Русскоговорящий Гуцко Денис

За фанерной стеной напротив слышался обычный разговор. Голос был уже знакомый. Знакомый сам по себе — голос без имени и физиономии. Жил самостоятельно там, за стенкой. Митя ни за что не узнал бы говорившего. Даже если утром будет стоять возле него и, быть может, перебросится с ним парой слов.

Сегодня он разошёлся: предаётся мечтам, играя автоматом.

— Подойду, подниму ствол.

Передёрнутый затвор говорит: зззанг!

— Ну что, падла, что с тобой делать? Пристрелить тебя, собаку, или заставить в ногах ползать? Наверное, пристрелить.

Следует щелчок спускового механизма.

— Ха! Мимо стрельну. Он в штаны-то нагадит.

Ещё раз раскрывается и захлопывается стальная пасть: зззанг!

— А я ему по-новой задачку задаю: куда тебе стрельнуть, в башку или в брюхо? Что, сука, задумался? Правильный ответ: в брюхо. А потом в башку.

Щелчок.

Второй голос раздаётся из дальнего угла:

— Брось х….й страдать. Дощёлкаешься.

— Дура, без патронов же не стреляет.

Мягко клацает вставленный магазин, затвор снова говорит: зззанг!

— А вот так стреляет.

— Ё…й совсем! Убери!

Он, видимо, отворачивает ствол в другую сторону.

— Возьму ему прямо промеж глаз.

— Разряди, балда. Давай.

— Пи…ть команды не было. Хочу кайф поймать, представить, как это по-натуре было бы.

— Дай сюда, говорю!

Очередь прошивает перегородку насквозь.

Митя смотрит на разодранные в местах пробоин обои, на выскочившие из пробоин щепки — и вдруг понимает: в него попали.

Удар пришёлся в ивот. Ещё два — по правой руке.

Митя слышит крики за перегородкой, к ним добавляются крики совсем с другой стороны — кричит дневальный. Потом стучат голые пятки и гудят сапоги. Пока они топочут по коридору, внутри будто хищник с цепи срывается и несётся по всему телу, в каждый уголок заскакивает, раздирает и обжигает боль. Топот катится к его номеру. Дверь распахивается, с размаху ударяясь в стену. Плывут белые лица, одно отделяется от общей кучи и разбухает прямо перед его носом. Говорит несколько матерных слов, обдав его запахом чёрного хлеба. Лопается, исчезает. Снова топот, больно трогают живот. Потом, наконец, сон.

Скрип. Скрип и голоса. Он решил, что это снова — едет телега по бездорожью… Сейчас он повернёт голову и увидит мальчика с льняным чубом, сидящего в ней, и рядом шинель с поднятым воротом.

Но попытавшись вглядеться в окружающий сумрак, он разлепляет глаза и видит в открытом люке луну и сухую треснувшую пополам ветку. Ветка качается на ветру и скрипит. Митя смотрит на неё с неожиданным интересом. Ему вдруг представляется это необычайно красивым: сочная луна и мёртвая ветка, скрипящая на ветру.

Он лежит на матрасе в десантном отделении БТРа, укрытый под горло брезентовой плащ-палаткой. Все люки открыты. Голоса Кочеулова и Хлебинкова доносятся снаружи.

— Думаете, ещё нужно подождать, товарищ майор?

— Давай пять минут, потом ещё раз запросим.

— По времени давно должны были.

— По времени — да, а там кто знает. Может, бортов свободных нет.

Кочеулов вздыхает.

— Что за напасть такая, товарищ майор? Всё сразу. Мистика какая-то. То Лапин этот, то вот…

— У Онопко, пожалуй, дела похуже будут. Твой-то ни в чём не виноват.

— Я же второй год в лейтенантах перехаживаю. И в этом году можно не ждать.

— Ничего. Сейчас видишь, что делается. Там сейчас не до ваших звёздочек. А после всё уляжется, утрясётся, всё будет нормально. Ты офицер толковый.

Со стороны кабины обрушивается хриплый оглушающий крик:

— Двести второй! Как слышишь?

Митя вздрагивает, и тут же острая боль перерезает живот.

Со стороны командирского места слышится голос капитана Синицына.

— Говори, сотый! — кричит товарищ военврач — Две сотни второй слушает!

— Езжайте сами! — кричит в ответ рация — У них топлива нет. Как понял, двести второй? Сами езжайте!

Все эти крики ложатся на уши бетонными плитами. Фух, утихло.

Вырулив с поля на дорогу, БТР разгоняется, мягко покачиваясь, убаюкивая и удушая гарью. Кто-то подтягивает его ближе к кабине, под струю свежего воздуха.

— Можно мне ещё один укол?

— Нельзя так часто. Терпи, казак, атаманом будешь.

— Вколи ты ему… ехать ещё хрен знает сколько.

— Да нету у меня, товарищ майор. Одна ампула была. Терпи, казак.

Ветер свистит вдоль бронированного борта. Митя прикрывает глаза и принимается считать.

Один. Два. Шаг. Шаг. Течение мускулистой плоти и металла. Три. Четыре. Волна за волной, сотня за сотней. Прибывают из тьмы, уходят во тьму. Шаг. Шаг. Они — поток, не ведающий преград. Несокрушимая армия на ночном марше. День так короток, и его не хватает для побед. Они повесили щиты за спину, и ухватили по два копья: одной рукой древко своего копья так, чтобы край с остриём достался впереди идущему, в другую руку вложил копьё идущий сзади. Так они сомкнулись в непрерывные цепочки, сплавились в единый организм. Ладно работают руки и ноги. Левой. Правой. Левой. Правой. Даже лунные блики загораются на их шлемах одновременно. Мощь, явленная в синхронном движении воинов, повергла бы в трепет любого, кто осмелился бы взглянуть на них с окрестных холмов. Ещё не завоёванная, но предназначенная им свыше, перед ними лежит тёмная земля, лежит покорной девушкой. Трепещет под звуком их шагов, прячется под полог ночи. Они пройдут от моря до моря, с юга на север и с востока на запад. Они возьмут города без штурмов и осад. Они овладеют державами одной за одной, по порядку. Они вытряхнут мир как походную суму и возьмут то, что им нужно. Они — армия Нового Вавилона. Жрецы испросили для них небывалого дара: каждый из них свободен — совершенно свободен, предельно свободен — свободен так, как не был до сих пор ни один воин, шагавший по дорогам и бездорожьям — свободен навсегда, в любой стране свободен от любого закона, ограничивающего свободу воина Нового Вавилона. Они раньше и не знали, какая это сила — свобода. Шаг. Шаг. Несокрушимая армия идёт ночным маршем. Там, где они прошли, клубится пепел и пыль, и жирные падальщики грузно расхаживают по развалинам. Вдоль колонн на распалённых жеребцах скачут военачальники. Факелы в их руках, пролетая мимо, роняют красные искры и издают рваный звук, волнующий кровь: так будет разорван мир… Шаг. Шаг.

— Куда дальше?

— Здесь подожди.

— Ждать нам нельзя. В операционную надо. Ты видишь, что у нас тут?

— Вижу. В Округ уже звонили?

— Не твоё дело.

— А ты не огрызайся. Щас сам позвоню, там и поогрызаешься.

— Звони. Только сначала врача дежурного позови.

— Врача нет.

— Как это нет?

— Вот так. На выезде. В штаб поехал. У начштаба зуб разболелся. Рвать поехал.

— Ни … себе! Да это я сейчас позвоню! Кочеулов!!

— А? Куда позвонишь? Говорю тебе русским языком: он в штабе, поехал рвать зуб начштабу.

— …! Давай кого-нибудь другого. Кочеулов!!

— Оооо! Вот это не советую. Два сверхсрочника и три недоучки. Недавно чуть кишки вместо аппендикса не вырезали. Они наоперируют. Хозяин — барин, могу позвать, если хочешь.

— …! Давай медсестёр, я сам прооперирую!

— Это можно. А ты, значит, врач?

— …! Не тяни резину! Давай бегом!

— Раскомандовался…

— Давай, давай. С анестезией как?

— Новокаин, кажется, был. Гляну.

…Металл о металл: стук положенного на столик инструмента. Какой-то очень шахматный звук — будто фигура становится точно в назначенную клетку. Этими железками они играют затянувшуюся партию с другой, засевшей в его животе, железкой. А он лежит и ждёт исхода.

Полоски лиц, обрезанных снизу марлевыми повязками, а сверху скрытых под круглые шапочки. Лица в тряпичных амбразурах. Хочется поговорить с ними — так, чтобы можно было смотреть друг другу в глаза долго, как в тёмное зеркало. Выуживать слова с глубины, добывать взращённое в солнечных недрах души-молчуньи. Все ненастоящие, мертворождённые слова рассыпаются в прах, забываются наглухо как поверхностно освоенный иностранный. Остаются только эти, заимствованные из эдемских наречий… Хочется поговорить. С кем-нибудь, да хоть бы с ними, сосредоточенно глядящими ему в живот. Он говорил так когда-то. Правда, очень-очень давно — с Кариной Богратовной в кабинете литературы, где со стены смотрит чёрно-белый Пушкин, а в углу у доски трескается жёлтая и пунцовая гуашь на рисунках младшеклассников: Унылая пора, очей очарованье.

Митя попробовал с ними заговорить, но они сказали: «Помолчи, не отвлекай». Они копошатся в его утробе и матерятся на пулю, которую никак не могут оттуда достать. Что-то пошло не так: предполагалось, что пуля где-то рядышком, в мягких тканях, а она, дура, влезла глубже. Капитан Синицын и кто-то незнакомый поначалу шипели друг на друга и говорили: Пошёл вон отсюда! — Сам пошёл вон! Потом утихли. Интерьер операционной шокирует, леденит — предельно неживой, холодный. Наверное, чтобы подготовить к худшему. Интересно, а там где-нибудь есть такие интерьеры? чтобы подготовить? и тоже — марлевые повязки, белый кафель до потолка, похожие на кобр светильники, выплёвывающие ослепительные свои жала… перелетел туда, и не заметил.

Где-то в коридоре шмыгает по полу тряпка и позвякивает ручкой переставляемое с места на место ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — журчание отжатой воды, смачный шлепок о пол, и дальше: влево, вправо, влево, вправо — ведро… Во дворе грустно лает собака. Митя отворачивается к шкафу со стеклянной дверью и рассматривает блестящие медицинские штуки.

Домой

Каптёра Литбарского Митя переименовал в Ключника. Укутывал его пухлую сутулую фигуру в плащ, переобувал из сапог в сандалии, подрисовывал бороду и массивные перстни на волосатых пальцах, — получалось забавно. Митя представлял, как он, позвякивая ключами, подходит к обитой цельным листом железа двери: вокруг руины, нагромождения обломков, но часть здания с Хранилищем уцелела, и за прочной этой дверью на многоярусных стеллажах, как и прежде, теснятся тюки со всевозможным добром: холстина и байка на портянки, ситец на подшиву, гуталин, щётки, нитки, гвозди, подковки, каблуки, новенькая форма, стопка кавалерийских галифе для нелюбимых, за матрасами у стены ряды тушёнки. И все как прежде хотят дружить с Литбарским, и никакой хаос не властен над этими тюками.

Но всё же был он несколько непривычен, необычен. Вроде бы только вчера, встречая их в выдраенной казарме, он выглядел вполне узнаваемо: небрежное рукопожатие, кривая ухмылка на всякий случай, непрерывная буффонада, сдобренная высокомерием — эдакий шут с дворянским титулом. Но нет, он стал другим. Трудно сказать, каким именно — как бывает трудно схватить взглядом узор ряби на воде. Он струился мимо, он менялся на глазах. Стоишь с ним рядом, смеёшься его байкам — вот же он, Литбарский, достопримечательность второй роты. Но в другой раз шутливо зацепишь его, готовый смеяться над очередной непечатной тирадой, а он лишь посмотрит молча, постоит, и шаркает себе дальше. После библиотекарши Фатимы он был уже вторым, кого Митя застал за этим удивительным процессом. Присмотревшись, Митя заметил ещё многих и многих… Люди выползали из себя как змея из кожи, сменяли цвета легко, как хамелеоны, покидали самих себя будто ненужные больше коконы. Не уследил, упустил из виду — и исчез человек, затерялся среди таких же преобразованных.

Стало неуютно во втором взводе. Дистанция между Митей и остальными бойцами увеличивалась с каждым днём. После того, как выяснилось, что он будет комиссован, Митя оказался в каком-то замкнутом, отделённом от всех пространстве. Не сегодня-завтра оформят заключение, писарь отпечатает приказ, и начштаба хлопнет печатью в правом углу… прощай, Митяй, быстро же ты отмаялся. У них же все прелести впереди: отправка в части, дембеля, война за место под солнцем цвета хаки. Там, в Бакинском госпитале, куда Земляной, Бойченко и Тен приходили его навещать, всё смотрелось иначе: заработал от придурка пулю в живот, лишился фаланги на пальце, да ещё когда — за два дня доотъезда! Бывало, целыми днями, пока взвод хорошо поставленным строевым шагом разметал лужи на плацу, он сидел в казарме. Это не сближало.

Но его положение позволяло как бы невидимкой, казарменным домовым подглядывать за происходящим вокруг. Вокруг происходило много интересного.

Паата Бурчуладзе сбежал, дезертировал. Говорят, где-то в Осетии убили его двоюродного брата, поехал мстить.

Лапин где-то в стройбате.

Воин, подстреливший Митю, там же. Митя его так и не видел. Ему пытались описать, объяснить, кто такой, но он такого не помнил. До суда, слава богу, не дошло. Замяли. Онопко, взводный этого свободного стрелка, получил взыскание.

Командир третьей роты, усатый, тот, что в Шеки отправлял Митю на «губу», был разжалован Стодеревским из капитанов в старлеи — пойман на том, что вместо положенных тринадцати рублей выдавал курсантам по десять. Говорят, его сдал Онопко.

В караулы ставили исключительно славян, и на этой почве славяне обострённо нелюбили всех нерусских.

Но между армянами и азербайджанцами, благодаря бдительности Трясогузки остававшимися всё это время в Вазиани, наблюдались удивительные вещи. Никаких эксцессов, никакой вражды. Тишь да гладь. Ненависть сталкивала их народы там, в большом мире за пределами КПП, бетонного забора, формы с серпасто-молоткастыми пуговицами. Вавилон застал их скованными одной цепью, и враждовать было как-то неудобно. На подначивающие шуточки ни те, ни другие не отвечали. Здоровались друг с другом нарочито вежливо. Руки, правда, не подавали. Всё-таки, в Вавилоне свои законы.

Митя не стал звонить домой. Если сказать, что комиссуют, придётся сказать, почему. Лучше уж дома. Теперь у него шрам на том же боку, что и у бабушки. У неё от осколка немецкой бомбы, у него от дурной автоматной пули.

…Когда этот день настал, Митя почему-то не почувствовал радости. Мутным пузырём вспухло вдруг идиотское желание остаться, дослужить. С самого утра, когда писарь, помахивая бумагой, появился в коридоре и крикнул: «Вакула, беги за магарычом!», — и прошёл в комнату ротного, его окружала напряжённая тишина. По расписанию были политзанятия, взвод сидел в Ленинской комнате, дожидаясь замполита. Поскрипывали стулья. Внизу, в первой роте, кого-то распекали за грязные сапоги.

— Чего сидишь? — сказал, наконец, Тен немного раздражённо — Вали собирайся.

Собирать ему оказалось нечего. Кто-то уже прибрал из тумбочки его небогатое армейское имущество. Сиротливо лежала посреди пустого ящика лишь лохматая зубная щётка.

На политзанятия к Трясогузке он не вернулся. Спустился вниз и встал возле крыльца, гадая, куда бы податься. Вдалеке на тактическом поле ползали с носилками курсанты медики.

Из-за угла столовой вывернул Литбарский. Подошёл, крутя на пальце, как это принято у ключников-каптёров, связку надетых на пистолетный тренчик ключей. Ссутуленная спина и развинченная походка, источающие обычно лёгкий флёр пофигизма, выглядели на этот раз напряженно. Он поставил ногу на первую ступень, подождал, пока тренчик с ключами намотался на руку и, тяжело звякнув, остановился. Сказал:

— Завидую.

— Чему? — Митя поднял укороченный пулей палец.

— Ерунда! — махнул Литбарский.

Он снова раскрутил связку на тренчике, и когда она остановилась, намотавшись на руку с другой стороны, добавил:

— Я бы три отдал, да.

Митя вдруг подумал, что ведь и Литбарскому предстоит ответить себе на тот самый вопрос… Ведь мать у него азербайджанка, а отец еврей. Оглянувшись на лестницу — не вышел ли ктонибудь из офицеров — он спросил его:

— Слушай, а ты кто?

— Не понял?

— Ты азербайджанец или еврей?

— Э! Зачем тебе?

— Перестань…

Литбарский усмехнулся, вслед за Митей бросил взгляд на лестницу, наклонился поближе и, подмигнув ему по-свойски, сказал:

— Там видно будет. Сам видишь, что делается, ну. Не знаешь, кем завтра проснёшься.

В машину садились в густых зимних сумерках. Попрощаться никто не вышел. УАЗ отъехал от казармы и взял в сторону пустоши, по короткому пути мимо «полевых» сортиров к сломанному шлагбауму. Здоровенный пёс, недавно прибившийся к обитающей за столовой стае, стоял у этого шлагбаума как часовой и понуро смотрел на переваливающуюся по кочкам машину. Со стороны военного городка слышался рёв танка. Теперь с наступлением сумерек территория городка патрулировалась танком. Недавно приезжали какие-то хулиганы, устроили настоящую какофонию, сигналя под домами ночь напролёт. Стодеревский приказал давить гусеницами, если приедут опять. Но ездить по ночам вдоль забора танкистам не нравится. Поэтому они газуют на всю, надеются, что комполка отменит приказ: спать под такой рёв невозможно. Никак не тише хулиганских сигналов.

Вазиани мелькнул ещё сквозь чёрное кружево веток плоскими крышами, растяжками антенн, трубой котельни, и пропал окончательно. Потянулись шеренги тополей и грязные островки снега вдоль обочины. До Тбилиси — полчаса. Настал и его черёд. Домой.

Кочеулов отвернулся к окну и молчит, думая о своём. Его отражение плывёт поверх летучей мозаики теней то исчезая, то выскакивая выпукло и ярко. С сидящим сзади Митей он не говорит ни слова. Кажется, он чем-то смущён. Но разбираться с этим лень. Да и надо ли? Кочеулов увольняется из армии. Стодеревский перед строем назвал его предателем. Мите его жалко. «Обязательно сказать ему «спасибо», — напоминает себе Митя. Перед глазами встаёт бледное лицо толстячка. Падают, кувыркаясь, сучья. Падают гильзы и звенит стекло. По спине колючие мурашки. «Обязательно…»

Нырнув мимо станции метро под железнодорожный мост, армейский УАЗ въезжает в город. Домой. Ночной Тбилиси влнует его. Огни фонарей и окон тянутся праздничными гирляндами. Над горбатым силуэтом Мтацминды светится красная точка, маячок телевышки. Поток машин становится плотнее. Молодой водитель, непривычный к анархическому Тбилисскому движению, то и дело наступает на тормоз. Митя жадно разглядывает прохожих. Тбилисцы, похоже, не изменились. На улице зябко и ветрено, но у большинства из них расстегнуты пальто и плащи, и на головах нет шапок. Фейерверки жестов, рукопожатия с непременными поцелуями в обе щеки. Скоро он снова станет одним из них. «Это вот моё, это вот моё…», — невесело напевает он.

— Я тебя до Дидубе довезу, ладно? — говорит Кочеулов — Мне в те края по одному делу. Не заблудишься?

Скоро УАЗ останавливается на пятачке перед метро, среди автобусов и маршруток. Возле палаток вечернего базарчика торопливые вечерние очереди. Продавец с одним-единственным, последним, лавашем в картонной коробке, поднятой перед грудью, с комичным отчаянием зазывает покупателей, предлагая забрать его за полцены — не бросать же несчастного, и так замёрз. Шум города здесь похож на бьющийся в скалы шторм. Сигналы как вскрики птиц.

— Ну, Вакула, бывай. Смотри, на патруль не нарвись. Сейчас, сам знаешь… Мозги высушат, пока отпустят. Пять копеек на метро есть?

Митя улыбается в ответ. Улыбается и Кочеулов. Надо же, у него образцовая голливудская улыбка. Ребята бы не поверили.

УАЗ встраивается в караван «Жигулей», «Москвичей» и маршрутных РАФов, и глядя ему вслед, Митя думает, что зря он не сказал Кочеулову «спасибо». Не решился. А зря — ведь будет помнить всю жизнь. УАЗ захлёстывают автомобильные волны, на повороте у Дидубийского моста брезентовая крыша, наконец, пропадает из виду. Вот и всё. Гражданский. Свободный. Форма сползёт сама. Теперь сесть на метро, проехать три остановки. Мама и бабушка будут плакать и смеяться, и осторожно класть себе на ладонь его покалеченный палец.

Но нужно перевести дыхание.

Он пересекает базар и идёт к мосту. Впереди вырастают панельные высотки, до самого неба синеет провал проспекта. Налетает сырой ветер. Трамвай с дурным звоном проносится мимо, продёрнув перед ним светящуюся киноленту с незнакомыми лицами в каждом кадре. Он останавливается на мосту, облокотившись на широкие каменные перила. Обрывистый левый берег серебристым срезом рассекает ночь, будто бы положив ей конечный предел: за ним лишь нитка железной дороги и звёзды. Внизу шумит и смутно мерцает Кура. Митя ложится животом на перила и наклоняется пониже, но разглядеть её отсюда почти невозможно.

Ах, Вавилон, темны твои реки.

2

Без пути-следа

Митя заворожено уставился на бородатое ухо Гайаваты. Оно было единственной деталью в клубящемся вокруг него мире, которая надёжно отвлекала от мыслей. Волосы были седые. Волосы выходили из ушей пучками, и, широко распушившись, накрывали ровные брикетики бакенбард. Митя не мог взять в толк, зачем стричь бакенбарды, если из ушей растут эти шерстяные фонтаны…

— Слушай, вождь, здесь как-то душно. И… Где твой лук, колчан и стрелы?

Лишь только тот возник перед его столиком, и Митя разглядел профиль индейца в перьях, трубку мира и надпись “The True American” на футболке, надетой под двубортный пиджак, Митя нарёк его Гайаватой, — и перешёл на верлибр.

— Будем пить, садись, не парься. Правды нет в ногах. А также нет её в вине, в ликёрах, в пиве нету. Только в водке есть немного правды… где-то…

Его словно прорвало, слова так и выскакивали, на лету выстаиваясь в нужном порядке. Гайавата хоть и пил предложенное, но на верлибр никак не реагировал.

— В промежутке между первой И второй бутылкой, в узкой Щелке между ними…

Гайавата отворачивался. Видимо, Митя не вызвал в нём симпатии. «Я ему не по душе, — решил Митя, — может, опять акцент?». Грузинский акцент, до сих пор выскакивающий из организма под напором алкогольных паров, подводил Митю с незнакомыми людьми. Он предпочитал не пить с незнакомыми: пугаются, всматриваются — тип с рязанской физиономией вдруг начинает не туда втыкать ударения, нормальные русские слова пускает танцевать лезгинку.

Но Мите не хотелось сегодня подстраиваться. Он разрешил себе сорваться. Хоп! — сорвался человек, летит, плодоножкой по ветру треплет. Решил побыть самим собой: делай что хочешь, заодно узнаешь, чего тебе хочется. Однако странное дело — для того, чтобы быть собой, недоставало подходящей компании: никак не удавалось измерить, стал ли он самим собой, или ещё нет.

— Наливай!

Гайавата разливал и отворачивался, по какой-то странной привычке приставляя к рюмке свой тёмный выпуклый ноготь. Митя смотрел в профиль вождя — точнее, в его ухо — с любопытством молодого путешественника, поборовшего приступы гадливости.

— Водка палёная, — сказал Гайавата грустно. — Не берёт ваще. Палёной водкой торгуют. Палёная. Сто пудов — палёная. Мудаки.

Стукнула входная дверь. Вошёл оскорблённый муж.

— Вернулся, — буркнул Гайавата.

Мужчина выглядел ещё более разгорячённым. Всего лишь несколько минут назад, громко осмеянный, он вывалился в сырой прямоугольник за распахнутой дверью — но вот он снова входил в заведение. Крупное его тело опасно пружинило.

Вчера его жена сидела здесь с любовником, другом бармена, и сегодня он желает знать, где живёт друг бармена — или чтобы ему набрали номер телефона, по которому он сможет услышать свою возлюбленную супругу, свою суку ненаглядную.

— Знай же, друг мой краснокожий, — говорил Митя, растерянно отводя глаза. — Всё дерьмово в этом мире. Всё дерьмово, кроме… кроме…

Митя сбился.

Тем временем муж подошёл к стойке и, прыгнув на неё грудью, попытался изловить бармена за ворот. Бармен отпрянул и, влетев спиной в стенку со спиртным, зажмурился, ожидая, что сверху сейчас посыплются бутылки. Но бутылки отзвенели и замерли на зеркальных полках — и, хмыкнув, бармен сказал сползающему со стойки мужу, чтобы тот больше так не прыгал, а то рогами разобьёт что-нибудь.

Бар как театральный зал синхронно улыбнулся и скрипнул стульями.

Муж выхватил откуда-то горсть цветных соломок и со стоном швырнул ими в обидчика.

— Наливай, о вождь, палёной! — скомандовал Митя, вдруг уловив, что он совершенно, совершенно трезв.

«Сорвался, — подумал о себе с желчью, и с завистью посмотрел на неистового мужа. — Вот он — сорвался. А ты… так, шмякнулся».

— Пей, налито, — отмахнулся Гайавата, увлечённый развернувшимся зрелищем.

Из служебных помещений уже торопились люди, кричали грозно.

— Ты чё, в натуре, понты тут колотишь, а?!

— Олень позорный, в лес, бегом в лес!

Вдруг остро захотелось увидеть Люську. Его обрадовало это желание. Если в такие неуютные минуты он вспоминает о Люсе, не всё потеряно: помнит, куда идти.

Проводив взглядом долговязую спину, скользнувшую перед столиком, Митя увидел, что дело плохо: перед несчастным выстроились человек пять, включая воинственно разминающего пальцы бармена, а сзади, приноравливая в руке бейсбольную биту, подкрадывается ещё один. Митю подняло со стула, и, торопясь опередить испуг, он пошёл к эпицентру — лавируя между публикой так, чтобы в нужный момент оказаться возле тяжёлой страшной биты.

— Тебе рога твои на мозги давят, да?

Муж отставил правую ногу немного в сторону и с каким-то сладострастным вздохом ударил. По раздавшемуся звуку Митя догадался, что удар был серьёзный.

Он оказался хоть и несчастен, но невероятно могуч, опасения за него были напрасны. Бармен, схватившись за спинку стула, кашлял и сплёвывал кровавую юшку. Кто-то, с пронзительным матом махнувший кулаком, сдавленно крякнул, получив правой в живот — в следующий миг от левого прямого хрустнула его челюсть, и он уселся на пол. В человека с бейсбольной битой врезался, брыкнув изогнутыми ножками, стол. Митя, по инерции всё ещё двигавшийся к драке, отскочил от падающего под ноги стола — и получил чеканный удар под висок.

Лёжа под столом, между жарким радиатором и опрокинутым цветочным горшком, Митя сквозь большие резные листья смотрел в потлок. Пахло навозом — и он подумал, что, конечно, в горшок подсыпали навоза. В дальнем углу звонко взорвалось стекло. В сторону бара один за другим летели стулья. Перечница врезалась в стену над Митей, оставив там сухую, медленно осыпающуюся кляксу. Под потолком кувыркалась мебель, лопались лампы, утробно гукая и разбрасывая стеклянные скорлупки, которые, осыпаясь, мягко звенели. Кто-то осторожно выкрикивал слово «милиция». Отрезвление было полное и бесповоротное. Когда незнакомый человек бьёт тебя в череп, и ты лежишь, глядя в потолок, глупо прятаться от собственных мыслей.

…Подъезд был как черновик Эдуарда Лимонова. Довольно художественные фразы типа «начнём жить заново» смешались с классическим трёхбуквием. Свисали клочья паутины, давно покинутой пауками. Одна из трёх дверей, выходящих в коробочку тамбура — дверь паспортистки. Драные листки расписания, номера счетов, которые всё равно в темноте не разглядеть. Очередь с трёх-четырёх часов ночи, список в двух экземплярах, приём в субботу с девяти до часу. Обмен паспортов. Как обычно в подобных случаях, роились слухи: старые паспорта скоро будут недействительны, будут штрафовать. Давно надо было заняться этим, да всё никак не собрался. И нужно ведь было ещё разобраться с пропиской. Мама в очередной раз переселилась из общежития детского сада, совсем аварийного, в общежитие подшипникового завода, аварийного только в правом крыле. Митя давно жил отдельно, снимал квартиры, но прописан всегда был у матери. Без прописки нельзя. Жизнь без прописки дело неприятное и неприличное. Паспорт без прописки — экстрим ущербных граждан: «поиграемте в прятки, господа милиционеры».

И вот, Митя из детсадовского общежития выписался, а в заводское так и не вписался. Мама совсем запилила: приезжай, отнесём паспорта. Наконец, паспорта отнесли. Выстояли четыре часа, пробились, сдали.

Теперь нужно было выстоять столько же, чтобы получить паспорта — старые, советские — с новой пропиской, и тут же, приложив всё необходимое: квитанции, фотографии, заявления, — сдать паспорта, старые советские с новой уже пропиской, для обмена их на новые российские, чтобы потом, снова оплатив госпошлину и снова написав заявление с просьбой прописать, сдать эти новые российские паспорта для оформления в них полагающейся прописки…

— А Вы за кем?

— А женщина была в очках. Куда делась?

— Ищите, значит, женщину.

Дыра в углу комнаты была заделана крышкой от посылочного ящика, прибитой к потолку дюбелями. Из другой, ближе к середине стены, выходила пластиковая канализационная труба и мимо стеллажа с картотеками уходила в пол. Паспортистка аккуратно выложила на стойку его советский паспорт, из которого торчал сложенный пополам бланк заявления:

— Вас не прописали, — и опустила глаза. Правый глаз у неё сильно косил, и поэтому почти всегда она сидела, потупившись.

— Как?

— И паспорт, сказали, не будут менять.

Он резиново улыбнулся, вытащил бланк и заглянул в него. «Прописать», — было написано красной ручкой и поверх замалёвано красным карандашом. Живот как обычно среагировал на неприятность тревожным урчанием. Митя сунул бланк обратно, переложил паспорт из руки в руку.

— А почему?

Она, конечно, ждала этого вопроса. Ответила заготовленной формулой:

— Идите к начальнику, он всё объяснит.

Скрипнула дверь. Следующий уже дышал в спину.

— Нет, ну правда, почему?

Сзади послышалось:

— Сказала же: к начальнику.

Митя набрал воздуха, чтобы огрызнуться, но внезапно такая острая, сквозная тоска одолела его, что он сумел лишь переспросить:

— Почему? Вы ведь знаете, скажите.

— Не задерживай! — волновалась очередь. — Ты ж не один здесь.

— С ночи стоим. Вот эгоист!

Паспортистка сказала:

— Вкладыша у вас нет. А прописка в девяносто втором — временная.

— Ну и что? Что временная… в девяносто втором — ну и что?

Она по-учительски положила руки на стол.

— Закон новый вышел о гражданстве.

— Да?

Из коридора усмехнулись:

— А он и о законе не слышал!

— Согласно этого закона вы не гражданин России, — сказала она.

Волнение за спиной нарастало.

— Как… не гражданин? Был гражданин — а теперь не гражданин?

Она развела руками. Митю тронули сзади за плечо:

— Выходи давай! Сказано, к начальнику!

— Да вытащите его!

Он раскрыл рот, чтобы спросить ещё что-то. Гул в тамбуре тяжелел с каждой секундой. Разгневанный римский легион ожидал приказа к атаке. Задержись ещё на секунду — и копья войдут промеж лопаток. Наконец, Митя вспомнил:

— А матери паспорт? Мать прописали? У неё с вкладышем.

— Ещё и мать! — сказал тот, что стоял за спиной.

— По ней будут делать запрос в консульство. Она ведь гражданство в консульстве получала?

— Ааа… кажется, — кивнул Митя, ничего не поняв, но не решаясь переспрашивать.

Развернулся, сделал шаг к выходу, но, оттолкнув двинувшегося на его место мужичка, порывисто вернулся к стойке.

— Как же я не гражданин, а?! Как?! Я же с восемьдесят седьмого года в России живу! Тогда и России этой самой в помине не было — поголовный СССР! Ну?! И кто я теперь? Кто? Гражданин чего? Мозамбика?!

— Ишь говорун!

— Мужчина, — решительно сказала паспортистка — да не кричите вы на меня. Я, если хотите знать, вам сочувствую. Вы сходите к начальнику районной ПВС. Ваш вопрос только он может решить, понимаете?

Его тянули за рукав, дышали в затылок табаком.

— Что ты на неё кричишь?!

— От, гад, раздраконит щас, а нам потом заходить!

Митя шагнул в тёмный тамбур. Сквозь враждебно застывших людей прошёл в подъезд и вышел на крыльцо. Лежавшая на крыльце дворняга, не открывая глаз, повела в его сторону носом. «Ну вот, — подумал он, — приплыли». И тут, как заряд с замедляющим взрывателем, в мозгу рвануло — и Митя по-настоящему осознал, что только что произошло. Он лежал, опрокинутый навзничь, а по позвоночнику скрёб, катился приближающийся гул… миллионы копыт тяжко впивались в землю, рвали её, перемешивали пыль и пот… как так вышло, что он оказался на пути этого всесокрушающего бега?

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Из всех канонических фигур русской литературы Анна Ахматова вызывает наиболее острую и болезненную ...
«Как Бунин умудряется сопрячь прозу и стихи, всякая ли тема выдерживает этот жанр, как построен позд...
С Сергеем Есениным случилась серьезная трагедия. Этот поэт оказался приватизированным сначала блатны...
Знаменитая лекция Быкова, всколыхнувшая общественное мнение. «Аркадий Гайдар – человек, который во м...
«…Как только наш командир роты сказал первые три слова, стало ясно – за ним надо записывать. Так поя...
Почему романы Тургенева не стали настольными в той степени, которую заслуживают; в чём отличие «тург...