Краем глаза Кунц Дин
Любой день в жизни каждого человека, учил её отец, пусть даже лишённый каких-либо событий, играл важную роль для человечества, каким бы скучным и занудным он ни казался, и не имело значения, шла ли речь о швее или королеве, чистильщике обуви или кинозвезде, знаменитом философе или ребёнке с болезнью Дауна. Потому что каждый день давал человеку возможность творить добро для других, то ли своими делами, то ли примером. А самое маленькое доброе деяние, даже слова надежды, произнесённые, когда без них не обойтись, даже напоминание о дне рождения, даже комплимент, вызывающий ответную улыбку… отзывается через дальние расстояния и любые промежутки времени, сказываясь на жизни тех, кто слыхом не слыхивал о щедрой душе, источнике этого доброго эха, потому что доброта передаётся от человека к человеку и с каждым переходом растёт и крепнет, пока простое доброе слово годы спустя и совсем в других краях не оборачивается самоотверженным поступком. Точно так же и всякая маленькая подлость, всякое сгоряча высказанное оскорбление, всякие зависть и ожесточение, пусть и по мелочам, могут множиться, и в итоге из семечка злобы вырастает горький плод. А уж он отравит людей, которых ты никогда не встречал и никогда не встретишь. Все человеческие жизни переплетены, и тех, кто умер, и тех, кто живёт, и тех, кто ещё не родился на свет божий, и судьба всех есть судьба каждого, так что надежда человечества находится в каждом сердце и в каждой паре рук. Поэтому после каждой неудачи мы обязаны подниматься и вновь стремиться к успеху, если что-то рухнуло, мы должны на обломках начинать новую стройку, из боли и горя ткать надежду, ибо каждый из нас — нить, обеспечивающая прочность полотна-человечества. Каждый час в жизни каждого несёт в себе потенциал, зачастую никому не заметный, который оказывает влияние на весь мир, и великие дни, которых мы ждём, уже с нами; и все великие дни и удивительные возможности всегда сливаются воедино в этом знаменательном дне.
Или, как частенько говаривал её отец, в шутку высмеивая собственное красноречие: «Освети уголок, в котором ты находишься, и ты осветишь весь мир».
— Бартоломью, а? — вырвалось у Уолли, прокладывающего путь среди опустившихся на землю облаков.
Целестина даже вздрогнула.
— Тьфу на тебя! Откуда ты узнал, о чём я думаю?
— Я же говорил тебе… всё, что у тебя в сердце, читается, словно открытая книга.
В проповеди, которая принесла ему славу, скорее смутившую, чем обрадовавшую, преподобный Уайт упомянул жизнь Бартоломью[71] в качестве примера того, насколько важен каждый день в жизни каждого. Бартоломью, по мнению многих, самый неприметный из двенадцати апостолов. Некоторые, правда, отводили эту роль Леввею[72], а кто-то упоминал и Фому «неверующего». Но Бартоломью определённо играл меньшую роль, чем Пётр, Матфей, Иаков, Иоанн и Филипп[73]. Отец Целестины сознательно объявил Бартоломью самым неприметным из двенадцати с тем, чтобы потом наглядно показать, как деяния этого апостола, вроде бы не оказавшие никакого воздействия на события того времени, проявились через историю человечества, через жизни сотен миллионов. Тем самым преподобный Уайт доказывал, что жизнь каждой горничной, слушавшей эту радиопередачу, жизнь каждого автомеханика, каждого учителя, каждого водителя грузовика, каждого врача, каждого дворника не менее важна для человечества, чем жизнь Бартоломью, пусть о них никто не знает и деяния их не вызывают аплодисменты миллионов.
А завершая свою знаменитую проповедь, отец Целестины пожелал всем добропорядочным людям пройти по жизни под плодоносным дождём добрых и самоотверженных поступков бесчисленных Бартоломью, с которыми они никогда не встречались. И он заверил всех думающих только о себе, завистливых и лишённых сострадания, а также тех, кто творил зло, что их деяния возвратятся к ним, усиленные многократно, ибо они воевали с целью жизни человеческой. Если душа Бартоломью не может войти в их сердца и изменить их, тогда она найдёт их и свершит страшный суд, которого они заслуживают.
— Я знал, что ты сейчас думала о Фими. — Уолли нажал на педаль тормоза, останавливая «Бьюик» на красный сигнал светофора. — А мысли о ней не могли не привести тебя к словам отца, потому что, пусть Фими и прожила совсем ничего, она была Бартоломью. И оставила свой след.
Наверное, Фими порадовалась бы, если б после этих слов Целестина рассмеялась бы, а не заплакала. Она действительно оставила Целестине много радостных воспоминаний, а главное, одарила её Ангел. И, чтобы остановить слезы, Целестина сказала:
— Послушай, дорогой, у нас, женщин, должны быть свои маленькие секреты, наши личные мысли. Если ты можешь так легко читать всё, что написано в моём сердце, наверное, мне придётся носить свинцовые бюстгальтеры.
— Ты обречёшь себя на массу неудобств.
— Не волнуйся, милый. А я позабочусь о том, чтобы ты без труда справлялся с застёжками.
— Ага, похоже, ты можешь читать мои мысли. Это постраш-неё, чем чтение записанного в сердце. Должно быть, очень тонкая грань отделяет дочь священника от ведьмы.
— Возможно. Поэтому лучше не серди меня.
Красный свет сменился зелёным. «Бьюик» тронулся с места.
* * *
С «Ролексом», вновь поблёскивающим на левом запястье, Каин Младший вёл «Мерседес», едва сдерживая себя. Ради этого ему пришлось мобилизовать всю свою волю, привлечь на помощь всю мудрость Зедда.
От чувства обиды кипела кровь, ему хотелось мчаться по холмистым улицам города, не обращая внимания на светофоры и дорожные знаки, выжать из автомобиля максимальную скорость в надежде, что набегающий ветер собьёт поднимающуюся к критической отметке температуру тела. Он хотел сшибать с ног пешеходов, слышать хруст ломающихся под колёсами костей, видеть, как удары бампера разбрасывают их в стороны.
Злость так раскочегарила его, что от тепла, передающегося через руки к рулю, «Мерседес» мог тёмным рубином светиться в январской ночи, пробивая в холодном тумане тоннели прозрачного воздуха. Мстительность, злобность, желчность, бешенство, все слова,'выученные ради самосовершенствования, потеряли для Каина всякий смысл, поскольку ни одно не могло даже в минимальной степени отразить переполняющую его ярость, огромную и раскалённую, как солнце, намного более жуткую, чем значение любого слова из его обширного лексикона.
К счастью, холодный туман не конденсировался вокруг «Мерседеса», что сильно затруднило бы преследование Целестины. Но в том же тумане белый «Бьюик» просто растворялся, так что Младшему приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы не потерять его из виду. Правда, туман прятал и «Мерседес», поэтому Целестине и её дружку ив голову не приходило, что за ними постоянно следует один и тот же автомобиль.
Младший понятия не имел, кто сидит за рулём «Бьюика», но уже ненавидел этого долговязого сукиного сына, который, несомненно, долбил Целестину, хотя право долбить её имел только Младший, потому что, если бы он встретил красотку первым, она так же, как её сестра, как все прочие женщины, нашла бы его неотразимым. Право это определялось и его взаимоотношениями с семьёй. В конце концов, он был отцом незаконнорождённого ребёнка её сестры, в определённом смысле кровным родственником.
В своём шедевре «Прелесть ярости: управляй своей мостью и побеждай» Зедд объяснял, что каждая гармонично развитая личность могла мгновенно перенацеливать свою ярость с одного человека или предмета на другого человека или предмет, достигая господства, контроля, любой поставленной цели. Злость — не то чувство, которое должно возникать по каждому новому требующему того поводу. Её следует копить в сердце, беречь и холить, держать в узде, но наготове, чтобы, раскалённой добела, мгновенно выстрелить в нужный, по твоему разумению, момент, независимо от того, провоцировали тебя на это или нет.
Вот и теперь, испытывая глубокое удовлетворение, Младший перенацеливал свою злость на Целестину и сопровождавшего её мужчину. Эти двое так или иначе оберегали Бартоломью, а следовательно, были его, Младшего, врагами.
Мусорный контейнер и мёртвый музыкант унизили его сверх всякой меры, как прежде унижали разве что острый нервный эмезиз и вулканический понос, а он не терпел унижений. Смиренность — это для неудачников.
В темноте мусорного контейнера, мучимый легионами видений, убеждённый в том, что призрак Ванадия намерен вот-вот закрыть крышку и запереть его на пару с готовым ожить трупом, Младший на какое-то время превратился в беспомощного ребёнка. Парализованный страхом, забившись в дальний от задушенного пианиста угол, сжавшись в комок, он так дрожал, что зубы-кастаньеты выбивали ритм фламенко, а кости колотились друг о друга, как подошвы чечёточника об пол. Он слышал, что скулит, но ничего не мог с собой поделать, он чувствовал, как горячие слезы стыда текут по щекам, но не мог остановить этот поток, ему уже показалось, что мочевой пузырь разрывается, не выдержав уколов ужаса, и лишь героическим усилием воли сумел удержаться и не надуть в штаны.
Младший уже думал, что страх останется с ним до конца его дней, но постепенно он отступил, и на его место из бездонной скважины хлынула жалость к себе. А последняя, как известно, служила идеальным горючим для злости. Вот почему, преследуя «Бьюик» сквозь туман, приближаясь к Пасифик-Хейтс, Младший буквально кипел от ярости.
* * *
Добравшись до спальни Каина, Том Ванадий уже догадался, что на аскетическое убранство квартиры Младшего вдохновил минимализм, который женоубийца увидел в доме детектива в Спрюс-Хиллз. Это неприятное открытие встревожило его. По каким причинам, он пока не понимал, но Ванадий не сомневался в правильности своей догадки.
Дом Каина в Спрюс-Хиллз, который тот делил с Наоми, не имел с этой квартирой ничего общего. И такая резкая перемена, причём в направлении, невольно указанном Ванадием, не объяснялась внезапно свалившимся на голову Каина богатством или новыми идеями, возникшими у него в связи с переездом в крупный город.
Голые бедные стены, минимум мебели, никаких безделушек и чего-то личного, характеризующего хозяина квартиры, вызывали прямые ассоциации с монашеской кельей, вынесенной за пределы монастыря. Конечно, размерами квартира превосходила келью, и значительно, но замена «Индустриальной женщины» распятием навела бы на мысль, что живёт здесь удачливый священнослужитель.
Отсюда следовал вывод: они оба были монахами. Но один служил неугасимому свету, а второй — вечной тьме.
Прежде чем обыскать спальню, Ванадий быстро прошёлся по уже осмотренным комнатам, внезапно вспомнив про три странных картины, о которых говорили Нолли, Кэтлин и Спарки, и гадая, как он мог их пропустить. Картин не было. Но по крюкам он нашёл места, где они висели.
Интуиция подсказывала Ванадию, что отсутствие картин — важная информация, но талантом сыщика он уступал Шерлоку и не смог тут же догадаться, что из этого следует.
В спальне, прежде чем заглянуть в ящики ночного столика, комода и в стенной шкаф, он открыл дверь в ванную, включил свет, поскольку окон в спальне не было, и обнаружил на стене Бартоломью, обезображенного сотнями ран.
Уолли припарковал «Бьюик» у тротуара перед подъездом своего дома, а когда Целестина отодвинулась от него, чтобы открыть дверцу со стороны пассажирского сиденья, остановил её:
— Нет, подожди здесь. Я принесу Ангел и отвезу вас домой.
— Зачем? Мы прекрасно дойдём пешком, Уолли.
— На улице холодно, сильный туман, время позднее, на вас могут напасть бандиты, — очень серьёзно, пусть и со смешинкой в глазах, ответил он. — Вы теперь женщины Липскомба, или скоро станете ими, а женщины Липскомба никогда не выходят одни на полные опасностей ночные улицы города.
— М-м-м-м. Я чувствую, как становлюсь маленькой девочкой.
Поцелуй длился, длился и длился, полный сдерживаемой страсти, обещающей несказанное блаженство в супружеской постели.
— Я люблю тебя, Цели.
— Я люблю тебя, Уолли. Никогда не была такой счастливой, как сейчас.
Оставив включёнными и двигатель, и обогреватель, Уолли вылез из кабины, потом наклонился.
— Запрись, пока меня не будет, на всякий случай, — и захлопнул дверцу.
И хотя Целестина полагала, что это паранойя, всё-таки район из самых безопасных, она нашла на приборном щитке и нажала кнопку, запирающую все дверцы.
Женщины Липскомба с радостью подчинялись своему мужчине, разумеется, в тех случаях, когда считали это возможным.
* * *
Пол просторной ванной устилали плитки бежевого мрамора с ромбовидными инкрустациями чёрного гранита. Тот же мрамор использовался для отделки столика под зеркалом и душевой. Для стен использовалась комбинированная обшивка. Нижняя часть, примерно в человеческий рост, — мрамор, над ней — пластиковые панели. На одной из них Енох Каин трижды написал: «Бартоломью».
В этих неровных печатных красных буквах чувствовалась распирающая Каина злость. Но процесс написания выглядел спокойным и рациональным поступком в сравнении с тем, что произошло после того, как на пластике трижды пропечатали имя Бартоломью.
Каким-то острым инструментом, возможно, ножом, Каин колол и скрёб красные буквы, набросившись на пластиковую панель с такой яростью, что от двух Бартоломью практически ничего не осталось. Лишь сотни царапин и кратеров от острия ножа.
Судя по смазанности букв, некоторые потекли, прежде чем засохнуть, Ванадий понял, что писались они не маркером, как он поначалу решил. Капли на закрытой крышке унитаза и мраморном полу, уже высохшие, подсказали ему, какая жидкость использовалась вместо краски.
Плюнув на большой палец правой руки, он потёр им одно из пятен на полу, потом поднёс к носу. Убедился в правильности своей догадки. Палец пах кровью.
Но чьей кровью?
* * *
Другие трёхлетки, разбуженные в начале двенадцатого ночи, были бы сонными, вялыми, некоммуникабельными, то и дело тёрли бы глаза. Ангел всегда просыпалась мгновенно, свеженькая, как огурчик, в прекрасном настроении, готовая наслаждаться цветом и формой всего, что окружало её в этом мире, чем в определённой степени подтверждала мнение Уолли, что со временем она проявит незаурядные способности в изображении этих самых красот.
Забравшись через открытую дверцу на колени Целестины, девочка сообщила:
— Дядя Уолли дал мне «орео»[74].
— Положил его тебе в туфельку?
— Почему в туфельку?
— Оно у тебя под колпаком?
— Оно у меня в животе!
— Ты не могла его съесть.
— Я его съела.
— Значит, оно исчезло навсегда. Как грустно.
— Это не единственное «орео» в мире, знаешь ли. А туман будет всегда?
— Никогда не видела такого густого тумана.
Когда Уолли сел за руль и захлопнул дверцу, Ангел спросила:
— Мамик, а откуда берётся туман? Только не говори, что он прилетает с Гавайев.
— Из Нью-Джерси.
— Прежде чем она набросилась на меня с вопросами, я дал ей «орео», — улыбнулся Уолли.
— Она их всё равно задаёт.
— Мамик думала, что я положила его в мою туфельку.
— Чтобы она не одевалась до понедельника, потребовалось дать ей взятку.
— Что такое туман? — спросила Ангел.
— Облака, — ответила Целестина.
— Что делают облака так низко?
— Легли спать. Они устали. — Уолли включил первую передачу и снял автомобиль с ручника. — А ты?
— Дай мне ещё «орео».
— Они не растут на деревьях, знаешь ли.
— У меня внутри облако?
— С чего ты это взяла, сладенькая?
— Потому что я дышу туманом.
— Держи её крепче, — предупредил Уолли Целестину, тормозя на перекрёстке. — Она сейчас поднимется и улетит, и тогда нам придётся вызывать пожарную команду, чтобы опустить её на землю.
— А что на них растёт? — спросила Ангел.
— Цветы, — ответил Уолли.
— А «орео» — лепестки, — добавила Целестина.
— И где есть цветки «орео»? — подозрительно спросила Ангел.
— На Гавайях.
— Я так и думала. — Она скорчила гримаску. — Миссис Орнуолл накормила меня сыром.
— Миссис Орнуолл всех кормит сыром, — кивнул Уолли.
— Сделала мне сандвич, — уточнила Ангел. — Почему она живёт с тобой, дядя Уолли?
— Она — моя домоправительница.
— Мамик может быть твоей домоправительницей?
— Твоя мама — художница. Кроме того, ты же не хочешь, чтобы бедная миссис Орнуолл осталась без работы, не так ли?
— Всем нужен сыр, — заявила Ангел, как бы говоря, что без работы миссис Орнуолл не останется. — Мамик, ты не права.
— В чём, сладенькая? — спросила Целестина, когда Уолли свернул к тротуару и остановил машину.
— «Орео» не исчезло навсегда.
— Так всё-таки оно у тебя в туфельке?
Повернувшись на коленях Целестины, Ангел сунула указательный палец правой руки под нос матери. -* Понюхай.
— Нехорошо совать пальцы людям под нос, но, должна признать, пахнет приятно.
— Это «орео». Печенье я съела, а его запах заполз мне в палец.
— Если запахи всех «орео», которые ты съешь, будут заползать тебе в палец, он станет толстым-претолстым.
Уолли выключил двигатель, погасил фары.
— Домой, где сердце.
— Какое сердце? — спросила Ангел. Уолли открыл рот, но не нашёлся с ответом. Целестина рассмеялась.
— Последнее слово всё равно останется не за тобой.
— Может, дом не там, где сердце, — поправился Уолли. — Может, дом там, где пасётся буйвол.
* * *
На столике под зеркалом лежала вскрытая упаковка с лейкопластырями различного размера, стояли пузырьки со спиртом и йодом.
Том Ванадий заглянул в маленькое мусорное ведро под раковиной и обнаружил окровавленные бумажные салфетки и смятые обёртки с двух полосок лейкопластыря.
Вероятно, кровь была Каина.
Если женоубийца порезался случайно, написанные на стене слова говорили о взрывном темпераменте и хлещущей через край злости.
Если он специально порезал палец, чтобы трижды написать на стене ненавистное имя, сие свидетельствовало, что злости в Енохе Каине ещё больше, и она все копится и копится за дамбой, имя которой — навязчивая идея.
В любом случае написание имени кровью — ритуальное действо, а приверженность подобным ритуалам однозначно указывала на психическую неуравновешенность. «Вероятно, — подумал Ванадий, — расколоть женоубийцу будет легче, чем я предполагал, потому с психикой у Каина уже возникли серьёзные проблемы».
Ванадий понял, что имеет дело не с тем Енохом Каином, с которым судьба столкнула его три года тому назад в Спрюс-Хиллз. Того Каина отличала абсолютная безжалостность, но он был человеком, а не диким разъярённым зверем. Тем Каином двигал холодный расчёт, а не навязчивая идея. Тому Каину хватало самоконтроля для того, чтобы обойтись без кровавого граффити и символического уничтожения Бартоломью.
Том Ванадий смотрел на запятнанную и изрезанную стену, а холодок, спускавшийся с шеи на спину, проникал в кровь и пробирал до костей. Крепла убеждённость в том, что ему противостоит не тот человек, мысли и действия которого он понимал и мог просчитать, но новый, куда более чудовищный Енох Каин.
* * *
С большой сумкой, набитой куклами и книжками-раскрасками Ангел, Уолли первым пересёк тротуар и поднялся по ступенькам крыльца.
Целестина следовала за ним, с дочерью на руках.
Девочка глубоко вдохнула, набрав полные лёгкие облаков.
— Держи меня крепче, мамик, а не то я улечу.
— Ты съела столько сыра и «орео», что они удержат тебя на земле.
— Почему нас преследует этот автомобиль?
— Какой автомобиль? — спросила Целестина и остановилась у первой ступеньки, огляделась.
Ангел указала на «Мерседес», припаркованный в сорока футах от «Бьюика». В этот самый момент водитель погасил фары.
— Он не преследует нас, сладенькая. Наверное, сосед.
— Могу я съесть «орео»?
— Ты одно уже съела, — ответила Целестина, поднимаясь по ступенькам.
— Могу я съесть сникерс?
— Никаких сникерсов.
— Могу я съесть «мистера Гудбара»?
— Не надо перечислять названия шоколадных батончиков. На ночь их не едят.
Уолли открыл входную дверь.
— Могу я съесть ванильную вафельку? Целестина вошла в подъезд.
— Никаких ванильных вафелек. Ты не сможешь заснуть из-за избытка сахара в организме.
Уолли последовал за ними.
— Может у меня быть автомобиль? — спросила Ангел.
— Автомобиль?
— Может?
— Ты же не умеешь его водить, — напомнила Целестина.
— Я её научу. — Уолли шагнул к двери, доставая из кармана ключи.
— Он меня научит! — торжествующе сообщила матери Ангел.
— Тогда, полагаю, мы сможем купить тебе автомобиль.
— Я хочу тот, который летает.
— Летающих автомобилей не делают.
— Делают, делают. — Уолли открыл оба замка. — Но водить их могут лишь те, кому исполнился двадцать один год и у кого есть специальная лицензия.
— Мне исполнилось три.
— Значит, тебе придётся подождать всего восемнадцать лет. — Уолли открыл дверь и отступил в сторону, вновь пропуская Целестину вперёд.
А когда переступил порог, Целестина, повернувшись к нему, широко улыбнулась.
— Из машины в гостиную, легко и непринуждённо. У нас будет немалая фора по сравнению с другими молодожёнами.
— Я хочу пи-пи, — заявила Ангел.
— Совсем не обязательно всем об этом говорить, — одёрнула её Целестина.
— Приходится говорить, если очень хочется.
— Всё равно, без этого можно обойтись.
— Сначала поцелуй меня, — попросил Уолли. Девочка чмокнула его в щеку.
— Меня, меня! — воскликнула Целестина. — В конце концов, у невест есть свои права.
И хотя Целестина держала Ангел на руках, Уолли поцеловал её в губы. Поцелуй вышел таким же сладким, но более коротким.
— Это толстый поцелуй, — прокомментировала Ангел.
— Я приду в восемь, к завтраку, — предложил Уолли. — Мы должны определить дату.
— Две недели — не слишком долгий срок?
— Я должна пописать раньше, — объявила Ангел.
— Люблю тебя, — сказал Уолли, а услышав от Целестины те же слова, добавил: — Я подожду в холле, пока ты не закроешься на оба замка.
Целестина опустила девочку на пол, и она побежала в ванную. Уолли вышел в холл и закрыл за собой дверь.
Целестина заперлась на один замок. Второй.
Постояла, пока не услышала, как дверь подъезда открылась и закрылась за Уолли.
Привалилась к двери, крепко держась за ручку, в полной уверенности, что, переполненная счастьем, взлетит к потолку, если отпустит её, словно ребёнок, наглотавшийся облаков.
* * *
В красном пальто и красном капюшоне, Бартоломью появился на руках долговязого, худого мужчины, который также нёс перекинутую через плечо большую сумку.
Долговязый, похоже, представлял собой лёгкую добычу, руки его занимали сумка и ребёнок, и Младший уже собрался выскочить из «Мерседеса», подбежать к долбящему Целестину сукиному сыну и выстрелить ему в лицо. С пулей в голове Долговязый тут же повалился бы на тротуар вместе с ребёнком, и Младший смог бы пристрелить маленького паршивца, всадить в него для верности три, а то и четыре пули.
Остановила его сидевшая в «Бьюике» Целестина. Она, увидев, что происходит, могла перебраться за руль и умчаться. Двигатель-то работал: из выхлопной трубы вырывался дымок, тут же смешиваясь с туманом. Так что, действуя быстро, она могла спастись.
Он успел бы броситься за ней. Бегом. Застрелить в кабине. После одной пули, всаженной в долговязого и четырёх — в Бартоломью, у него осталось бы ещё пять патронов.
Но, с навинченным глушителем, пистолет годился только для стрельбы в упор. Миновав глушитель, пуля значительно теряла в скорости, а уж точность падала чуть ли не с каждым дюймом.
О точности его предупреждал молодой бандит без больших пальцев на руках, который передал ему оружие, лежащее в большом пакете из китайского ресторана, при встрече в церкви Святой Марии. Младший предупреждению поверил, потому что решил, что восьмипалого бандита лишили больших пальцев именно за то, что в прошлом он забыл сообщить клиенту ту же самую или не менее важную информацию, так что теперь он старался не упустить ни единой мелочи.
Разумеется, бандит мог сам отстрелить себе оба пальца, чтобы наверняка не попасть в армию и не отправиться во Вьетнам.
Так или иначе, если бы Целестине удалось скрыться, остался бы свидетель, а присяжные не приняли бы в расчёт, что она — бесталанная сучка, рисующая китч. Она видела бы, как Младший вылезал из «Мерседеса», смогла бы, несмотря на туман, достаточно точно описать и его, и автомобиль. А он все ещё надеялся решить все стоявшие перед ним задачи, не лишившись красивой жизни на Русском холме.
Снайпером он себя не считал. Прекрасно понимал, что попасть сможет, стреляя с самого близкого расстояния.
Долговязый через открытую дверь передал Бартоломью Целестине, сидевшей на пассажирском сиденье, обошёл «Бьюик», поставил сумку на заднее сиденье, сел за руль.
Если б Младший знал, что ехать им всего полтора квартала, он бы последовал за ними не на «Мерседесе». Прошёл бы остаток пути пешком. Когда он вновь припарковал «Мерседес» неподалёку от «Бьюика», мелькнула мысль, а не заметили ли его.
Но теперь они стояли на тротуаре втроём, лёгкая добыча, Долговязый, Целестина и мальчишка.
Младший понимал, что три трупа — зрелище не из приятных, тем более что стрелять придётся в лицо, но он наглотался противорвотных, антигистаминных и закрепляющих таблеток и мог не опасаться, что впечатлительный организм его подведёт. Более того, на этот раз ему не хотелось уноситься от последствий на мчащемся поезде. Наоборот, следовало убедиться, что мальчишка мёртв и длящиеся многие годы мучения закончились раз и навсегда.
Младший, однако, волновался, а вдруг они заметили, что он второй раз пристраивается следом за ними у тротуара, и приглядывают за ним, готовые убежать, как только он выскочит из машины, а в этом случае они могли запереться в квартире до того, как он успел бы их пристрелить.
И действительно, когда Целестина и ребёнок подошли к ступеням, Бартоломью указал на «Мерседес» и женщина повернула голову. Вроде бы тоже (в тумане не разберёшь) посмотрела на машину Младшего.
Если они что-то и заподозрили, то особой тревоги не проявили. Без спешки вошли в подъезд, и, исходя из их поведения, Младший решил, что слежки они не заметили.
Свет зажёгся в окнах первого этажа, справа от входной двери.
«Подожди в машине, — скомандовал себе Младший. — Пусть угомонятся. В столь поздний час они должны первым делом уложить ребёнка. А потом отправиться в свою спальню, раздеться, улечься в кровать».
Вот тогда Младший и намеревался проникнуть в квартиру, убить Бартоломью, прямо в кроватке, потом пришить Долговязого и использовать шанс трахнуть Целестину.
Он уже не надеялся на то, что их может ждать общее будущее. Отпробовав любовной машины Каина Младшего, Целестина так же, как и все женщины, запросила бы добавки, но время для серьёзного романтического увлечения безвозвратно ушло. За всю душевную боль, которую ему пришлось претерпеть, он, однако, заслужил право хотя бы раз насладиться её соблазнительным телом. Получить маленькую компенсацию. Вернуть хотя бы часть долга.
Если бы не блядовитая младшая сестра Целестины, Бартоломью не существовало бы. Ничто не угрожало бы Младшему. У него была бы другая, лучшая жизнь.
Целестина приняла решение воспитывать этого незаконнорождённого мальчишку и тем самым объявила себя врагом Младшего, хотя он ничего плохого ей не сделал. Она его не заслуживала, не заслуживала даже того, чтобы он взял её, после смерти Долговязого, и он решил отказать ей в близком знакомстве с его «молодцом», как бы она об этом ни молила, сразу отправить вслед за Бартоломью.
Мимо, гремя, промчался грузовик, расплескав окутавший «Мерседес» туман.
У Младшего начала кружиться голова. Появились какие-то странные ощущения. Оставалось только надеяться, что не начинается грипп.
Средний палец правой руки пульсировал под двумя полосками лейкопластыря. Он порезался раньше, когда на электроточиле затачивал ножи, и ранка вновь начала кровоточить, когда ему пришлось задушить Недди Гнатика. Он бы и не порезался, если бы Бартоломью и охранники мальчишки не вынудили его вооружиться до зубов.
За последние три года из-за этих сестёр на его долю выпали неимоверные страдания, включая недавнее общение с мёртвым музыкантом в мусорном контейнере, тонкошеим приятелем Целестины, который посмел лизнуть его после смерти. Воспоминание об этом ужасе сверкнуло вдруг с такой ужасающей ясностью, что мочевой пузырь Младшего вдруг распёрло до последнего предела, хотя совсем недавно он от души отлил в узком проулке напротив ресторана, в котором эта рисовальщица почтовых открыток и Долговязый никак не могли закончить обед.
Про обед вспомнилось некстати. Младший не поел днём, потому что призрак Ванадия чуть не прихватил его, когда он выбирал заколки для галстука и шёлковые носовые платки перед тем, как отправиться на ленч. Остался он и без обеда, поскольку следил за Целестиной, которая после вернисажа отправилась не домой, а в ресторан. Теперь ему хотелось есть. Он просто умирал от голода. Опять он страдал из-за неё. Этой суки.
Мимо изредка, но проезжали автомобили, белый туман клубился и клубился.
«Твои деяния возвратятся к тебе, усиленные многократно… душа Бартоломью… она найдёт тебя и свершит страшный суд, которого ты заслуживаешь».
Эти слова прокрутились в памяти Младшего, словно кто-то включил хранящийся там магнитофон, в тот самый миг, когда перед его мысленным взором возник мусорный контейнер, где он соседствовал с мёртвым пианистом. Младший не мог вспомнить, где он их слышал, кто их произносил, сведения эти ускользали от него, хотя он и чувствовал, что вот-вот все вспомнит, надо только копнуть чуть глубже.
Но копнуть не удалось, потому что он увидел выходящего из дома Долговязого. Мужчина вернулся к «Бьюику». Он словно плыл сквозь туман, призрак в вересковой пустоши. Включил двигатель, быстро развернулся и укатил к тому дому, из которого чуть раньше вынес Бартоломью.
* * *
В спальне Каина Том Ванадий направил луч фонаря на высокий книжный шкаф, в котором стояло не меньше сотни томов. Верхняя полка и большая часть второй пустовали.
Он вспомнил собрание сочинений Цезаря Зедда, которое занимало почётное место в прежнем доме женоубийцы в Спрюс-Хиллз. У Каина было по два экземпляра каждой книги, в переплёте и в обложке. С более дорогих книг, похоже, сдували пылинки, а если их и брали в руки, то предварительно надев перчатки. Зато книги в обложке, судя по многочисленным подчёркиваниям и закладкам, читали постоянно.
Ванадию не составило труда убедиться, что книг Зедда в шкафу нет.
В стенном шкафу, следующем объекте исследований Ванадия, одежды оказалось меньше, чем он ожидал. Половина вешалок были пустыми, указывая на то, что немалая часть одежды Каина отправилась в какое-то другое место.
На полке Ванадий обнаружил только один чемодан, «Марк Кросс», элегантный и дорогой, хотя места на ней хватало ещё для трёх.
* * *
Спустив воду, Ангел встала на скамеечку и вымыла руки.
— Заодно почисти и зубы, — предложила Целестина, прислонившись к дверному косяку.
— Уже почистила.
