Перехваченные письма. Роман-коллаж Вишневский Анатолий
14 февраля 1977
Вам, конечно, известно, что меня не пустили в Москву. Но мне удалось переправить все необходимое.
Меня отправляли в качестве специального переводчика Quai d'Orsay, и в таком случае не принято отказывать в визе. Французская администрация погоревала, даже попротестовала и… дальше не пошла. Я же, со своей стороны, буду всячески стараться, чтобы мою кандидатуру в переводчики выдвигали при всякой поездке наших министров туда! Увидим, что из этого выйдет.
Должен признаться, что я сильно переживал этот отказ. Но как заядлый оптимист я остаюсь уверенным, что еще увижу Россию, что еще буду там жить!
С книгами из-за московских событий дело на время приостановлено.
Нина вам писала о новых прозвищах. Ничего я не передавал письменно. Только когда будет надежная оказия, я передам.
Одна приятельница детства (теперь проживающая в России) была здесь недавно и сообщила мне (под секретом), что ее вербовали перед отъездом и просили встречаться со мной, и когда она отказалась, ссылаясь на то, что наше знакомство очень давнее и поверхностное, ей было заявлено, что я — известный… шпион!
Когда я принесла приглашение тети Нади, кажется, в конце 1976 года, в наш белгородский ОВИР, мне выдали анкеты, которые я должна была заполнить дома. А когда я, через несколько дней, вернулась с анкетами, меня попросили подождать, и я ждала, как мне показалось, довольно долго. Полчаса? Наконец, меня пригласили в огромный кабинет, где за столом сидел молодой мужчина, очень строго и аккуратно одетый, — в костюме, белой рубашке, с галстуком. В целом он был очень любезен. Он просмотрел мои документы и вдруг, почти с сочувствием, спросил, не было ли у меня еще брата, о котором я не упомянула в анкете. Я действительно ничего не написала о Ване, полагая, что, так как его нет в живых, он и не может их интересовать. Оказалось же, что надо было указать и его, а вместо адреса написать, где он похоронен…
Сколько я там беседовала — отвечала на его вопросы — сейчас не помню. Он расспрашивал о семье, его интересовало, где возьму деньги на поездку, с кем останутся дети, есть ли друзья во Франции и кто именно. Не в первый, а во второй или в третий раз (а паспорт он мне выдал во время четвертой встречи) он заговорил о Степане. Мне нечего было о нем сказать. Я в детстве была слишком мала, чтобы с ним дружить. Когда он был в Москве, я с ним ни разу не встречалась. Так что видела я его только один раз, когда он приезжал в Харьков и был у родителей на Салтовке. Пробыл он полдня, народу было много, и я лично с ним не разговаривала — возилась с угощениями.
Мужик упорно подводил меня к тому, что встретиться со Степаном необходимо, что надо узнать, чем он занимается, какие у него связи в Москве, собирается ли он еще приехать. Просил он узнать еще и о других людях, действительно из числа моих знакомых, которые работали некоторое время в Союзе.
Марина почему-то дала мне перед отъездом только телефон Бориса. Я позвонила ему, он пригласил меня к себе, я ему обо всем рассказала и уже у него получила телефон Степана. С ужасом (меня предупреждали, что в Париже меня повсюду будут окружать агенты французских секретных служб) я созвонилась с ним, и мы договорились встретиться в кафе у Porte de St Cloud. Красивый, элегантный Степан был великолепен. Мы заказали кофе и проговорили часа полтора. Степан расспрашивал о семье — о Марине, Наташе, Сене, родителях, о моей жизни. И конечно я ему сказала, что меня просили непременно с ним встретиться.
Он, разумеется, не слишком распространялся о своих делах, но все же сказал, что пытается помогать советским диссидентам. Деталей я не помню. Я чувствовала себя неспокойно, была уверена, что мужчина за соседним столиком, не спускавший с нас глаз, агент КГБ (или французских спецслужб) и мечтала, чтобы встреча поскорее закончилась…
Вермонт, 9 июня 1977
Дорогой Степан! Вы явно родились в сорочке! Поздравляю, радуюсь и жутко завидую. Всем приветы от нас самые сердечные. Наша главная трудность сейчас — передача денег зэкам в Москве. До осени передавать и не нужно, запас большой, но — осенью? Доставка в Москву, кажется, будет гладкой и дальше. Но там с арестом Алика и (главное!) с отъездом Нины — разладилось. Для писем она оставила не очень удачных Кузьмича и Прохора, а для денег — никого, ни с кем не успела поговорить. Сейчас все упирается в Арину, она должна ответить, подсказать — к кому можно приносить? Связь с ней катастрофически плоха. От нас к ней — хоть редко, да надежно, а от нее к нам — беда! Если вам удастся как-то прояснить дело — было бы замечательно. О деньгах пишу вам, потому что это нас больше всего волнует — люди должны есть хоть что-то — но не прошу что-то налаживать, потому что все упирается в «тот» конец.
Ну, душу вылила, а облегчения нет. Уж очень все сгущается.
С другом нашим вы скоро увидитесь, она — живой кусок всего, что нам так дорого, и нам было с ней хорошо. У нас и радость, и грусть — общая, об одном и том же.
Ситуация так хужеет, что нам кажется, нельзя ей возвращаться. (Новая манера — лишать московской прописки без всякого суда!)
А. И. работает сказочно, и он в «отличной форме» — расскажите это в Москве, где Рой утверждает, что он в депрессии и не может писать.
Москва, пятница, 24 июня 1977
Мои «поклонники» постоянно следуют за мной по пятам. Неприятно то, что я не могу ни с кем видеться, если не удается уйти от «поклонников», что непросто, так как их очень много.
Сегодня утром ездил на машине на дипломатический пляж, все время в сопровождении автомобиля с двумя типами. На пляже мне удалось припарковаться в месте, которое не просматривается, и сбегать к Шу-Шу передать несколько банок растворимого кофе и пр. Если так будет продолжаться, я чувствую, что вернусь до 14 июля.
Мы с Эльфридой хотели съездить в Вологду, Ферапонтов и Кириллов. Мне не только отказали в разрешении, но до сих пор не вернули паспорт, так что я здесь разъезжаю без документов!
Короче, как ты видишь, все теперь не так, как прежде.
Aussi je suis tendu — comme tu peux t'en douter. Mais j'espre que tout ira bien[340].
Вермонт, 1 июля 1977
Дорогая Анна, что слышно о Степане? Сильно ли ему портят свидание с Москвой? Очень надеемся, что он сможет увидеть всех, кого ему увидеть хочется, и побывать всюду, куда тянет.
Накануне отъезда Степан написал мне письмецо, где спрашивал, кому нужно передать лекарство, в последний момент врученное ему Никитой, и просил, чтоб я сообщила это вам.
Посылаю еще два маленьких письмеца. Если можете, перешлите их тоже Степану, а он передаст (может быть и не сам). Если же это невозможно, то пошлите их тому человеку, кому всегда.
Дорогая Анна, пользуюсь редким случаем прямой переписки с вами, чтоб сказать вам, как много значит для нас ваша семья. Вы дарите нам то, без чего совсем не смогли бы здесь жить, — воздух. Я уж не говорю о прямом милосердии по отношению к тем несчастным там, кому идет помощь, но и мы здесь — как рыбы на песке, нам и душно, и холодно, и ваша со Степаном самоотверженность и смелость приносят нам тепло и свет.
Бывший атташе по культуре Французского посольства в СССР (1971–1974), преподаватель Института восточных языков в Париже г-н Степан Татищев получил в прошлом месяце от советских властей туристскую визу сроком на один месяц. Французский гражданин, сын родителей-эмигрантов, он бегло говорит по-русски. 18 июня он прибыл в Москву по приглашению французского дипломата. Тринадцать дней спустя он был выслан как «нежелательное лицо». Возвратившись в Париж, г-н Татищев рассказывает Экспрессу историю своего странного пребывания.
«Два автомобиля и шесть сотрудников КГБ обеспечивали открытую слежку за мной днем и ночью — немалая мобилизация сил из-за одного говорящего по-русски французского туриста», — говорит г-н Татищев. Слежка стала особенно заметной после возвращения Леонида Брежнева из Парижа 22 июня.
Четверг, 23: выставка живописи, за ним неотступно следует человек, которого он уже видел накануне в музее Рублева.
Пятница, 24: шофер такси сам замечает, что к ним пристроилась «Волга». При возвращении домой пешком человек в штатском следует за ним по пятам, не отставая даже в магазинах, в которые он заходит по пути.
Суббота, 25: вечером — спектакль в театре, «Мастер и Маргарита». По дороге в театр «Волга» все время позади, в 150 метрах. Два агента в штатском сопровождают его в зал, один из них садится сзади него и буквально дышит в затылок. В антракте он видит Сахарова в окружении друзей — за ними следят явно меньше. После спектакля один из русских друзей подвозит его к станции метро — три человека неотступно следуют за ним от станции к станции и до самого дома.
Воскресенье, 26: поездка на берег Москва-реки. Человек из «Волги» — тут как тут, легко узнаваемый в своем костюме и галстуке рядом с французами в купальниках.
Понедельник, 27: после обеда Татищев с приятелем-французом едут в гости к русским. За ними открыто следуют две машины. У входа в дом их ждут два агента в штатском.
Один из них обращается к Татищеву: «Теперь мы от вас не отстанем», — и добавляет перед лифтом: «Мы едем на тот же этаж, что и вы». Француз усмехается. «Что тут смешного?» — взрывается человек из КГБ. «Просто жить стало веселее», — отвечает Татищев знаменитой фразой Сталина. Шутка не была оценена. «В этот момент, — говорит Татищев, — я понял, что вся эта мизансцена была задумана, чтобы меня запугать».
Вторник, 28: новый визит к русским друзьям, о котором заранее договорились по телефону. «Волга» тут как тут, вчерашний агент тоже. У входа на лестницу он предупреждает Татищева, обращаясь к нему на «ты»: «Не задерживайся здесь. Сейчас 6 часов, возвращайся домой в 9. Иначе мы тебе ноги переломаем». Татищев пробыл у своих друзей до полвторого ночи.
Среда, 29: французский консул приглашен в Министерство иностранных дел и ему объявлено, что дальнейшее пребывание Татищева в СССР нежелательно и он должен покинуть страну в течение 24 часов (консуу удалось добиться, чтобы это срок был увеличен до 48 часов). Консул требует объяснений и получает ответ: «Виза была выдана по ошибке». 1 июля Татищев вылетел в Париж, но до последнего момента каждый его шаг оставался под наблюдением.
Степан был болен московской жизнью. Ему без Москвы было неуютно. И вдруг совершенно неожиданно он приехал как частное лицо — гость посла Франции, посол пригласил.
А мы и не надеялись его когда-нибудь увидеть! В ту пору мы вообще прощались навсегда с уезжавшими за рубеж — только навсегда, и никак иначе, отъезд вроде смерти, нам он представлялся необратимым.
И этим вечером мы его ждали.
Я влетела в булочную на углу, через дорогу. В мутное окно магазина, как в кино с поврежденной кинолентой, мне было показано: по другой стороне нашей улицы шел он.
Тонкий, стройный, легкий. Он был очень красив, прямо как борзая, аристократ, одним словом, что, конечно, не важно, но почему-то ему это чрезвычайно было к лицу. А следом, наступая ему на пятки и почти к нему прижимаясь, лепились два куцых уродца… В том, что это он и, сомнений, разумеется, не было и быть не могло. Чаще они скрывались в тени, а среди белого дня «работали» в исключительных случаях.
Я летела с хлебом, как угорелая кошка, но Степан уже исчез в подъезде. Те двое сидели на скамейке и на меня смотрели, а от них отходил в мою сторону домоуправ…
Дома оказалось: они поднялись за Степаном по лестнице, на второй этаж, дыша в спину. На площадке, перед нашей дверью, сказали:
— Слушай, в девять возвращайся, понял? А выйдешь позже — ноги переломаем. — И отправились в садик, на скамейку.
Татищев, естественно, завелся; впрочем, был весел.
— Оставайтесь ночевать, Степан?
— Нет! Уйду, когда решим разойтись, но не раньше…
Они с Юлием уже сидели за столом, открывали вино, беседовали отвлеченно и оживленно, происшествие их не касалось. Кажется, они уже забыли случай на границе нашего дома.
Тоже мне гусары.
Они были выше ситуации.
Я — ниже.
…С одной стороны, «ноги переломаем» — это, скорее всего, филерская самодеятельность, низовая, так сказать: кому охота поздно домой тащиться? С другой стороны, если мелкая мразь такое себе позволяет, значит чувствует, что многое дозволено.
Ясно, как божий день, — Степана ночью просто так из дома выпускать нельзя. Юлия тоже, а он уж точно пойдет провожать до такси… Звонить в посольство глупо — суббота. Звоню иностранным корреспондентам — не отвечают! Премьера на Таганке — кого сегодня застанешь?
Но вот чудо: застаю Костю Симеса и Дусю Каминскую. Они успевают сообщить, что из-за меня опаздывают на Таганку… Адвокаты — ушлый народ, все понимают мгновенно: нужно приехать за Степой на машине иностранцев и чтобы были «персона грата».
По телефону на всякий пожарный случай вызываю «народное ополчение»; молодые друзья с неплохой мускулатурой и оголтелой отвагой поспешили по первому зову. А как иначе довести дорогого гостя до машины?
«Народное ополчение» не только прибыло, но уже и уселось за стол, навертывая и горячась.
— Итак, за успех нашего безнадежного дела!
В те времена ничто так не окрыляло, как этот расхожий и почти обязательный тост.
Симесы прибыли на такси. За ними шла вальяжная и внушительная машина корреспондентов газеты «Ле Монд» Амальриков. До их машины, остановившейся на улице, машины, приравненной к территории другой страны, — до этого спасительного объекта мы двигались шеренгой, самой неуклюжей на всем белом свете. В середине — Степан Татищев и Юлий Даниэль, ужасно веселые и беспечные, с флангов — «ополченцы», ужасно воинственные. Филеры замыкали шествие, храня безмолвие, они даже шли на воробьиный шаг дальше нас.
Без даты
Дорогая Наталья Дмитриевна,
Теперь уж моя очередь просить у вас прощения за столь длинное молчание.
Я слыхал, что Алик скоро будет здесь. Передайте ему мой телефон, пожалуйста. Мы ему очень будем рады, и я постараюсь ему показать кое-что интересное во Франции. Одно прошу: чтобы не говорил про нашу с вами переписку… и дружбу. У меня опять хороший канал для писем, и поэтому желательно, чтобы мое имя с вашим не связывали.
Путешественница наша в хорошем духе. Не приедете ли на нее взглянуть. А может быть и с А. П.? Вот было бы хорошо! Если надумаете — милости просим. Наш дом вас так еще и ждет.
Париж, 29 октября 1977
Дорогой А. И.! …Ваша помощь помогла мне прожить на Западе год, почти ни от кого не завися (ни за что бы иначе не выдержала)… Год назад золотой осенний Париж вызвал чувство: ну вот, я в своем городе и никуда из него не уеду. Ан не получилось. Полная свобода, казалось бы, и «струя светлей лазури», и «луч солнца золотой», а уж я ли не ценитель! — а в сердце живая рана — клубок из любви и ненависти к великой, страшной, замордованной, растоптанной, бессмертной, «желанной», «долгожданной»…
Казалось бы, гнет и страх испепелили даже само понятие свободы и достоинства, но тот же неумолимый пресс над духом неожиданно удесятерил потребность в свободе и достоинстве. Не так лагерь, как русская «воля» научила меня ценить, как ничто на свете, свободу (жить, двигаться, мыслить), которой мы так страстно добиваемся.
И ради этой страсти, этой напряженной жизни, в которую мы — «акробаты поневоле» — тщимся вместить свободу и достоинство, ради этого я, собственно, и возвращаюсь. Да, мне лучше жить там, прислушиваясь к ночным шагам по лестнице, судорожно унося утром из дома все взрывное после долгого ночного звонка в дверь (потом выяснилось — ошибка скорой помощи), жить, непрерывно обманывая «всевидящее око» (и ухо)…
Все приветы в Москву, конечно, передам, о нашей встрече, однако, мало кому смогу сказать. Очень будем ждать малоформатных книжечек. Плохо с каналами — кому охота долго ходить по канату в чужой стране — но верю в чудо личного контакта, да и жизнь набита чудесами, моя во всяком случае, настолько, что я спокойно на них рассчитываю.
Обнимаю Вас и помню всегда.
Глава 4
ЕВА, ДОЧЬ ЕВЫ
- Мы с жадностью живем и умираем…
- Невесть какую ересь повторяем,
- Я так живу. Смотри, я невредим!
Борис Поплавский
- Как девушка на розовом мосту,
- Как розовая ева на посту.
7 апреля 1981 года
Последний раз наедине я видела Бориса Поплавского в первых числах декабря 1934 года, когда я отвозила багаж на вокзал. На этот раз он был сдержан, а я плакала в такси. Он сказал: «Когда Бог хочет наказать человека, он отнимает у него разум», — иначе говоря, что я не должна была уезжать. И, вероятно, он был прав. Он тешил себя мечтами, что я приеду через год, и «тогда мы решим, где жить», я тоже в это верила. Он допускал и мысль, что сам приедет и будет работать «ретушером». В другие моменты, отговаривая меня, предсказывал с удивительной точностью мою судьбу.
Странные у нее были сочетания: самых путаных представлений о мировых событиях — и неколебимого отвращения к нашему режиму; крайней женской беспорядочности, нелогичности в речи, в поступках — и вдруг стальной прямоты и верности, когда касалось главного Дела, четкого соображения, безошибочно дерзких решений (это я потом, с годами все больше рассматривал).
21 мая 1979
Принимаюсь сейчас за свои неоплатные долги, и вы — первый, кому пишу. Простите Бога ради за немыслимо долгое молчание, переписка моя в безнадежном состоянии, но все же «дальним» кой-как отвечала, а близким, на чью необиду можно рассчитывать, — не писала почти год. Год у нас был страшный. Прошлой осенью мы внезапно остались без всяких помощников, и на меня навалилась неподъемная гора работы, общественных обязанностей, дома, детей и всего, что составляет нашу жизнь. Мы с мамой дошли до полусмерти буквально. Нас все ругает Наталия Ивановна, что мы не имеем права так себя загонять…
Так или иначе, но все усилия привели к победе — теперь Алик у нас, шлет вам сердечный привет. Он быстро приходит в норму, ест уже совсем нормально, спит еще со сбоями, мало выходит на воздух, предпочитает крышу над головой (камерная привычка), страстно ждет семью, контакт с которой затруднен, но все же удается говорить по телефону (уже три разговора было, завтра четвертый). Мы уже чистим-готовим для них жилье, а мальчики наши приводят в порядок свои книжки-игрушки, чтобы разделить их с Саней и Алешей. Пытаемся вытащить их приемного сына Сережу, которого упекли в армию и который формально ими не усыновлен, так что будет трудно.
Что будет дальше — трудно сейчас сказать, но общая ситуация в Москве, хотя и мрачная, дает основания верить, что Фонд не сокрушат, будет работать дальше, с не меньшим объемом трат и не меньшим охватом семей. И нужно продолжать выступать, чтоб не забывали обо всем Архипелаге, который живет и пожирает, как раньше, — не так много людей, но с большей жестокостью.
Даже не загадываю, когда смогу поехать в Европу. Н. И. писала, что подает снова заявление на поездку к сестре, но что на Колпачном «нет анкет».
Из писем лета и осени 1979 года
У меня есть кое-какие основания думать, что моя поездка состоится, но я суеверна: никому не говорите об этом. Если найдете время, сообщите как можно скорее дату вашего возвращения в Париж. С трудом могу вообразить себе радость быть у вас и у Анн, невелика беда, что столица далеко… Только никому ни слова.
Большое спасибо за обещанный приют. Я думаю, что в этом смысле речь идет только о сентябре (второй половине), когда у Иды[345] будет жить ее сын. Прошу вас позвонить Иде и объяснить ей положение вещей. Скажите, что она не должна по телефону упоминать ваше имя (упоминавшееся в предыдущих разговорах) или говорить о том, что я поселюсь у нее не сразу.
Получила письма Ольги, датированные апрелем. Но ведь с апреля было много волнений, пока я их дождалась. А я вас так расхваливала, рассказывая им о вас, что такая задержка казалась немыслимой… Не думайте, что вы когда-нибудь избавитесь от моих шпилек.
Я понимаю, что пронеся некоторое время знамя лен[инизма], Вы перешли к другой крайности, но мне кажется, что Вы немного несправедливы к другим. Не все столь бесстрашны, как вы, мсье Д'Артаньян! Так что будьте более снисходительным и терпимым.
Slovom est о tchom potrepatsa! Софи (отныне)[346].
Я уезжаю 22 сентября ежедневным поездом, и попрошу девушку сообщить вам телеграммой день моего прибытия — напр.: «Позвоните моей маме в воскресенье или понедельник».
Посылаю список, который я не могу везти в чемодане.
Cher ami[347], несколько слов из Женевы, чтобы вы не забыли совсем о моем существовании.
Что касается Sylviane, то дело не в полотенцах, меня беспокоит сама Sylviane. Я позвонила ей, и голос ее был странный. Я знаю, вы все объясняете (любую женскую хандру) тем, что у девушки нет мужа, и страдаете (от избытка христианства, а, по-моему, от татарского атавизма), что не можете сразу жениться на всех одиноких девушках. Но я боюсь, что хуже. Словом, если захочется, позвоните ей и поговорите с ней мило (но не давая обещания жениться на ней).
Хочу сообщить вам, что я вернусь 4-го ноября вечером и что Иды в это время не будет в Париже и Вы можете sans danger me tlphoner ce que vous avez dsappris de faire[348]. Жить пока буду у нее.
Мне нужно самое трудное: иметь с вами деловой мужской разговор о возможностях и невозможностях отсылки книг в Москву. Не права ли была я, когда писала бородачу, что у вас больше возможностей с книгами и письмами, чем у Никиты Струве, или я ввела их в заблуждение?
Кто был любимым композитором Поплавского — Вагнер, может быть?
— Почему-то сомневаюсь, чтобы торжественный Вагнер был его любимым композитором. Ни разу не говорили о музыке. Любил цыганские и русские романсы.
Русские писатели, которых он особенно ценил?
— Не помню, кого он особенно ценил из литераторов русских, но о Розанове при мне несколько раз был разговор.
Западные писатели, которые оказывали влияние, — Джойс, Пруст, Лоренс? Другие?
— Не помню.
Из писем 1980 года
Милый друг, спасибо за письмо и за все остальное. Учитывая ваше время, рассматриваю письмо как жертву, которая вам зачтется на том свете. Надеюсь, все ваши живы и здоровы, в том числе Николай Дмитриевич.
Ваш рассказ о нахале я прочла с удовольствием, вспомнив при этом, как вы попросили меня привести к вам это неотесанное местечковое чудовище и как он сладко храпел, пока мы переживали историю с моей подругой. И вообще, Жорж Данден, вы сами превратили свой дом в странноприимное заведение, единственное, что непонятно, это что все ваши друзья не из консервативной эмигрантской партии, а из лейбористов. При этом (Севера вы не теряете!), вы дружите и с той стороной.
Рада, что вы трепались обо мне с маленькой женщиной (которая могла бы мне написать, черт возьми!), но изумилась насчет «ривалите»[349] с моей подругой и моей ревности. Вы теряете чувство юмора, мон шер, и голова у вас съехала набекрень (простите за жаргон) от успеха у женщин. Нет, мы с Идой не будем вызывать друг друга на дуэль из-за вас. Хотя бы потому, что я слишком уверена в ваших чувствах… Между прочим, вы даже не передали ей привета, а она жалеет, что вы не пришли на вокзал.
Меня волнуют дела Бориса Поплавского. Хотелось бы, чтобы вы спросили у Жоржа Нивы, получил ли он в свое время библиографию, с большим трудом и тщанием составленную здесь одним из поклонников Поплавского. Если он ее не имеет, я пошлю новую, дополненную. Очень надеюсь, что летом вы доведете работу до конца[350].
Дорогой друг, никаких новостей от вас (если не считать сплетен моей подруги, более избалованной вашим вниманием, чем я, что, естественно, заставляет меня ревновать). Но теперь, когда я лучше вас узнала… Это удивляет меня меньше.
Я не получала новостей от вас со времени моего отъезда. Из-за того, что на протяжении шести месяцев я не знаю, как организовать регулярную посылку журналов и книг, страдает немалое число людей. Мы веселим вас нашими афганскими и прочими выкрутасами, мы вас трогаем изредка нашим «славянским шармом», но не более того. Нам не присылают ничего. Никто.
В остальном все хорошо, прекрасный маркиз (извините, прекрасный граф). Мы активно готовимся к О[лимпийским] И[грам] — с помощью Божьей и прекрасной Франции.
Тетради, которые я взяла у вас, будут вам возвращены после изучения[351].
Спасибо за кораллы. Посылаю маленькую записку. Старая подруга была тронута и восхищена[352].
Степа, милый, спасибо за кораллы — со дна моря. У меня такие были в детстве. Они чудные. Какие лапы — просто трагические движения…
Степан, я раз прискакала в город, где вас уже не было. Я была в отчаянье. Как обидно, неужели мы никогда не увидимся. H. М.
Из писем 1980 года
До сих пор во мне живы воспоминания о шумном и волнующем прощанье. Все шло хорошо до Литовска, где мою соседку стали расспрашивать о количестве чемоданов. В воздухе висела угроза, что ее пригласят для подробного досмотра. Я ждала своей очереди, когда ей стали задавать вопросы о печатных изданиях, которые она могла везти в чемоданах. Тогда я взяла Paris-Match и щедро предложила его им. Таможенники стали внимательно его листать, выискивая, по-видимому, гривуазные места. Через десять минут они вернулись, чтобы спросить меня, с какой целью я приобрела это издание. Все это тянулось довольно долго, я пощажу ваше терпение, но, в конечном счете, кончилось тем, что я призналась, что купила его, чтобы читать. Вырвав это признание, нас оставили спокойно спать.
Я бы хотела, чтобы вы сообщили соседям[353] о том, что мне на днях рассказала приятельница, видевшая их несколько раз чуть больше года тому назад. Ее пригласили приятно побеседовать о ее путешествии, о встречах с Monsieur и с Madame, о том, кто из них двоих, по ее мнению, легче попадает под влияние и с кого начать, чтобы их заставить замолчать, а также о ее отношении к произведениям Monsieur. Она отвечала, как могла, скорее всего не так уж плохо, но она их просит не пускать сына к Скифам, как они собирались (мысль, на мой взгляд, совершенно нелепая). Господа в курсе этой затеи. Она меня попросила Вам это передать.
Я же, в свою очередь, советую им быть более сдержанными при встречах с людьми с Востока, заботясь при этом не только о благе последних. Слишком уж интересуются их работой.
Я еще не видела любителя поэзии Бориса Поплавского, как только что-нибудь узнаю, сообщу.
Несмотря на течение здешней жизни, скорее обычное, климат как-то меняется, и это становится заметным. Чувствительным людям.
Я должна признать, что проводы были волнующими и что у меня было ранящее чувство, что они — последние.
Дорогой мой, пару слов, чтоб тебе сказать, что мне открыли глаз. О всех моих глазных болезнях не стоит болтать. Я со вчерашнего дня проглотила много (для меня) valium. Привела нервы в порядок, обо многом передумала и переворачиваю страницу. Не стоит говорить об этом — это будет меня раздражать, и я знаю, что все (художники, assistants, etc.) будут ждать, чтоб я споткнулась, чтобы меня столкнуть вниз головой с социальной лестницы. Я хочу продолжать работать, как раньше. Очки у меня, как у princesse Grce de Monaco. Que dsire encore le peuple?[354]
1980
Жан Полян писал о ней еще в 1959 году: «Карская одновременно ведет две разные жизни… И я ясно вижу зачем ей это нужно: если можно вести две жизни, почему нельзя три? Почему не семь или не девять?» И почему не больше? — добавим мы. Этому драгоценному умению быть многоликими, а значит свободными и созидательными, даже когда мы счастливы или переживаем катастрофу, и притом оставаясь в самом обыденном, привычном нам мире, учит Карская.
Любая жизнь возможна, если действовать наперекор всему; если переступать — но не всегда — через мнимое благородство любых рамок и материалов; если быть верным истинным движениям своей души и случайным подаркам жизни, но не витать при этом в облаках высокопарных фантазий или абстракций.
Появление Полуночных гостей или Знакомонезнакомых, Писем без ответа или Серых красок будней; трогательное отношение к прошлому в Книге предков; размышления любимого ребенка (Били-Били); непрестанный протест против несправедливого забвения предметного мира в коллажах; несравненный пример, дикий и воинственный, кочевники в шатре Чингиз-хана, — не стоят ли за всем этим глубоко личные мгновения, переживания или алхимия Карской, которые нам дано навсегда разделить с ней, или отбросить, или погрузиться в них на какое-то время. Не забывая при этом неустранимых корней: Карская — русская, истинно русская. Она — русская частица нашей жизни, всего лирического в ней.
Когда вы рядом с Шестовым или Ремизовым, с Сутиным, Гончаровой или Поплавским, когда вы разобрались, где вы, то и другим легко разобраться. Я никогда не храню прошлое в памяти. Но Поплавский для меня — не «прошлое». Это то, что меня формировало, что сделало меня художником. Он, сам того не подозревая, был одним из моих учителей.
…Когда я слушаю своего сына или племянников, которые говорят о житейских неурядицах и проблемах, я их не останавливаю: значит им так нравится, значит у них есть какой-то свой сумбур. Ну и пусть… Не надо подражать другим. Надо делать, как вам бы хотелось. Даже если это плохо. Это единственная свобода, которую я признаю. И она дорого стоит нам — мир не много ее понимает.
Настоящая ценность совсем не в том, что окружает нас в видимостях. Она находится внутри нас, и настоящие художники ищут ее в своем нутре. Я, например, нахожу отклик в своих детских рисунках и думаю, что каждый — нет, не каждый, не каждый — находит основу своего творчества в раннем детстве. «Есть какая-то тайна, которую я узнаю», — думала я когда-то в молодости. И я узнала. И больше ее не узнает никто.
Иногда я вдруг осознаю: я стала слишком красива в своем искусстве, тревожно красива. Эстетична. Нет, мне это не подходит, мне тут нечего делать. Я это оставлю другим. «Состав земли не знает грязи» — сказал Пастернак. Именно «грязь» и может быть гениальна.
Что для меня творчество? Первым долгом, это искренность и полная свобода, чтобы узнать себя. А главное — сомневаться. Сомневаться — трудно. Но как только что-то становится легким — в любом, не только писательском или художническом деле — сразу нужно бросать и искать в другом направлении.
…Некоторые очень боятся смерти, самого процесса умирания. Я ее не боюсь. Мне только грустно за мои картины, но и то — какое это имеет значение: ведь мои отношения с искусством тоже изменятся. Исчезает ли что-нибудь абсолютно?..
Да, состав земли не знает грязи. Мы из земли вышли, в землю и уйдем.
Я ухожу, так ничего и не зная — не разрешив ни вопроса о смерти, ни вопроса о смысле жизни. Я поняла только одно: делать на Земле надо то, что любишь, и надо торопиться.
Дина Шрайбман, стройная и довольно миловидная, сумела себя поставить — Б. Поплавский уважал ее. Полагаю, что крестилась она добровольно, попав в русскую компанию. Четыре девушки-еврейки из Бессарабии приехали в Париж учиться и все вышли замуж[356] за безденежных русских. Дина, видимо, любила Поплавского, а он ее «жалел», считая, что любви на свете нет, есть взаимная жалость. Эту жалось я называла проституцией. Некоторые (сын Дины) считали, что Дина — это Тереза, но я не вижу ничего общего. Тереза — продукт мечты. Поплавскому хотелось встретить такую Терезу, и не привелось. Дина была вполне реалистическим человеком, хотела завести семью с Поплавским, поняла, что это безнадежно, вышла замуж за Татищева, но какая-то часть ее сердца всегда оставалась с Борисом Поплавским и после замужества. Дина была человеком сильным, суровым и с «малахольной» обморочной Терезой не имела ничего общего, на мой взгляд.
Дина крестилась, когда жила с Борисом Поплавским. Она снимала квартиру на крыше большого дома в том же бедняцком павильоне, где жили Поплавские, но Борис жил с родителями. Поплавский был очень привязан к Дине и приносил ей все свои любовные огорчения. Его увлечения доменя она, видимо, принимала с мудрым спокойствием. Году в 1933 она меня пригласила и долго убеждала, что «у Бориса много богатства любви». Делала она это по его просьбе, уже замужем.
Н. Д. Татищев жив. Был в то время шофером[357], долго ухаживал за Диной и воспользовался романом Б. Поплавского со мной, чтобы убедить ее выйти замуж за него. Был чудаком, но верным другом. Все, что мог, сохранил и опубликовал после смерти Поплавского.
Из писем 1981 года
Я узнала об американском издании «Флагов» и «тома I» и даже видела их у кого-то. Не знаю, должна ли я радоваться этому, и не пропадет ли из-за этого аппетит у Жоржа Нивы и у вас. Я хотела бы знать, потому что здесь идет работа и перепечатаны несколько дневников, отнюдь не лишенных интереса. Должны ли мы продолжать работу и передавать вам результаты или вам не до этого? Ответьте, прошу вас, пока еще есть время, я здесь и еще жива.
Только что нашла, наконец, письмо. Насчет Бориса Поплавского поняла, что заморское издание вас не слишком смущает. Тем лучше[358].
Женева
Милый Степан, поскольку за две трети моего здесь пребывания мы виделись лишь полтора раза, на остальное осталось полвстречи на ходу. А так как у меня нет определенного жилья, это будет еще труднее. Поэтому решила вам написать.
Моя главная задача — организовать канал для книг и т.д. — не выполнена. В основном из-за всеобщего равнодушия. Главное — написать, напечатать, дать перевести, а в Россию послать — пусть сама Россия беспокоится. После этого предисловия хочу знать, хочется вам или нет заниматься отсылкой книг и есть ли возможность. Я тогда за два дня наберу нужное и привезу вам. Подумайте и скажите прямо. Думаю, вы слишком заняты, но хочу подтверждения, и уже не буду приставать.
Из краткого разговора с Нива в июле я поняла, что он не рассчитывает заниматься Поплавским. Он сказал что-то вроде: но рукописи я даже не видел, так что о чем говорить. Какие ваши соображения, только ли Нива может этим заняться? Имеет ли смысл мне завести об этом разговор с Никитой Струве, хотя он и не любит этого поэта? Я могу об этом просить в виде личного одолжения.
Заботу о заброшенной (и какой-то уродливой) могиле взять на себя не могу — вероятно, дорого, далеко и трудно. Но могила — постоянная, и на ней лаконичная запись: «Борис, Юлиан, Софья Поплавские», по-французски и без дат.
Как вы видите, вопросов много, осталось мне жить в Европе очень мало, в Париже буду немного, в основном из-за отсутствия крыши и тяжести вещей (больше чужих), которые приходится перетаскивать из одного дома и страны в другие. Поэтому, если можете, не откладывайте ответ, посвятите мне полчаса заочно, раз трудно очно…
Дорогой друг, надеюсь, что у вас дома все в порядке. Сейчас я перечитываю и исправляю еще одну тетрадку, перепечатанную на машинке. В очередной раз сожалею, что используете нас так плохо и так медлительно. Есть ли новости о новом издательстве и берут ли они вашу книгу? Какие предполагаются сроки и какие возможности?
Что касается тетрадей (их немного), я помню, что должна их вернуть; не знаю, однако, зачем они вам нужны. После моей смерти никто не станет ими заниматься. На вашем месте, я переслала бы их все сюда, по крайней мере, с ними работают, после чего они все будут вам возвращены в рукописном и перепечатанном виде. Подумайте об этом. Конечно, их нельзя опубликовать, но если много будет расшифровано, книжку можно будет сделать — вроде той, какую некогда сделал ваш отец, и даже лучше.
С удовольствием вспоминаю ваш краткий визит в Фавьер и наши редкие встречи в городе[359].
Наконец, получила ваше письмо. Вы ошибаетесь — никакого гнева. Это было хуже — я была огорчена, ибо все идет прахом и мне кажется, что вашим многочисленным соседям удалось добиться, чтобы вам опротивела шестая часть света.
Вы благодарите за «тетрадь»??? Их было три.
С «моей» стороны, я считала бы наиболее разумным, чтобы «ваша» сторона предложила Карлинскому опубликовать прозу Б. П., вот уже несколько лет полностью готовую и проверенную. В противном случае, она рискует остаться в таком же виде до дня бракосочетания вашего последнего внука. Я больше не верю (в этом смысле) в лишенные заинтересованности действия ни с вашей стороны, ни со стороны Жоржа Нивы. У вас есть множество других забот. Подумайте об этом, прошу вас.
Степан, пора кончать.
Большой привет и все мое сочувствие Анне[360]. Повторяю ей слова Надежды Яковлевны, когда умер муж ее знакомой: «Передайте ей, что я завидую, что ее муж прожил долгую и хорошую жизнь среди своих близких, что он умер на их руках и что жена будет знать то место, где он будет похоронен. Этого счастья мне не выпало».
Ни Н. Я. об Осипе, ни я о моем отце (нас много) этого «счастья» не имели.
ЧАСТЬ VIII
ЭПИЛОГ
31 августа 1999
Дорогой Петр Алексеевич, я разыскиваю кого-нибудь, кто мог бы сообщить сведения о моем сводном брате Дмитрии Николаевиче Татищеве, которого я никогда не знал лично. Я нашел ваш адрес в Интернете и решил написать вам в надежде, что вам может быть что-нибудь известно о нем.
Мы с вами принадлежим к разным ветвям рода Татищевых — пишу на случай, если у вас нет этих сведений. У Степана Лазаревича Татищева (1610–1643) было три сына: Юрий, Алексей и Михаил. Алексей был дедом Василия Никитича Татищева (Ваша линия). Моя линия идет от Михаила.
Ваш дед принадлежал к четырнадцатому поколению рода Татищевых со времен Василия Юрьевича (1400) и к тридцать второму поколению, если считать от Рюрика.
19 октября 1999
Дорогой Борис Николаевич, вчера (в воскресенье) я, как обычно, виделся с моей тетей Татей Шевцовой (Ламсдорф). Я задал ей вопрос о Дмитрии Николаевиче Татищеве, и вот что она мне рассказала. Дмитрий Татищев был сыном Софьи Татищевой (урожденной Шевцовой), сестры мужа Тати Дмитрия Шевцова. Он был женат на Кэтрин Ван Ренселер. Однажды они попали в автомобильную катастрофу в Калифорнии, в которой Дмитрий погиб. Кэтрин выжила, впоследствии снова вышла замуж…
Если вы захотите связаться с ней, я должен попросить ее разрешения дать вам ее адрес и номер телефона. Искренне ваш Петр А. Татищев
7 декабря 1999
Дорогой Борис Николаевич, я не забыл о вас, но я до сих пор не получил ответа на мое письмо Кэтрин. Возможно, ей уже просто не по силам снова открывать эти старые двери…
Всего наилучшего. Петр Татищев
7 апреля 1981
Татьяна Шапиро живет в Москве — Татьяна Акимовна Штейнберг, вдова востоковеда Евгения Львовича Штейнберга, с которым я очень дружила. Поплавский просил меня разыскать ее в Москве, и так получилось, что мы вместе встречали 1935 Новый год в Союзе писателей, она сидела напротив меня, но мы не знали друг друга до 1936 года. Подружились в 1957 году.
Б. Закович (Пуся), сын зубного врача, неудачник, недотепа, состоял при Поплавском как слушатель, свободный в любой момент. Ни тогда, ни в 1972 году, когда я с ним встретилась, не нашла в нем ни значительности, ни глубины.
Наталья Ивановна в последние годы болела панкреатитом. В конце августа 1984 она внезапно почувствовала сильные боли, легла в больницу — и через неделю умерла…
Гебешники в штатском в немалом числе толпились на ее похоронах, высматривая. Из них же несколько пришли описывать квартиру под видом «стажеров нотариуса». Двоюродному брату Н. И. на допросе сказали: «Мы все о ней знаем, давно ее пасем, и знаем, где лежала у нее каждая вещь».
Хвастают! Знали да не все.
Неуловимая! — ушла от них… И с поздним оскалом лязгали о ней в газетах.
На Пасху у Степана в доме всегда было много гостей. Сначала — с двух до пяти — за обедом собиралась семья. А позднее приходили друзья, почти все русские, беседовали и ужинали. Иногда между обедом и ужином забегали приятели детей — отведать пасхи и кулича. Анн и сейчас скрупулезно соблюдает этот обычай, только членов семьи стало больше — появились супруги детей и внуки. И нет Степана.
В 1984 году две вещи показались мне необычными. Во-первых, Степан ужасно похудел. А во-вторых, водка была ненормально слабой — как это было однажды, когда мы с Мариной и Ирэн, говоря по-французски, обедали в ресторане гостиницы «Россия» в Москве. Я сказал ему об этом, и, к моему удивлению, он воскликнул, всплеснув руками: «Я купил ее у Леклерка, эти жулики, наверно, разбавили ее водой». Больше ничего не было сказано.
И только в конце июня Анн сообщила нам по телефону, что у Степана — тяжелая форма рака и что его только что прооперировали. Операция прошла хорошо.
После операции Степан чувствовал себя усталым и не хотел никого видеть, кроме жены и детей. Он не мог нормально есть. Позднее я узнал, что он отодвинул дату операции, чтобы закончить учебный год и без спешки принять экзамены.
Осенью на какое-то время ему стало лучше. Мы виделись даже чаще, чем обычно. В конце ноября он был у нас на семейном празднике, мы отмечали день рождения отца. Степан не отказывался от вина и пил, как все, но Анн это не нравилось.
Весной 1985 года заболел отец, и его положили в больницу Сен-Луи, в отделение, которым заведовала Дуду, одна из двух сестер Анн. Очень скоро стало ясно, что его сильно тяготит отрыв от привычного окружения, и однажды Дуду, которая его знала и любила, сказала, что отца надо бы поскорее забрать из больницы. Однако Иветт, у которой он жил, отказывалась взять его домой. Я думаю, она понимала, что он очень ослабел, и боялась, что он умрет у нее.
Дом и образ жизни Степана делали более удобным переезд отца к нему, в Фонтеней-о-Роз, а не к нам. Он прожил там около двух месяцев. За ним ухаживала медицинская сестра, которая приходила дважды в день. А потом мы с Ирэн перевезли его в Орсэ, в дом для престарелых при больнице «La Futaie».
Между тем, здоровье Степана ухудшалось. Он жаловался на потерю памяти, часто с трудом вспоминал слова. Врач, который ничего не скрывал, сказал, что удаленная опухоль успела дать метастазы в мозг. «Мы справились с той опухолью, вернетесь после каникул — мы справимся и с этой», — сказал он.
В последний раз мы виделись, когда все вчетвером были у отца и гуляли с ним — он сидел в кресле на колесиках — в парке неподалеку от дома престарелых. Степан выглядел очень усталым. Он шел медленно, опираясь на руку Анн. На следующий день они уехали отдыхать в Ла Капт на Лазурном берегу. Степану сказали, что лучше, чтобы машину вел не он. Тайком он положил в карман своей куртки небольшую икону.
На следующий день по приезде он дошел до пляжа. А день спустя внезапно потерял сознание и был срочно помещен в больницу Hyres, где и умер следующей ночью, 14 июля 1985 года.
А еще через три недели, 5 августа, не дожив нескольких месяцев до 90 лет, скончался наш отец. О смерти Степана он не знал.
Николай Татищев
В начале июня 1917 года… кукушка считала, сколько лет мне осталось жить: 45 лет, и после небольшого перерыва, который не считается, еще 23[361].
19 марта 1981
Джеймс Лэнгтон встретился с русской аристократкой, бежавшей в Англию почти 50 лет тому назад.
Злоключения княгини Голицыной не кончились когда она оказалась в западном Лондоне. В Англии был кризис, не было работы, и семья жила в нужде. Здоровье ее мужа ухудшалось, и в 1958 году он скончался.
А совсем недавно был ограблен ее дом — воры вынесли мебель и часы, что напомнило ей давние дни.
И все же она убеждена, что жизнь ее изменилась к лучшему. Прошло пять лет с тех пор, как она выпустила книгу о пережитом — «Стремление выжить».
— Я написала эту книгу не столько затем, чтобы опубликовать ее, сколько для моих детей и внуков, — говорит она.
28 июля 1985
D. Galytzine
51, Woodstock Road
London W 4 IDT
Дорогой Борис,
Нас очень огорчило известие о смерти Степана. Мы все, Буля, Мари и я, выражаем соболезнование тебе и всей семье и, конечно, наша сестра Валентина тоже присоединится к нам, но сейчас она в отпуске и еще ничего не знает.
5 лет назад умерла моя жена Патриция — тоже от рака. А два года назад умерла мама. Так что я хорошо понимаю, что должны чувствовать сейчас вы все.
Вспоминаю, как я приезжал в Париж году в 50-м и мы вместе играли в футбол. Мне было 22 года, а вам, примерно, 14 и 16. Я бы очень хотел повидаться с тобой снова и познакомиться с твоей семьей.