Перехваченные письма. Роман-коллаж Вишневский Анатолий
LES GRIS QUOTIDIENS[200]
Первоначально было серое, серое, разделившись, освободило место для мира. Все светлое сосредоточилось в центре, темный круг очистился. Это было рождением места для мира и Бога посередине его.
Дневник Бориса Поплавского, запись 24 января 1932 год
Глава 1
НОВАЯ ПОРОСЛЬ
27 ноября 1945
Мое рождение в этом году будет справляться 28-го. Дети таинственно готовят «подарки», и кролик на балконе доживает последние дни (детям скажут, что это другой кролик на блюде, а наш убежал или мы его подарили). Продолжаем пользоваться чудной, сухой и солнечной осенью — лес серый, коричневый, рыжий, с чуть подчеркнутым налетом зелени — самый прекрасный, по-моему, сезон. (Раньше я больше любил краски лета, но теперь эта летняя оргия зелени мне кажется мало живописным салатом; qui n'a pas l'esprit de son ge[290] и т.д. — вступив в осень жизни, я полюбил осенний ландшафт).
Между прочим, где находится Софья Андреевна (моя ех-жена), уехала ли она в Америку или еще в Париже и если да, то где? Я избегаю встречи с ней и потому не хожу в те места, где она может оказаться (в церковь на Daru), а если узнаю, что она в Америке, все кварталы Парижа снова окажутся для меня открытыми.
Степан ни за что не хочет надевать зимних костюмов — кокетство и спортивная мода его школы — и до вчерашнего дня не надевал даже осенней своей куртки. Не обошлось без слез. Топить почти не пробовал, хотя впервые в 40-х годах можем почти не экономить топливо.
Около года назад я сблизился со многими советскими людьми и теперь ясно могу сделать вывод из этого опыта: климат Парижа для меня самый подходящий, и никуда из Plessis-Robinson меня не тянет. Распознаю с некоторым недоумением и не без страха атмосферу Петербурга — за все 250 лет его существования. Она (эта атмосфера) не менялась с поколениями. Вот цитата из Кантемира, напр.:
- Есть ли ты польстишься строй ввести обманный,
- Бойся, прелестниче, самодержцы Анны.[291]
В каком другом государстве возможен был бы этот тон и кому, кроме нас, он понятен? Я не хочу ввести обманного строя, и все же, когда думаю о моей родине, — ощущаю себя «прелестником», и мне не по себе (диаметральная противоположность Ике, которая там, как рыба в воде). А Степану с Борисом эта фраза Кантемира даже не смешна — просто никогда не будет понятна, как и французам.
9 июня 1947
S. Tatistchew с/о Shvetzoff
324 Е 94th str., New York Z28, USA
Милая мама, мне очень неприятно, что не могла к тебе приехать, но все случилось так сразу, и все дни бегали из-за всяких бумаг, так как все очень сложно.
Качало нас сильно, но мы с Димкой не были больны. Вокруг же все страдали, и это было ужасно.
Устали мы очень, пароход был неважный, я была в каюте, где было 26 человек, а у Димки еще больше. Слава Богу, все кончено и добрались благополучно, нас встречали оя мать, сестра и двоюродный брат. Мой брат приезжает в июле, а его семья — через несколько дней.
Димка наслаждается, два дня был в деревне у знакомых, неважная была погода, но все же веселился.
Нас поражают магазины, все есть, и полны, и все так свободно можно купить, и сколько угодно. Я еще не работаю, хочу несколько дней вздохнуть.
Как только смогу, хочу тебе послать посылку, напиши, что тебе больше всего надо.
Мне грустно было покидать Европу, и пока очень скучаю, надо привыкнуть. Димка и я целуем и желаем всего хорошего. Софья.
Лето 1949
Бланк газеты Combat:
Combat. De la rsistance la rvolution. 100, Rue Raumur. Paris[292].
Дорогая Ида. Я тебе пишу уже от Maldon. Море было довольно плохое. Я был все время наверху, плохо себя чувствовал, но все-таки не вырвал. Я не хочу забыть очень важную вещь: дала ли ты мне рисунок или нет? Я в чемодане его не нашел.
Когда я приехал в Лондон, мы сразу поехали в деревню. В понедельник Hilary, Joseph и я уехали в Лондон. Там мы поехали в Gare Victoria, взяли велосипед, положили его на автомобиль и поехали с ним в другой вокзал. Joseph хотел дать мне одну livre sterling, но я отказался. Hilary, может быть, поедет в Париж эту неделю и приедет обратно 28-го. Ты потелеграфировай им, когда приедешь.
А ты как поживаешь? Рисуешь? Надеюсь, что ты хорошо кушаешь. Mme Rutty не хочет взять все 6 livres, но ты с ней поговоришь.
Научилась ли ты говорить по-английски?
Крепко-крепко целую. Миша.
Р.С. Поцелуй папу за меня.
Дорогой, золотой мой мальчик, ты, наверное, уже получил мое письмо и знаешь, что я приеду только в сентябре.
Рисунок я всунула в твои бархатные штаны. Так что будь осторожен и вытащи его.
Ты хорошо сделал, что отказался от фунта стерлингов. Лучше быть гордым, но не слишком.
Ты мне ничего не пишешь ни о madame Rutty, ни о других членах семьи. Помогаешь ли ты немного madame Rutty? Не нужно быть свиньей.
Хорошо ли тебе? Ездишь ли ты к Horsley? Катаешься на лошади? Делаешь ли ты латынь и математику? Послал ли свой devoir[293] Мelle Aubert? Нашел ли пианино? Хорошо было бы сохранить вещи музыкальные до моего приезда. Я рассчитываю на твой английский и на твою виртуозность.
Я была очень счастлива получить твое письмо, ты знаешь, что ты мой единственный сейчас. Поеду в воскресенье на кладбище, и скажу папе, что тебе хорошо, и поцелую его за тебя. По-английски я говорю так же хорошо, как раньше. Я ем хорошо и много работаю. Сегодня отсылаю рисунки в Данию, посмотрим, что это даст.
Целую очень-очень крепко. Ида.
P.S. Эти буквы означают «post scriptum», так что их нужно писать P.S., а не Р.С. (это автобус[294]).
Почему послала ты прошлое письмо?
Я всегда не люблю получать такие письма, мне всегда неприятно, когда я читаю их. В этот раз это ище хуже: ты пишешь письмо, говоришь и спрашиваешь 2 раза то же самое, а в конце пишешь: «Я получила письмо». Тогда, если получила письмо, могла написать что-нибудь другое, правда!
Крепко целую. Миша.
P.S. Comment faut-il finir une lettre, crite Melle Aubert? Je ne peux pas crire «mes amitis», je suis son lve. Que faut-il mettre?[295]
Живопись Карской была мощной, насыщенной цветом, в этом пытались обнаружить влияние Сутина. На самом деле, это была просто прекрасная живопись. Она извергалась из нее, как водопад, как потоки лавы, в которых золотое смешивалось с красным, темно-фиолетовым и ярко-синим, это было буйство чувственных цветов и тревожных линий. Она писала все: портреты, натюрморты, позднее, когда ей пришлось уехать в так называемую «свободную» зону, — ослепительные южные пейзажи, поражавшие красками незабываемой яркости. Я видела их в галерее Петридес, где была ее большая выставка сразу после войны.
февраль 1949
Животные-растения, ищущие смутных форм, ловушки со щупальцами и присосками, движущиеся струйки протекшего металла, пляжи, напоминающие пустыню, — низший мир, который начерно замесила Карская, впитывает наши кошмары, задыхается от наших фантасмагорий.
Осторожно приближайтесь к нему. Одно неверное движение — и мы во власти ужаса с липкими лапами.
февраль 1949
Когда, после Grand Vatel, любой ресторан кажется пресным, хочется сходить в простую харчевню; и уж если выбирать, то самую худшую, и я захожу к Карской.
Но ждет ли она, что мы станем обедать на ее подозрительной клеенке, в ледяном неоновом освещении? Ибо чего же вы хотите, в конце концов: котлеты la Soutine кончились…
Впрочем, подождите! А не попробовать ли вам это блюдо, приготовленное, чтобы вас поразить! Оно получилось у меня по воле случая…
Ваши похлебки неизвестно с чем, ваши затирухи черт знает из чего — они состряпаны, если я правильно понял, чтобы мы забыли вкус хлеба. И дай Бог, чтобы им это удалось. Но, Локуста, будьте мастерицей: ведь и нам не чужд Митридат.
Замок Сен-Лу, наш замок, летний детский лагерь русской православной церкви. Сколько пережили мы там счастливых минут.
В тот год нам всем — Наташе, Марине Покровской, Арсению и мне — было по 12–13 лет, мы были самыми старшими в лагере. Нам не слишком докучали, мы проводили время, играя в пинг-понг на большом столе в сарае. Мы уже начинали немного скучать, когда нам объявили о приезде отца Жана с группой скаутов.
Этого священника мы любили, он не походил на других. Он не слишком много читал нам наставлений, ему больше нравилось задавать вопросы и слушать, угадывать наше будущее по линиям ладоней или рассказывать разные истории. И вот он-то и приехал с группой мальчишек. Они расположились в небольшом лесу позади замка. Мы бежим туда. Нам навстречу выходит высокий стройный мальчик чуть старше нас, ему, наверно, лет 14. В улыбке ли его дело, в красивых густых волосах ежиком или в манере держать себя, не знаю, но только никто из нас — ни Марина, ни Наташа, ни я — не можем оторвать от него глаз. Но Степан Татищев — так он представился — обращается больше к Арсению, протягивает ему руку.
«Это хорошо, что вы здесь», — говорит он. Дело в том, что он, его брат Борис и остальные их спутники оказались в трудном положении. Отец Жан заболел, и его поместили в замок. А если он быстро не поправится, их запасы скоро кончатся, они останутся без еды. Да и у него самого есть проблемы, добавляет он и показывает нам свои покрытые фурункулами ноги.
Скажу честно, запасы нашей маленькой аптечки сильно поубавились в тот вечер. Да и кухня не избежала нашего набега, изрядное количество хлеба и варенья из больших железных банок, стоявших на кухне, мы перетащили к ним, — и все это почти ползком (к тому времени мы успели побывать среди протестантских скаутов и неплохо научились у них незаметно подкрадываться разными способами).
Не помню, были ли мы наказаны за наше ВА[296], но уверяю вас, что благие деяния не всегда оцениваются должным образом. Этот эпизод, который я много лет спустя напомнила Борису, не оставил в его памяти никакого следа, равно как и костюмированный бал накануне их отъезда. А ведь как мы к нему готовились! В замке не было водопровода, а греть воду приходилось на большой кухонной плите. Мыть голову над тазом было не слишком удобно. Я вылила на голову Наташе, конечно, случайно, немного кипяка — о ее реакции я умолчу. Но мы были готовы на любые испытания, включая папильотки, чтобы выглядеть красивыми. Я понимаю, как можно всю жизнь помнить свой первый бал, я свой не забыла никогда.
Степан, Степа, как звали его все в лагере, нравился нам своими иногда неожиданным выходками. Вспоминаю, как во время одной из прогулок в лесу, в жару, когда мы все еле плелись от усталости, он вдруг предложил понести Марину Покровскую на спине. Она была самой большой и тяжелой из нас, но, кажется, и нравилась ему больше всех, увы. Впрочем, долго с такой ношей не пройдешь, и, пронеся ее некоторое время, он вдруг остановился, опустил ее на землю и, хлопнув себя по лбу, воскликнул: «Oh mon Dieu, j'ai compltement oubli que mon pre m'a dfendu de porter du fumier avant l'ge de 21 ans»[297]. При этом он сделал такой реверанс, чтобы извиниться за свою оплошность, его тон изображал такое огорчение, что мы все расхохотались, а Марина — больше всех.
…Степан и Борис должны были прийти к нам в гости. Мы с Наташей ждем их и немного возбуждены предстоящим визитом. Но папа, как ни в чем ни бывало, посылает меня в Эпине купить le Monde — неблизкая прогулка километра на три. Я пытаюсь протестовать, боюсь, что без меня Наташа завладеет нашими гостями, но папа непреклонен. Когда я возвращаюсь, я вижу Бориса, сидящего возле печки рядом со своей матерью, с которой они приехали. Я ее представляла себе совсем иначе. Довольно плотная женщина с красным обветренным лицом рассказывает нашей маме, что она торгует парфюмерией на рынке! Я немного разочарована, я ожидала увидеть ее не такой, тонкой, как ее дети, с прекрасными волосами, как у Степы, беседующей, как все друзья папы и мамы, о высоких материях…
Но куда же делся Степан? Он — в нашем садике важно беседует с Никитой, кажется, ему понравился наш старший брат. Интересно, что Никита ему там рассказывает? Ему на три года больше, чем Степану, но он разговаривает с ним, как с равным, и наверно о политике. Никита ходит в кружок UJRF[298], Степа и Борис тоже сочувствуют коммунистам, симпатизируют России, как мы все, впрочем.
Позже я узнала, что причиной их оживления была не только политика. Никита, важным барином, предложил Степану попробовать хорошего коньяку. У меня нет никаких сомнений в качестве коньяка, он взят прямо из ресторана Ecu de France, где папа заведует винным погребом. Никита щедро угощает гостя, но потом ему придется добавить в бутылку немного чая, иначе папа заметит, что уровень коньяка в бутылке сильно понизился. Никита, Никита, если бы ты немножко подумал, прежде, чем делать это, ты избежал бы по крайней мере одной из двух отцовских оплеух — одной, за то, что ты взял коньяк без спроса, а другой — за то, что ты его разбавил чаем.
Потом Степан и Борис приезжали к нам уже без Мани, на велосипедах — они жили не очень далеко, в Плесси-Робенсон. Как-то они пригласили нас к себе и нарисовали план — как доехать.
У нас всего два велосипеда, и мы с Наташей тянем жребий. Велосипед достается мне, и мы с Арсением отправляемся в путь. Кто же мог подумать, что он ориентируется по плану не лучше меня? Если бы с ним поехала Наташа, они наверняка добрались бы, куда надо. А так мы смогли доехать только до Версаля, а потом сбились с дороги, потыкались в разные стороны и вернулись, не солоно хлебавши, встреченные торжествующим взглядом Наташи.
Дорогой мой мальчик. Со вчерашнего дня я в отпуску, в 7 1/2 мы выехали из Парижа, катили без остановки и в 7 вечера были уже в Najac'e. Он очень красиво расположен, дома цепляются друг за друга, поднимаясь в гору, опускаясь в долину и снова карабкаясь в гору, точно длинная процессия богомольцев. Красиво, напоминает многим Испанию, улицы мощенные булыжником, дома из серого и розового камня. К сожалению, страна (Франция) очень богата: много коров, много свиней, много кур, все это воняет навозом. Но я ничего не имею против этого запаха.
Не знаю, смогу ли я отдохнуть. Кроме моего ковра и разных проектов, фресок для нашей квартиры и для Брашей, я должна покрыть их двор — садик — разной величины камнями, как в Grenad'e. Дом их будет замечательный.
Я вернусь в Париж 26 августа. Возвращайся тоже к этому числу. У нас будет несколько дней, чтобы провести вместе в Париже.
Насколько я могу судить, тебе хорошо там. Научись управлять машиной, это всегда приятно… Я тебе не задаю вопроса насчет математики, надеюсь, что ты ей уделяешь пару часов.
Очень устала, хочу спать.
Дорогой мой Миша, получила твое письмо, рада, что ты пишешь по-русски. Обороты фраз у тебя довольно правильные, но грамматика очень страдает, особенно глаголы. Не забывай, что культурный человек должен знать грамматику, ничего не поделаешь… В этом году наляг на английский, пожалуйста. Запишись, пока ты в Лондоне, на какие-нибудь курсы литературы, это будет тебе очень полезно.
Я не хочу, чтобы мой сын был оболтусом, я хочу, чтобы он работал быстро, как я у Назана, а остальное время читал бы, изучал гармонию, музыку, ходил бы в музеи и театр, слушал radio, в общем жил бы. Я рада, что ты ходишь в музеи. Между прочим, я тоже не люблю Zadkine[299], он очень surcharg[300].
Отрывок из Henry James очень интересен. Я очень хотела бы прочесть «La vie prive»[301], Robert Browning меня всегда интересовал. Это он сказал — когда его попросили объяснить значение его стихов: «Hier il avait le bon Dieu et moi qui comprenaient, aujourd'hui il n'y a que le bon Dieu qui comprend»[302].
Душенька, пишу тебе лежа в постели, теперь уже час ночи, но я вряд ли так скоро усну. Ни за что на свете я не стану тут покупать дом, все крыши дырявы, как решето. Вдруг начался ливень, я прибежала от Brach'ей, боясь, что дождь через открытое окно накапает на мой ковер. Ничего подобного! Озеро было посреди комнаты, как раз там, где находилась законченная половина ковра, — дождь лил через крышу и потолок. Можешь себе представить, в каком я была состоянии. Три часа я лежала на полу, стараясь спасти и восстановить рисунок. Завтра, наверное, весь день придется исправлять, и одному Богу известно, удастся ли это сделать.
Теперь поболтаем о другом. Вчера была в Albi, здорово красиво! La cathdrale est formidable. Il ne ressemble rien vu jusqu' maintenant par moi ni en France, ni en Italie, ni en Espagne. L'intrieur j'aime moins[303]. Как твои занятия? Твои экзамены приближаются. Ты готовишься?
К середине пятидесятых годов Маня свернула свою торговлю и распродала все товары. Ее здоровье пошатнулось. В один прекрасный день она исчезла. Неделю спустя, разыскивая ее по телефону, я выяснил, наконец, что она находится в больнице в Клермон-сюр-Уаз. Я сразу же поехал к ней. Эта встреча была тяжелой и для нее, и для меня. Мы все несколько раз, по очереди, ходили ее навещать. Потом она вернулась домой. Она чувствовала себя лучше, уехала в санаторий, затем вернулась. Но болезнь снова стала брать свое. Это напоминало войну с переменным успехом, когда то одна, то другая сторона берет верх.
Однажды она попросила меня пойти к мэру Плесси-Робенсон и заявить, что у нее украли документы и что ее хотят скомпрометировать, обвинив в шпионаже. Я ей поверил и сделал то, что она просила. Мэр был первым, кто заставил меня задуматься, спросив, не страдает ли она душевной болезнью. Как я мог не сообразить этого раньше?
Потом был еще один период, когда жизнь взяла свое, а болезнь отступила. Как-то она спросила, ходил ли я к мэру, и была удивлена моим утвердительным ответом, но, кажется осталась довольна.
24 октября 1959
Exp.: Mme Tatischeff
«de Mailhol»
Labastide-Beauvoir, Haute-Garonne
Mon cher Boris-chri,
Le 24.9, dix heures et quart au lit en chemise de nuit (pas trs bien repasse, pas propre souhait) mais je couvre tout cela avec ma grande serviette ponge, tu sais, sur fond bleu roi des rayures, rouge, vert-jaune. Elle est assez dcorative et va avec tout l'ameublement de ma chambre actuelle que je commence m'attacher de plus en plus. J'attends la visite du docteur, mais je ne suis pas ou plutt, je ne suis plus malade du tout. Jamais de ma vie je ne me suis sentie aussi repose, aussi en forme pour travailler et aussi heureuse pour pouvoir le faire. Je me mets souffler tra-la-la la-la-la la la aa.
Mon petit Aige-chri[304], мой Брюсик дорогой, благодарю, спасибо милый. Les mots sont lancs pour arrter un peu le battement de mon coeur qui s'lance vers toi pour te serrer contre lui en te remerciant de vive voix pour le bonheur que tu as su me transmettre par ta gentille lettre. J'ai lu tout entre les lignes[305].
Вот они и навестили меня. Docteur[306] со своим assistant[307], Banid его фамилия.
Он — доктор, конечно: Zdravstvouite, Maria Romanovna.
Я: Здравствуйте, дорогой Морис Люсьеныч! — и смех, и шутки начинаются. Я держала твое письмо (в момент, когда он открыл мою дверь) в руках. Конечно, прочла я ему сначала по-русски, как ты мне писал, потом перевела, они были в восторге; кроме этого — et votre sant? sommeil? etc.[308]
Они: vous allez mme un peu trop bien, on va vous calmer un peu (обращается к assistant): on va lui faire une piqre calmante d'Argatyl.
Docteur, merci, d'accord, mais pas avant que je finisse cette lettre[309]. Они думают что я в бреду, в какой-то особой лихорадке, но может быть им не дано знать, что знаем мы. Дина, твоя… (Далее неразборчиво. — Осв.). Что-то, кто-то не дает мне это ясно написать, но ты прочтешь и так. Я себя прекрасно чувствую, trs trs bien, mais confidentiellement j'entends des voix comme Jeanne d'Arc, mais другого порядка. Shakespeare aussi voyait clair mais sa faon lui, comme moi la mienne et toi mon petit Aige-chri-Брюсик ta faon toi[310].
Буссик, не страшись этого вдруг открывшегося мне Дара, это не даром его получила я. Ты также знаешь, toute peine mrite rcompense[311] мы верим что le sculpteur Michel-Aige[312] был универсально умен, откуда за короткий жизненный путь человека возможно всему тому научиться? Это невозможно здесь на земле, под луной, нет невозможно… Кажется, что ничто не случайно.
Сейчас помолюсь Ему в слезах, и Он удалит твое, Брюсино, мучение (из песни песней). Помоги, Господи-Боже, помолиться за моего сынишку, нашего Бориса Николаевича Татищева, чтобы у него никогда не болела голова и не зубы, господи. Я плачу и молюсь! Дай, Господи, спасибо, милый. Лицо выкупалось в слезах, а теперь я и без укола Argatyl успокоюсь.
Довольно болтать, я все же еще не умывалась иначе, как теплыми слезами. Целую, обнимаю тебя. Пойду мыться и делать гимнастику — растирать все тело у открытого окна моими твердыми щетками — и все прекрасно с нами.
Господи-Боже, да хранит он тебя, верь в Него, верь, как верю теперь я. Он все может, Ему все дано. Крещу тебя, Сыночек, родненький мой.
Мать твоя родная Маруся Татищева
15 декабря 1959
Мой нежный мальчик, сынок дорогой,
Как твое здоровье? Пьешь ли ты горячий чай с медом и лимоном перед сном? Ты бы мне лично написал несколько слов по собственной инициативе. Тятенька мне пишет по субботам, это хорошо, но недостаточно для меня. Ты, конечно, ответишь, что не пользуешься и свободной минутой, почему и не пишешь. С одной стороны это так, касаясь логики, ты прав, но касаясь чувств cela laisse dsirer[313]. Один раз в неделю все же можно было бы написать несколько слов, хотя бы из библиотеки, из станции метро. Для меня получить письма от тебя, Степана или тятеньки, это подарок и праздник для меня. Здесь жизнь очень однообразна. Это все же не дом — clinique psychiatrique[314] для нервнобольных. За нами смотрят более или менее строго. Есть часы и особые места ограниченные для прогулки, часы для сна и еды и т.д., это так или иначе жизнь казармы. Есть соседи, соседки интересные, есть и очень жалкие, безнадежные, есть и скучные, и злые и т.п. У меня особое счастье, я живу одна в очень приятной светлой солнечной комнате и ем одна в своей комнате. Не теряю времени и ем, как мне хочется, мясо, овощи, салат — все вместе, как я люблю это делать дома.
Я, было, похудела во время моего бронхита, уколы пениссилина и т.п., а теперь опять поправилась. Мне делают уколы, чтобы прибавить красные шарики крови — забыла как называется по-медицински а то бы и тебе принимать, есть и ampoules buvables[315]. Я узнаю у infirmire[316] и тебе напишу, это исключительно хороший fortifiant[317]. Я рада была бы, если б ты согласился его принимать.
Прости, мой милый, что пишу по-русски. Незаметно для себя я так начала, так что уж и продолжаю. Кажется, во вторник 13 октября начала писать свой роман. Написала 17 страниц моего раннего детства, начала в 2 года — и до 11 лет. Увидим, что скажет мой первый дорогой, внимательный читатель — Тятенька, от его мнения почти все зависит, продолжить или бросить все.
Сегодня прекрасный солнечный день. Солнце греет чуть не как летом. Я посидела немного в chaise-longue[318] в парке. Теперь без четверти два часа и нас закрыли на замок, каждого в своей комнате для sieste[319] и каждый делает, что кому угодно: tricote[320], читает, пишет или спит, если плохо спал ночью. Кончаю письмо, чтобы отправить его в три часа.
Крепко тебя обнимаю, родной мой, и целую, поцелуй тятеньку за меня.
Мама
В конце концов, победила болезнь. Маня повесилась в конце лета 1960 года в своей прежней квартире в Монруже, которая уже давно служила ей складом для товаров. Я был первым, кто ее обнаружил. Как-то она снова ушла из дому, никого не предупредив. Ее исчезновение нас очень встревожило, и я отправился на поиски. Самым вероятным было, что она укрылась в своем доме в Монруже, но он был заперт. Все же чуть позже я вернулся туда еще раз, обошел дом со двора и открыл наружные ставни. Я увидел ее через стекло, угадал в полумраке веревку и сразу же понял, что она мертва. Я побежал за полицией, они очень быстро пришли, полицейский разбил стекло, чтобы зайти, и сказал, что смерть наступила уже давно.
Маня всегда хотела, чтобы я встретил женщину, с которой я был бы счастлив. В день нашей женитьбы, едва встав из-за праздничного стола, мы с Ирэн, не снимая свадебных нарядов, отправились на кладбище и оставили на Маниной могиле одну из подаренных нам корзин цветов, прежде чем вернуться домой, собрать наши чемоданы и уехать в свадебное путешествие.
После нашего отъезда в Советский Союз в 1955 году мы время от времени обменивались письмами — и вот неожиданность! Приходит письмо с московским штампм, и из него мы узнаем, что Степа с женой Анн приехали на несколько дней в Москву и надеются повидаться с нами. Мы с Наташей взбудоражены, не знаем, как быть. Мы никогда не были в Москве, поездка нас страшит, да и где взять деньги на билеты? Даже если объединить наши две студенческие стипендии, их хватит на поездку только одной из нас. И к тому же декан, к которому мы пришли отпрашиваться на пару дней, объявляет, что может отпустить только кого-нибудь одного. Короче, мы снова тянем жребий, на этот раз удача на стороне Наташи, и она отправляется в путь.
Что осталось у Наташи в памяти от этой поездки? Что она долго не могла разыскать гостиницу, что у Анн начались преждевременные роды и она родила сына в московском роддоме, что встреча была короткой и что нелегко найти общий язык с человеком, с которым живешь на разных планетах. А мне, в качестве утешения за несостоявшуюся поездку, достались роскошный светло-голубой французский свитер и сделанная в номере гостиницы мгновенная фотография Наташи, сияющей так, как будто внутри нее горела маленькая лампа.
2 сентября 1960
Москва Г-2, Сивцев Вражек, д. 30, кв. 8
Дорогой Николай, пользуюсь случаем, чтобы послать тебе сердечный привет и самые лучшие пожелания здоровья и радости в жизни.
Рада была познакомиться со своим племянником. Степа мне очень понравился, такой умный, милый, воспитанный мальчик. Мы о многом с ним говорили, с ним очень интересно. Сегодня надеюсь познакомиться со Степиной женой, она обещала вечером приехать. Эта встреча с твоей семьей для меня очень приятна. Хорошо было бы и с тобой повидаться, но вряд ли это возможно.
Я живу хорошо. Продолжаю работать, хотя давно уже наступил пенсионный возраст, и можно было бы закругляться, как у нас говорят. Но не хочется бросать работу. Как-то трудно решиться после 40 лет работы ничего не делать.
В прошлом году много болела, были всякие недоразумения с сердцем, а нынешним летом меня послали в замечательный санаторий, где я поправилась и пока совсем здорова.
Степа мне рассказывал про тебя. Жизнь у нас, конечно, разная, но думаю, что общие интересы нашлись бы.
Глава 2
В КРАЯХ ЧУЖИХ
Едва напряжем наше внимание, как Тао уже убежало, засмеялось, скрылось в небытии.
Лао-Цзы
Из писем 1960 года
…Вернулся ли Степан? То есть, конечно, он вернулся, но видался ли ты с ним? Ты ли прав или я касательно поэзии?
Почему ты никогда не бываешь по субботам в Таверне (Эльзасской) 288, rue Vaugirard, где иногда встречаются очумленные и потерявшие души свои, т.е. сумасшедшие грешники русские, к которым мы подходим так вприлипку своей слабостью?
Обнимаю тебя. Твой Виктор.
Дорогой мой Николай, «профессионально» приветствую два твои стихотворения, переведенные с китайского! Они очень хороши! Правку ты можешь определить по началу: «Вино я отстранил» («я чашу отстранил») — правка ничтожная, но кое-что от того получило большую строгость. Значит ли это, что тысячелетняя культура твоей «китайщины», культура мудрости, требует большего участия и поправок (в предпоследних твоих стихах нечего было править — ни технически, ни психологически)? Вероятно — так, потому что она, культура, обязательно должна быть участницей нынешнего дня.
Итак: «Вино я отстранил, беру тетрадь»… Нет, всего лучше: я принесу тебе твои стихи к свиданию, которое надо бы ускорить. Не можешь ли ты прийти к Елиньке в ближайший четверг?
Намеченная тобою в письме статья о невозможности русской культуры в ее эмиграции — как обязательность нашего разговора. Все это очень ВАЖНО: я тебе покажу конкретное предложение. Только надо будет тебе, в процессе ее написания, смотреть не в придуманные «Посевом» глаза (нам с тобою в такие глаза неловко смотреть), и надо будет обязательно помнить, как помнил Поплавский, что мы вовсе не всегда безответственные «интеллигенты» в своем высказывании, то есть в своем credo.
О месте опубликования и гонораре — мы с тобой уже беседовали. Принесу предложение с «канвой», которая — наша.
Итак, надеюсь, — до первого четверга (часам к трем).
Обнимаю тебя. Елиньке очень понравились твои стихи.
29 июня 1961
Твои письма доставляют мне большое удовольствие. Приятно, что у нас установилась переписка, и надеюсь, что она будет продолжаться и дальше. Конечно, было бы еще лучше, если бы можно было общаться не только через письма, но, вероятно, это не так просто.
Мне очень понятно и близко все, что ты пишешь о себе. Очевидно тот процесс эволюции, который происходил в твоем сознании, был пережит, может быть, только более ускоренными темпами, и мной. Интересно, что пришли-то мы к одному, по основным вопросам разногласий между нами нет, несмотря на совершенно разные условия, в которых мы перевоспитывались. В этом доказательство, что есть только одна правда, одно правильное понимание жизни и назначения человека.
О годах и я стараюсь не думать, вернее, как-то не думается. Я часто сравниваю себя и своих сверстников с нашими бабушками, когда им было столько же лет, сколько нам сейчас. Это были древние старухи, у которых все было в прошлом, а в настоящем какое-то безрадостное прозябанье в ожидании конца. Я себя старухой никак не чувствую, ни в мыслях, ни в действиях. Говоря на эту тему с некоторыми «инакомыслящими» (здесь ведь тоже такие имеются), стараюсь им объяснить, что это происходит так,
- «Потому что у нас
- Каждый молод сейчас
- В нашей юной, прекрасной стране»,
как поется в одной из наших песен.
Конечно, они с этим согласиться не хотят и выставляют миллионы всяких возражений по этому вопросу, точно так же, как и по всем другим…
Пришли мне, пожалуйста, еще твои стихи. Обещанного тобою письма от Степана еще не получила, но очень бы хотела, чтобы он написал.
Художественная вибрация соединяет индивидуальное ощущение природы с основной космической поэзией вселенной, с Тао. Тао нам представляется небытием, пустотой, и это отчасти правильно, однако с той поправкой, что из этого царства пустоты каждое мгновение рождается все многообразие бытия — реки, горы, леса и человеческие слова.
Вот как, в приблизительном переводе, эта вибрация или звучание, или ритмическая смена рождения и смерти, проявляется в большой поэзии:
СЛОВА
(Ли-По, 701–762 по P. X.)
- Я сегодня не пью. Сидя дома,
- Как друзей, собираю слова.
- Принимаю одно, а другому:
- «Возвращайся часа через два».
- И те знаки, что я на бумаге
- Все пишу, это листьев полет.
- Это листья зимою в овраге
- Вдруг слетают с деревьев на лед.
- Но цветы, что нам радуют очи,
- И те листья, что пали на пруд, —
- Все завянут до завтрашней ночи,
- А слова мои вечно живут.
Мишук, ты только что уехал, теперь одиннадцать часов, я кончила гладить, легла в постель и думаю: отчего у меня такая суматоха в голове? Я правда многое делаю, все меня интересует, но я не умею торопиться. Dans l'art comme dans la vie c'est l'hsitation qui m'intresse[322]. Сомнения мне открывают все возможности (вероятно, не все еще), иначе это формулы и привычка — automatisme. Aprs les hsitations commence la priode d'limination et puis je donne un coup (ct masulin). Vois-tu l'artiste surtout a les deux lments f (fminin) + m (mle)[323]. Я знаю, тебя раздражало мое незнание, от какой точки и до какой точки я сделаю crpi[324] и где оставлю les pierres apparentes! Mais ces proportions c'est l'oeil qui dcide pendant le travail et encore si je suis bien lune. Souvent je n'ai pas confiance en moi et j'coute tout le monde pourtant je sais que c'est difficile de faire son propre sillon et il faut le faire doucement. A propos du «Samson» tu as pris une de mes boutades pour la ralit. La ralit — j'ai une peur bleue de te savoir sur les routes sans moi. Maintenant il est temps de dormir, il est tard. Je t'aime, je t'aime. Ida[325].
Мы видим какую-то сеть, исчерченную вспышками, каменную пыль, несколько огоньков по краям пропасти. И мы смотрим на них с тем чувством свободы, в которую погружают нас бесчисленные образы, рождающиеся в нас, стоит закрыть глаза. Нам, однако, кажется, что эти новые образы — настоящие, как будто Карская просто открыла путь сигналам, звучащим в природе и не услышанным нами только по недостатку внимания.
Карская находится в центре этого мира. Нельзя быть ближе, чем она, к происходящему, к тому, из чего сегодня рождается живопись. Она в него погружается и из него черпает силы — не раз в десять или двадцать лет, как большинство художников, но каждый день — и никогда нас не обманывает.
23 октября 1961
Твое последнее письмо, как, впрочем, и все предшествующие, очень интересно, оно доставило мне большое удовольствие. Я теперь поняла многое из того, что до сих пор мне было не совсем ясно.
Думаю, что твое решение остаться там, где ты находишься, правильно. Я не сомневаюсь в том, что тебе и здесь было бы хорошо, многое из того, с чем ты здесь мог бы встретиться, было бы тебе по душе. Но зачем же на старости лет менять жизнь, если она тебя удовлетворяет, и разлучаться с мальчиками, которые, как видно, пустили там глубокие корни.
Грустно, конечно, что нам не придется встретиться и снова познакомиться после такой продолжительной разлуки. Я очень мечтала об этой встрече и о тех разговорах, которые могли бы быть у нас с тобой при личном контакте. Не теряю надежды, что все же тебе удастся, как ты об этом писал в одном из твоих писем, приехать сюда хотя бы на короткий срок и посмотреть на наше житье-бытье.
Посетили мы, конечно, французскую выставку. Многое там нам очень понравилось. Большое впечатление произвел отдел литературы, по подбору и количеству выставленных книг и по тому, как показаны авторы. Получили представление о быте, может быть, не совсем правильное, но ведь выставочная экспозиция никогда с полной толковостью не изображает образа жизни народа. А особенно приятно было совершить прогулку по улицам Парижа и его окрестностям, просматривая кинопанораму. Временами буквально казалось, что находишься на этих красивых улицах, на набережной Сены, видишь замечательные здания не в изображении, а в действительности, так реально все было показано.
Как поживают маленькие внуки? Здоров ли маленький москвич Алеша? А Соня, вероятно, уже приближается к тому возрасту (от 3-х до 7-ми лет), который мне особенно близок, я ведь занимаюсь психологией детей именно этого возраста, изучением формирования их сознания и общего развития.
Из писем 1961 года
Дорогой мой Николай, спасибо тебе за интересное письмо твоей сестры, а особенно — за выдержки из твоего ответа ей! Мне кажется, что твоя умница-сестра своими письмами нарочито дает тебе повод для психической откровенности (памятуя тебя мальчиком и то в тебе, что не исчезает никогда, — психическую твою замкнутость).
Дорогой мой, получилось удивительное совпадение в том, что ты написал сестре, и что я получил (как предложение) из Восточного Берлина одновременно с твоим письмом. «В литературно-художественном Альманахе мы предполагаем регулярно публиковать стихотворения, рассказы и повести литераторов-соотечественников, проживающих за пределами СССР… Дело это может дать хороший результат: известность писателя на Родине и некоторый материальный достаток, потому что за опубликованные у нас работы мы выплачиваем гонорар».
Я принимаю «предложение» как исключительную помощь — как облегченную возможность участвовать в Общем Деле нашего отечества путем искусства, за рубежом будучи даже. Мне кажется, что ты, подумавши и взвесивши все своей душой, будешь со мной согласен, а если так, то нам надо бы поскорее встретиться. Думаю, что твои переводы «Китайская поэзия в русских стихах» найдут читателей в родных нам ритмических далях. А если не китайцы, то ты сам полон человеческого смысла бытия как художник, когда ты умен сердечно.
Думаешь ли ты о статье для Берлина? А надо бы!
Ты не принимаешь (не понимаешь) социального заказа потому, что не принимаешь новой, еще не бывшей этики в социальной революции… Для того и даны интеллигенции знания от народа (и требования от него!), чтобы интеллигент «проверил», что, куда и зачем. Это и есть «заказ» — заказ с того самого момента, когда ребенок садится за грамоту по заказу общества…
Просто и грубо говорят страдающие, обездоленные: «Княжьи дети не гниют в голоде и трущобах, для них все — хорошо, а хорошее — терпеть можно»… Ты имеешь все качества настоящего, подлинного писателя, а ни один истинный писатель «терпеть» не мог, не терпишь и ты, когда пишешь, например: «Я и сестра ненавидели эту исключительность (графство), из-за которой люди от нас шарахались…, а отца царь называл „Митя“ и на „ты“». Когда ты в своем предпоследнем письме цитировал свою неудовлетворенность бытом отца, ты был ведом творческим смыслом. Ты видел в себе иной, лучший, более справедливый смысл жизни…
С большим веселием читал я Елиньке твои остроумные эпиграммы по-французски! Я уверен, что такой способ — может быть, лучший способ воспитания рабочего класса (во всяком случае, французского), так как это действует конкретно и непосредственно.
Твоя милая Yvette нам очень понравилась, хотя мы и поняли, что она не совсем была сама собой, чуть стеснялась нас, тихонько примерялась к нам… Мне показалось, что у нее жизнь была изрядно искалечена; перемучилась она, и как женщина, и как человек вообще; и почему-то она не очень верит себе, не уверена и в жизни. Может быть, я ошибся, конечно!
Дорогой мой Николай, я виноват перед тобой только в том, кажется, что за все время нашей дружбы не принимал тебя завершенным, оконченным, стабильным. Неужели ты до сих пор не понял, что я действительно высоко ценю тебя как художника и никак не могу принять твою идеалистическую философию? Я ведь и о Толстом так думаю…
Я тебе никогда не передал бы предложение «Возрождения» о публикации в нем твоих чудных переводов китайской поэзии, если бы не твое «предисловие» к китайцам (идеологический твой подход к ним), изложенное тобой в письме… Не китайцы, а твое «предисловие», «буддийствование» твое впору читателям «Возрождения»… И не обижайся, потому что большевики глубоко правы: сегодня — «это хищные маневры американского империализма», т.е. — Ватикана. Разве ты не слышишь, какая пошлая чушь в сегодняшней «религиозной» музыке? А в живописи? А в поэзии?
Я не отдал твои стихи в «Альманах».
Не ты ли мне говорил о вопрошающих глазах советской молодежи? Конечно, стихи твои не плохи parmi les tres blass[326], но при чем здесь «вопрошающие глаза»?
Советская млодежь отчаянно любит жизнь, земную жизнь, конечно, со всеми ее творческими возможностями. Но эти возможности ненавистны консерваторам-реакционерам, и они все делают, чтобы погасить в советских людях веру в творческую жизнь. Творческая жизнь советских людей для противоположного мира хуже смерти, хуже атомной или водородной войны…
Неужели это не всегда тебе понятно? Да ведь советской молодежи надо отстоять, спасти творческий мир и его людей! Неужели не понимаешь? «Мир ночной, непонятный и древний… Где разгадка? И что понимать? …Надо кончить бутылку… и спать»… — Даже для врагов это неправда!
Мне показалось, что ты издеваешься надо мной. Или я ничего не понимаю и пишу тебе чепуху?
Прочитав твои замечательные стихи, полученные сегодня, я еще тревожнее думаю о тебе. Как могут вмещаться на равных правах в тебе противоположные движения души? Можно было думать, что ты был пьян, когда писал своего «Странника». Хорошо, написал, но для чего ты направил написанное в «Альманах»? Ты не был пьян, значит — нет в тебе эстетической устойчивости, нет и этической нормы… Неужели? Это страшновато…
Нынешние твои стихи очень хороши, они нужны людям.
Тороплюсь отправить тебе это письмо, чтоб предшествующее мое письмо не оставалось долго в твоем внимании.
Не насилуй себя для «Альманаха»! Неловко будет нам обоим, если твоя рука вдруг вовсе не поднимется подписать свое «верую»… Ты потерпи немножко, подумай, помучайся, если умеешь. Обнимаю тебя. Твои стихи пойдут в «Возрождении».
Дорогой Николай, я должен рассказать тебе кое-что… Я искал, конечно, еще сотрудников для «Альманаха». Был у одного, а потом, через пять дней, у другого. Первый принял меня, то есть мной предложенное, вполне дружески: пили чай, беседовали, я слушал трагический рассказ о немецких концлагерях и пр. Хозяин взял адрес Альманаха, а потом, уже к концу вечера, попросил оставить письмо от редакции Альманаха ко мне, чтоб показать одной приятельнице — возможной сотруднице. Я оставил…
Через пять дней я пошел к другому возможному сотруднику. Рассказываю ему, что и как, а в разговоре, назвав имя «первого», извиняюсь, что не могу оставить письмо, так как оставил у «первого».
«Второй» вдруг и говорит мне:
— А вы знаете, у кого оставили письмо и у кого были? — Это офицер полиции (3-е бюро, что ли?), и сын его в полиции… А не привели ль вы их за собою по пятам и ко мне на квартиру? — сказал № 2.
Вот, мой дорогой, если № 2 прав, тогда вся моя корреспонденция в Восточный Берлин люстрируется уже теперь. А если № 1 — действительно полицейский, войдя в сотрудники «Альманаха», конечно же, он легко может раскрыть и все псевдонимы, попросив прислать ему адреса парижских товарищей — «для объединения и встреч» (и мое имя было бы выдано в Париж из Восточного Берлина, как и мне имена других парижан — не псевдонимы, под которыми они писали в «Голос Родины»),
Конечно, ты не можешь подписываться одним и тем же именем. Между прочим, Гривцова сказала Елиньке, что для графа Татищева будет отведено специальное место в их журнале (ох, как я прав был, когда говорил тебе о детях «князей»!).
А с «Альманахом» подожди… Кое-что прояснится, тогда и решишься, что и как делать.
Я не перестану сожалеть, что ты большую часть своей жизни отдаешь не по призванию! Я не против того, что ты фабрикуешь свечки (главное — с рабочими!), но я, как бережливый Хозяин, вижу, как разрушают творческую ценность. (Когда-то я видел на Дине халат, подаренный твоей матерью, расшитый шелком по шелку китаянками для жен Большого Дворца императора; эти китаянки, возможно, ослепли над вышивкой этого халата, то есть отдали свои глаза, чтоб Дина могла… вытирать им на кухне свои жирные руки и возиться в курятнике; а ведь халат этот был не от меньшего искусства, чем симфонии звуков, форм, слов и красок!)… От фабрикуемых тобою свечек темно людям, а от затемненного в тебе было бы светло.
Kolb-Carrire
Manufacture de cierges et bougies[327]
Bourg-la-Reine, 30 novembre 1961
Общество Кольб-Карьер настоящим подтверждает, что господин Татищев Николай, проживающий в Плесси-Робенсон (деп. Сены) по ул. Пьера Броссолета, работает на нашем предприятии в качестве квалифицированного рабочего с 24 апреля 1956 г.
Ты прекрасно и резко судишь о других, ты считаешь, что Степан и Борис не корректны со мной, но сам ты тоже не слишком корректен — и не только со мной, но и с Назаном, который нас спас от голода когда-то. И с Lucas, и с Benichon (список будет длинный). Ты легко берешь, но ты не думаешь, что в один прекрасный день нужно вернуть. Ты говоришь, что я должна бросить Nazan'a. Я мечтала об этом, но я этого никогда не сделаю.
Теперь ты все знаешь, и если ты можешь еще себя взять в руки, то постарайся понять, что самое ценное в жизни — это работа (это наше преимущество перед животными, существами инстинкта) и уважение к соседу, который тоже имеет право на жизнь, как он ее понимает. Я буду счастлива жить с тобой в одной квартире. Но в остальном мы слишком разные люди, у нас разные боги, которым мы поклоняемся, и незачем меня мучить. Ты был тяжелым ребенком и ты еще продолжаешь им быть.
Карская: песня, поток, стая всадников, примчавшаяся с Украины, богоносная идея. Новизна, неожиданность, простор.
Хрупкая, но твердая, как железная нить, Карская сохранила от Сутина воспоминание о красном, определенно ставшем фиолетовым.
Каждый картон Карской — это название песни, которым вдохновляются другие, ее друзья, художники, музыканты. Приходите к ней, чтобы совершить путешествие в сердце истории, она рассказывает о караванах, королях, Париже, голубых глазах пьяного казака — друга Аполлинера… На длинной дороге жизни стоит иногда остановиться, чтобы посмотреть, как стоит остановиться ночью, между двумя снами, чтобы послушать соловьиное пение.
Столярова в лагере трудилась — не разгибалась… «За хорошую работу» была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели личные назначения, как-то все-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о «чистом» освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах…
После многих злоключений она в 1953 сумела получить поднадзорного житья в родной Рязани, откуда мать так легко ушла на революцию… В 1956 переехала в Москву; дочь Эренбурга (с которой Н. И. училась в одной школе в Париже) уговорила отца взять Н. И. секретарем… (У Эренбурга и дослужила она до его смерти).
Из писем 1962 года
Дорогой Николай, нет ли у тебя сборника «Флаги»? Я мог бы переслать в СССР: Поплавский не меньше Цветаевой, изданной в России!
Надежда для Поплавского мне появилась с письмом от Софиева. Он сообщил, что переписывается с Н. Столяровой, которая работает секретарем у Эренбурга, а он очень помнит Бориса. Софиев просил меня разыскать и прислать «Флаги». Я хотел было засесть за списывание стихов и понемногу посылать стихи «Флагов» в письмах (рукописные), но… перерыв всю мою библиотеку — все полки и столы, — сборника «Флаги» не нашел — кто-то украл у меня книгу с автографом автора, с исключительно дружеским автографом (как у вора руки не отсохли?)!..
Дорогой мой, расчет мой прост. Конечно, Наташа Столярова (не знаешь ли тыее отчества?) воспользуется книгой Бориса для саморекламы, но эта ее «корысть» может сильно помочь Поэту Поплавскому. И черт с ней, пусть даже в предисловии напишет, что де из-за нее, Столяровой, погиб Поэт — ведь все вместе взятые любовницы (с Лаурой и Беатриче!) не стоили какой-нибудь ночи отчаяния одного Поэта…
Между прочим, Наташа Столярова упоминала в письме к Софиеву, что просила тебя прислать ей «Флаги», но ты ей даже не ответил. Надо предполагать, что книга пропала на почте, — потому было бы целесообразнее дать книгу в руки даме, едущей в Москву. Надо спешить, так как она скоро уедет.
Мне говорили, что Всеволод Поплавский умер, не знаю, верно ли это.
Здоровье мое не очень бодрое. «Даму с собачкой» (и «Троицу» Рублева!) видел — прекрасно! Видел и балет… Я способен сойти с ума в искусстве.
Обнимаю тебя, мой дорогой! Твой Виктор
В последнем моем письме тебе я писал о недомогании, поэтому я никак не мог идти, то есть ехать ни к Лиде Рушановой, ни к Гингеру, ни к Терапиано, у которых, я знал, есть «Флаги». Да и переписать (от руки!) к 30-му июля, сам понимаешь, мог только какой-то «скорописец» la Ремизов (под диктовку Лифаря). Дама, прождавшая втуне «Флаги» для Столяровой, уже уехала в Москву… Что ж, согласимся, что мы оба с тобой одинаково виноваты: ты пожалел отдать лишний экземпляр «Флагов», поленился переписать для Москвы стихи Бориса; а я виноват замордованностью и чепухой своего умирания. Конечно, если через руки Столяровой ушли в ничто три экземпляра «Флагов», то мне не так уж обидна наша нерадивость (от твоих пояснений какое-то дикое легкомыслие — дикарки! — я почувствовал в Столяровой).
18 апреля 1962
Милый Юрий Борисович, вы совсем замолкли и пропали. Здоровы ли вы, все ли в порядке?
У нас чудная весна и меня томит тоска по дорогам. Не собираетесь ли в Москву? Я просила вас просить В. Мамченко о стихах Б. Поплавского, но сестра мне уже прислала и «Флаги», и «Снежный час». А проза его, по-моему, так и не вышла.
Не молчите подолгу, подайте голос. Жму Вам руку.
Н. Столярова
22 июня 1963
В дни переживаемого нами общего ликованья хочется поделиться с тобой чувствами, которые волнуют сейчас всю нашу страну. Ведь ты всегда горячо откликался на наши знаменательные события. Думаю, что ты и твоя семья разделяете и сейчас нашу радость.
Сегодня вся Москва с большим подъемом встретила Валю и Валерия[329]. А может быть не так далек тот час, когда мы доберемся до Луны. Помнишь, как мы об этом еще в детстве мечтали? Хотя, кажется, тогда мы больше стремились на Марс.