Краем глаза Кунц Дин
— Скорее всего.
— Тогда капитан должен попросить его не лгать.
— Я уверена, что попросит.
— А какая еда полезна для мозга?
— Наверное, рыба. Ты не забудешь помолиться перед сном?
— Я всегда молюсь.
— Не забудешь попросить бога, чтобы он благословил меня, дядю Уолли, бабушку и дедушку…
— Я помолюсь и за сырного дядю.
— Дельная мысль.
— Вы будете есть хлеб?
— Обязательно.
— Положите на него рыбу.
Улыбаясь, Уолли протянул руки. Ангел побежала к нему, он подхватил её, закружил в воздухе.
— Ты выглядишь как перчик чили.
— Сырный человек — ужасный лгун, — объявила она.
Целестина протянула сумку Уолли.
— Куклы, карандаши и её зубная щётка.
— Какая очаровательная юная леди! — воскликнул таксист, глядя на Ангел.
— Бог не хотел сделать меня собакой, — сообщила ему девочка.
— Почему ты так решила?
— Он не сделал меня косматой.
— Поцелуй меня, сладенькая. — Целестина присела рядом с дочерью, и та громко чмокнула её в щеку. — Кто тебе будет сниться сегодня?
— Ты, — ответила Ангел, которой иногда снились кошмары.
— И какие ты будешь видеть сны?
— Только хорошие.
— А что будет, если этот глупый страшила посмеет забрести в твой сон?
— Ты дашь ему пинка под волосатую задницу.
— Совершенно верно.
— Лучше поторопись, — посоветовал Уолли, целуя поднявшуюся Целестину во вторую щеку.
Вернисаж продолжался с шести вечера до половины девятого. Успеть к началу она могла только в том случае, если ангелы-хранители устроили бы ей «зелёную волну».
— Этот господин говорит, что вы — звезда сегодняшнего шоу, — сказал таксист, когда они тронулись с места и влились в транспортный поток.
Целестина оглянулась, чтобы посмотреть на Уолли и Ангел, которые махали ей вслед руками.
— Похоже на то.
— У художников говорят: «Сломай ногу»[68].
— Почему нет?
— Тогда сломай ногу!
— Спасибо вам.
Такси повернуло за угол. Уолли и Ангел исчезли из виду. Повернувшись лицом вперёд, Целестина вдруг радостно рассмеялась.
Таксист глянул на неё в зеркало заднего обзора.
— Настроение отличное? Ваша первая большая выставка?
— Да, но дело не в этом. Я подумала о том, что сказала моя маленькая девочка.
И Целестина вновь захихикала. В итоге ей пришлось доставать из сумочки бумажную салфетку, чтобы высморкаться и вытереть слезы.
— Мне показалось, она — удивительный ребёнок.
— Я тоже так думаю. Она для меня — все. Я говорю ей, что она — луна и звезды. Наверное, я ужасно её балую.
— Нет. Любовь не портит детей.
Господи, как же она любила свою сладенькую, свою маленькую «М amp;М». Три года пролетели как один миг, и, хотя прожила она их в бешеном ритме, в каждом дне ей не хватало нескольких часов, на искусство она тратила меньше времени, чем ей хотелось, на личную жизнь времени не оставалось вовсе, она не променяла бы материнство на все богатство мира, ни на что… разве только… на возвращение Фими. Ангел была для неё солнцем, звёздами и всеми кометами, бороздящими бесконечную Вселенную, неугасимым светом.
Без помощи Уолли — и не только с квартирой, он отдавал ей и время, и любовь — она, наверное, не справилась бы.
Целестина часто думала о его жене и близнецах, Ровене, Дэнни и Гарри, погибших в авиакатастрофе шесть лет тому назад, и иногда ощущала острое чувство утраты, словно они были членами её семьи. Она скорбела об их смерти, как скорбел Уолли, и пусть эта мысль и была кощунственной, задавалась вопросом, почему бог поступил так жестоко, разрушив эту прекрасную семью. Ровена, Дэнни и Гарри пересекли воды страдания и жили теперь в царстве божьем, где в будущем лежал день, который принёс им встречу с отцом и мужем. Но даже жизнь на небесах представлялась Целестине неадекватной компенсацией за многолетнюю земную разлуку с таким хорошим и добрым человеком, как Липскомб.
Целестина даже не соглашалась на всю ту помощь, какую он хотел ей оказать. Два года она работала по вечерам официанткой, продолжая учиться в колледже художественной академии, и ушла с работы, лишь когда её картины начали продаваться и выручка превысила жалованье и чаевые.
Поначалу Элен Гринбаум, хозяйка «Галереи Гринбаум», взяла три полотна и продала их в течение месяца. Взяла четыре новых, а потом ещё три, потому что два из четырёх очень быстро ушли. После того, как коллекционеры приобрели десять картин Целестины, Элен включила её в выставку, на которой свои работы показывали шесть молодых художников. И вот теперь Целестина ехала на свою первую персональную выставку.
Поступив в колледж, она надеялась, что её в лучшем случае возьмут иллюстратором в журнал или в штат рекламного агентства. О карьере художника она могла только мечтать л теперь благодарила господа за то, что её мечта обернулась явью. В свои двадцать три года она многого достигла и не собиралась почивать на лаврах.
Иногда Целестина думала о том, как тесно переплетаются в жизни трагедия и радость. Печаль зачастую служила корнем будущей радости, в радости закладывалось семечко грядущей печали. Переплетения эти давали все новые и новые сочетания, которые могли служить основой для стольких сюжетов, что для перенесения их на холст не хватило бы и нескольких её жизней. Она стремилась ухватить окружающий её мир во всём его ужасе и красоте, но, похоже, пока на полотне отражалась лишь бледная тень того, что видели её глаза.
Ирония судьбы: проснувшийся в ней талант, коллекционеров, по достоинству оценивших её взгляд на мир, открывшиеся перед ней перспективы — все-все она бы отбросила безо всякого сожаления, если бы пришлось выбирать между искусством и Ангел, ибо ребёнка она ценила превыше всего. Фими ушла, но душа её осталась, служа для сестры путеводной звездой.
— Вот и приехали. — Такси остановилось у входа в галерею. Её руки тряслись, когда она отсчитывала плату за проезд и чаевые.
— Я так боюсь. Может, вам отвезти меня домой? Обернувшись и с улыбкой наблюдая, как Целестина возится с деньгами, таксист сказал:
— Если кто и боится, то только не вы. Всю дорогу вы молчали, но думали не о том, что стали знаменитой. Вы думали о вашей девочке.
— По большей части.
— Я знаю таких, как вы, милая моя. Вы пойдёте по жизни независимо от того, продадутся сегодня ваши картины или нет, станете вы знаменитостью или останетесь никем.
— Вы, должно быть, говорите о ком-то ещё. — Целестина протянула водителю деньги. — Я сейчас медуза на высоких каблуках.
Водитель покачал головой.
— Я узнал всё, что можно о вас узнать, когда вы спросили свою дочку, что будет, если к ней в сон забредёт глупый страшила.
— Ей недавно приснился этот кошмар.
— Вы готовы защитить её даже во сне. Если в нём появится страшила, я не сомневаюсь, что вы так пнёте его в волосатую задницу, что он забудет дорогу в сны вашей дочурки. Так что идите в галерею, произведите незабываемое впечатление на всех, кто там собрался, заберите их деньги и станьте знаменитой.
Возможно, потому, что Целестина была дочерью своего отца и ей передалась его вера в человечность, её всегда глубоко трогала доброта незнакомых людей.
— Ваша жена знает, какая она счастливая женщина?
— Будь у меня жена, она не чувствовала бы себя счастливой. Я не из тех, кому нужна жена, дорогая.
— Значит, в вашей жизни есть мужчина?
— Один и тот же на протяжении восемнадцати лет.
— Восемнадцать лет. Тогда он должен знать, какой он счастливчик.
— Я говорю ему об этом как минимум дважды в день. Целестина вышла из такси, постояла перед входом в галерею. Ноги у неё подгибались, словно у новорождённого телёнка.
В витрине висел огромный постер. Ей показалось, что он стал больше. Своими размерами он просто требовал от критиков размазать её по стенке, призывал судьбу тряхнуть город землетрясением именно в день её триумфа. Она пожалела о том, что Элен Гринбаум не ограничилась несколькими строчками, напечатанными на листке бумаги, который она могла бы приклеить к стеклу скотчем.
Взглянув на свою фотографию, она почувствовала, что краснеет. Она надеялась, что никто из пешеходов, проходящих мимо галереи между ней и витриной, не узнает её. О чём только она думала? Крикливая, бросающаяся в глаза шляпа славы совершенно ей не шла. Она — дочь священника из Спрюс-Хиллз, штат Орегон, ей куда удобнее в обычной бейсболке.
Два из её самых больших полотен красовались в витрине, подсвеченные маленькими лампочками. Завораживающие. Ужасные. Прекрасные. Отвратительные.
Ей было бы гораздо легче, если бы на открытие выставки приехали родители. Они и собирались прибыть в Сан-Франциско этим утром, но прошлым вечером умер прихожанин и близкий друг семьи. В таких случаях обязанности священника и его жены перед паствой выходили на первый план.
Она прочитала вслух название выставки: «Этот знаменательный день».
Глубоко вдохнула. Вскинула голову, расправила плечи и распахнула дверь, за которой её ждала новая жизнь.
Глава 66
Каин Младший бродил среди филистимлян, в серой стране ортодоксов, выискивая одно, хотя бы одно отталкивающее полотно, но находя только приятные глазу красоты. Он жаждал настоящего искусства, эмоционального водоворота отчаяния и отвращения, а видел лишь веру, надежду и любовь. И окружали его люди, которым в этот холодный январский вечер нравилось решительно все, от картин до канапе, люди, которые за всю свою жизнь ни разу не размышляли о неизбежности ядерного пожара ещё до конца текущего десятилетия. Эти люди, в отличие от истинных интеллектуалов, слишком много улыбались, и он чувствовал себя более одиноким, чем ослеплённый Самсон, закованный в цепи в Газе.
Младший не собирался заходить в галерею. Ни один из его знакомых не пошёл бы на этот вернисаж, если только, спасибо наркотикам или спиртному, не оказался бы в том состоянии, когда утром совершенно не помнишь, где и с кем был вечером, поэтому он не боялся, что его узнают или запомнят. Но всё равно светиться не хотелось. Если маленький Бартоломью, а то и сама художница умрут в эту ночь, полиция, в привычной ей паранойе, захочет связать выставку и убийства, а потому попытается найти и допросить каждого из присутствующих в галерее.
Кроме того, он не числился в списке покупателей «Галереи Гринбаум» и, соответственно, не получил приглашения на вернисаж.
В тех галереях, куда он ходил на вернисажи, без приглашений не пускали на порог. Но даже с приглашением тебя могли выпроводить, если ты не проходил фейс-контроль. По строгости он не уступал тому, что действовал в самых модных танц-клубах. Собственно, вышибалы и в лучших авангардных галереях, и в модных танц-клубах были одни и те же.
Младший неспешно вышагивал вдоль витрин, разглядывая две выставленные картины Целестины Уайт, ужасаясь их красотой, когда открылась дверь и сотрудник галереи пригласил его войти. От него не потребовали приглашение, не заставили пройти фейс-контроль. Не стояли у двери и вышибалы. Такая доступность являлась прямым доказательством, если оно кому-то требовалось, того, что выставленные полотна не имели никакого отношения к настоящему искусству.
Презрев осторожность, Младший вошёл в галерею по причине, которая заставляет утончённого любителя оперы раз в десять лет посещать концерт музыки в стиле кантри: чтобы убедиться в превосходстве собственного вкуса и с улыбкой на устах послушать то, что чернь принимает за музыку.
Целестину Уайт окружала толпа пьющих шампанское, жующих канапе буржуа, которые, будь у них меньше денег, покупали бы её акварели.
Из справедливости Младший отметил, что своей красотой она привлекла бы не меньше внимания даже на выставке настоящих художников. Младший понимал, что шансы добраться до маленького засранца и не убить при этом Целестину невелики, но, при удаче, если Целестина не догадается, кто расправился с Бартоломью, он мог бы попытаться узнать, хороша ли она в постели и не годится ли на роль подруги сердца.
Младший обошёл выставку, стараясь не выдать своего отвращения, а потом попытался подобраться поближе к Целестине Уайт, чтобы слышать, что она говорит, не показывая вида, что его интересуют её слова.
Она как раз объясняла, что название выставки взято из проповеди её отца, которая прозвучала в еженедельной национальной радиопрограмме три года тому назад. Программе не религиозной, скорее философской, связанной с поиском смысла жизни, но иногда приглашающей и священников. Программа выходила в эфир двадцать лет, но ни одна передача не вызвала такой активной реакции слушателей, как проповедь отца. Так что три недели спустя её повторили, выполняя их многочисленные просьбы.
Помня о том, что название выставки показалось ему знакомым, как только он взглянул на вывешенную в витрине галереи афишу, Младший ещё больше укрепился в мысли, что именно первый вариант этой проповеди служил музыкальным фоном в тот вечер страсти с Серафимой. Он не мог вспомнить ни слова, не знал, что так тронуло радиоаудиторию, но сие не означало, что философские осмысления ему не по зубам. Просто его отвлекало эротическое совершенство тела юной Серафимы. Желание проявить себя перед ней во всей красе так захватило, что он не запомнил бы ни слова, даже если бы рядом с кроватью сидел сам Цезарь Зедд и со свойственным ему блеском рассуждал о человеческой сущности.
Скорее всего пассажи преподобного Уайта были переполнены сентиментальностью и иррациональным оптимизмом, которых с избытком хватало в картинах дочери, поэтому Младший не стремился узнать название радиопрограммы, чтобы обратиться туда с просьбой прислать запись проповеди.
Он уже собрался отправиться на поиски канапе, когда кто-то из гостей, разговаривавших с дочерью священника, упомянул Бартоломью. Ухо Младшего выхватило из вопроса только имя.
— О, да, — ответила Целестина Уайт, — каждый день. Сейчас я работаю над несколькими картинами, на которые меня вдохновил Бартоломью.
Младший не сомневался, что она вела речь о портретах этого незаконнорождённого мальчишки, с большими коровьими глазами, окружённого щенятами и котятами — иллюстрациями для дешёвых календарей, а не картинами, опасными для здоровья диабетиков, которыми следует украшать галерейные стены.
Тем не менее Младший затрепетал, услышав имя Бартоломью. Ведь Целестина говорила о том самом Бартоломью, который до смерти напугал его в кошмарном сне, который угрожал его деньгам и будущему. Но, к счастью, жить этому маленькому паршивцу оставалось совсем ничего.
Придвинувшись к Целестине, чтобы лучше слышать разговор, Младший вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Повернув голову, увидел антрацитово-чёрные, птичьи глаза на худом, удлинённом лице тридцатилетнего мужчины, тощего, словно оголодавшая за зиму ворона.
Их разделяло пятнадцать футов, заполненных посетителями вернисажа. Однако внимание незнакомца встревожило Младшего.
Тревога только усилилась, когда внезапно он понял, что этот мужчина совсем не незнакомец. Он уже видел это лицо, оно ассоциировалось с какой-то неприятной ситуацией, но какой именно, вспомнить не удавалось.
Нервно дёрнув птичьей головой, мужчина отвернулся и быстро растворился в толпе, хрупкий кулик среди толстых чаек.
Когда мужчина поворачивался, Младший заметил, что у него под плащом: белая рубашка, галстук-бабочка, чёрные атласные лацканы смокинга.
В голове вдруг зазвучало пианино, на котором наигрывали мелодию «Кто-то поглядывает на меня». Ну конечно, то был пианист из элегантного бара, где Младший обедал в свой первый вечер в Сан-Франциско. И ещё бывал там пару-тройку раз.
Музыкант определённо узнал его, чего Младший никак не мог ожидать, учитывая, что они ни разу не разговаривали, а за последние три года через бар прошли тысячи людей.
Более того, пианист таращился на него с неподдельным интересом, хотя они не знали друг друга. А когда Младший отреагировал на его взгляд, быстро отвернулся, стремясь избежать дальнейших контактов.
Младший-то рассчитывал, что в галерее его никто не узнает. И пожалел о том, что отказался от первоначального плана: вести наблюдение за галереей из припаркованного неподалёку автомобиля.
Поведение музыканта требовало объяснений. Покружив по галерее, Младший обнаружил его перед одной из картин, столь прекрасной, что любого ценителя настоящего искусства так и подмывало выхватить нож и изрезать холст на куски.
— Я — большой поклонник вашей музыки, — сказал Младший.
Вздрогнув от неожиданности, пианист повернулся к нему лицом, отпрянул, словно Младший ступил на его личную территорию.
— О, благодарю вас, это очень приятно. Мне нравится моя работа, знаете ли, я даже не могу назвать то, что делаю, работой, скорее это удовольствие. Я играю на пианино с шести лет и никогда не стремился увильнуть от занятий. Наоборот, с нетерпением ждал следующего.
То ли этот болтун всегда строчил, как пулемёт, то ли очень разнервничался, оказавшись лицом к лицу с Младшим.
— И что вы думаете о выставке? — спросил Младший, шагнув, к музыканту.
Тот, явно чувствуя себя не в своей тарелке, отступил на шаг.
— Картины прекрасные, удивительные, я потрясён до глубины души. Я — хороший знакомый художницы, знаете ли. Она снимала у меня квартиру, когда училась в колледже, в дни её становления как художницы, маленькую студию, до появления ребёнка. Очаровательная девушка, я всегда знал, что её ждёт успех, это чувствовалось по её ранним работам. Я не мог не прийти сюда сегодня, попросил приятеля заменить меня в первую половину вечера. Не мог не побывать на её первой выставке.
Монолог пианиста определённо огорчил Младшего. Опознанный любым из посетителей выставки, Младший в ходе расследования мог привлечь к себе внимание полиции. Но ситуация существенно менялась к худшему, если его мог опознать близкий знакомый Целестины. Так что теперь ему не оставалось ничего другого, как выяснить, а почему пианист так пристально разглядывал его.
Младший вновь надвинулся на свою добычу.
— Я удивлён тем, что вы узнали меня. В вашем баре я бывал не так уж и часто.
Обманывать пианист не умел. Глазки у него забегали, он переводил их с ближайшей картины на гостей, смотрел и в пол, лишь бы не встретиться взглядом с Младшим. На левой щеке задёргался нерв.
— Знаете, я очень хорошо запоминаю лица, они словно впечатываются в мою память, уж не знаю почему. Так она у меня устроена.
Протянув руку, пристально наблюдая за пианистом, Младший представился:
— Меня зовут Ричард Гаммонер.
На мгновение пианист встретился с ним взглядом, его глаза изумлённо округлились. Очевидно, он знал, что Гаммонер — вымысел. А следовательно, настоящая фамилия Младшего не составляла для него тайны.
— Я, конечно, должен знать, как вас зовут, из афиши, что висела при входе в бар, но фамилии тут же вылетают у меня из головы.
Не без колебания пианист пожал протянутую руку.
— Я… я — Нед Гнатик. Все зовут меня Недди.
Недди предпочёл бы короткое рукопожатие, но Младший не выпустил его руки. Не сжимал изо всей силы, так, чтобы затрещали хрупкие косточки, просто не выпускал. Он намеревался ещё сильнее смутить и даже запугать этого человека, которому явно не нравились чьи-либо прикосновения, с тем чтобы вызнать, чем вызвано внимание Гнатика к его особе.
— Мне всегда хотелось научиться играть на пианино, но, наверное, начинать лучше молодым.
— Нет-нет, начинать никогда не поздно.
Недди, конечно же, не радовало желание Младшего затянуть рукопожатие, но он не хотел устраивать сцену, привлекая к себе внимание, и лишь легонько подёргивал руку. Младший, вежливо улыбаясь, не собирался пойти ему навстречу. А лицо Недди начала заливать краска.
— Вы даёте уроки?
— Нет… э, нет, не даю.
— Деньги — не проблема. Я могу заплатить, сколько вы запросите. И буду прилежным учеником.
— Я уверен, что будете, но, к сожалению, у меня нет терпения, необходимого учителям. Я — исполнитель, не инструктор. Но я могу порекомендовать вам хорошего учителя.
И хотя цветом лица Недди уже соперничал с помидором, Младший все держал его за руку, более того, наклонился к пианисту.
— Ваша рекомендация гарантирует, что я попаду в хорошие руки, но мне бы хотелось, чтобы меня обучали вы, Недди. И я надеюсь, что вы передумаете…
Терпение Гнатика лопнуло, он вырвал руку из пальцев Младшего. Нервно огляделся, в полной уверенности, что на них все смотрят, но гости или болтали ни о чём, или таращились на картины, так что никто не наблюдал за разворачивающейся драмой.
— Извините, — пунцово-красный, Недди понизил голос до шёпота, — но насчёт меня вы ошиблись. Я не такой, как Рене или вы.
Поначалу Младший не понял, о ком речь. С неохотой копнул прошлое и выудил неприятное воспоминание: роскошная «дама» в костюме от Шанель, наследник или наследница огромного состояния.
— Я ничего не имею против, поймите меня, — шептал Недди, — но я не гей, и у меня нет ни малейшего желания учить вас игре на пианино или чему-то ещё. Кроме того, после истории, которую рассказала о вас Рене, я и представить себе не могу, с чего вы решили, что кто-то из его… её друзей будет иметь с вами дело. Вам нужна психиатрическая помощь. Рене — такая, как она есть, с этим ничего не поделаешь, но человек она хороший, щедрая, добрая, весёлая. Она не заслужила того, чтобы её били, оскорбляли… не заслужила тех страданий, которым вы её подвергли. Извините меня.
В праведном гневе Недди повернулся к Младшему спиной и уплыл сквозь толпу.
Младший покраснел, точь-в-точь как только что пианист, словно приливы крови к лицу вызывались вирусом.
Поскольку Рене Виви жила в отеле, она, вероятно, рассматривала бар как свою вотчину, где и находила кавалеров. Само собой, люди, работавшие в баре, хорошо её знали, находились с ней в приятельских отношениях. Они могли запомнить любого мужчину, поднявшегося с ней в пентхауз.
Более того, эта мстительная и злобная сука, или сучонок, никакой разницы Младший уже не видел, в своих историях, которыми она делилась с Недди, барменом, любым, кто хотел слушать, превратила его в грубого и жестокого садиста. Она могла обвинить его в чём угодно, даже сказать, что он хотел отрезать «её» гениталии.
Прекрасно. Великолепно. Итак, Недди, знакомый Целестины, знал, что Младший, известный в узких кругах садист, появился на вернисаже под вымышленным именем. А из того, что Младший был извращенцем, клюющим на гомиков да ещё избивающим их, следовал однозначный вывод: такой, чего тут спорить, способен и на убийство.
Услышав о смерти Бартоломью и(или) Целестины, Недди в течение двенадцати, максимум четырнадцати секунд позвонил бы в полицию и указал на Младшего.
Тут уж последнему не оставалось ничего другого, как приглядывать за музыкантом. Близко к нему он не подходил, используя в качестве прикрытия толпу.
Недди помогал ему тем, что ни разу не оглянулся. В какой-то момент остановил молодого человека, судя по табличке на груди, сотрудника галереи. Они о чём-то пошептались, а потом музыкант нырнул в арку, ведущую во второй зал.
Желая узнать, о чём шла речь, Младший подошёл к тому же сотруднику.
— Извините, я в этой толпе безуспешно искал своего приятеля и вдруг увидел, что он разговаривает с вами, джентльмен в плаще и смокинге, а потом снова потерял его из виду. Он, часом, не сказал, что уезжает? Я собирался уехать вместе с ним.
— Нет, сэр, — молодому человеку пришлось повысить голос, чтобы перекрыть шум толпы. — Он только спросил, где мужской туалет.
— И где же?
— В дальней стене второго выставочного зала дверь ведёт в коридор. Туалеты в конце, за служебными помещениями.
Младший миновал три двери в кабинеты и нашёл мужской туалет, который занял Недди. Дверь не открывалась, то есть туалет был на одного.
Младший привалился к двери.
Других желающих облегчиться в коридоре не наблюдалось. Из одного служебного кабинета вышла женщина и направилась в зал, даже не взглянув в сторону Младшего.
9-миллиметровый пистолет лежал в наплечной кобуре, под кожаным пиджаком. Но без глушителя: тому нашлось место только в кармане. Удлинённый ствол в кобуру не умещался.
Он не хотел наворачивать глушитель на ствол в коридоре, где его могли увидеть. Кроме того, разлетевшиеся по туалету брызги крови Недди могли создать серьёзные проблемы. Особенно если некоторые попали бы на него. По той же причине он не мог взяться за нож.
Недди спустил воду.
Последние два дня Младший ел только крепящие продукты, а буквально перед отъездом принял, в целях профилактики, закрепляющую таблетку, решив, что хуже не будет.
До Младшего донёсся звук льющейся воды: Недди мыл руки.
Петли находились за дверью, то есть открывалась она вовнутрь.
Вода перестала литься. Зашуршало отрываемое бумажное полотенце.
В коридоре никого.
Теперь главное — рассчитать момент.
Младший уже не стоял, небрежно привалившись к двери. Нет, приложил к ней обе ладони. И, как только щёлкнула задвижка, ворвался в туалет.
Недди Гнатик отшатнулся, захваченный врасплох.
Прежде чем пианист успел закричать, Младший бросил его на стену между раковиной и унитазом. У того перехватило дыхание.
За их спинами пружина закрыла дверь. Но не заперла, поэтому в любой момент из коридора могли войти.
Недди обладал музыкальным талантом, но мышечная сила была на стороне Младшего. Его руки изо всей силы сжимали горло пианиста, и только чудо могло помочь тому вновь пройтись по клавишам пианино.
Вверх взлетели его руки, белые, как голуби, словно пытаясь вырваться из широких рукавов плаща. Но он был не магом — музыкантом.
Продолжая сжимать горло Недди, Младший отвернулся, оберегая глаза. Коленом ударил пианиста в пах, окончательно лишив способности сопротивляться.
Умирающие руки-голуби скользнули по предплечьям Младшего, заскребли по кожаному пиджаку, словно пытались зацепиться за него, и повисли плетьми.
Птичьи глазки Недди потускнели. Розовый язык вывалился изо рта, как недоеденный червь.
Младший отпустил музыканта, тело заскользило по стене, а сам метнулся к двери, чтобы запереть её. Протягивая руку к задвижке, испугался, что дверь сейчас распахнётся и на пороге появится Томас Ванадий, ходячий мертвяк. Призрак не появился, но от одной мысли о том, что такое возможно, Младшего бросило в дрожь.
От двери он повернулся к раковине, трясущейся рукой доставая из кармана пластиковый пузырёк с таблетками. Приказал себе сохранять спокойствие. Медленные, глубокие вдохи. Что сделано, то сделано. Живи в будущем. Действуй, а не реагируй. Концентрируйся. Ищи светлую сторону.
Пока он не принимал ни противорвотных, ни антигистаминных препаратов, потому что намеревался проглотить таблетки перед самым действом, чтобы обеспечить их максимальный эффект. Сначала следовало проводить Целестину от галереи до дома и убедиться, что Бартоломью именно там, а не в каком-то другом месте.
Руки так тряслись, что он не мог свернуть с пузырька крышку. Он гордился тем, что впечатлительностью превосходит большинство людей, но иногда эта самая впечатлительность становилась его проклятьем.
В конце концов крышку он отвернул. И сумел вытряхнуть на ладонь левой руки одну синюю и одну жёлтую капсулы, не рассыпав остальные по полу.
Его охота близилась к концу, Бартоломью, единственный нужный ему Бартоломью, находился буквально на расстоянии вытянутой руки. И Недди Гнатик едва все не испортил. Неудивительно, что Младшего охватила ярость.
Он завернул крышку, убрал пузырёк в карман, пнул мертвеца, пнул ещё раз, плюнул на него.
Медленные, глубокие вдохи. Предельная концентрация.
Может, светлая сторона заключалась в том, что музыкант не надул в штаны и не обделался перед тем, как отойти в мир иной. Иногда жертва удушения теряла контроль над функциями организма. Он читал об этом в каком-то романе, полученном через клуб «Книга месяца». Не у Юдоры Уэлти. Скорее у Нормана Мейлера. Конечно, в туалете пахло не так приятно, как в цветочном магазине, но пока и не воняло.
Если это и была светлая сторона, то особой пользы для себя Младший в ней не находил, поскольку для него ничего не менялось: он по-прежнему пребывал в туалете в компании трупа, вечно, питаясь сандвичами из бумажных полотенец и водой из-под крана, оставаться тут он не мог, не мог и бросить тело, потому что полиция появилась бы в галерее до завершения вернисажа, до того, как у него появился бы шанс проводить Целестину, домой.
Тут же в голову пришла ещё одна невесёлая мысль: молодой сотрудник галереи вспомнит, что Младший спрашивал его о Недди, а потом проследовал за ним к мужскому туалету. Он составит словесный портрет и, будучи знатоком искусства, тем более реалистичного искусства, сможет очень точно описать Младшего, без кубистских изысков Пикассо и импрессионистского тумана. Так что портрет этот, полный точных деталей, по приближённости к реальности соперничающий с картинами Нормана Рокуэлла, не сулил Младшему ничего хорошего.
Отыскивая светлую сторону, Младший чуть не нарвался на тёмную.
Когда вдруг грозно колыхнулся желудок и зачесалась голова, его охватила паника. Он понял, что ему не уйти от острого нервного эмезиза и зуда всего тела, причём обе беды свалятся на него одновременно. Сунул капсулы в рот, но слюны не хватило, чтобы проглотить их. Пришлось включать воду, наполнять сложенные лодочкой ладони, пить, обливая пиджак и свитер.
Глянув в зеркало над раковиной, Младший увидел не уверенного в себе, полностью реализовавшего заложенные в него способности человека, каким стремился стать, а бледного, с округлившимися глазами маленького мальчика, прячущегося от нанюхавшейся кокаина, накачавшейся амфетамином матери, встреча с которой сулила ему только побои. Такое случалось не раз, прежде чем её отправили в клинику для психохроников. Словно временной водоворот выхватил его из настоящего и забросил в ненавистное прошлое. Все его усилия, затраченные на самосовершенствование, пошли прахом.
Он чуть не заплакал. Как же несправедливо обошлась с ним судьба! Ведь он преодолел столько преград, выдержал столько испытаний. Нашёл в стоге сена иголку-Бартоломью, пережил дикий зуд, жуткие приступы рвоты и поноса, потерял палец, потерял любимую жену, брёл по холодному и враждебному миру без подруги сердца, его унижали геи, мучили мстительные призраки, его лишили возможности успокоить душу и сердце с помощью медитации, то по одной, то по другой причине перед ним маячила перспектива тюрьмы, он не мог снять распирающее его внутреннее напряжение ни вышиванием, ни сексом.
Младшему чего-то не хватало в жизни, какого-то элемента, без которого он не мог стать гармоничной личностью, чего-то большего, чем подруга сердца, большего, чем знание немецкого или французского языков или карате. Насколько Младший себя помнил, он искал эту загадочную субстанцию, этот таинственный объект, это что-то, но проблема заключалась в том, что он не знал, чего ищет, а потому очень часто, когда он что-то да находил, выяснялось, что нашёл он другое, ненужное, вот он и начинал тревожиться, а вдруг он уже нашёл то, что искал, но потом выбросил за ненадобностью, не отдавая себе отчёта в том, что вот оно, это желанное, то самое, что он разыскивал с детства.
Зедд одобрял жалость к себе, но только в тех случаях, когда человек умел использовать её, чтобы разжечь злость, потому что злость так же, как ярость, Зедд полагал положительной реакцией, при условии, что она должным образом направлялась. Злость могла подтолкнуть на свершения, иным путём недостижимые, даже если речь шла о подогреваемой яростью решительности доказать мерзавцам, высмеивающим тебя, что они не правы, и утереть им нос собственным успехом. Злость и ярость двигали всеми великими политическими лидерами: Гитлером, Сталиным, Мао. Их имена на веки вечные остались в истории человечества, хотя в молодости им досаждала жалость к себе.
Глядя в зеркало, которому следовало, словно от пара, затуманиться от исторгаемой Каином Младшим жалости к себе, последний искал злость и, конечно же, её нашёл. Чёрную и горькую злость, смертоносную, как яд гремучей змеи. И практически безо всякого труда сердце его перегнало эту злость в чистейшую ярость.
Вырванный из пучины отчаяния закипевшим в нём гневом, Младший отвернулся от зеркала вновь в поисках светлой стороны. И она открылась ему в виде окна.
Глава 67
Когда Вульфстэны и их гость уселись за столик у окна, белый туман толстым одеялом укутал чёрные воды бухты и двинулся на улицы города.
Для официанта Нолли — как обычно, был Нолли — Кэтлин — миссис Вульфстэн, Том Ванадий — сэр, причём в слове этом слышалась не только вежливость. Официант впервые видел Тома, но его неординарное лицо требовало особого отношения. А кроме того, в его манере поведения, в идущих от него флюидах присутствовало что-то необъяснимое, вызывающее уважение и даже доверие.
Они заказали мартини. Никто не давал обета абсолютной трезвости.
На посетителей ресторана Том произвёл не столь сильное впечатление, как этого ожидала Кэтлин. Его, конечно, заметили, но после одного или двух взглядов ужаса или жалости перестали обращать на него внимание. Как и официант, они поняли, что перед ними неординарный человек, и сочли невежливым пялиться на него.
— Я всё думаю, — начал Нолли, — если вы более не сотрудник полиции, то в каком качестве вы намерены расследовать деятельность Каина?
Том Ванадий изогнул бровь, как бы говоря, что ответ более чем очевиден.
— Не подходите вы на роль линчевателя, — добавил Нолли.
— Я им и не являюсь. Хочу стать совестью, которая у Еноха Каина, похоже, отсутствует с рождения.
— Вы вооружены? — спросил Нолли.
— Не буду вам лгать.
— Значит, вооружены. А разрешение на ношение оружия у вас есть?
