Женщина при 1000 °С Хельгасон Халльгрим

Разумеется, в минувшем веке это было большим преимуществом: пройтись по Берлину весной 1945-го и насладиться красотой разрушения. И свободой отчаяния.

Глазам предстал скелет города. Зияющие глазницы окон, голые ребра, изломанные кости. Солнце светило сквозь еще не рухнувшие каменные стены. Целые кварталы превратились в каменные холмы, а улицы — в низины между ними. Зато в парках Бог все еще продолжал свои безвкусные розыгрыши: одел деревья листвой, вытащил из-под земли цветы и украсил все это поющими птицами.

Через улицы перебегали существа в черном, напоминающие крыс, и все они занимались тем же, чем и я: поиском съестного. Вдали поднимались черные столбы дыма, и где-то рядом война шипела, будто раненый дракон, загнанный в тупик. На углу лежал ничком солдат в нарядной униформе, а у стены спала сидя старуха, облепленная мухами. На третьем этаже из окна вырывалось пламя.

Порой слышалось, как обрушивается целый квартал, а сирены воздушной тревоги завывали, но никто не слушался их зова. И временами слышалась гармоника — этот выносливый инструмент, который всегда оказывается рядом в великие моменты в жизни Европы.

Из-за угла показался танк и стал протискиваться в переулок, словно доисторическое пресмыкающееся, но никто не обратил внимания, что на нем изображено — крест или звезда. Справа в гусенице застряла человеческая рука: она торчала пальцами наружу и двигалась по кругу, вверх-вниз по дороге, словно трагикомичный сигнальный флажок. И все мы были, как этот город: выбившиеся из сил, захваченные безразличием, которым обычно сменяется длительная усталость. Когда ты годами боролся за то, чтобы пережить день, а победа уже близка, — тебе вдруг становится глубоко наплевать на свою жизнь.

Я перелезала через разрушенные стены. Все эти две тысячи человек, с которыми я познакомилась на пути через Польшу, я потеряла. А здесь я не могла рассчитывать на приют ни в одном доме — хотя бы потому, что домов как таковых здесь не осталось. И все же я была богаче многих: у меня был мой план и деньги на проезд, имя американца и редкостная жемчужина в кармане. Вероятно, я была самой богатой девушкой в Берлине.

Я расспрашивала, как добраться до нужной улицы. Весь квартал был сплошной грудой кирпичей. Сгорбленная женщина прочесывала развалины магазина в поисках съестного, но когда я задала свой вопрос, она подняла глаза и разбитогубо проговорила, указывая на груду камней: «По-моему, Бюльштрассе была вон там, где стоит этот дом». Каменный дом с плоской крышей возвышался вдалеке среди этих груд, словно загородный особняк в горах. Весеннее солнце светило на весь этот кошмар, будто это хозяйка дома в разгар ночного веселья зажгла свет, который во всю злую мощь озарил лужи рвоты и осколки стекла. После долгой зимы солнечная погода приятна, но сейчас она раздражала меня, как и пение этих несносных птиц. Я побрела к дому по исландским валунам. Вот он стоит: двухэтажный, классического стиля, с побитыми стенами и двумя колоннами при входе. Перед крыльцом из четырех ступенек возвышался часовой в длинной шинели.

Этот немецкий солдат был громадного роста, но по всей видимости, он был из тех недалеких, которых держали дома, совсем как Ганс Чурбан на Гамбургском вокзале. Он достаивал здесь последние военные дни и потел на солнце: с каски вниз сползали капли. Я спросила, не здесь ли Пуль-штрассе, 14, он ответил: «Да». «А Хауптманн здесь?» Он ответил: «Нет». Швед-бородавочник заверил меня, что псевдоним того американца — Герхард Хауптманн.

«Здесь живет человек по имени Герхард Хауптманн?»

«Нет».

Я задумалась.

«А американец по имени Скьюингтон?»

«Нет».

Но я смекнула, что он говорит неправду, и, немного поканючив, наконец извлекла из кармана деньги на проезд до Исландии со следующим американским пароходом, домой. Вот, это не какая-нибудь нищая сирота пришла, а сознательная личность, которая в состоянии уплатить полную цену за билет. Я протянула раскрытую ладонь и показала рослому солдату итальянскую жемчужину-матку времен Казановы. Радуги сверкали на солнце, великолепие было таким же неподдельным, как и прежде. Он ухватил жемчужину с моей ладони и сунул себе в рот, попытался разгрызть, но в итоге проглотил.

151

Полон дом еды

1945

Ночь я провела в ближайшей куче кирпичей. Поиск еды ни к чему не привел: сегодня меня попотчевали только глупостью солдата. Может, мне стоило порадовать его гранатой? Нет, он, наверно, проглотил бы ее с такой же отрешенностью, как и мою славную жемчужину — против такой непроходимой тупости никакое оружие не действует.

Я немного поплакала в темноте, произнесла «мама» дрожащими губами, дважды — вслух. В том, чтоб слышать это слово хоть из чьих-нибудь уст, крылось небольшое утешение. Даль ответила мне двумя вспышками на восточном краю неба и соответствующими раскатами грома чуть спустя. Я подумала, что это разрывы, но это, разумеется, были молнии, потому что вслед за этим пошел дождь.

Я заползла под обрушенную стену, один край которой лежал на прочно стоящем на земле обломке дома, так что получилась крохотная нора, устланная каменной пылью и затхлостью. Разумеется, ночевать под этой каменной плитой было рискованно: тут все снова могло рухнуть, но из двух зол уж лучше было погибнуть, чем промокнуть. Я легла на бок и ощутила, как у меня болят все кости, какие они усталые, когда легли на этот камень, — словно орудия, в которых появился усталостный износ металла; разумеется, это первый признак скорой смерти, и я уставилась в дождливую тьму оголодавшими глазами, словно зверь неизвестной породы, одетый в пальто. Вода точила камни — и не только камни — со всей силы.

Под конец я заснула и, если честно, спала на удивление хорошо, так хорошо, что даже удивилась, когда проснулась. Когда я выползла из своей норы, слегка промокшая сбоку, я не сразу осознала, где я, и на краткий миг ощутила блаженство, но потом меня опять приписали ко Второй мировой. Тогда было, наверно, всего пять или шесть утра, потому что небо на востоке рдело, а война еще спала, и птиц нигде не было.

Я присела на обломок камня, чтобы лучше рассмотреть с этой перспективы всю мою жизнь и увидеть: вот я сижу в грязном пальто и пыльной «обуви», с ржаво-красным шарфом на шее; девушка во цвете лет, проживающая четвертый месяц своего пятнадцатого года, с блуждающим взглядом и налитыми жизнью губами — прекрасная и совершенно свободная, совершенно изголодавшаяся, совершенно лишенная надежды.

Одна нога вытянута, другая — на камне, и я держу руку на колене. Классическая поза. Я напоминала античную статую какого-то девоподобного прекрасного юного бога, только я была живая, а мрамор как раз вокруг меня — все мертво: фундаменты домов, кучи кирпичей, обломки камня… Даже листва на кусте, торчащем из-под развалин, окаменела, и муха, сидящая на куске взорванных перил, высечена из камня. Все мертво, все тихо. Мир был пустым, а пустота была со мной. Я — европейский подросток на весенней заре жизни. И мне еще повезло, ведь наступила худшая в истории весна. Наследие поколений сравняли с землей. Все, над чем человечество трудилось, что возводило и к чему стремилось тысячелетиями, все, что привело меня в этот мир, — теперь было уничтожено.

А значит, все пути открыты, все возможно — и все-таки лишь одно: я нашла то русло в атмосфере, ту бороздку в этом рассвете, пролегавшую от меня в грядущее; русло, по которому должна была потечь моя жизнь, как вода, которая всегда ищет ближайшую дорогу вниз. Да… Вдруг меня обуяла глубокая уверенность, что этот красивый мраморный день приведет меня к погибели.

Я снова подошла к тому единственному дому, оставшемуся от Бюльштрассе, и на этот раз никакого часового рядом с ним не было. Я подергала дверь, но она была заперта. Затем я обошла дом и в конце концов опустилась на камень и подождала, пока солнце не пририсует ему тень. Час спустя через груды камней приковыляла взрослая женщина и села на ступеньки. Часовой грубо прогнал ее, как только вышел, и занял прежнее место.

Я подождала еще два часа, но безмозглый великан даже ни разу не отлучился по малой нужде. А голод в конце концов так яростно завопил на меня, что я направилась в «город», туда, где еще стояли дома. В полуразрушенном дворе я заметила нескольких женщин, сидевших над кастрюлей. Я смотрела на них до тех пор, пока они не заметили меня и не дали кусок странного мяса, про которое я так и не спросила: крысятина это или собачатина.

Я поблагодарила их и побрела дальше по узкой улице. По обеим сторонам тянулись стены без стекол, как декорации. В темном подъезде дети ссорились из-за буханки хлеба; ссора кончилась тем, что один из них облевал другого. Дальше по улице стоял книжный магазин. Передней стены у него не было, а все книги на полках засыпала каменная пыль, так что все они казались одинаковыми: одно собрание сочинений в тысячу томов. Я схватила один том и спряталась в глубине магазина, заснула там и проснулась в произведении Шиллера, пока по переулку раскатывали танки.

Начало смеркаться, и желудок вновь завел свою жалобную песнь. Но удача не покинула меня: по какой-то праздничной случайности я набрела в других развалинах на полный дом еды; темнота явила мне сияющее-белое яйцо, неразбитое, сваренное вкрутую, — как это могло быть? Я съела его вместе со скорлупой в три укуса. А потом заметила белокурую женщину у обрушенной кухонной трубы: она скалила в улыбке желтые зубы.

«Без крова осталась? Пойдем со мной!»

Мы вошли с черного хода в более-менее целый шестиэтажный дом; она сказала, что он расположен в Лихтенбергском квартале. Другие дома на этой улице стояли без крыш, а в одном не хватало нескольких этажей. Солдаты сидели на лестнице и молча курили, но что-то прокричали, увидев, как мы сворачиваем за угол. Судя по всему, это была русская речь. На заднем дворе лежал труп молодого парня. Птицы уже унесли его глаза к небесам. В следующем дворе рос черный дым, это прекрасное растение войны. Женщину звали Биргитта; ей было тяжело подниматься по лестнице, за один шаг она преодолевала только одну ступеньку, она извинялась, с улыбкой, поводя носом: «Это у меня после русских все болит».

На лестничной клетке в углу лежали человеческие экскременты, окруженные мухами и вонью.

Мы прошли прямо в пожелтевшую кухню на третьем этаже, где сидела ее мать над рюмкой; она очень обрадовалась моему приходу: «Frische Schnheit!»[284] И наполнила стакан, тряся всклокоченными волосами. В улыбке у нее не хватало зуба, а в окне — стекла. Мать и дочь были из Штеттина, когда-то были апостолами красоты на тамошних улицах, но сейчас старшая почти превратилась в мужика, а младшая — в мальчишку. Они поговорили друг с другом хлесткими фразами на непонятном мне диалекте. А потом снова улыбнулись мне и стали произносить тосты. Я прихлебывала огненную воду и удерживала в себе, пока к ней не прибавился обед — первый с тех самых пор, как юная дева наслаждалась гостеприимством познанской семьи. Я все выблевала из чердачного окошка на шестом этаже. На блевотину тотчас набросился лунный свет. Потом я выглянула, посмотрела на темный город руин, послушала его вздохи. Это было невозможно скрыть, это буквально лежало на поверхности: город готов сдаться. В небе было не слышно самолетов, а воздух был напитан громким жужжанием, как в завершении громкого шума. Вдали с тихим треском рухнула колокольня, и где-то из окна послышался крик: «Der Fhrer ist tot!»[285] Позже вечером и на следующее утро переулки заполонили русские полки с победными кличами и казачьими песнями.

Я поспешила вниз с бутылками и сыром. Мать с дочерью использовали квартиру на верхнем этаже как кладовку, и там не было недостатка ни в еде, ни в вине. Когда я вновь спустилась на третий этаж, у них уже сидели русские, которые с воплями вскочили, увидев меня и бутылки. Один из них, молодой носатик, прижал меня в углу, обдавая меня запахом, одновременно наводящим на мысль о жерлах пушек и горлышках бутылок. Его кроваво-черные руки щупали груди, порезы на лице бурлили. Потом он что-то сказал по-русски и повернулся к своим товарищам, которые захохотали жутким хохотом победы и вожделения.

Всклокоченноволосая наполнила стаканы, и началась попойка, с тостами на всех языках, перемежаемых смехом, пока не догорели в ночи все здания. Меня послали наверх за новой порцией вина. На лестнице я столкнулась с черноволосой женщиной в сорочке до колен: она стояла, бледная как привидение, с обглоданными ногтями, и спрашивала потухшими глазами: «Ты Йохана не видела? Не видела Йохана? Он тут жил, мой Йохан». Она попыталась проследовать за мной в кухню, но мать Биргитты вытолкала ее и захлопнула дверь.

«Она помешанная. Ее никто не хочет».

Старшим в группе был их предводитель — тонкогубый, редковолосый, чуть обрюзгший, он явно присвоил Биргитту. Судя по всему, ее вполне устраивала его рука на ее колене. Эта баба купалась во внимании мужчин, словно возродившись в своей прежней силе, а из-под одежды у нее виднелась ложбинка между грудями. Я попала в окружение голодных глаз. Мне стало ясно, что я в западне. Если я выйду в туалет, за мной побежит мужчина.

Для мужчин война кончилась. А для нас, женщин, только начиналась.

152

Не то лицо

1945

После того, как я попробовала сбежать, меня стали держать в комнате день и ночь, поставив в углу ведро, словно я была зверем в клетке. Два больших окна выходили на улицу. Временами слышалось, как проезжает танк или проходит строем полк, вопли и крики, а порой раздавалась пулеметная очередь — когда люди выстраиваются в очередь за смертью.

Такое развлечение вгоняло в тоску, так что в основном я лежала на кровати. Биргитта ногой вталкивала миску с едой мне на пол и запирала двери. Они выходили прямо на лестничную площадку, а на той ее стороне была кухня штеттинских матери и дочери — место отдыха русских солдат. Их пиршества начинались в послеобеденное время и продолжались до глубокой ночи. Если никто не приходил ко мне до ужина, я считала, что мне повезло, но до рассвета их редко приходило меньше трех человек, а порой и больше. Первая неделя вся слилась для меня в одну долгую ночь, полную сопящих зверей, дурно пахнущих волжан и постанывающих вояк старшего возраста, справляющих свои потребности у пятнадцатилетней девчушки. То был один сплошной кошмар: никто из них был не лучше других, я ошалела от шума, была контужена ужасом. Спала я мало, и снились мне адски-огненные сны, хотя при дневном свете я пыталась верить в Бога.

Порой на лестничной площадке шумела женщина-ногтегрызка: она то звала своего Йохана, как прежде, то разражалась длинными монологами о женской психологии, достойные самого покойного Беккета.

Лучше всего было в темноте — тогда их хотя бы не было видно. Открывались двери, врывался свет, и на пороге появлялся Der Nchste[286] — испитая тень; он закрывал дверь и превращался в дыхание с руками и жесткой кожей, и скупыми словами на губах: «Dashenka, Dashenka…» Ощупью находил дорогу и «отстреливался» за несколько минут. Я считала, что мне повезло, если он отрубался на подушке и надолго засыпал. Значит, никто другой пока не придет.

Но один из них заснул сразу, не успев даже снять штаны. Его приятели втолкнули его в комнату, и он заполз в постель. Это был уже немолодой мужчина, редковолосый, бородатый, а пахло от него как от Гюнны Потной, и храпел он как лошадь. Я попыталась извлечь из этого толк и потянулась за его сигаретами… Откуда столько людей? Россия напоминала опрокинутый муравейник. На каждую немецкую девушку их приходилось по десятеро. Некоторые пытались быть дружелюбными, гладили меня, как кошку, пытаясь убедить сами себя, что они любовники, а не насильники, но когда доходило до дела, именно они оказывались самыми большими свиньями. Но этот был слишком усталым и ничего не мог. Хотя потом он проснулся и начал шарить и пыхтеть в темноте. В моей жизни задвинули занавес и дали десятиминутный антракт. Когда занавес вновь открылся, и мое сердце начало снова биться, он уже опять захрапел. Я лежала спиной к его спине, согнувшись, как эмбрион. И думала о маме. Мама, мама, мама. Я помню, как ты примеряла туфли на Кальвебод Брюгге, как мы засыпали в одной кровати под «Би-би-си». Я трижды хлюпнула носом, но в этот раз не заплакала. В какой-то мере храп мужчины действовал убаюкивающе. Шум в кухне смолк, и дом погрузился в какое-то молчание. На сегодня моя смена кончилась.

Мне наконец удалось заснуть, и снился мне сенокос на Свепнэйар, солнце и закатанные рукава.

Русский солдат начал просыпаться на восходе. Прокисший рассвет стального оттенка сочился из двух окон и освещал покрытое мелкими волосами плечо мужчины. По какому-то странному побуждению я легонько подула на эти волосы, пока разглядывала их, лежа на подушке. Они были разной длины и шевелились под этим дуновением, словно горные кустарники в Исландии. Ах, увижу ли я их когда-нибудь снова, увижу ли родину, дедушку, увижу ли… Он повернулся на спину, и я увидела его лицо.

Это было не то лицо, совсем не то лицо.

Он очнулся, мы посмотрели друг другу в глаза, и лица у нас стали так похожи, как только могли стать у отца и дочери с начала мира.

Вмиг вся моя жизнь разделилась на главы, незыблемые бетонные главы, все мое будущее — словно лестничные клетки. И единственное, что мне оставалось, — промерить шагами все эти лестницы досюд, до самого этого гаража.

Внизу на площадке послышались вопли помешанной. А на улице пели птицы. Война закончилась, а вместе с ней и моя жизнь.

153

Молоко & шампанское

1945

До блеска начищенные черные ботинки выглядывают из-под острых стрелок брюк, тоже черных. Солнце тонет в покрывале. Это дедушкины ботинки? Нет, это тот, с волосами. «Премьер-министр, — сказала бабушка. — Его дедушка сюда направил, чтобы он правил». Я в белом платье с широкой юбкой, в мелкий желто-зеленый цветочек, брожу между пингвинов, которые стоят группами по трое в бессастадирской гостиной на вечернем солнце, чокаются и смеются, хвосты у них черные, а грудки белые — исландские послевоенные мужчины. Рядом с некоторыми стоят их жены: с высокими прическами, в перчатках, в длинных платьях, у многих из которых есть шлейф. Лица женщин покрыты белой пудрой, губы и глаза как следует накрашены. Похоже, они подражают мраморным статуям: они все молчат, ни у одной губы не пошевелятся ни для того, чтоб произнести слово, ни для того, чтоб улыбнуться.

И все же есть одно исключение: у окна стоит знаменитая Лоне Банг в простом черном платье, с высокой прической, с высокими скулами, крупная и пригожая, с улыбкой до ушей, она рьяно кивает головой окружившим ее поклонникам. «Нет, в Лондоне, — слышу я ее фразу; она говорит по-исландски. — Да, всю войну. Никуда выехать было невозможно!» Произношение у нее одновременно изящное и крупное.

Дворецкий Эггерц звенит бокалами и открывает двери в столовую. Бабушка и дедушка, президент и супруга президента Исландии, приветствуют гостей в дверях. Летнее солнце из длинных — до пят — окон блестит на дедушкиных очках. За спиной у них длинный стол со старым добрым фарфором и вертикально стоящими салфетками, накрытый на 30 персон. На каждой тарелке поджидает маленькая карточка с каллиграфически написанным именем. «Фрекен Хербьёрг Марья Бьёрнссон, член семьи», — обнаруживаю я между двумя мужскими именами возле дальнего конца стола — того, который ближе к кухне. Возле тарелки стоит стакан молока — единственный на этом столе.

По левую руку появляется рослый длиннолицый человек, он здоровается, ласково улыбаясь, и становится позади своего стула. Я неправильно прочитываю имя на его тарелке: «г-н Йоуханн Счастливссон, предприниматель». Его супруга, рыжая, веснушчатая, кинозвездоподобная, стоит напротив него с алыми губами и меховым боа на плечах и кивает головой, а напротив меня редковолосый мужчина, полноватый, один из тех радостных хуторян, ряды которых в Исландии, кажется, никогда не поредеют и которых всех как одного зовут Гвюдмунд. Он раскраснелся, ворот рубашки душит его, тело напряглось, грудная клетка выпячена, словно он много десятилетий назад хотел рыгнуть, но воздух застрял в его внутренностях на все эти годы. Справа от него покачивает головой бледная женщина, у которой в роду явно были одни деревенские вязаные кофты. Ее седеющий супруг, с ртом-ящиком, потом встает справа от меня: «г-н Пьетюр Кнудсен, глава министерства».

Едва дедушка с бабушкой садятся у середины стола, все тоже устраиваются на своих местах и начинают гомонить. Но умолкают, как только поднимается премьер-министр:

«Для нас большая честь присутствавать сегодня в Бессастадире. Президент и его супруга доказали своей взаимной поддержкой и любовью…» Во время речи я рассматриваю веснушчатую кинозвезду напротив. Тело у нее удивительно чистое, полное, белое, жирок чуть-чуть подрагивает, выдаваясь из негнущегося декольтированного платья. Лицо лучится здоровьем и благополучием. Я прежде не видела таких женщин. Почему-то на ум мне приходит слово «теплоцентраль», которое я выучила на прошлой неделе. Потом я окидываю взглядом стол. Серьезные лица во время речи глядят прямо перед собой. Немножко печальные, как будто за этим обернутым в шелка моментом они прозревают пожар судьбы малого народа. Певицы нигде не видно, но соборный пастор тут — тот самый, со странным голосом. Бабушка сидит за пять тарелок от меня и часто смаргивает во время слов оратора, который стоит рядом с ней и говорит речь без бумажки, с большим достоинством, заложив большой палец за борт жилетки, напоминая при этом бодрого альпиниста, который только что проснулся и стоит возле горного убежища, держась за лямки своего рюкзака. Из его головы вертикально поднимается белоснежный столб волос, и это наводит на мысль, что такие люди — либо гении, либо сумасшедшие. «Мы, исландцы, питаем глубокое уважение к президентскому посту, ибо это наше самое высокое звание…» Дедушка страдальчески морщится во время этого панегирика.

По окончанию речи экономка Элин — мягкощекая кобылятница с Аульвтанеса — вместе с тремя товарками врывается в столовую с холодной закуской: копченая форель из озера Миватн на североисландской плоской лепешке. Я все еще не привыкла есть ножом и вилкой, я беру весь кусок руками, откусываю и запиваю большим глотком молока. Веснушчатая отводит глаза и улыбается снисходительной улыбкой. Все вновь начинают гомонить, а г-н Счастливссон спрашивает через мою голову:

«Пьетюр, вам еще приходили какие-нибудь известия от Доусона?»

Я поворачиваюсь к главе министерства, отпиваю еще один глоток молока и смотрю, как ответ выплывает из его рта-ящика:

«Да, приходили. Все это выглядит великолепно».

Я чувствую, как в жилах у моего соседа начинает бурлить кровь, а его «вторая половинка» улыбается, обнажая зубы. И она берет слово, держа на вилке лепешку:

«О, господин Кнудсен, позвольте пригласить вас и вашу супругу к нам на дачу на Поля Тинга, пока лето не приблизилось к концу. Наш дом всегда открыт для вас!»

Фру Кнудсен вытягивает вперед подбородок и кивает своей маленькой головкой с мягкой молчаливой улыбкой. Тут в разговор вступает «Гвюдмунд» напротив меня:

«Да, ведь вы ходатайствовали о разрешении на импорт?»

«Да, на американские автомобили. „Шевроле“», — радостно отвечает фру Счастливссон.

«И не только „Шевроле“, еще „Крайслер“ и „Форд“, — поясняет герр Счастливссон. — Вскоре мы сможем всерьез заняться импортом американских автомобилей».

«Подумать только», — поддакивает супруга.

«Да, нашу страну сейчас просто не узнать, — качая головой, замечает фру Кнудсен с североисландским выговором. — Кто бы мог подумать, что война принесет нашей экономике такое процветание!»

«Да, эта война была на редкость удачной, — говорит редковолосый хуторянин, поднимая бокал. — Выпьем же за нее. За войну!»

Чета Кнудсенов и Счастливссонов легко смеются этой шутке, которая на самом деле не шутка, и поднимают бокалы. Я замечаю, что мой бокал по недосмотру тоже наполнили, не подумав, хватаю его, чокаюсь с ними и делаю слишком большой глоток. Игристых напитков я не пробовала с тех самых пор, как фрекен Дания в начале войны угостила меня кока-колой, и хмель за несколько секунд вызвал у меня головную боль.

«Жаль, что война так быстро закончилась. А то мы еще больше бы выгадали!» — добавляет «Гвюдмунд» и получает в награду за эту фразу весьма вежливый смех.

Веснушчатая дама отставляет бокал, недоверчиво смотрит на него и спрашивает:

«Как называется это вино? Оно отличается от известных нам вин, не правда ли?»

Супруга главы министерства надувает губы, откидывается на стуле, а потом произносит тонкими морщинами вокруг рта и носа:

«Это шампанское».

С молоком оно явно не сочетается.

Вносят основное блюдо, щедро политое соусами: бараний окорок с Высокогорья с картофелем из своего огорода, а к ним варенье из ревеня и красная капуста. Взрослым наливают красного вина. У меня нет аппетита, я думаю о папе, который кукует в одиночестве на верхнем этаже, закрытый в комнате, словно уродец в клетке. А здесь скрипит шелк, звенит серебро, старушка расспрашивает, где можно достать nylon stockings[287], а Веснушка отвечает, что, мол, «мой Йоуханн» знает одного человека «на базе»[288]. А я вдруг вспоминаю ту женщину-ногтегрызку на лестнице в Берлине. Я неожиданно отпиваю второй глоток шампанского и чувствую подступающую тошноту. Но тут бабушка поднимается. Кладет на стол большую белую салфетку и произносит несколько слов по-исландски:

«Благодарю всех, кто собрался здесь в этот вечер. Эта еда пришла к нам издалека, и много рук потрудилось, чтоб она вышла хорошо. Og s fr vi[289] скир на десерт».

Старуха сопровождает последнюю фразу легкой улыбкой, ответом ей служит добродушный смех гостей. Она бодро прибавляет:

«И непременно дайте знать девушкам, если захотите еще. Там framme[290] есть добавка!»

«Нет, уже закончилась», — подает голос Элин, стоящая посреди комнаты с серебряным подносом у бедра.

Кто-то издает короткий смешок, а хуторянин напротив меня разражается скоротечным приступом кашля, и лицо у него краснеет еще больше, становится почти фиолетовым, белки глаз пучатся, и он просовывает два пальца за ворот рубашки.

«Tak for det, Ella»[291],— одними глазами отвечает бабушка и еще некоторое время продолжает нахваливать банкет, а потом резко замолкает, наклоняется к дедушке и шепчет ему что-то на ухо, а потом садится. Президент вскакивает с места так быстро, что гости не успевают похлопать словам президентской супруги. Сегодня он за конферансье, но совершенно не подготовился: «Честь имею, честь имею… представить эту вел… великолепную певицу и нашу замечательную… Лоне Маргрете Банг, которая исполнит для нас две песни».

Двери открываются, и Лоне торжественно входит в столовую. Платье у нее, как и раньше, черное, а в волосах уже заметен первый снег. Пианист Ройтер входит за ней торопливым шагом и откидывает фалды фрака, садясь за рояль, стоящий в дальнем конце столовой. Этот рояль совсем недавно перевезли в президентскую резиденцию, и вокруг него разыгралась такая суета, что бабушке стало не по себе.

«Но нам в Бессастадире нужен рояль», — услышала я дедушкину реплику.

«Nh? Skal hr vre concert hver aften?»[292]

В честь окончания войны первая песня на идише: «Du sollst nit gein». Публика слушает с почтительной улыбкой. Я вижу, что бабушка держит пустой бокал за ножку и, слушая, не сводит с него глаз, а дедушка смотрит на пение. Последняя песня — исландская «Детки играют», совсем как в тот памятный вечер в Скагене много бед тому назад. Певица низко кланяется под бурные аплодисменты и улыбаясь удаляется. Я вижу, как раскрасневшийся от аплодисментов дедушка смотрит на бабушку, а у той, напротив, в лице ни кровинки.

Дама в боевой раскраске, сидящая за главой министерства, спрашивает соседей:

«А на каком это было языке… первая песня?»

«Это идиш, еврейский язык», — отвечает ей г-н Кнудсен.

Ее муж, с мешками под глазами и вторым подбородком, произносит:

«Да? А почему она тогда сказала, что это в честь окончания войны?»

Глава министерства пытается объяснить ему, но предприниматель, сидящий рядом со мной, вынимает инкрустированный серебром портсигар и предлагает соседям белоснежные «Лаки Страйк». Я провожаю их жадными глазами, а берет их только его жена. Он зажигает сигарету сперва ей, потом себе, а толстяк напротив меня поднимает бокал с красным вином и начинает новую дискуссию:

«Интересно, где старик раздобыл все это вино?»

«Конечно же, сделал запасы во времена автономии».

«Да, разумеется, это урожай тридцать девятого-сорокового, потому что мне сказали, что это французское вино».

«А на время войны производство вина остановилось?»

«До этого не дошло, но экспорт из Европы был практически равен нулю».

«Неужели континент действительно так сильно пострадал во время войны?»

Их слова сливаются с блестящим шелком и шифоном, пламенем свечей и длинными перчатками, пением и звоном посуды, табачным дымом и расторопной прислугой, картинами в золоченых рамах, шампанским молоком в желудке. Меня сильно мутит. Вдруг предприниматель поворачивается ко мне и спрашивает дымящимся голосом:

«А вы, милая дама, где были во время войны?»

«Я? Я… мы… в Дании и в Германии».

«Да, правда?» — спрашивает его жена.

«Да», — говорю я, уставившись на красную полосу, оставшуюся от ее губ на желтом фильтре. Каким-то непостижимым образом он вызывает у меня отвращение.

«И как… как там война?»

И тут я извергаюсь, как гейзер. Из меня выходит все в один присест — одна непрерывная струя рвоты. Она обрушивается на стол, опрокидывает пустые стаканы и почти достигает тарелки кинозвезды. Одна крошечная капля подступает к ее почти пустой тарелке. Тридцать голов замолкают и поворачиваются ко мне. Но последнее, что я вижу, — светло-коричневая блевотина, окружившая бокал для шампанского, который вздымается из нее на своей хрустальной ножке, словно бесстрашная статуя. С его дна без конца поднимаются пузырьки, словно воздушные шарики на уличном празднике. Я смотрю на этот праздник словно птица, парящая в небе. С высоты он кажется таким ничтожным.

154

Восьмое декабря

2009

Похоже, до четырнадцатого я не дотяну. Дурацкое положение. Альвы клянчат все новые бутылки. Клянчат бутылки и скачут по скалам, прыгают через пропасти в травяных башмаках. Мужики в старину это называли «ярла возить». Ах, что желает себе наша страна сейчас, когда пришла такая беда, а мне дай лекарства, слышишь, Лова, я их с собой туда возьму. Где же мое яйцо, яйцо Фаберже? Он был изображен на портрете в кухне на Амруме. А ее звали фрау Баум, эту жучиху… Это мой последний день на земле?

«Ты вот это просила?»

«Да, давай ее сюда! Ты знаешь, что это такое? Это лимонка. А ты подашь объявление на радио. Нет, позвони все-таки Магги».

«Он здесь. Он с тобой».

«Да? А эта, маленькая?»

«И Сана тоже здесь, и…»

«Давай отберем у нее эту… гранату

«Ах, ангел вас побери… Бабушка четырнадцать сезонов на веслах просидела…»

«А она не взорвется?»

«Мама?»

«Или семнадцать? По-моему, все-таки семнадцать».

«Она что-то… С ней такое бывает. Но она обычно всегда приходит в себя».

«Но у меня было тринадцать жизней. Тринадцать, а биография одна».

Боб непременно хотел посмотреть его могилу, так что мы поехали в Санта-Кроче, где он лежит вместе с Галилеем и Макиавелли, это такие тумбы, а потом захотел к нему домой, ах, эта ласковость… Где ты, Бобби? Всегда такой радостный… Радостный-радостный, хороший-хороший… Темнота, темнота, теперь ты обрушиваешься, жерло все ближе и ближе или это кто-то на лодке гребет? Я слышу плеск весел. А солнце катилось за нами по пятам на улицу, словно на картине Ди Кирико. Да, несчастный мир, ты был мне… это и есть жерло? Какое ржавое, прямо как … как польский док. Мы выбежали на Виа деи Пепи, словно дважды заблудившиеся туристы, ну и вид у нас был, свернули за угол, но все равно не успели, там закрывалось ровно в пять, мы уперлись в запертую дверь, это был дом номер 70, по-моему… Это Доура? Милая Доура? Здравствуй, здравствуй, гостиничная ты моя!

«Она говорит, тыща четыреста лир за ночь».

«Что?»

«Тыща четыреста лир, с бельем и умывальником».

«Мама…»

«О, он подарил мне кольцо недавно вечером, на верхнем этаже, купил его на Понте-Веккио, на Старом Мосту, там, где Да Винчи птиц покупал, ай, помогите мне встать, я хочу писать, мне нужно пописать, хочу завершить свою жизнь мочеиспусканием, мне просто необходимо ПОПИСАТЬ».

«Вверх, вверх, душа моя, хочу в сортир».

«Давай, я тебе помогу».

«Виа, Виа Долороза… Где тут свет, а где заноза? Когда там закрывается?»

«Что? Что ты сказала? Ну, давай, вот так…»

«Закрывается когда? Нам нужно успеть до пяти. До пяти часов».

«Сейчас полвосьмого».

«Когда туалет закрывается?»

«Туалет? Хе-хе. Он всегда открыт».

«Он живет на Виа Гибеллина, дом 70».

«А? Кто?»

«Там звонок подписан „Буонарроти“. Я хочу писать!»

«Да, я тебе помогу».

«А это очередь?»

p>«Нет-нет… им не нужно… это твои близкие».

«Прямо все? Пришли посмотреть, как я писаю? Я же не Ава Гарднер».

«Магги здесь, и Сана, и Доура, а еще твой сын Халли и Тоурдис Альва. И их дочь, Гвюдрун Марсибиль, она тоже приехала…»

«Привет, ба!»

«Здравствуй, мама».

«Да, у нее много поклонников».

«А? У кого?»

«У Смерти. Она любит большие компании. Всегда все билеты бывают проданы, когда она… нет, пусть будет открыто».

«А может, я закрою?»

«Нет, пусть будет открыто. Пусть люди смотрят. Зря они, что ли, из такой дали притащились? Ты у них номерки соберешь?»

«А?»

«Собери у них номерки… у-у, как хорошо… Да, собери номерки и пригласи их на конфирма… на кремацию».

«Как самочувствие, мама?»

«Я писаю».

«Может, дадим ей спокойно сходить в туалет?»

«Ты сказала: Гвюдрун Марсибиль?»

«Да, она здесь».

«Какой штиль. А ты разве не стала учиться плаванию в… как его? Брисбейн?»

«Ага. Привет, бабушка. Рада тебя видеть. Ты…»

«Ведь это на восточном побережье?»

«Да!»

«У Тихого океана?»

«Да!»

«Красивые были фотографии, где ты в этой… Новой Зеландии».

«А? Ты их видела?»

«А груди у тебя для плавания не великоваты?»

«А?»

«Мы пришли, а его дома не было».

«Кого?»

«Он живет на Виа Гибеллина, дом 70. Там написано „Буонарроти“ у зво… Лова, а ты отнеси то, что от меня останется, в крематорий. Надо уничтожить… все уничтожить. Я не хочу… ни крошечки остаться не должно. А ты не смей учиться пению. Слышишь?»

«Что?»

«Не нужны нам еще Ловушки-Соловушки».

«Да нет, я не…»

«Мне Филипп жутко нравится».

«Фи… в смысле?»

«Он из Брисбейна? Он мне напоминает моего Боба. Он знал Микеладжело. Они в одном классе учились. Лова, подними меня».

«Ах, да, прости».

«Если б она не говорила, она бы не погибла».

«А?»

«Если б она не говорила, моя малютка бы не погибла. А вот Крокодил… я даже не знаю, что с ним стало».

«Что ты сказала, мама?»

«Но ведь крокодилы — они долго живут».

«Да».

«А тогда бы она не погибла, моя Бломма, цветочек мой. Лова, может, ты положишь ей на могилку цветы?»

«Что?»

«Может, ты положишь ей цветы на могилку. Она на кладбище Чакарита».

Ах, теперь я вихляю-ковыляю назад перед толпой поклонников. No pictures, please![293] Как, и наш Гейи тоже здесь? По-моему, я вижу его ноги, а повернуть голову не могу из-за боли в груди. А жерло разверзлось мне навстречу, на вид ржавое в темноте и сумраке, словно польский док. Польский док. Я слышу плеск весел.

«Зачем вы все сюда пришли?»

«Потому что мы думали…»

«Что я собралась помирать? Ладно, я попробую. Постараюсь ради вас».

«Нет, мама, я не в том смысле…»

«На самом деле я собиралась помереть не раньше четырнадцатого. А какое сегодня число?»

«Восьмое. Восьмое декабря».

«Да? День рождения Фридьйоуна. Где мое яйцо? Дайте мне мое яйцо. Я его с собой возьму».

Ай, как же жить больно! Я позволяю ей сложить меня вдвое под одеялом, и в глазах у меня темнеет. Умереть будет хорошо. Лишь бы у меня там никаких легких не было. Это ноутбук? Нет. Его я оставлю, а яйцо заберу с собой, и лекарства, лекарства. Да, если б она не говорила, эта чертова Эвита, не толкала речь, народ бы не ушел с улиц, и моя малютка была бы жива. На мне все время лежало какое-то президентское проклятье. Правильно Байринг тогда сказал, я — «фифа президентская». Но пусть он не ждет меня на той стороне с ромом, розами и в голубом свитере! При кончине человек должен получать какое-то право на неприкосновенность при предъявлении свидетельства о смерти. Тогда я лучше выберу Боба с его планами. С ним я уже назавтра добилась бы аудиенции у дьявола. Мы войдем по ковру и оба одновременно поклонимся, словно крохотные адские детишки. А князь поднимет пылающий палец и скажет «velbekomme»[294] по-датски. Да-да, дьявол говорит по-датски. Хотя, наверно, у него есть переводчики. У него есть переводчики. Но я хочу, чтоб тогда оно было со мной — сердце моего отца, — и я сжимаю его в руках, а они пытаются разжать. Отче наш, иже еси на небеси…

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Уникальность поэтической и прозаической манеры Ларисы Рубальской состоит в том, что каждое произведе...
В авиакатастрофе погибают муж и сын Офелии. Как пережить невосполнимую утрату? Как жить дальше, не о...
Джульетта.Обычная девчонка, которую насильно держат в закрытой психиатрической клинике.Обычная девчо...
В сборник анекдотов вошли как свежие, так и «бородатые» образцы этого, любимого нами, жанра.Отличите...
Частный детектив Мэтт Скаддер не раз распутывал дела, которые казались полиции безнадежными, и риско...
Криптозоолог и заядлый путешественник Филипп Мартынов с командой единомышленников отправляется в Пер...