В Петербурге летом жить можно… Крыщук Николай

Легче, легче…

За ночь, что мы не виделись, скамейки поседели.

– Ну и вот, – говоришь ты, – селедка такая, аж сиреневая, слезу точит. Для меня работа, ты ж понимаешь! Из всех девушек только мы с Зойкой умеем открывать шампанское. Так у них всех жизнь сложилась. При этом такие раскованные, платья на всех ходят, шалят. А я чуть не плачу. Нет, ты скажи, есть спасение в этом мире, есть? Боже, как я тебя люблю!

Я бормочу что-то в ответ. Птицы еще глупее нас – поют. Закат, нищий, рыщет в переулках, минуты его сочтены. Старушка крестит нас, благословение тает на ее бескровных губах.

Заходим в закрытое на обед кафе. Перед нами ставят бутылку «Фетяски», чашечки с шоколадом, тройной кофе, пачку сигарет. Ты прижимаешь бутылку к груди, согреваешь:

– Никому не отдадим!

Какое это имеет отношение к нашей жизни, какое?! И спасения нет. К чему глупые вопросы?.. А в плечах не тесно? В ноги не холодно? Деньги-то вообще нужны?

Вот и поговорили.

– Да, – бормочешь ты сама себе, когда мы выходим из кафе, – пора какую-нибудь заботу придумать. А то чувствуешь себя все время виноватой.

Город медленно складывается в ночь, как в шкатулку. Солнце прощально уже бегает от окна к окну. Дети подбадривают глохнущий воздух. Троллейбусы роняют искры. Когда хорошо молчать, верный признак, что хорошо.

Пес необыкновенной породы валяется под деревьями, кусает снег.

– Какой сбак! – восхищаешься ты. – Нет, ну ты посмотри! Такие должны быть дети – с большими головами.

Время протекает сквозь нас, чтобы никогда не вернуться. К чему бы привязаться, да хоть бы и привзать себя, чтобы не несло так? Но все, все проносится мимо и само только о том и мечтает – к чему бы привязаться? Ты прислонилась, думала, я – причальный, и закружило, и понесло еще сильнее.

Легче, легче. Надежда ведет себя с нами, как хорошенькая женщина со своим старым мужем. Это Пушкин Анне Петровне. По-французски, разумеется.

– Я вообще-то уже готова. Уже могу. Сыночек вырос. Каких-нибудь новых потрясений ждать не приходится. Откуда?

Ну вот. Привет.

Из дневника

В Петербурге – первый после зимы дождь. Радуемся, как долгожданному письму от Самого.

Выросли, точно из-под земли, грибы зонтов. Под каждой шляпкой – ножка. Каждая ножка – личность. С ума сойти!

Население в задумчивости. Обдумывает планы предстоящего сумасшествия. Весна.

Из дневника

Давайте поговорим! Нам хочется поговорить. Мы жаждем ясности и понимания, чтобы потом уже отвернуться от них, гримасничая.

По случаю заглянул в «ящик», где шел канал «Иллюзии». Сюжет такой: он и она словесно рисуют идеал. Их находят друг для друга и ведут под венец. С завязанными глазами. Буквально. Развяжут только по сле того, когда каждый из них скажет трепетное «да».

Смеялся до обморочного плача.

Одна дама справедливо заметила, что, судя по брачным объявлениям, за бортом семейного корабля остались исключительно стройные блондинки, голубоглазые красавицы, все исключительно увлекающиеся, чуткие, особенно любящие, понимающие в кухне и икебане, без проблем и, конечно, б/в (без вредных привычек).

Какая досада!

Я себя в этой ситуации чувствую, как герой ниже мной приведенного анекдота.

Ночной звонок в квартиру. Хозяйка, не открывая дверь:

– Кто там?

– Я по брачному объявлению.

– Слушаю вас.

– Вы ищете мужчину до тридцати пяти лет, рост не ниже 175, цвет волос не обозначен, терпимого к кошкам и гладиолусам?

– Да.

– И чтобы не пил, не курил, не храпел, принимал на ночь тазепам, а утром подавал в постель кофе со сливками?

– Да, да!

– Так вот, я пришел сказать, что я вам не подхожу.

Из дневника

Сказала:

– Я вас обожаю первой любовью, а люблю – последней.

Откуда эти слова в неупавшем орехе?

Танго забытых обид

Душное было лето. Август душный. Сентябрь. Небо выцвело, как детская рубашечка. С солеными подмышками на горизонте.

Палого листа нет – ждет, мертвый, своего часа. Переулки соблазняют тупиками, незнакомые и мучительные, как Лажечников.

Скопилось много билетов на метро.

Купил домой большой арбуз на вырез – захотелось оставить по себе светлую память. Все получилось.

Реальность – смешное понятие, если речь не о криминогенных дворах и физических увечьях.

На меня давно махнули рукой – такое лето.

Зашел в магазин, где продавали мебель из ореха. Или под орех. Нет, все-таки, кажется, из ореха. Крышки столов, напоминающие волокнистые горы с вертолета. Сползающие по гнутым ножкам винограды. Стопы у ног, разумеется, львиные. Ослепительное зеркальце в уголке на случай прыщика.

Среди всей той роскоши ходит молодая, моего то есть возраста, армянка. Официантский лиловый передник на строгом платье.

Глаза, не слишком фантазируя, сравнил с оливами. Оливы. Очень крупные. Плачут. Натурально плачут.

Смотрит на меня и плачет.

– Вы меня не узнаете? – закладывает ладошку в карман передника.

Я, не узнавая, сметливо ответил:

– Мы когда-то были на «ты».

– Если вы меня подождете минут пять, будет обеденный перерыв и мы с тобой пойдем в пирожковую.

Чувствую, есть нам что вспомнить. Но знаю также твердо: лучше не вспоминать. Однако покорно и любезно, наподобие недожаренной яичницы, жду.

Злость берет: до друга близкого два квартала несколько месяцев уже иду, а на случайные встречи с летательным исходом всегда выкраивается время. Забытым баскетбольным движением кидаю окурок в урну и попадаю, отчего еще больше начинаю грустить.

Идем в дорогую пирожковую с белыми стульями и столами, с вежливо прессингующими официантками, предлагающими нам взбитые сливки, жидкий шоколад, орехи и рулет «Хоровод». Потолок зеркальный.

Беру все, что не по карману, смотрим в потолок, смеемся: вон нас сколько!

– А ведь ты хулиган был, – продолжает она смеяться, глядя в потолок. Не могу сказать – красивая, но оливовая гармония во всем: сухость щиколоток, запястий, горла, скул и продолговатая плавность всего остального.

– Это мы уже перешли к воспоминаниям, – спрашиваю, – Надя?

– Конечно. Ты Панихиду помнишь?

– О-о!.. Она орала на манер Богдановой-Чесноковой, предупреждая, что подходит к мальчиковому туалету, из которого, конечно, валил дым.

– А ты перед тем, как она открывала дверь, бил пряжкой ремня по лампочке. Дверь открывалась, лампочка вспыхивала, как магний, и тут же взрывалась. Старуха слепла, заикалась и еще убежденнее ненавидела жизнь и детей.

– Ты-то откуда знаешь?

– Об этом вся школа говорила.

Я уже все вспомнил про Надю. Как я вообще мог забыть эти глаза?

Мы с ней танцевали танго «Большой тюльпан». Под присмотром учителей и мелкашек. Но по случаю Нового года – полутьма и зеркальные дующие снежинки. Класс седьмой. Некрасивые и робкие кривлялись, подпирая стены. Одна, кажется, Надина одноклассница – с пепельными волосами и острыми зубками – пыталась передразнить наш танец, но я умело увел Надю в другой конец зала.

В эти минуты Надя была прекраснее всех. Восхитительнее же всего, что не я выбрал ее – был белый танец. Но я сразу понял, что ко мне в объятия залетела мечта.

Пользуясь скромным набором танцевальных поз, я трогал ее тело, в котором все было тайной, которое все обещало счастье и уют. Ее глаза хотелось целовать.

– Там-там, та-ра-ра-ра-ра-там! – напел я мелодию того некогда соединившего нас танго.

– А потом мы дурачились в саду, и Катька, которая все кривлялась в зале, пока мы танцевали, повалила тебя в сугроб. Ты помнишь Катю? – Надя посмотрела на меня вдруг как-то тихо и не случайно. – У нее были такие остренькие и неровные зубки.

– Помню, кажется, – ответил я.

– А пока она тебя валяла в сугробе, Вовка залепил мне снежком в лицо, и ты полез с ним драться. Катька в этот вечер пыталась отравиться.

Я пропустил эту информацию мимо ушей – я вспомнил Вовку. Он был огромный, с абсолютно белыми волосами и выпученными голубыми глазами. У него еще была присказка: «Поживи с мое, сынок!» Мы с ним дружили.

– Да, да, Вовку я помню.

– Вы с ним еще однажды на пустой сцене за занавесом боролись, а потом, что самое интересное, вышли чуть ли не в обнимку.

– Так мы же боролись на спор. А чего Катя-то эта травилась? – вспомнил я.

– Из-за тебя. Она тебя любила. Потом она пыталась меня убить. Когда ты меня проводил однажды до парадного, она встретила меня с камнем. Но я сказала, что готова сама передать тебе ее записку, и она согласилась не убивать. А потом снова травилась, когда ты на записку не ответил.

– Какая записка? – удивился я. – Не было никакой записки!

– Была. Я собственными руками незаметно сунула ее тебе в карман.

И тут я вспомнил. Конечно. Что-то вроде: «То, что я испытываю, нельзя назвать любовью – это больше любви». Ответ надо было подложить под какой – то булыжник. Я, разумеется, не ответил.

– Какие страсти, боже! – усмехнулся я. – Но ты-то, ты-то, что же, не любила меня?

– Любила. Но я сразу двоих любила – тебя и Вовку. Мне было легче. А она только тебя, только тебя. Страшно!

Обеденный перерыв кончился. Надя упорхнула в свой богатый магазин, поцеловав на прощание. Было ни горько, ни смешно. Жизнь в очередной раз прошумела в памяти. Вот еще одно имя – Катюша. Выходила на берег…

Из дневника

Люди не встречаются друг с другом. Как корабли. И слава богу. Что происходит после первого нежного соприкосновения, мы все знаем. Мы ведь все, увы, неповоротливы и тверды. Каждый к тому же следует своим курсом. И у каждого на борту написано: не трогай меня!

Хотя, конечно, море – единственное место, где мы можем осязательно представить округлость земли. А там, за выпуклым краем, который называется горизонтом, ждет мнимая, как и он сам, встреча. Туда и плывем.

Но мы обманываем себя. Мы плывем не туда. Мы плывем к звезде.

Из дневника

Хочу понять стиль времени. Как и из чего произрастает. Почему моду на самоубийства сменяет мода на оздоровительный бег трусцой? Почему, словно предчувствуя падение монархии, но опережая его, на смену замысловатому, избыточному барокко и геометрически монументальному ампиру пришел уютный модерн? Опера после исчезновения барокко держалась еще полтора века, но потом все же уступила. Музыка не уступила, но из филармоний переселилась в репродукторы и теперь сопровождает нас в транспорте и за чаем. По какой причине полубокс был заменен канадкой, а канадка – хипповскими кудрями и простоволосостью? Почему в эротических претензиях короткие юбки победили декольте, и детские бобочки исчезли бесследно, как динозавры? Городки уступили дворовому волейболу, тот – баскетболу, их всегда клал на лопатки длиннотрусый футбол, который, однако, был потеснен стремительным хоккеем, но пластика фигурного катания победила и его, как прекрасная женщина равнодушно побеждает мужчину. Однако срок ее молодости был короток. Почему?

Можно было бы, конечно, попытаться объяснить все следующим образом. Жизнь влияет на искусство, а искусство это же возвращает жизни в качестве нормы или моды. Такой процесс взаимного заражения: искусства – жизнью, жизни – искусством, одного искусства другим и так далее. Но тоже не совсем получается.

Упрек «А еще в шляпе!» – чуть ли не до сих пор можно услышать в трамваях. Это что – жизнь подарила Зощенко, а он уже своим путем вернул обратно? Или это ему пришло однажды за письменным столом, и он хохотал до утра, и судороги этого внутреннего ужасного хохота не оставляли его до последнего дня, когда он видел, что горькая ирония принята толпой в очередной раз как стилевое предписание?

Почему бы нам не задуматься о сосуществовании неграмотного старика, помнящего секрет вымачивания кожи, и компьютера, умеющего производить миллиард операций в секунду, о соперничестве ситца и крепдешина, о приоритетах чести, славы и добра во времена Ивана Калиты, Александра I и Хрущева, проследить географию мест отдыха, произвести атрибуцию военной формы, сравнить стоимость хлеба и водки и как-нибудь сопрячь это с ритуалом мытья в бане и манерой знакомиться на улице?..

В детстве я был слабаком и одновременно забиякой, маленьким сатириком и отрешенным философом. Я пародировал учителей и товарищей, а потом улетал в свои маловразумительные фантазии так далеко, что до меня не могли докричаться. Школьные паханы, отсидевшие потом свое, и не по одному разу, за регулярную антиобщественную жизнь, говорили, показывая на меня: «Этого не трогать!» Почему они меня оберегали? За папиросами я для них не бегал, историй из Стивенсона и Вальтера Скотта не рассказывал.

И вот я живу в этом подаренном мне бандитами мире. Жизнь проносится мимо, как если бы самолет летел, не отрываясь от земли, – не то что пережить, отследить не успеваю. Если на моих глазах рюхи сменились женским кикбоксингом, то как же мне успеть?

Голые красавицы с лотков и заборов смотрят глазами застигнутых врасплох купальщиц. Их бесстыдная невинность начинает немного утомлять. «Эй, девочки, – хочу сказать я им, – я лично ничего не имею против, но неужели нам в детстве снились разные сны?»

Из дневника

«Никак графиня, – сказал он. А она не успела даже понять, то ли ей в чем-то отказывают, то ли восхищены ее ранним пробуждением. Не успела, потому что он обвязал шею шнурком от халата и предпринял попытку самоудавления. Однако руки его ослабли раньше, чем дыхание перестало работать.

Он отдышался, потер неповрежденную шею:

– Смерть опять прошла мимо».

Вот зачем я это сейчас сочинил? И вообще, хотелось бы понять, из каких подвалов сознания выкашливаются эти фантомы?

Пастух божьих коровок

Смерть подошла и сказала: – Вставай!

Я встал, оделся, умылся, позавтракал чем было и пошел в ресторан, где обычно коротал утро за рюмочным набором шахмат.

Но что-то, видимо, произошло, пока я спал. Швейцар подставил мне ножку и сказал:

– А ну, пшел!..

И я пошел, тем более что давно мне хотелось пойти куда глаза глядят, ни на кого не оглядываясь, кланяясь залетным курицам и немного опасаясь (при пустых карманах) воров. А вообще быть так – сам по себе.

Какой-то хмырь с бандитским сплющенным носом и ртутными глазами схватил меня двупалой клешней за ухо:

– Мы свои обещания выполняем! Просил покончить со своей безработицей? Давай! Вон там в сарайчике за дворцом партийного съезда возьми долото – и вперед!

– Долото – это такая музыкальная игра? – спросил я отрешенно.

– Тебя на кретинизм не проверяли? – в свою очередь поинтересовался хмырь с ртутными глазами и зло сверкнул авторучкой. – Может быть, еще скажешь, что вчера не ты заполнял анкету и вообще это был не ты?

– Вчера еще был не я, – честно признался я.

– А пошел ты!..

И я пошел.

Базары то молодо отстукивали и роскошно кружились у моих ног цыганками, то крепдешинились, то пели, то оскаливались, гоготали и обещали подвох. Я был рад, что очки забыл дома.

Мужики с вспухшими на коленях шароварами продавали «Диагностику кармы». Теплая осень ничего не обещала, наслаждаясь сама собой. В окнах долго не зажигали свет.

Я шел и думал примерно так: «Или я вам всем не родной? И не одна мать нас родила? Без вас-то мне еще хуже, чем с вами. Мне бы хотелось пасти божьих коровок и чтобы меня кто-то уговаривал в ухо. От грубого же голоса я отказался раз и навсегда».

Подходит такая, в чем-то стоптанном и курносая.

– Никого я так долго не знала и не любила, как тебя. Ты-то меня, небось, тоже давно не знаешь и не помнишь?

– Да уж, забыл, когда и помнил, – отвечаю. – Ну а ты-то как?

– Ах, – говорит, – про остальное и говорить неинтересно – так все замечательно.

Вдруг молоденький милиционер взял меня за локоть:

– Только не увиливай! Понял?

Народу в крематории собралось много. И ритуал был в самом угаре. Говорили про меня. Оратор в роговых очках, покойнику не знакомый, был возбужден.

– С пораженной печенью и спазмами головного мозга, несмотря на белокровие, тромбофлебит и отсутствие памяти, наш дорогой до конца своих дней оставался надежным сослуживцем, неукоснительным отцом, верным любовником, опрятным налогоплательщиком и мужем, каких еще поискать.

Увидев меня, все оживились:

– Давай, ложись! Что это ты, ей-богу! Пора уже опускать.

Я лег и задумался. А тут Смерть подходит.

– Вставай! – говорит.

– Да как-то неловко, – отвечаю. – Люди так старались.

– Ну смотри, – и улетела в форточку.

Из дневника

– От скромности, – говорят, – ты не умрешь.

– Нет, – отвечаю. – Зачем? К тому же, есть выбор.

Из дневника

Бывает, кто-то мешает жить. Зависимость вообще унизительна. Но тут уж дело не в этом – дышать невозможно. Мысль о любви к ближнему сворачивается, как несвежее молоко. Чувствуешь себя ничтожеством. Что же делать?

Разные есть варианты. Дело, прежде всего, в типе того, кто дышать не дает.

Идиот.

Он ближе к Богу по отсутствию разума. Непогрешим. Разве что прожорлив за твой счет и на твой же счет любопытен. Надо кормить и отшучиваться тупоумно, но тонко, потому что эти особенно чувствуют притворство.

Хронофаг.

Тут спасает бесцеремонность. Главное, не тушеваться и не комплексовать. Потому что эти – особенно друзья. В любви отказать легче, чем в дружбе. Там спасательный круг – дружба, а здесь что?

Правдолюбец.

Ему без правды про тебя – не жизнь. Почему-то при этом она вся по большей части неприятная и отчасти мерзкая получается. Но не исключительно мерзкая, а с приправами. Тут и горечь твоих неисполненных помыслов, и свежий запах невоплощенной мечты. Что-то вроде салата, в котором сожаления больше, чем может вынести самый на свой вкус гурман.

С этим труднее.

Как спасаюсь? Каюсь, соглашаюсь и становлюсь совсем безнадежным. Так, что, кроме жалостливой любви с примесью презрения, ничего уже не достоин. Теперь от этого можно отделаться по одному из предыдущих сценариев.

О господи! Не самых трудных назвал. Есть еще тот, кто любит и принимает во всем. Не успеваешь слово сказать – грустит или хохочет, в зависимости от движения твоих губ. Понимает с полуслова. Деньги в долг дает и никогда не вспоминает. А если ты вспоминаешь, то обижается. А если ты обижаешься, то плачет. Если же улыбнешься по нервности, спиться может от счастья.

Здесь – тупик. Тут все настоящее, но только при полном несовпадении. Еще – не осознаваемое им эксплуататорство. Изобличить невозможно, не почувствовав себя гадко на всю жизнь.

Это надо тащить. Волочь и потеть, изображая легкость. Философское обоснование одно – мы все хоть немного кому-то в тягость. Никогда не узнаем про это только в силу сверхделикатности другого, которую даже наша интуиция не может пробить.

Подумайте! Возможно ведь! А что если и любимого человека тяготим? А он из щедрости и благородства не дает нам это почувствовать? И навязанную любовь тоже волочет с моцартианской улыбкой? А мы и не подозреваем.

Правильно живем: вырубаем из камня божественные тела, осуществляем из семи нот гармонию, складываем слова, как никто не может. А он, допустим, живет неправильно. Скучает и сомневается каждую секунду – не оставить ли?

Если оставит – что будет?

Из дневника

Заходил А. Лицо стареющего валета. Слова потягиваются у губ. Как женщины во сне, которые утром долго вспоминают твое лицо. Глаза – прозрачно-зеленоватые. Теплые. Еще теплее. Еще.

Восторженно рассказывал о гендиректрисе по имени Лариса. Она каждый день делает по десять «лимонов». И женщиной остается при этом. Камушки, знаешь, такие в ушах. Головой внезапно поведет, как от осы. Ну, блеск!

Раньше мне казалось, что он с ними спит. Но среди них (то есть вызывающих любовный восторг) попадались и мужчины. Более того, какое-то время он любил меня. Мы с ним не спали – я месил ему глину, из которой он выпек настоящие лапти, настоящий земврачевский чемоданчик и яблоко с листиком, в котором чуть не просвечивали зерна. Я месил глину, потому что он меня любил. А он любил меня, потому что я месил ему глину. Ужасно влюбчивый.

Лариса сидит на керамических печах.

Из дневника

Мы встречаемся с ним раз в сколько-то месяцев в компании нашего случайно общего товарища. Почему-то именно я ему мешаю жить. Почему-то именно со мной он хочет пикироваться до дуэльного уничтожения.

Подоплека пикировок действительно смертельна – в этом ошибиться невозможно. «Привет! – встречает он меня у порога (почему-то он всегда дежурит на приеме гостей). – Мы решили твоей шубе присвоить звание “шинель”».

Шуба моя, и правда, поизносилась в боях за существование.

В поисках уязвимого места он обрыскал всю географию моего, так сказать, бытия. Но безуспешно. Ни за что не зацепиться – скользит. Его природное остроумие, когда дело касается меня, неизбежно пробуксовывает. Слишком серьезен, слишком тужится, чего никому, кроме рожениц, делать не рекомендуется.

Он так меня ненавидит, что мне его порой становится жалко. «Зайчик, – говорю, – сплошные домашние заготовки – и все не срабатывает. Не расстраивайся, в следующий раз, может быть, получится».

Тогда он внезапно становится лиричен и проникновенен. По-моему, ему хочется со мной поговорить о самом интимном, например, об импотенции. Говорит: «Когда я вижу новую марку машины, я испытываю оргазм». Товарищ шепчет мне на ухо: «Так он долго не протянет».

Он – молодой. Для нашего круга сказочно богат. «Скажите, а сторублевые бумажки еще в ходу?»

О компьютерах рассказывает отдельные фантастические истории. Например, существует уже компьютер, который по ходу фильма может убить Алена Делона, и фильм станет развиваться по совершенно другому сюжету. Эта иллюзия власти над жизнью даже его смущает. Глаза у него выпучиваются, губы набухают, как у младенцев на фотографиях, где они все неизвестно чему удивлены. В эти мгновенья мне кажется, что он не совсем безнадежен.

Но остроумный, остроумный… «У меня рот полон фарфора. Стоит поднести блюдечко, и будет сервиз».

Наш случайно общий товарищ говорит о нем: «А ты знаешь, Алик по-своему благороден. Он говорит, что у него компьютер Ай-Би-Эм. В действительности же у него компьютер Ай-Би-Эм-прим. Это он нас так щадит».

Ничего, сверчок!

Утро, редкотканое, с аккуратно прошитыми в тумане стежками дождя, висело перед окном. Я раздвинул, поправил еще покосившуюся от ветра гирлянду рождественских огней и пошел, пошел завораживать пространство, притворяясь неузнанным.

Рядом с цветочницами, согревающими цветы, я приметил Сашку – друга моего схороненного в дет стве брата. Сашка тоже заметил меня. Его глаза, как всегда, от этого вывалились, взмахом головы он вернул их обратно и улыбнулся.

– Привет! Поздравляй меня – мне сегодня полтинник. Сейчас идем на угол – там шампанское. Бутылок десять в твою сумку поместится? Потом в баню – наши уже ждут.

С необычайной проворностью Сашка прожался сквозь огнедышащую толпу и оказался у кассы. С другой стороны на манер викторианских нищих протягивали руки с деньгами два изболевшихся от простоя алкаша. Сашка щедро подал им руку помощи.

У прилавка он открыл мне мою сумку и стал складывать туда товар, тяжелый, как атмосферное давление.

– Почему двенадцать? – спросил я.

– Все правильно! – прошипел он. – Пошли быстрее.

Не успел я осознать загадку, как вслед за нами на улицу выскочили, покачиваясь от ветра, голодные алкаши.

– Валим, – шепнул Сашка, – убьют! – и побежал в соседний переулок с крупнозадой сноровкой чемпиона школы. Но с таким грузом, как у меня, хорошо было бежать только от человека, который в жадном покаянии хочет вернуть тебе долг. Через два дома меня настигли.

– Два фуфаря наши! – твердо сказал алкаш.

– Нет, три! – крикнул другой. – Давай, выкладывай.

– Ладно, не зарывайся, – попытался остановить его первый.

– Три, я сказал. А то сейчас опустим, – он стал прыгать вокруг меня в боксерской стойке. Первый, более справедливый, достал нож.

«Эх, Сашка!» – подумал я.

Того алкаша, который изображал боксера, я толкнул в лоб, и он деревянно упал на спину. Второго легонько ударил по голове, и он присел на асфальт, заснув у меня на ботинке. Я поставил на тротуар две бутылки и пошел в неопределенном направлении со своим бесполезным грузом. Улыбающийся Сашка ждал меня за углом.

– Что ж ты? Я думал, ты побежишь за мной.

– Гад ты, Сашка, – сказал я.

– Ну не сердись, – Сашка обнял и поцеловал меня. – Мы же с тобой вроде как братья. С Витюхой твоим еще в песочнице играли. Пошли, там у ребят уже горлы перегорели.

В качестве носильщика я поплелся за ним.

«Они играли с моим братом в одной песочнице, – думал я, подавляя в горле слезы. – Почему это обстоятельство наложило на мою жизнь какие-то странные обязательства? Эники-беники-си-колеса…»

– Ба! – загрохотала, увидев нас, банная компания. – Вовремя пришли. Об отсутствующих либо ничего, либо плохо!

Понеслось. Неприцельно застреляли в потолок бутылки. Белый палтус, нежно распластанный, лег на тарелку. Листы маринованной капусты доставали из кастрюли рукой, другой тянулись друг к другу с рюмкой водки. Шампанским запивали.

Я разделся и осторожно вошел в ад парилки. Смешанный запах березы и эвкалипта вскружил голову.

За стеной чествовали предателя Сашку. Запели маршевую песню, стуча стаканами по деревянному столу. В горле закипели слезы не только от обиды, но и от злобы.

Вдруг я заметил, что по полку ко мне ползет мохнатый сверчок. Это было сравнительно крупное и на людской взгляд довольно-таки безобразное существо. Вероятно, уже старик. Скрипку свою он волочил сзади.

– Нет сил жить, – сказал сверчок. – Всякий раз колотят в стены, чтобы вышибить из меня дух. Иногда гоняются за мной босыми ногами. До искусства никому уже нет дела.

Я погладил по спине моего благородного друга, стараясь отстраниться, чтобы капельки пота не падали на него.

– Ничего, – сказал я, запирая дверь на деревянную палку. – Ничего. Если начнут рваться, будем отстреливаться. А пока – сыграй что-нибудь.

Из дневника

Есть особый мир – мир графоманов. Он проявляется во всем: в одежде, в любви, в словесности, разумеется. Это не бездарность, а особая форма душевнобольной одаренности. Не просто неточность, а какая-то прицельная неточность. Не экзальтированность даже, а какое-то абсолютно не контролирующее себя простодушие да с изыском («да с потрошками»), своеобразно, разумеется, понимаемым.

Из дневника

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге рассматриваются все известные в настоящее время способы очищения организма с помощью натурал...
Уважаемые читатели, если вы любите фантастические рассказы с неожиданными развязками и вам нравится ...
Найдя в день рождения 3G модем, не спешите идти в игру, если вы не знаете всех последствий… Всегда н...
Сборник стихов разных жанров – от баллад до философской лирики. Автору свойственны и юмор, и динамиз...
Эта книга – не очередной учебник английского языка, а подробное руководство, которое доступным языко...
Пустяковое дело о пропавшем с яхты русского бизнесмена надувном матрасе может привести к раскрытию у...