Русскоговорящий Гуцко Денис
Далеко, на том недосягаемом берегу, женщина-капитан, не очень грамотная, усталая, в нервном свете керосинки распределяющая подразделения, а заодно имена и судьбы. Если бы схлынул дым, зависли на минутку летящие к земле мины, перестало бы тикать упрямое время, чтобы он смог войти в ту комнату и, встав в общий ряд, дождаться, когда капитанша назовёт его… Ведь не было бы его, Мити, если б медсестра Клюкина была направлена в другую часть. Залезла бы в другой грузовик, и он повёз бы её в другую сторону — цепочка рождений и жизней сплелась бы совсем иначе.
Но она залезла в правильный грузовик.
В авиаполку, полном героев во главе с неким Поддубным, о котором только и шушукались в перевязочных, она и встретила Ваню. Да так и не смогла отвертеться.
Смотрелся он, конечно, браво — казачина с молодецким чубом, широкоплечий и складный. Но молчало сердце, упрямо молчало. Уж больно был замкнут, на сто замков закрыт, скуп на слово будто слова у него из золота. Два месяца ходил к ней в медпункт, а она так и не знала, умеет ли ухажёр улыбаться. (Может, ранение какое, что улыбнуться нельзя?) Для Кати-Кристины этот самый Ваня, Иван Андреевич Вакула — всё-таки на 15 лет старше — стал сущей пыткой. Придёт, сядет — и сидит. Молчит. И она с ним сядет и молчит. Если работы никакой нет. А то и придумает себе работу. В одиночестве за каким-нибудь делом любила она петь, долгое молчание нагоняло на неё тоску.
Иван Андреевич беседы беседовал трудно. Пытался рассказывать про милый сердцу город Тбилиси, куда забросила затейница-судьба — так и то увязал, терялся и заканчивал неопределённым вздохом: «Даа». А приспичит по нужде, уходил, выложив предварительно пистолет из кобуры на стол. Пусть-де полежит, не упал бы куда в недосягаемое место. Однако прозрачен был его блеф — оставлял пистолет, чтобы Катя не сбежала, не бросит же она доверенное ей оружие.
Сбежала бы, всё равно бы сбежала.
— Знаешь, Митенька, скучный он был. Попрошусь, думаю, в другую часть, не расстреляют же за это.
— Я тебе попрошусь!
— А что, Митенька? Не пойму.
— А я?!
— Не пойму.
— Ну, сбежала бы от деда — мамы не было бы, так? И меня, значит, не было бы.
— Извини, об этом не подумала.
Уж насколько был серьёзен её план насчёт другой части?.. Что ж, и попросилась бы, и перевелась, и переиначила бы всё не в его, Митину, пользу.
Но не успела — снова грянуло отступление. Накрыло и понесло мутной ледяной волной. Эскадрильи взревели и упорхнули в сторону тыла. Полуторки проскочили мимо щелястого, похожего на ящик с лампочкой вверху, медпункта, волоча прыгающие на кочках зенитки. Раненых забрали ещё вчера, с ними уехали врачи и остальные медсёстры. А её как самую работящую оставили упаковывать лекарства и медикаменты.
Она ждала. Стояла лицом к клубящейся пылью дороге и ждала. Бегать и кричать Катя не смела. Первое, чему выучила война — в отступлении не паниковать. Погибнешь ли, нет ли — ещё вопрос, а осадок останется.
Дорога стихла, пыль редела. Ждала. Смолкли моторы, развеялась и осела пыль. Катя поняла, что её забыли. На ватных ногах она вернулась в свой «мед. сарайчик», села на пропахшие йодом ящики. Подумала: «Где-то мышьяк тут был. Куда клала-то?»
Страшно было мальчику Мите слушать о такой её мысли. Никак не сочетались — такая мысль и бабушка Катя.
— Ты не могла так подумать.
— Почему?
— Потому что… Ну, потому! Я тебе запрещаю.
— Но так было.
— Мало ли что было! Давай дальше.
…Иван Андреевич искал её по всему обозу. Размахивая пистолетом, останавливал грузовики, крытые повозки. Не нашёл. И побежал обратно между кукурузных полей, навстречу выскочившим из-под низкого облака «мессершмидтам». Взмыленный, посиневший от безумного бега, он ввалился в медпункт, когда на дальней околице уже рыкали немецкие танки. Не говоря ни слова, сорвал её, безвольную и податливую как тряпка, с ящиков и выволок наружу. В этот момент через дорогу от них, наискосок, грохнуло и стало на дыбы лётное поле. Комья земли упали с неба.
Они бежали по оглушительно шуршащей кукурузе, и где-то рядом тоже шуршало, хрустело, валилось — кто-то бежал вместе с ними. На краю поля, у поворота просёлка, они сошлись.
Политрук и с ним двое бойцов. Они только что взорвали лётное поле, а теперь…
— Догоняем своих, — кричал от волнения политрук — Не знаешь, далеко?
Далеко ли? Много ли уцелело? Кто смог бы ответить на этот вопрос? Разве что лётчики мессеров, раз за разом заходящих на вираж, вколачивающих очереди куда-то за лесополосу, за водокачку, всё дальше и дальше на юго-восток.
Из общего рёва и грохота вывернул и попёр прямиком на них, коптя выхлопами по-над высокой зеленью, танк. Успели рухнуть тут же все, в двух шагах от обочины. Танк на самом повороте вдруг взял поперёк, въехал в кукурузу и встал.
Люк с лёгким скрипом открылся, из него вылез по грудь, спиной к притаившейся у земли пятёрке, чистенький немецкий танкист. Дотянулся до початка, сорвал, не спеша очистил, бросая вниз листья и летучие волоски-рыльца, и принялся смачно грызть. Коротко стриженый затылок его блестел, пальцы свободной руки выстукивали по броне башни мелодию.
Иван Андреич заметил в самый последний момент, но успел — схватил, вытащил из упрямых, опасно скользящих по спусковому крючку пальцев политрука револьвер. Хотя, сказать по правде — заметил ли? Ведь политрук лежал позади него, и видеть, как он целится в немца, Иван Андреич не мог. Но что-то развернуло его, что-то бросило назад.
Фриц беззаботно дожевал молочный початок, отшвырнул огрызок и, весело хлопнув ладонью по башне, нырнул в люк. Танк отрыгнул густой чёрный выхлоп и, тяжело лязгнув треками, ринулся дальше по дороге.
Только тогда Иван Андреич слез с обмякшего политрука, разжал ему рот. Молодой старлей рыдал, уткнувшись в сломанные стебли, бил кулаком у себя над головой и повторял, захлёбываясь: «Гад, гад».
Смерть ухмыльнулась и отошла. Остались жить все — четверо русских военных, одна медсестра да немецкий танковый офицер, с удовольствием сжевавший молодой кукурузный початок посреди своего блицкрига.
Кукурузная легенда пересказывалась, пожалуй, чаще других, и в конце концов настолько ожила, что когда однажды, классе в шестом, Митя откусил от молодого сырого початка, горло будто обожгло — выплюнул молочную мякоть как отраву.
Пластилин цвета хаки
Во рту мёртвый вкус казённой еды, тощие казённые матрасы рассыпаны по пустой казарме. Танкистов с кроватями, тумбочками и табуретами куда-то переселили, освободив место прикомандированной пехоте. Кроме них пятерых в прошитом осенним солнцем помещении лишь любопытные, взволнованные непривычной обстановкой мыши. Выскакивают, шуршат, попискивают под досками пола.
Возле двери на сквознячке выстроились начищенные сапоги, на сапогах сохнут портянки. Им выдали по банке перловки и приказали ждать. Лапин совершенно оцепенел от усталости. Свою банку он так и не открыл — сидит, зажав её в руке. Иногда его жалко, но это нельзя — жалость строго запрещена. Земляной уныло ковыряет в перловке сложенной лодочкой крышкой. Бойченко крутит большой палец на правой ноге, проверяет мозоль. Всех тянет вниз, вниз — растечься, течь и течь по матрасу, пока не выльешься весь до капли.
Спать!
— Дадут поспать. Куда они денутся, — угрюмо повторяет Бойченко.
Все очень надеются на это.
— Помыться бы, — вздыхает Тен и нюхает у себя подмышкой.
Никто ему не отвечает. Толку-то — вздыхать о нереальном. Вздох этот ничего не значащий вроде скучающего вечернего: «бааабу- быыы».
Спать.
Холодную перловку есть трудно. Полбанки, и организм замыкается: жевать жуёт, но глотать отказывается. Консервы приехали вслед за ними из Вазиани. Их тоже отправляли по тревоге — лежат, побитые, насыпом в крытом «Урале». С консервами привезли и зимнюю форму. «Урал» стоит на аллейке перед штабом. В кабине сидит хмурый небритый прапорщик Звягинцев. Сам охраняет, сам выдаёт.
— Мне бы дневального какого, — канючит он в бычью спину Хлебникова.
Но тот не глядя машет рукой и уходит. Выдавая консервы, Звягинцев старается не шуметь: заодно прислушивается к разговорам за окнами штаба. Это в учебке он был гоголь, а здесь — воробей. Там, генералиссимус кухни, он картинно натягивал свои кожаные перчатки и бил в челюсть того, кто плохо отмыл бачки. А здесь … чик-чирик, скок-поскок … тоскует.
Из пяти банок хотя бы в одной согласно армейской теории вероятности должна была оказаться тушенка. Совсем недавно, на последнем полевом выходе, они сделали открытие: на банках перловки и тушёнки выдавлены разные коды. В знании сила и пропитание. Литбарский привёз им на следущий обед одну тушёнку. А теперь… Неужели Звягинцев пронюхал? Или это штучки Литбарского?
— Эх-х, вернёмся, заставлю его ящик перловки сожрать.
— Холодной.
— Само собой, холодной.
Вчера они ни на шаг не отошли от своего БТРа. Въехав на территорию танковой части, остановились, заглушили двигатели. Весь день так и протомились — в нём, на нём, возле него — до самого вечера. Здешние бойцы таскали кровати из одной казармы в другую и косились на них как-то непонятно, то ли со страхом, то ли с сожалением.
Командир взвода, лейтенант Кочеулов, появился ближе к обеду. Спросил коротко:
— Ели?
— Никак нет.
Кочеулов ушёл, а они переглянулись: не ожидали от него такого вопроса. Все знают, что во второй роте больше всех не повезло второму взводу: командир — зверь. Закончил Суворовское. Никогда не улыбается. Никогда не устаёт. Если злится, орёт так, что запросто может контузить. Все дремлют на политзанятиях, а второй взвод терзает полосу препятствий. Зверь.
Кочеулов вернулся с двумя буханками чёрного хлеба и кубиками рафинада в руке. Сказал тихо, но узнаваемо, вбил слова как гвозди:
— Вот, на кухне удалось добыть только это. Повара здесь сильно бурые.
Ночью стояли в тёмном как нора переулке. Электричества в Баку не было. Фары БТРа вырезали из темноты беленые стволы деревьев и ряд пятиэтажек, и с другой стороны — какие-то монументальные каменные стены. Эти стены и охраняли. Сказали — Штаб.
Снова дремали в обнимку с автоматами в десантном отсеке. И зачем они нужны, всё равно без патронов… По очереди бродили вокруг «коробочки». Ужаленные холодом, просыпались, выползали наружу. Суставы некоторое время деревянно поскрипывали, зубы били дробь.
Ночью приходили две маленькие аккуратные старушки. Русские. Но с пронзительным Бакинским акцентом. На головах светлые платки. Из-под коротких рукавов — сухонькие аккуратные ручки. Постучали в броню как в дверь.
— Солдатики!
Солдатики высунули из люков мятые физиономии. Караульный с автоматом без магазина наперевес вышел из темноты.
— Вот, покушайте, — и протянули им битком набитые фруктами пакеты.
Глотали целиком, не разжевывая и почти не чувствуя вкуса, инжир, абрикосы и персики. Старушки же, сцепляя и разрывая костлявые пальцы, повторяли сердито, будто отчитывали кого:
— Правильно, а то ишь чего удумали, хулиганы. Бунтовать!
— Да-да, так и надо. Так и надо.
Заталкивая в рот очередной фрукт, солдатики вежливо кивали.
А Бакинский акцент русских старушек был так смачен. Смешной бакинский акцент. Впрочем, смешной как всякий чужой акцент. Непривычно растянутые, неожиданно приплюснутые, — слова в затейливых зеркалах комнаты смеха. «Наверное, — впервые догадался Митя, — и я со своим грузинским акцентом бываю смешон окружающим. Хм… смешон, и ладно. Но ведь бываю — неприятен. Если сшить бурку из ситца в горошек, а валенки из персидского ковра, это смешно или оскорбительно?»
Они сёстры. Давно здесь живут, одна с семи, другая с пяти лет. Русские старушки… свои, свои конечно. Или — чужие?
(Пожирая инжир, Митя смотрел в их лица поверхностно, невнимательно, не до того было. Но память сама знает, где сфилонить, а что сберечь навсегда.)
Вот бы поговорить с ними, порасспросить. Они бы поняли друг друга. Но как-то неудобно, неуместно. О чём спрашивать? Когда всё съедено, липкие руки вытерты о хэбэшные штанины и разбуженные желудки удивленно урчат, солдатики выглядят совершенно по-новому: бравые, уверенные в себе. Гусары на маневрах. Даже «уши» Лапинских галифе торчат немножко героически.
— Ну, солдатики, мы пойдем.
— Внуков завтра в школу собирать.
— Э, какая завтра школа!
«Что из этого будет? — росток страха прорастает сквозь сладкий инжир, сквозь изнуряющую бессонную ночь. — Что из этого будет?»
— Второй взвод, тревога, — уныло говорит Витя Зиновьев, входя в распахнутую солнечную дверь. Красная повязка на правом плече: помощник дежурного. — Выходи строиться внизу.
— Что, серьёзно?!
— Да ну на …!
Ошарашенный такой реакцией, Зиновьев пожимает плечами и уходит.
…Они стоят в одну шеренгу, сзади уже бормочут двигатели. Напротив, у бетонного забора тот самый «Урал». Из угольных бубликов сгоревших покрышек торчит проволока корта. Взгляды снова и снова притягивает чёрная, с приоткрытой дверцей кабина. «Как они там метались, кричали…» Снова кто-то уточняет подробности:
— А как подожгли?
Кочеулов выходит из штаба, стремительный и пружинный, будто только что с хрустящей, пахнущей чистотой постели.
— Взвод, смирно!
Подойдя, Кочеулов останавливается, забрасывает руки за спину. Выпаливает без всяких вступлений:
— Сейчас вам выдадут боевые патроны. Но будем гуманными людьми, будем стрелять по ногам.
Сквозь дырчатую тень аллейки уже поспешает Зиновьев с открытым цинком в вытянутых руках.
«Ух ты! Ух ты! Мы едем на войну! Мы как Рэмбо!»
Но и в пыхающем мальчишеском азарте Митю обдаёт нехорошим — как воздух из подвала — холодком. То размеренно, то сбивчиво щёлкают снаряжаемые рожки. Это похоже на время — спотыкающееся, теряющее ритм. Время порвалось. Хрясь! — всё, прошлое улетает под щёлканье вдавливаемых в торец автоматных рожков патронов. Мгновенно, как последний кадр порвавшейся киноплёнки… не остановишь, не успеешь вглядеться, чтобы запомнить… нет его, пустой белый экран.
— В машину!
Сгоревшие до рассыпающихся угольных бубликов покрышки.
Инжир, абрикосы и персики. Ситцевые платочки под подбородок.
«Ишь чего удумали!»
Такой смешной бакинский акцент у русских старушек.
«Сёстры мы. Всю жизнь здесь прожили».
Что же из всего этого будет?
Митя вспоминает о маме и бабушке, оставшихся в Тбилиси… «А там?» Но нужна собранность и решимость (как если бы прыгать с высоты), чтобы додумать эту мысль до конца. Уже готов, стоишь у края — ну! Внутри тяжёлый, во весь живот, кусок льда. «А там — может там начаться такое?» Нет, нет, конечно.
В тёмные овалы бойниц врывается ветер. Если прильнуть вплотную, ветер пахнет чем-то душистым и сладким. Сады, наверное. Ведь осень, урожай. Пролетают, будто это кидают камни в колодец, обрывистые тени. Зря он сражался с маслянистым армейским отупением. «Масло съели, день прошёл. День прошёл, и … с ним». Сейчас было бы легче. Бежало бы время глупой белкой в колесе. Да какое там — белкой! в колесе! И думать бы так забыл, с метафорами, понимаешь, с излишествами. Шевелил бы привычно мыслями-культяшками. Хватало бы и этого. «До дембеля осталось…» Вот и вся арифметика, вот и вся забота.
— Мы где?
— На трассе, вроде бы.
— Пахнет вкусно. Таким каким-то…
— Эх, у меня одна продавщица была из парфюмерии…
Остановка.
Митя вслед за Земляныи и Теном вылазит в верхний люк. Действительно, сады вокруг. Ровными рядами выстроились невысокие ароматные деревца. В свете фар черной «Волги» стоит щуплый гражданин в черном кожаном плаще, туго перетянутом, перерубающем его на две части — и в черной же кожаной шляпе.
Гражданин невероятно, донельзя карикатурный. И он и «Волга» его, особенно плащ и шляпа (шляпа, на два размера больше, как раз и выдает) — сошли со страниц «Крокодила». Дунет ветер, и унесет бумажного человечка, завалит трафарет автомобиля…Но ничего подобного, он живой. У него плавные, плавающие жесты и балетная гибкость по всему позвоночнику. Кажется, он и спиной делает жесты. Слов не слышно, нашептывает что-то торопливо, но монотонно. Перед ним офицеры, человек пять. Слушают, склонив фуражки.
И вдруг:
— Да пошел ты на …!
Кто это? Командир части? Неужели и вправду Стодеревский? Надо же, никогда не матерился.
Стодеревский резко разворачивается и широко поведя рукой над головою, кричит:
— По машинам, заводи!
Колонна рычит, офицеры спешат к своим бортам.
— Чего он хотел? — спрашивает проходящего мимо Стодеревского комбат Хлебников.
— Дайте, говорит, бойцов. Дачу первого секретаря охранять. А в город, говорит, можно не входить, мы всё уладим.
Теперь идут медленно. Первая же улочка пошла в гору, зазмеилась узкими поворотами. Двигатели низко гудят. Только этот гул, больше никаких звуков. В бойницах крадется ночь. Луна кое-как выуживает из темноты каменный забор — мостовую — угол — каменный забор.
— Подстанцию сожгли, — обращаясь к водителю, Кочеулов иронично вздыхает — Поголовная пиромания. Просто хочется рвать и метать, рвать и метать!
С водителем он говорит не так, как со взводом. Говорит с ним по-свойски, запросто, хоть и подшучивает через слово.
— Ну что опять ноешь, Решёткин?
— Да Решетов я, товарищ лейтенант. Домой мне пора, понимаете… Я же уже почти гражданский, понимаете… А меня, бля, в эту заварушку! На хрен она мне впала!
— Будь героем, Рикошеткин. Девки на гражданке, знаешь, как любят героев — у-у, пищат! Падают и бьются в конвульсиях.
Спиной к двигательному отсеку прилип капитан Синицын, товарищ военврач. Ростом с фонарный столб, с дебелым скуластым лицом, на котором как горчичное семечко в поле посеян маленький носик. Тесно фонарному столбу в БТРе, ох тесно.
Когда у Мити загноился и распух уколотый иголкой палец, тов. военврач усадил его на табурет и сунул ему в зубы прямоугольную пластину из коричневого слоистого пластика, изрядно покусанную. Улыбнулся, хлопнул по плечу:
— Анестезия.
Он разложил вату, йод, металлическую ванночку.
— Панариций, — объяснил он — Минута делов, — и вытащил из кармана халата ножницы — Смотри, не дёргайся.
…Прижимая локтем фуражку, Синицын всё ёрзает, пытается поудобней расположить колени.
— Ребят, — зовет он каким-то больным голосом — А у вас автоматы заряжены?
Ребята смущены. Все-таки отвечают:
— Заряжены.
— А патроны боевые?
На это уже никто не отзывается. Патроны-то и впрямь боевые. Предохранители вниз, затворы передернуты, пальцы играют по ребрышку спусковых крючков.
Будем гуманными людьми.
Девки любят героев.
Вчера вечером они затачивали саперные лопатки. «— Хорошо затачивайте, — говорил подполковник Стодеревский, прохаживаясь вдоль орудующих наждачкой бойцов — Чтобы ржавчины нигде не было. Когда будете бить, чтобы не случилось заражения крови».
БТР совсем сбросил скорость, тянется как гигантская злая черепаха. Водитель Решетов канючит вовсю:
— Домой мне, домой… Приказ через неделю.
— Что там? — Кочеулов приник к смотровой щели.
— Горит, — не меняя кислого тона говорит Решетов — Горит, сука. Пожарная машина? Да? Точно! Вон, пожарная машина горит.
— Х…ня нездоровая.
Всполохи и тени уже прыгают по чешуе мостовой, просачиваются вовнутрь через бойницы. БТР берет вправо, вправо.
— Домой мне…
И вдруг валится на бок.
— Спокойно, ребятки, спокойно! — кричит товарищ военврач.
— Сука! Сука!
Транспортер тяжело ухает правым боком в камень, и останавливается. Локти уткнулись в лица, пальцы вынимаются из-под прикладов. В кутерьме и карусели падения никто не придавил спусковой крючок… пули запрыгали бы от стенки к стенке. Обошлось, обошлось.
— Спок-койно, ребятки, — шепчет военврач, сложенный коленями к груди в большущий эмбрион.
Загорается свет.
— Значит так!! — Кочеулов стоит, расставив ноги, упираясь в зависшее над головой сиденье водителя — Сейчас открываете люк и быстро, повторяю, быстро выскакиваете и занимаете позицию для стрельбы лежа. Если будете делать это медленно, вас перестреляют как куропаток! Вперед!
Боковой люк над Митей. Он отбивает ручку замка и, распрямляясь, выталкивает люк плечами.
Грохают о мостовую подошвы. В ушах громко сжимается и разжимается сердце. Вокруг пляшут оранжевые пятна. Все спрыгнули, разлеглись. Тишина. «Откуда будут стрелять?» Рядом, подальше в темноту, лежит Бойченко. Вертит головой, щурится на пожар. Вверх по переулку, почти поперек, горит лежащая на боку пожарная машина. Напротив неё, брюхом к брюху — завалившийся в бетонную канаву БТР. Тишина. Невыносимо хочется утопить спусковой крючок. Тишина. Шорох и посвист пламени. Тишина, чёрт побери!
Голос Стодеревского падает откуда-то сверху:
— Това-арищи офицеры, как вам не стыдно! Ну ладно солдаты — они в первый раз. Но вы же ка-адровые военные!
Он стоит залитый текучим пульсирующим светом. Широко расставив ноги, задрав упёртый в сгиб локтя автомат, укоризненно качает головой. На нём единственном — афганская «песчанка», настоящая боевая форма.
«Красиво, — думает Митя — Но ведь красиво!»
Правду говорят о Стодеревском: герой. Вот: ракурс снизу вверх, соткан из пульсирующей ткани пожара, особенный, отличный от всех остальных. В Афгане он командовал батальоном и однажды вывел его из безнадёжного окружения. Ему дали подполковника и медаль «За боевые заслуги». И назначили командиром образцово-показательной учебной части, лучшей в ЗакВО. В ленинской комнате лежит брошюра, в которой описано, как батальон попал в кольцо среди раскаленных сопок и как спасся благодаря выучке и отваге комбата.
Росту в нем под два метра, и ракурс снизу вверх ему, в общем-то, должен быть ему привычен. (Военврач Синицын, правда, повыше, но толку… Синицына разглядываешь запросто, без душевного подъема.) Иногда, когда у него хорошее настроение, Стодеревский рассказывает занятым какой-нибудь сборкой-разборкой взводам о том, что в руках настоящего воина — даже шомпол опасное оружие. Под Кандагаром, например, двое душманов, зарезав уснувший караул, перебили шомполом целый взвод. Зажатый в кулаке, он подносится к уху спящего, и сильным ударом вгоняется вовнутрь
— Только перед самым ударом нужно будить, поймать момент, когда человек начинает просыпаться. Тогда он не кричит.
Голос у Стодеревского приятный, обволакивающий бархатом. Как у Деда Мороза на детсадовской ёлочке. Он слегка пришепётывает, самую малость — шипящие просто цепляются своими ножками за его пышные льняные усы. Он никогда не кричит. Солдаты никогда не говорят о нем гадостей. По воскресеньям на спортивном празднике первым бежит по желтому пыльному серпантину до горного озера. Тем, кто его обгонит — увольнительная. Но кажется, его никто ни разу не обгонял.
— Вставайте. БТР перевернулся, потому что въехал в ливнёвку.
Офицеры встают. Пряча сконфуженные лица, отряхиваются, ищут слетевшие фуражки. Встают и солдаты. Замполит, который ехал, видимо, в одной машине с командиром — а стало быть, не летел вверх тормашками, а стало быть, не плюхался грудью на дорогу — стоит, расправив плечи.
202-й и на этот раз замыкал колонну. Остальные борта, удачно обогнувшие преграду, давно ушли вперед. Стодеревский отослал и свой БТР, четверо офицеров и пятеро солдат остались без транспорта.
В домах за высокими каменными заборами темно. Дома притаились. Наверное, собак здесь не держат. Неужели нет совсем никакой живности? Ни звука…
Кочеулов, цветом красный, кусает нижнюю губу и отворачивается. В глазах его слезы.
— Он все правильно сделал, — шепчет как бы в оправдание взводному Земляной — По уставу.
— И что теперь, — шепчет Бойченко — Так война или не война?
Пожарная машина горит с двух сторон, с морды и с задка. Подожгли недавно, пламя не успело разгуляться. Солдаты смотрят в него заворожено. Перевернутая пожарная машина, горящая посреди ночного переулка в незнакомом чужом городе… Видимо, уловив общее настроение, Тен вздыхает:
— Пикассо, бля.
— Строиться! — командует Стодеревский.
Кочеулов подхватывает:
— Взвод, строиться в колонну по два!
— Водитель остается охранять БТР. Заодно постараешься потушить эту дуру.
У Решетова глаза как теннисные мячики.
— Товарищ подполковник, я ж без оружия, а если…
Обрывая его, сверху из переулка выскакивают, с размаху плещут тенями под ноги автомобильные фары. Машина несется во всю дурь, стремительно приближается. «Волга», на этот раз белая. Стодеревский машет рукой — мол, стой, глуши. «Волга» и так уже скрежещет тормозами, замирает, но вдруг взвыв всей утробой, срывается задним ходом.
И как только…
…странно…Странно, когда так. Страшно быть куклой, двигать деревянными руками, вертеть головой из папье-маше. Хочется ведь понимать то, что происходит с тобой. Но никогда, ни через сутки, ни через годы Митя так и не сможет понять, что это было. Без приказа, без командного жеста, не за кем-нибудь первым, самовольно сыгравшим роль вожака — синхронно, будто ведомые общим инстинктом, будто в коллективном гипнозе, — только что встав в колонну…
…как только «Волга» пускается наутек, они кидаются следом. За слепящими лоскутами света. За орущим панически двигателем. За кем? — Неважно. Вперед, вперед!
Бегут молча. Сквозь гулкий, до неба, топот прорывается сопение бегущего рядом. Никто не окликает их, не останавливает. Добежав до перекрестка, на котором машина-беглянка с визгом развернулась и уже передним ходом нырнула в другой переулок, они вскидывают автоматы. Кто стоя, кто с колена, стреляют длинными захлебывающимися очередями в темноту, по удаляющимся огонькам «габаритов».
Красные огоньки проваливаются куда-то вправо, звук двигателя быстро стихает. Ни звона сыплющегося стекла, ни удара.
«Не попали. Наверное, не попали. Скорей всего, не попали».
Как странно.
Странно — ни в одном рожке не оказалось трассирующих. Светящимися их стежками кто-нибудь наверняка прострочил бы промеж двух красных точек. Повезло сидевшим в белой «Волге», бойцы второго взвода, имевшие по стрельбам одни из лучших показателей, отстрелялись из рук вон плохо.
Подполковник Стодеревский, хмурый, будто что-то обдумывавший, роняет:
— Замените магазины на полные и стройтесь.
Эти звуки, это чёткое металлическое клацанье, военные, исключительно армейские звуки… Механизмы оружия, только они говорят на этом языке. Что в них, в этих звуках? В этом неживом железном заклинании? В чем его власть? Как это действует?
Действует безотказно. Глаза блестят плоско, как полированная деталь. Готово. Последний магазин защелкнут.
— За мной бегом марш.
Мощёные переулки, улочки, улицы дрожат под сапогами. Дома проплывают темными призраками. Амуниция позвякивает, автоматы сидят в ладонях плотно. Сюрреалистическое сафари. Бег с оружием по пустому городу пьянит. Бегут туда, где над силуэтами крыш плавает красноватое зарево. Перехватывая руки на цевье и прикладе только для того, чтобы по-новому ощутить их поверхность, Митя больше не чувствует усталости. Он ничего не может с собой поделать: мышцы поют и грудь дышит кузнечным горном.
…В курортном городке Шеки было в общем-то тихо. В курортном городке Шеки — две гостиницы и чайные на каждом углу. И обычные для всякого курортного городка жители — баловни судьбы, вскормленные сладковатым курортным хлебом.
Конечно, времена изменились. Что-то висело в воздухе, нехорошо искрило. Но жизнь шла обычным чередом, божественно монотонная как цепочка облаков. Армяне, конечно, были враги, да. Но Армения не на соседней же улице, враги не разгуливают под окнами. Желающие уезжали в Баку и потом звонили оттуда злые и взбудораженные. Армянские семьи жили по-прежнему — как все. Да и армяне ли они? Говорят по-азербайджански, имена у многих азербайджанские.
Когда в Баку разогнали митинг, Шеки полыхнул как сухие дрова. Из Баку вернулись несколько парней. С оружием и твердым знанием, что делать.
— Там ваших братьев убивают, а вы здесь с армянами чай пьете?
На площади перед стеклянной высоткой горкома собрался митинг. Долго шумели, курили, рассказывали друг другу новости. Потихоньку распалялись.
(Просыпался-потягивался зверь).
Первый секретарь тоже долго курил возле зашторенного окна. Звонил, звонил, звонил. Одних не было на месте, другие темнили. Он собрал отделение милиции и приказал разогнать. В отделении долго собирались, спорили, пытались что-то доказать друг другу. Все-таки отправились на площадь — метров пятьдесят вниз по мостовой.
(Подошли со спины к проснувшемуся, томящемуся зверю…)
Скоро избитые, с сорванными погонами и без оружия, блюстители прятались по подвалам и чердакам, баррикадировали двери своих квартир.
Толпа, вкусившая крови, ворвалась в охотничий магазин, и к привезённым из Баку автоматам и милицейским пээмам добавились двустволки.
В город был направлен «Икарус» с курсантами Краснодарской школы милиции. Перед самым отъездом им раздали пластмассовые баллончики «Черемухи» и новенькие резиновые палки. Автобус, сигналя, въехал на площадь, очерченную стекляшкой горкома, многоэтажным корпусом гостиницы, жилым домом и проклюнувшейся из-под асфальта крышей общественных бань. Милицейские курсанты высыпали из автобуса под бодрые команды начальников…
Толпа притихла, разглядывая прибывших, подкрадываясь поближе — но ничего кроме черных резиновых обрубков в их руках не разглядела.
Стали стрелять у них над головами, под ноги. Краснодарцы бросились бежать. Вверх по боковой улочке, по мостку через ливнёвку, в широкие железные ворота уже разгромленного ОВД.