Поздно. Темно. Далеко Гордон Гарри

Гамном назвал Эдик фаршированную рыбу.

— Кто ж так делает! Кто их учил!

С соседнего столика недружелюбно поглядывали.

— Спокойно, — сказал Алеша и обнял Эдика за плечи, — это мой друг Эдик. А кому не нравится — на мороз…

— Где Евтушенко? — стонал Эдик.

— А Алеша ничего, развитой, — размышлял Эдик наутро, — не то что Вовка-полковник. Это же Маугли. Тридцать лет прожил в резервации.

— Если б не резервация, как ты говоришь, где б ты был, и мы все? Он же в армию пошел, как в заложники. Камикадзе. Права Роза — ему надо в ножки поклониться. Тридцать лет семью тянул. И когда уже вроде и не надо было.

— Правильно, а я что говорю. А Изька — гамно. И Мишка.

— Ты-то больно хорош, — рассердился Карл, — только чем?

Эдик задумался.

— Я валяжный, — неуверенно сказал он. Карл улыбнулся.

— Я добрый, — наращивал голос Эдик.

— Ну и в чем твоя доброта?

— Я помогаю товарищам…

7

Жгли на снегу ящики из-под марокканских апельсинов — палисандровую щепу. Дамы хлопали себя по бокам, как извозчики, огоньки сигарет светились терпеливо, не мигая, по-волчьи, люди мирно переговаривались — ждали завоза елок.

Синий снег пищал под валенками продавщицы, похаживающей в тулупе, в кроличьей шапке, с завязанными под губой ушами.

В углу загородки чернели оставшиеся, некондиционные, елки, время от времени к ним подходил кто-нибудь, ставил елку вертикально и тут же отпихивал, ворча, назад, в кучу. В массе же эти останки, если прищуриться и сместить масштабы, выглядели бором, чернеющим вдали.

Высокие дома, обступившие дворовую эту площадку, стояли хороводом наряженных елок, светились всеми окнами. Было около десяти часов. Елки обещали привезти к одиннадцати.

«До чего же все-таки холодно», — переминался Карл. Вот уже пятнадцать лет в Москве, а все не привыкается. Вернее, к холоду можно привыкнуть, можно даже полюбить его, вот только терпеть — трудно.

Ладно, еще какой-нибудь час. Картошка может быть мороженной, мясо может быть костлявым, фрукты — червивыми, вино — дешевым, но елка, елка должна быть классная. В крайнем случае, нужно взять две и составить.

Катя будет наряжать ее неохотно, капризно, может и вовсе отказаться — характер ее скакал еще, как металлический шарик детской игры, бился о борта, неизвестно, в какой лузе, крутясь, остановится.

Взлетела между домами ракета, рассыпалась по морозному небу, затмив звезды, вздох восхищения прошел по ожидающим. Карл с детства не любил салюты и фейерверки, в этом стыдно было признаться, и он вместе со всеми кричал, равнодушно глядя на искусственные букеты, выраставшие в небе, делающемся плоским, даже если они отражались в море. Когда ракеты гасли и сквозь слепящую тьму выступали нормальные, будничные огни на корабликах, Карл вздыхал с облегчением, темный мир их пребывания подразумевал огромную, таинственную жизнь. Позже, наткнувшись на гриновские гавани, он догадался, что его туда впустили.

Татуля будет наряжать азартно, руководить, спорить, в конце концов поссорится с мамой и убежит к себе, хлопнув дверью. Оставшись у елочки одна, Татьяна растерянно и сердито продолжит, потом увлечется, обрадуется, возникнут новые идеи.

Холодно, но терпеть еще можно. Карл вспомнил, как он мерз не где-нибудь, а в Крыму, в Рыбачьем. Делали там мозаику на фасаде пансионата, был апрель, мокрый ветер хлестал по лицу, выдувал слезы, не давал работать, белые штормы кидались на серую гальку, в поселке было сыро, в каменном бараке, где они жили, и того хуже, а вино Ковбасюк разбавлял немилосердно. Карл думал тогда, что холоднее не бывает. Он вспоминал московские морозы как нечто трескучее и безобидное, вроде фейерверка. Кто знал, что настоящий, безнадежный, нескончаемый холод еще впереди.

В Амурской области, в полувоенном поселке пытались они заработать с Мишиком Чопикяном…

Карл заканчивал работу в дальнем колхозе, в тридцати километрах от поселка. Рабочий поезд уходил в шесть с чем-то утра. Светлыми от снега переулками добрался Карл до состава из пяти заиндевевших коричневых вагонов, мороз был небольшой для этих мест, градусов за двадцать.

Несколько человек ожидали посадки, среди них заметил Карл одного — парня лет двадцати. Одет он был не по погоде — растянутый хлопчатый свитер и хлопчатый же серый пиджак. На ногах, правда, были собачьи унты.

Парень неотступно смотрел на Карла. Не то чтобы смотрел, — лицо его было ориентировано в сторону Карла, а взгляда не было. Круглые глаза парня были похожи на дверные глазки. В них ничего не было. Или, скорее, это были сквозные отверстия, в которых крупным планом виден был раскатанный наст перрона. Глаза эти не допускали возможности какого-либо контакта, спрашивать их, или тем более просить, было бы бессмысленно.

Парень держал правую руку в кармане пиджака.

Карл не страдал манией преследования, не говоря уже о мании величия, наоборот, заинтересованные взгляды, обращенные к нему, считал он случайными, а если это были женские взгляды, — прямым недоразумением.

Но парень не сводил с него отверстий, держал правую руку в кармане и норовил зайти за спину. Пропустив входящих в вагон, Карл подождал и парня, но тот сделал шаг назад. «Не думал, что смерть моя выглядит так омерзительно», — легкомысленно размышлял Карл, взбираясь на высокую ступеньку.

Поезд тронулся, парень легко вскочил на подножку. С неприятным ощущением между лопаток Карл вошел в вагон. Пассажиры прошли в дальний конец и разбрелись, Карл, чтобы проверить и избавиться, наконец, от этого бреда сел один, у входа. Парень сел сзади.

Поезд не торопясь шел вдоль окраины поселка. Цепные псы разрывались от ненависти, бегали по проволоке вдоль высоких заборов по верху, по специальным карнизам. Крепкие бревенчатые дома были обиты листовым железом — ветры ли в этих краях жестокие, или часты пожары, или много железа в окрестных гарнизонах и лагерях. Жители, в основном потомки раскулаченных хохлов, обзаводились новой культурой.

— Устал я, наверное, — думал Карл, — кому я нужен, вернее, не нужен до такой степени? Мишик очень даже легко может надуть, но чтобы… Была еще дюжина армянских бригадиров-строителей, шабашников, говорливых и нежных. Может, кому что не так сказал… Жизнь человека, тем более залетного, в этих краях ничего не стоила. Интересно, сколько. Бутылка спирта? Две бутылки портвейна?

Поезд шел, погромыхивая, в сторону белой зари. Что можно сделать? Подойти и прямо спросить? В этом было преимущество — едва ли тот ввяжется в откровенную драку. Но если все не так? Ох, как будет неудобно.

Карл встал и медленно прошел вперед, в другой вагон, и сел снова неподалеку от входа. Через минуту серой тенью возник и парень.

Так они и ехали около часа. Карл продышал на стекле лунку и смотрел сквозь нее на бесконечные болота, цепенеющие в малиновом рассвете.

Перед своим полустанком Карл вышел в тамбур, глянул на парня, не сомневаясь, как бы даже приглашая. Парень спокойно вышел следом. Они спрыгнули на твердый, слегка только подавшийся наст. Со ступенек соседнего вагона медленно сползала женщина в черном. Поезд неторопливо уходил, все трое ждали.

Дождавшись, женщина первая перешла пути и ступила на глубокую тропинку, протоптанную через поле, к виднеющимся метрах в трехстах сооружениям из силикатного кирпича. Карл пошел следом, сзади, метрах в пяти, скрипел парень.

«Другое дело, — думал Карл, — и светло, и женщина, и снег скрипит сзади. Изменится ритм, можно успеть среагировать».

Наконец они ступили на бетон, здесь начиналось перепутье тропинок. Женщина свернула направо, Карл пошел прямо к Дому культуры, парень — Карл впервые оглянулся — побрел по левой тропинке.

— Как холодно, — буднично подумал Карл, поднявшись по внешней металлической лестнице на площадку застекленной галереи, пытаясь попасть ключом в замочную скважину.

В галерее, где он работал, было чуть теплее, чем на улице. Труба, проходящая вдоль стеклянной стены, имела температуру живого человеческого тела, может быть слегка возбужденного, — тридцать семь, наверное, и пять.

Предстояло закончить большой плакат — шесть квадратных метров, и все — домой, домой, уже конец марта, а в Москве… Работы было дня на два, но Карл решил добить ее сегодня, во что бы то ни стало. Хватит с него серых призраков.

Сам Ленин был еще ничего, — большое, хорошее охристое лицо, да и был он почти готов. Но вместе с ним шли куда-то все пятнадцать республик с гербами на знаменах, гербы эти доканывали своей подробностью, нужно было их выписывать мягким колонком, прислоненная кисть руки примерзала к загрунтованному железу. Пальцы задеревенели, плохо держали кисть, ноги замерзли уже давно, галерея была узкая, метра три, — отойти, чтобы посмотреть, было некуда.

Листы железа, приколоченные к подрамнику, были вздуты, наподобие стеганого одеяла, преследовало сожаление о заведомой неопрятности.

Время от времени Карл плотно комкал газеты — ими был застелен пол под плакатом — и поджигал их: краткое живое пламя создавало иллюзию тепла. Пепел он сгребал ботинком под трубу.

По заросшему махровым льдом стеклу ползло оранжевое пятно — солнце поворачивало к вечеру. В шесть часов рабочий поезд шел обратно, но Карл понимал, что не успеет. Неважно.

Иногда синие, с фиолетовыми пятнами руки Карл засовывал под тулупчик, под свитер, грел под мышками, бегая по галерее. Клуб не работал, а другого теплого публичного заведения не было в деревне, да и, кажется, во всем мире. Кроме, разумеется, конторы. Еще чего.

Наконец, дошло до ленинских морщинок у глаз, оставленных на закуску. В сумерках тыкался Карл холодным ключом, ключ выписывал кривые вокруг скважины, не попадал. Карл плюнул, притянул покрепче дверь и непослушными ногами как-то одолел лесенку, сваренную из прутов арматуры. Посмотрел на часы — да, около двенадцати часов провел он в этом склепе.

Мороз, видимо, был сильный, но холоднее не стало, наоборот даже, Карл топал по тропе, направляясь к шоссе. Грузовик остановился.

— Что, замерзли? — спросил шофер с голой шеей в армейской шапке на затылке.

— Спасибо, что подобрали, — Карл вытянул ноги.

— В такую погоду я и фашиста подберу, — разглагольствовал шофер, — перед морозом все равны, верно?…

Карл не хотел рассказывать Татьяне историю про серого человека, только через несколько лет рассказал.

— До сих пор не понимаю, что это было.

— Это был твой страх, Карлик, — сказала Таня.

Новый год последнее время праздновался как-то не так. Девались куда-то веселые гости, то ли переженились и сидят дома, то ли остепенились, то ли просто устали. Куда-то девались катания с горки на детских саночках или на своих двоих, куча мала в снегу, помятые ребра, братание с бродячими компаниями под шампанское.

Приедет ранним вечером Антонина Георгиевна с тяжелой сумкой — банки собственноручно закатанных огурцов, Тане и Шурику, — встречать Новый год она будет у Шурика, там больше места, поедет через весь город часов в девять — достанет жестяную банку с безе, сама делала, и шарлотку — Тане и Шурику. Подарки привезет: Татуле и Кате — по книжке, Тане — шампунь импортный, Карлу покажет шерстяные носки:

— Понимаешь, я их не довязала, сейчас довяжу, чуть-чуть осталось.

— Спасибо, Антонина Георгиевна, потом довяжете, на двадцать третье февраля.

— Как знаешь, — слегка обидится теща, — дело твое.

И потихоньку довяжет перед телевизором.

Налетала Татуля с подарками, тщательно экономила деньги, старалась, изматывала всех — убьет, а подарок сделает.

Катя нехотя отделывалась рисунками со стихами:

  • «Под кроватью мокрый носик,
  • Оказалось — это песик»

Таня дарила Карлу что-нибудь мужское, ножик например, а Карл Тане — женское, крем какой-нибудь не такой, или духи «Быть может». Книги не считались подарком, это для общего пользования, вроде кастрюли.

Приедет Бекетов — матерый пятидесятилетний холостяк, лысый, бородатый, пишущий стихи по субботам и воскресеньям, поэт выходного дня. Работал он трубочистом, очень гордился если не профессией, то названием, громко гоготал. Жил с мамой, обзаводился время от времени женщиной и, едва заметив приметы посягательства на свою душу, выгонял ее, равнодушно зевая, почесывая мохнатый живот.

Изредка печатал его в «Московском комсомольце» старый знакомый, еще по «Магистрали», Аронов, в пионерской какой-то рубрике «Турнир поэтов» с изображением почему-то шахматного коня. Аронов и Карла с подачи Бекетова опубликовал в этой рубрике, два раза по одному стихотворению. Это были единственные его, Карла, публикации в Москве.

— Не пойму я тебя, Бекетов, — недоумевал Аронов, — почему ты не печатаешься? У тебя же фамилия, лучше, чем у Блока.

— Отчество подкачало, — гоготал Бекетов.

Придет Магроли, елочка затрепещет, зазвякает шарами, беззвучно упадет кусочек ваты. Часа в три Ефим Яковлевич притомится, завертится на одном месте, ища, где бы прилечь.

После часу ночи придет Винограев, веселый, нацеленный на общение. Запоет: «Цвите терен, цвите рясный…», хорошо запоет. Магроли приподнимет веки, выпьет и подтянет таинственным хрипловатым басом. У Ефима абсолютный слух, в детстве его учили «Играть на скрипочку».

Потом все начнут уговаривать спеть Татьяну, рассердят, наконец, особенно Карл, — Таня любила петь, и пела, но только когда хотела сама.

Карл пел не менее вдохновенно, чем все, если не вдохновеннее, но, путаясь в тональности, мешал остальным, приходилось на ходу подлаживаться под него.

— Это я хочу петь сразу за всех, — оправдывался он.

Среди ночи ввалится Сашка со своей студенческой компанией.

— Мыл! — загудит Магроли, а Винограев на всякий случай обидится.

В Сашкиной компании будет взрослый человек лет тридцати пяти по фамилии Утявкин, режиссер детского театра при Дворце пионеров, Сашкин учитель. Утявкин будет стесняться своего межеумочного положения — между детьми и ровесниками, но вскоре затеет с Магроли занимательный разговор.

У Сашки побледнеет лоб, и он будет солировать диким высоким голосом сложные народные песни. Большими юношескими промокшими ногами компания эта так уделает пол…

Январь, как всегда, был морозный и солнечный, Карла раздражало это бесполезное солнце, и он задергивал шторы. Январские каникулы прошли в суете, в трудных поездках Тани с Катей по праздничным елкам, с подарками в жутких затейливых упаковках из яркой пластмассы.

Таня дремала в метро рядом с нахмуренной Катей, а вокруг и напротив дремали или нервничали другие мамы, похожие друг на друга, как пластмассовые упаковки.

На Старый Новый год поехали к Каменецким. Карл с благоговением слушал рассказы Олега о выловленных лещах.

— Какой я профессионал, — отмахивался Олег, — самый большой мой лещ — два восемьсот.

Была там и Галка из Чупеево, Феклина дочь, молодая женщина. Татьяна с Ларисой решили ее выдать замуж за Магроли:

— А что? С ее трезвым умом и бабьей хваткой. А Магролик так хочет детей.

Карл обрадовался авантюре, грустно в то же время гадая, кому они собираются подложить свинью — Галке или Ефиму.

Карл маялся — он стеснялся малознакомых людей, напиться же и петь было неудобно. Стол был обилен и вкусен, они объелись и поехали домой.

Праздники наконец кончились, и Карл постепенно стал оживать. Таня с утра была на работе, дети — в школе и садике, вертелись по утрам какие-то строчки, и по ночам вертелись.

Часам к трем Карл готовил обед, или подогревал, или ходил в магазин, словом — приносил пользу. Давно прошли времена, когда он отстаивал права на ремесло, противоречий теперь не находил, вспомнив из некогда любимого Маяковского: «…мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что и сделаю, и делал». Помог в этом и Алеша:

— А что, — сказал он высоким голосом, как всегда, когда говорил о значительном, — детишки бегают, святое дело, что еще надо! Окромя пива! — добавил он.

В конце января образовалась «халтура» — оформление кабинета Гражданской обороны при местной поликлинике. Начальник кабинета, дотошный отставник, считал Гражданскую оборону делом куда более важным, чем здравоохранение, — перед угрозой мирового империализма следовало быть начеку и выбил у главврача средства.

Работать предлагалось понемногу, дома, монтируя планшеты постепенно, за два месяца сделаешь — и хорошо, а деньги получать ежемесячно в течение полугода, по шестьдесят рублей.

Карла это устраивало — в комбинате работы пока не было. К тому же перспектива срочной поездки куда-либо пугала — с недавних пор чувствовал Карл постоянную боль в животе справа. Боль усилилась в марте, самом мрачном месяце —

  • Испятнанный, сырой, хоть выжми,
  • Приляжет ветер на пустырь,
  • Сомнет пырей, сломает пижму,
  • Ворону выбросит в кусты…

В апреле, впрочем, боль пропала, и Карл стал забывать о ней. Татьяна тем не менее встревожилась и позвонила давнему знакомому, экстрасенсу и хирургу. Экстрасенсорику эту Карл презирал, тем более, что Андрей попробовал как-то, смеха ради, заткнуть ему глотку во время чтения. Карл прокашлялся и продолжал как ни в чем не бывало.

Но Андрей был хирург с пятнадцатилетним стажем, а с профессионалами надо считаться.

Доктор весело сообщил по телефону, что у Карла — ничего страшного — язва двенадцатиперстной кишки, в какой-то пилобульбарной области, да еще с каким-то стенозом, и что надо встретиться и попить водки.

— При мне можно, — добавил он.

— Как будто без него нельзя, — рассердился Карл, слова диагноза были ему противны.

В конце мая оказалось, что страна вымирает от пьянства, начались алкогольные репрессии. Новый глава государства по сравнению с прежними старцами выглядел как новенький, он пугал своей молодостью, живостью глаз, дьявольским знаком на лбу. Новые песни придумала жизнь.

  • «Что ж ты жалобно поешь,
  • Алка Пугачева,
  • Хрен ты водочки попьешь
  • У Мишки Горбачева»

Эту песенку привезла в Ясенево Алла Евтихиевна. Пропев частушку, Алла встала на четвереньки, хрупкая, изящная, взгромоздила на себя Катю, и они поехали.

Сомнительная веселость Аллы объяснялась просто: Бердников ушел от нее окончательно — к бляди, как объяснила Алла, вывернул почему-то и унес все электрические лампочки. Вероятно, вкладывал в это какой-то символический смысл, но Алла увидела в этом только передоновщину:

— Мелкий бес, мелкий бес, — сокрушалась она.

Карл утешал ее как-то виновато, говорил о странностях, присущих всем поэтам, а гениальным — тем более, так или иначе он преуспел — Аллу развеселила его глупость. Почти простив Бердникова, она тут же начала сочинять:

  • «Великолепный рыжий колли,
  • Каких не видел Божий свет,
  • Ты чуешь острый запах воли,
  • Напав на свежий сучий след»

На прощанье Таня поцеловала ее и подарила килограмм гречки-ядрицы.

Оказавшись поздно вечером на тихой своей улице Гиляровского, Алла почувствовала, что ее преследуют. Она ускорила шаг, и преследователь ускорил шаг, она побежала — побежал и преследователь. Задохнувшись от бега и ужаса, Алла Евтихиевна остановилась и повернулась лицом к опасности. С глупой ухмылкой приближался к ней верзила, протягивал руки. Алла раскрутила авоську с пакетом гречки, как пращу, и грохнула верзилу по голове. Насильник щелкнул зубами, схватился за голову и перебежал на противоположную сторону улицы. Оттуда он стал показывать неприличные жесты, сгибая руку в локте, и дразниться:

— Недотрога-а-а, недотрога-а-а!

8

Среди лета, поздним утром раздался звонок в дверь. «Кто бы это мог быть?», — подумал Карл недовольно, — он разбирался со старыми стихами: Алеша убедил-таки его подготовить рукопись для издательства.

— Когда никогда, — сказал он высоким голосом, — а сделать это надо. Это, как смерть или роды, неизбежно. Получишь, правда, мордой об стол, но что поделаешь…

Нелединский узнал Карлика сразу, едва тот открыл дверь. Он стоял в полутемной прихожей, загорелый и седой, как негатив. «Как живой», — подумал Нелединский.

— Что вам угодно? — спросил Карл агрессивно. Николай Георгиевич даже как-то смутился, — если разыгрывает, — зачем же так талантливо?

— Мне Карла Борисовича, — подыграл он. Карл отступил в глубину прихожей.

— Проходите, — протянул он.

Незнакомый человек поднял серые брови, недоверчивость пополам с изумлением были в его глазах.

— Кока! — наконец задохнулся Карл. Они не виделись тринадцать лет.

— А я так удивился, когда мне дали твой адрес в справочном, — сказал Нелединский, отдышавшись. — Я думал ты нигде не живешь. То есть живешь, — смутился он, — но не числишься. А тут…

Он походил по комнате.

— Картинки…

— Застукал. Если б ты предупредил, я бы их убрал.

— Да ты что! А эта — так просто хорошая. Ух, ты, рукописи…

Он подошел к Карлу и потрогал его за рубашку.

— Ты прямо как настоящий.

«Как можно рассказать тринадцать лет?», — затосковал Карл.

— А ты вот что, — догадался Кока, — есть же альбом с фотографиями! Такой плюшевый, мещанский…

— Точно.

— Ну вот, показывай и объясняй. А потом стихи будешь читать. А я — в двух словах. Живу теперь в Чимкенте. Получил квартиру и отдал Ирке. Она продала ее и купила комнату в Питере.

— А ты как же?

— Так, по мастерским. Есть еще замечательная женщина, Нина Ивановна. Ну, и все. Живописью не занимаюсь, рисую, вот, шариковой ручкой. Блокнот в сумке, потом покажу, если захочешь. А как у вас с этим делом?

Карл посмотрел на часы.

— Как раз одиннадцать. Пойдем попытаемся. Есть хочешь?

— Потом, — махнул рукой Кока.

— Смотри, это надолго.

— Ладно. Пошли… Стой! — как бывало, крикнул Нелединский, — надолго, говоришь? Тогда возьми рукописи.

— Зачем?

— Затем, что мне уезжать завтра. Я ведь проездом.

— Как жалко. Только зачем рукописи, я ведь и так все помню.

— Не понимаешь, — крякнул Кока, — рукопись — это уже книга.

Очередь опоясывала Универсам и молчала.

— Понятно, сюда привезут после обеда. Пойдем на Паустовского.

— Что еще за шуточки насчет Паустовского, — подозрительно спросил Нелединский.

Карл понял и рассмеялся:

— Да нет, без понта, есть такая улица. А на ней — магазин.

— Ух, ты, — покачал головой Нелединский. — Ну, дает Константин Георгиевич.

Улица Паустовского вся шевелилась от множества возбужденных людей. Водка была — и лимонная, и простая, в поллитровках, «сабонисах» и шкаликах. Что-нибудь да достанется.

— А что такое «сабонис»? — робко спросил Николай Георгиевич.

— У вас так не говорят? Темные вы, как антрацит. Сабонис — знаменитый баскетболист, здоровый такой, два с чем-то. А бутылка — ноль восемь.

Нелединский серьезно кивнул. У двери магазина стоял милиционер. Это утешало.

— Думал ли ты, Карлуша, что будешь радоваться при виде ментов?

Они заняли очередь, постояли, пообвыклись и, выйдя на тротуар, уселись на бетонную стелу с высокими флагштоками из водопроводных труб. Карл машинально пересчитал их: пятнадцать.

— Пятнадцать, — сказал Нелединский, — все в порядке.

Отсюда им была видна очередь, счастливчики, запускаемые милиционером, по пять, по десять человек. В первую десятку втиснулся инвалид на деревянной ноге, очередь раздвинулась, давая ему место. Подошел сзади старикашка, потянул инвалида за рукав:

— Ты куда полез, хрен одноногий!

Толпа зароптала:

— Да оставь его в покое, видишь, инвалид!

— Знаем мы таких инвалидов, под трамвай попал по пьянке, — старикашка злобно вцепился ему в плечо, — вали отсюда, алкаш.

Одноногий резко повернулся, поднял костыль, не удержался и сел на асфальт.

— Завидуешь, сволочь, — в ярости кричал он, пытаясь встать, милиционер подошел, помог ему.

— А ну их, не смотри, Кока, — сказал Карл, — ну что, читать?

Он достал из торбочки рукопись и усмехнулся.

— Поехали, — сказал Нелединский.

В пять часов вечера были они уже свободны, шесть шкаликов, на все деньги, достались им.

— А это кто? — спрашивал Кока, рассматривая фотографии.

— Это — Татуля, — Танина дочь.

— Как… Татьяна Татьяновна?

— Вот именно.

Нелединский отодвинул альбом.

— Что я хотел тебе сказать… Ты, это… В-вуй, — помотал он головой, — состоялся.

— Не то чтобы состоялся, — ответил Карл, — Но волен в подборе беды. Скорее всего — отстоялся, как буря в стакане воды…

— Это что, экспромт? — недовольно спросил Нелединский.

— Да ты что, это из ненаписанного. Где-то какие-то строчки…

Зазвонил телефон.

— Мотай скорее, — сказал Карл звенящим голосом, — у меня тут… не угадаешь.

— Кто, не томи душу, — гудела трубка.

— Кока, кто еще, — сжалился Карл.

— Николай Георгиевич! — завыла буря в телефоне, — еду.

Нелединский посмотрел вопросительно, с опаской даже.

— Увидишь, понравится, — пообещал Карл.

— Наслышан, наслышан, — Магроли тряс руку Нелединского, пока Карл не остановил его.

Неожиданно приехал Сашка с бутылкой перцовки. Кока, знавший уже о его чудесном появлении, ходил вокруг него, как на выставке, поглядывал вверх, на лицо, махал рукой, как будто сбившись с мысли, и обходил снова.

Сашка постоял, постоял и погладил Николая Георгиевича по голове.

Николай Георгиевич выпил водки, ткнул пальцем в Ефима, и тихонько, проникновенно запел:

  • Грустные ивы склонились к пруду,
  • Вечер плывет над водой,

— он сделал жест, приглашающий остальных подхватить:

  • Тому границы стоял на посту
  • Ночью боец молодой —
  • В чаще лесной он шаги услыхал

— И с автоматом — Залег, — шепотом закончил Нелединский и дал отмашку, как бы приглашая всех залечь тоже.

Пели потом все вместе — Фатьянова, Исаковского, Ошанина…

— В соцреализме, особенно в песне, ковыряться еще специалистам и ковыряться, — сказал Карл, — ладно, социальный заказ. Но если совесть есть, а она есть, — я вам такое напишу…

— Естественно, — твердым голосом сказал Ефим Яковлевич, — под давлением увеличивается плотность.

Неожиданное это познание физических законов испугало всех и отрезвило.

— Что это с тобой, Фимочка? — спросил Карл, — спой лучше «Дубэ зелэный».

Магроли нетерпеливо разорвал пачку «Примы», прикурил и стал тянуть страстно, со свистом, будто старался добраться до самой ее сути.

«Дорогие мои батьки! Очень беспокоюсь за вашу хохляцкую перестройку. Представляю себе, если здесь все наперекосяк, то с вашим самостийным „Рухом“ вы далеко пойдете. Не дай Бог.

Кстати, неловко об этом писать, но когда еще увидимся, — я теперь крещеный, православный христианин Фома-верующий. Так уж получилось.

— Страшно стало за вас, за себя, за всех. Вот молюсь теперь и, кажется, помогает.

В Москве такая чехарда, что описать трудно. До вас дошел „Невозвращенец“ Кабакова? Совершенно гениально. Вот и Карлуша написал стишок… Кстати, он вам кланяется. Его Сашка с женой собираются сваливать в Америку, а Карла еще об этом не знает. Что-то будет…

Лелька с Мишаней живут в Ясенево, тут, где я прописан, рядом с Юрочкой, образовалась луганско-одесская мафия. Карла им понравился, Леля, правда, считает его диковатым. Он обозвал ее любимых обэриутов обер-иудами, за то якобы, что ради красного словца не пожалели Слова.

Винограй разошелся с Эммкой и пьет по-черному. Несчастная Ирочка. У меня на этом фоне, как ни странно, все хорошо. Аж совестно. Я теперь маститый критик и работаю старшим научным сотрудником в НИИ Киноискусства, где директором Лесь Адамович. Неслабо, как говорит гениальный Алеша, я вам о нем писал. Он, правда, ничего сейчас не пишет, рифмы, говорит, кончились.

Да, батьки мои, чуть не забыл — я женился. Ради Бога, не беспокойтесь — Кларисса Борисовна женщина хорошая, плавала штурманом по Охотскому морю. У нее трое детей: старшей — девятнадцать, а младшей — тринадцать. Среднему — Кузе — шестнадцать, совсем уже взрослый, и непонятно — он мне пасынок или я ему сын. Кларисса обещала мне родить девочку, ей ничего не стоит. Именно девочку, и я назову ее Машей и буду вытирать ей попу. Карла дразнится, говорит что я каждое утро оглядываю постель — не родилась ли дочь, не плачет ли.

Ладно, дорогие, когда все утихнет, мы всей семьей приедем к вам в гости, обязательно. Будьте мне здоровы, обнимаю вас, да хранит вас Бог».

Не знаю, насколько гениален был Кабаков, и Петрушевская, и другие, под знаменем какого — общественного ли? — садизма-мазохизма, под руководством какой партии трепетали они, только давно уже все рассказал поэт:

  • «Встает заря во мгле холодной,
  • На нивах шум работ умолк,
  • С своей волчихою голодной
  • Выходит на охоту волк;
  • Его почуя, конь дорожный Храпит. —
  • и путник осторожный
  • Несется в гору во весь дух;
  • На утренней заре пастух
  • Не гонит уж коров из хлева —
  • А главное —
  • В избушке распевая, дева
  • Прядет, и, зимних друг ночей,
  • Трещит лучинка перед ней»

В темном пятнышке этой лучинки не сразу заметила Татьяна, что дети выросли, у Татули у самой уже две девочки, да какие! — Сашенька и Машенька, и Женя Тихонов, тишайший и медлительнейший их папа, окончив художественное училище, учится на богословском факультете.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вике не повезло в жизни – сложные отношения с матерью, безденежье и отсутствие какой-либо надежды на...
Хрупкий цветок, выросший на асфальте душного провинциального города, Олеся рано повзрослела. Бедност...
В центре Москвы, в одной из квартир престижной высотки, совершено убийство.Картина преступления выгл...
В цыганском хоре не было певицы, которая могла бы сравниться с Настей – самой красивой, самой талант...
Люда считала, что ей необычайно повезло – ей удалось выйти замуж за успешного и преуспевающего бизне...
«Я дышу, и значит – я люблю! Я люблю, и значит – я живу!» Эти строки родились из-под пера Владимира ...