В Петербурге летом жить можно… Крыщук Николай
«Ну и хорошо. А то, честно говоря, терпеть не могу, когда говорят приватизация!»
«Слушай, а что такое приватизация?»
«Ну, ты даешь! – хохочет. – А я почем знаю? Тоже мне нашел Спинозу!»
Неожиданно на парапете появилась еще бутылка. Я пожалел, что у меня нет телохранителей. Хорошо работают.
Трамвай невдалеке сбросил свои невидимые искры и задышал. Утро алело, река колыхалась, как стяг перед употреблением демонстрацией. Мужик в окне принялся загорать спину. Борис Николаевич наклонился ко мне и конфиденциально сказал:
«Ты знаешь, что государства нет?»
«Как? Уже профукали?» – вскрикнул я.
«Тихо! – сказал он, оглядываясь на телохранителей. – Они ведь стреляют без предупреждения. Я в том смысле, что государства вообще нет».
«А что же есть?»
«Ты, я, моя жена, твоя любовница, дети там от разных браков, шофер, повар, эти вот шварценеггеры, генерал – жополиз и отравитель Дездемоны, вот у нас здесь с тобой еще по капельке, а государства нет. – Он посмотрел хитро снизу вверх на прибывающих уже в жизнь прохожих женщин и добавил: – Две-три пары красивых женских ножек. Есть. Но, как ни развивай экономику, больше со времен Лермонтова разом никогда не водилось».
Я был потрясен его начитанностью и доступностью ассоциаций. Но и неопределенностью этой внезапно открытой мной ситуации тоже. Как же без государства, мать честная! А я тогда без него совсем что? Муравей на поляне? И кто мне это конфиденциально объявляет?»
«Верни государство! – кричу. – Нас утро встречает прохладой, понял? Что мне твой рынок на нашем базаре! Дай мне капитализм с человеческим лицом!»
«И капитализма нет».
«Тогда ловим машину и едем в Кремль делать революцию!»
Выскочили мы с ним на дорогу, машем руками, пытаемся объяснить знаками важность нашего мероприятия. Никто не останавливается. Я на своего спутника пальцем показываю с выражением почтительного ужаса – не узнают.
«Как же могут твои законы работать, если тебя на улице даже не узнают? – кричу. – К народу редко выходишь!»
«Слушай, – говорит, – угомонись. Революции тоже нет. Колбаса, водка, деньги, дворники, баба – бывает есть, бывает нет. Хамство есть. Насчет любви надо еще посоветоваться».
Тут я заплакал. Вспомнились мне мама-сирота, папа-сирота. Обездолены они были советской властью. Но если ни государства, ни революции, ни даже капитализма нет, тогда за что же им досталось?
Борис Николаевич стоит надо мной, гладит по голове, успокаивает.
«Слушай, мое время кончилось. Ты уж давай как-нибудь сам. А мы там наверху что-нибудь сообразим. Сдвинем как-нибудь с места эту кобылу истории. Народ-то у нас, судя по тебе, хороший».
«А история, что ли, есть?»
«Как же, Вася, мы ведь ее с тобой и пишем».
«Неграмотный я, – отвечаю. – Болел в детстве».
«Это не важно. Мы ведь пишем ее серпом и молотом. Жаль, о любви мы с тобой толком не поговорили. До следующего, значит, вторника. В будущем году. Чтоб был на месте, понял?»
«А социализма тоже нет?» – спрашиваю.
«Социализм мы с тобой, Вася, отменили. Ну, прощай».
«До свидания, Борис Николаевич».
Поцеловал он меня крепко, по-отечески.
«Только я не Борис Николаевич».
«Не важно, я ведь тоже не Вася. И на Псковщине никогда не был. А дом мой вот – за углом. Зато хорошо поговорили».
Он уходил, палимый солнцем моего детства, отрочества, юности и, вероятно, старости. «Борис Николаевич, – думал я. – Эх, Борис Николаевич».
На душе было муторно. Но слезы уже просохли.
Признания маргинала
Не могу я сказать правду о женщине…
Такие, брат, дела. Не могу я сказать правду о женщине. Во-первых, что ей в том? Что ей с этой правдой делать? Во-вторых, правда эта похожа на портняжью подушечку с булавками. Женщина же принимает все, что ей ни подносишь, доверчиво, как апельсин. То есть может уколоться. Мне это занятие давно не доставляет удовольствия.
Кроме того, говорить правду женщине все равно что метать бисер перед богами – они знают цену этой многоумной и воодушевленной суете. Каким-то образом они знают, что на обожание потрачено меньше, чем на колье, а колье не стоит почти ничего, сколько бы оно ни стоило. Круг замкнулся. Эти не вполне сознательные существа требуют от нас того, чего мы не проходили. Нашу шпагу они ценят так же мало, как наше сердце и кошелек. А скажи по чести, что еще у нас есть?
Мы ценим запах молока, духов, вина только потому, что этот или иной запах однажды исходил от женщины. Но ценим ли саму ее? Вряд ли. Мы ценим только то, что исходит от нее при попустительстве нашего обожания.
И, конечно, след ее – дороже ее присутствия.
Но неужели мы не воспоем хвалу этому одному из удачнейших приключений природы?! Оно удачнее, чем кристалл, вода, сирень, пробуждение, марципановая кошечка и одинокий парус. Воспоем! Но какое это имеет отношение к правде – сероглазой, нелицеприятной, не требующей от нас подарков и ласки?
Вот то-то и оно.
Если осознать, что мы живем, по крайней мере, две жизни, то и вообще покоя нет
Зеркальные кроны берез переманивали небо. Если бы в природе присутствовали цель и смысл, то необходимо было бы сказать, что занятие это бесплодное и идея опрометчива. Но приходится списать на обжорливость метафоры. Живем в своем мире, сами с собой и разбираемся.
Поверженный шквалом цветения черемухи, сирени, бузины, волчьей ягоды, яблони, груши, вишни, боярышника, рябины, иду и оглядываюсь. Сбит с толку разными смыслами, которые опять же только вожделения и радость. Но я-то замусорен вечерними мыслями, шатаюсь под палками вечных вопросов. Потому чужой этот пир мне вроде пьянства вприглядку – праздник наблюдательности.
Но так ли один похож на другого? Я в этом разговоре очень заинтересован, потому что по собственному представлению являюсь существом хоть и вымышленным, но органичным. Последнее, правда, нуждается в постоянном подтверждении.
Есть лучше меня. Открытие важное, но на нем мысль как-то не успокаивается. Генетический коммунизм выдает биологическую подоплеку стремления к равенству. Хоть по шершавости, хоть по блеску. Белочка по зиме нагустит мех, не смотрите сейчас на нее, прозрачную и сероватую. Лучшее в ней проявляется в минуту испытания. Вот и живу ожиданием экстремальности.
Вообще же попытки жить были многочисленны. Материала ушло – немерено! Но это ведь с любой поделкой так, а жизнь не самая из них простая.
Сознание собственной уникальности и собственной же скверности все время жили рядом. Последнее доставляло порой даже большее наслаждение. Потому что, при всем ощущении собственной неординарности и уникальности, я только и мечтал, чтобы какой-нибудь случай, чей-нибудь пасквиль хотя бы, внесли меня в таблицу общих для всех привычек и пороков, если уж не добродетели и исключительных талантов. Чтобы меня как-то поименовали, пусть и не настоящим моим именем, но чтобы и по этому, не настоящему имени меня можно было бы когда-нибудь и в затерянности признать.
А если осознать, что мы живем, по крайней мере, две жизни – одну собственную, другую в чужих разговорах о нас, то и вообще покоя нет. К тому же не оставляет надежда, что в той, чужой жизни разговоров мы выглядим если и не лучше, то хотя бы не хуже настоящего. Напрасно. По моим наблюдениям, когда человек и отваживается другого похвалить, то с тайным намерением все же уязвить: найти маленькое несовершенство, которое напрочь стирает обилие несомненных достоинств. Ну, так мы устроены. Так что?
Текст начался утром. Сейчас помаргивают уже сумерки. Смена погоды, времени дня и ночи, не говоря уже о временах года, очень влияет на сюжет настроения, а то и судьбы. Если внимательно почитать «Евгения Онегина», он на сколько-то там десятков процентов состоит из описаний времен года. Действительно энциклопедия.
Так вот, уже вечер. Вдруг под призрачной еще луной ожили крыши. На них, оказывается, живет мох, и он изумрудный. И к тому же крыши шевелятся, о чем неприятно, я думаю, было бы узнать жильцам.
А и ночь уже накатила, укрыв черным платком закат. Иду осваивать дорогу. Пахнет хвоей, травой, сопрелыми шишками, нутряным духом земли. Но это не ее подарок. Это солнце, нырнувшее в рощу, забирает свое. Земля ночью отдыхает.
Все крутится фраза: «…и запил на свободе».
С чего бы?..
Вот тебе причуды теплого декабря! Все крутится фраза: «…и запил на свободе». С чего бы?
Сам держусь неукоснительного курса, что надо успеть. Милых друзей, сошедших с колеи, давно не видел. С теми, у которых прикосновение к стеклянной грани всегда вызывало аллергию, аллергически не общаюсь. В общем, специфических проблем, которыми бы я хотел поделиться с человечеством, нет. Остается предположить, что Машина Времени нажала на тормоз, и у тормоза есть свой звук, звук же этот: «…и запил на свободе».
Да. Так что? Гайдар доставал Паустовского: «Я сочинил гениальную фразу, послушай». Тот, мягкий, отнекивался. Наконец, сдался. Гайдар прочитал: «“Пострадал старик, пострадал”, – говорили пассажиры».
Моя фраза разве хуже, разве глупее, разве менее многозначительна?
Все, за чем я не могу уследить и чего не способен понять, вызывает у меня восторг и удивление. Знаю, что напрасно. Но я так устроен. Да и все мы в большинстве своем так устроены.
Я понимаю ее? Я не понимаю. Не понимаю, значит, загадка. Может быть простая, как багет или чайка. А может быть, этому предшествовала какая-то мучительная предыстория, растянувшаяся на сотни поколений.
Не знаю.
Я все больше радуюсь, что незнание – это местность для освоения и риска. Откуда знаю, что скажу милому существу в первый момент?
«Радость моя! Позвольте вам сказать, что я обрел смелость вас ненавидеть».
«Значит, мы уже можем раздеваться? Или вы – против?»
«Я – против!»
«Но я могу хотя бы снять шляпку?»
Внутриполитическая ситуация в душе остается сложной…
Внутриполитическая ситуация в душе остается сложной. Особенно остро стоит проблема жилплощади. Всем родным явно не хватает места, зато много приживал и других неопознанных личностей. Антисанитария страшная, процветает панибратство и оскорбительная душевная близость.
Ускоренные темпы прогресса совершенно не дают возможности сосредоточиться. Какая там икебана? Зубы некогда почистить, раскрепощенно мурлыкая. Воспоминания детства просвистывают со сверхзвуковой скоростью. Отдайте мне мое, и я скажу, что из этого ваше.
Один юморист-сатирик посетил Ясную Поляну (смешно, да?) и открыл секрет создания «Войны и мира». Что же было еще и делать, говорит, в этих не слишком благоустроенных комнатах с маленькими окнами, без отвлекающих и продлевающих день изобретений техники, как не писать длинные гениальные романы?
А с нас теперь спрашивают. Раньше надо было думать, когда еще электричество изобретали!
Что только не сбылось! Ковер-самолет – сбылся, скатерть-самобранка – сбылась, перстень, в котором можно увидеть любимого, находящегося на другом кон це света, и тот сбылся компьютерным телефоном и прочими средствами государственной безопасности.
Расстояния сморщились, как залежалый лимон, секундная стрелка с восемнадцатого, кажется, века предостерегает нас от трат, намекая, что вечность – тоже время. А мы все на бегу. И бег-то этот к тому же в замедленном темпе происходит. То есть сердцебиение частое, как в жизни, а движение кинематографически замедлено. Канаву перескочил – юности как не бывало.
Иногда хочется объясниться. Невозможно. Сочтут за педанта или за безнадежно виноватого. Единственная пауза, в сущности, когда гости наполняют рюмки и раскладывают салат. Да и та тягостная.
Юмор давно уже выполняет исключительно служебную функцию – скрашивает длинноты. Смеемся отзывчивее, чем прежде, от невозможности подобрать нужные слова и как-то оправдать процесс проживания. Потом смотрим в свежевырытую яму и ничего не можем вспомнить.
Откуда эта мустанговая прыть в днях? Не только юноши, старики жалуются.
Дело в наполнении, видимо. Если вы не курите, одно. Если сворачиваете самокрутку – другое. Специально отведенный срок для мыслей, наблюдений, раскаиванья и плетения интриг. За «Беломором» никакой уже особой хитрости придумать не успеешь, разве подосадовать. А «Мальборо», которое горит один сантиметр в секунду?
Шаг лошади в размер мысли, мудрая телега, постигающие время лучина и свеча, задумчивые мостки для стирки белья, очереди в магазинах – задумчивые…
Надо как-то окорачивать, что ли, стреножить, приручать, подкармливать время. Почаще с самим собой оставаться. Или, напротив, – на люди почаще выходить. Может быть, время – единственная вещь, которой до самой смерти мы вольны управлять сами?
Вчера проведывал родных в деревне. Меня не поняли. Ну, то есть буквально. Говорю, а они не понимают, переглядываются и улыбаются. Будто я ультразвуком объясняюсь.
Соображаю, что говорю слишком быстро, как привык в пожизненном уже цейтноте, метафоры всякие употребляю для экономии опять же времени.
Переключаю скорость и одновременно перехожу на другие регистры. Получается что-то вроде одинокой гармони, трогательно и проникновенно, как мне кажется. Родственники мои посмеиваются. Дядя Вениамин говорит, покалывая ладонь о седую щетину: «Видно, ты, парень, утомился с дороги. Или забыл, что у нас повальное среднее образование уже с послереволюционных времен? Цацу нам не тяни. Садись есть давай!»
Стол – объяснять не буду. Брынза, слезу выдавливающая, кабанья печень – весь погреб здесь. И кварта, конечно, сизая и высокомерная, как голубь.
Я степенности стараюсь не терять. Не тот уже возраст, чтобы с регистра на регистр перепрыгивать. Как завел одинокую гармонь, так и придерживаюсь. Позволил себе вплести еще немножко из «Бродяга Байкал переехал», чтобы доступнее был мой рассказ про тяготы нашей цивилизации.
Пока рюмку, не торопясь, выпивал, закат успел догореть. Пока грибочек, не суетясь, накалывал, свет потух. Родственники хохочут: они-то уже все налопались и спать легли. Ну и темп, думаю.
Подозрителен я стал ко времени. Не люблю его, опасаюсь. Редко когда удается его обмануть.
Какие-то мы нечеткие…
Какие-то, мне кажется, мы нечеткие. Бедные и невнимательные. Ленивые и нелюбопытные.
После дружеской попойки что правильно сделать, кроме того, чтобы унять головную боль и посожалеть, что все опять осталось не договоренным? Позвонить надо. Надо позвонить и сказать: «Старик, как вчера было замечательно!» У него ведь тоже головная боль и тоже ощущение, что получилось не все так, как хотелось.
Ну вот. А не звоним.
Еще дело во вкусе. Известно, например, стройнит синее с красным или желтое с зеленым. Но нельзя во вторую композицию внести малиновые варежки, потому что других нет. И в первую композицию нельзя добавить желтый беретик. И нельзя вместо красного взять оранжевый или малиновый только потому, что наша наилегчайшая промышленность так нерасторопна. А если вместо желтого и зеленого объявился на прилавке болотный, то тут уж надо искать к нему коричневый, никуда не деться. Утомительно и накладно, конечно, но что делать?
Можно ходить черт знает в чем, нельзя напяливать на себя приблизительно правильное. Нельзя так оскорблять себя и других. Гамма требует жертв.
Еще не слушаем друг друга. Боимся отвлечься от себя, как раньше боялись ослушаться. Говорит: «И так я в этих казенных подушках заскучал, поплыл, подумал, что и умру, наверное, на казенном». А ты в ответ: «Кормили хотя бы хорошо?»
Это не равнодушие даже, а именно что нечеткость. Сказать бы ему четко: «Старик, если что, мы там встретимся, потому что загробная жизнь есть. Во-первых, я чувствую себя тоже ужасно, во-вторых, прочитал одно исследование… Там даже липы будут цвести, и будут подавать спиртное. Мужик это точно доказал».
Мы не то чтобы равнодушные, не то что у нас недостает воображения. Мы даже хотим и знаем, но…
Как трудно дается это признание, которое не свидетельствует ни о чем, кроме как о катастрофе: «Я люблю тебя». А в ответ: «Я тебя тоже».
Нельзя любить «тоже». Можно удариться губами о губы, осыпаться и стать бедной. Расцвести можно, если молодая и веришь в то, что это не последний раз. А то – лечь у ног мешком и потерять свою красоту. По-разному можно. Но только чтобы четко.
Бывает, что мы плохо выглядим, но нельзя говорить, что мы выглядим плохо. Даже если подразумевать, что в принципе мы выглядим хорошо.
Впрочем, может быть, дело в том, что называется воспитанием. Доброту воспитать, допустим, нельзя, а вежливость можно.
Да мы и вежливые в общем, на круг – вежливые. Но все же очень нечеткие.
Я, кажется, глубоко разочаровался в людях…
Я, кажется, глубоко разочаровался в людях. Если кто полагает, что это пустое, праздное и интеллигентское занятие, то есть сам подобного не испытывал, то и не советую.
Раньше я думал, что дело отчасти объясняется неудачно сложившейся личной жизнью Гоголя, чахоткой Чехова. Звезды еще, бывает, неловко как-то встанут. Лет на пятьдесят. Потом-то они разойдутся, разгуляются, разберут пары и понесутся в танце, едва замечая, как мелькают тысячелетия. А вот пока толкутся у гардероба, разбираясь в своих половых и эстетических предпочтениях, проверяя у зеркала замикшированный прыщик. Миг какой-то. Лет пятьдесят всего-то. А человек страдает.
Что сказать? Может быть, и сейчас там какая-нибудь суета перед балом. Не знаю. Я ведь им не дядька. Но чувство скверное. Хочется прямо, не сходя с места, написать свою человеческую комедию и уснуть.
Начну с пустяков, с темных пустынных переулков, с обмолвок, как и положено романисту. Например, с легкомысленно произнесенного мной «раньше я думал».
Пустая фраза, если вслушаться. Но мы так счастливо устроены, что только во вранье и чувствуем себя свободными.
А ведь вся наша задумчивость не больше ямочки, которую мы выдуваем в блюдце с чаем. Что-то вроде эскапизма. Мы думаем, не думая. Что это вообще такое – думать? Разве кто-нибудь думает? Не уверен. Не уверен! Может быть, только идиоты с маленькой буквы (диагноз).
Ничего страшнее нет услышанного в школе на уроке математики: «Думай, думай!»
О чем? Как? О бегстве наперегонки синуса и косинуса и их непримиримой родовой вражде с тангенсом и котангенсом? Но, во-первых, я плохо их помню в лицо и, в сущности, мне нет дела до их неодушевленных страданий. Во-вторых, черт с вами, я буду, я готов, я, в конце концов, – человек долга, так воспитан. Но хотя бы опишите сначала процесс думания, в который вы хотели бы меня включить. Я, допустим, даже раб высшего какого-то предназначения, но и в отношениях с рабом существуют правила. От бессмысленности, по моим предположениям, должны гибнуть даже инфузории.
Если я, повергнутый с потерпевшей крушение баржи на виду у прекрасных, горьковских, кишащих бичами волжских берегов, оказываюсь в равнодушной, безапелляционной, но все же тоже прекрасной волжской воде, то крик «плыви!» мне понятнее, чем призыв «думай!» «Как» – не знаю, но определенно представляю – «зачем».
А вы? Что вы, ей богу?! Указкой можно, конечно, выколоть глаз, но ведь она не для этого.
Открылось: мир состоит из марионеток, которым надиктовывает ужимки и страдания не самое проницательное Существо. Может быть и так, что Оно в это время отвлечено какой-то внеочередной страстью и Ему просто не до них. А может быть, что, при всем совершенстве, родительские функции в нем отсутствуют. Но я-то здесь в любом случае сто-пятидесятый и страдаю практически ни за что.
Я наотрез отказывался думать. То есть был, в сущности, не так прост.
Значение придается явлению сильно после того, как оно безвозвратно завершилось. Мы все счастливчики, если удается какое-то время пожить. Любое проявление несозревшего существа, в конце концов, обызвестковывает неким надежным и почти не случайным рисунком. А значит, и умрем не случайно. В ожидании собственной участи, правда, понимаем, что факт этот придется осознать другому. А тот еще неизвестно как себя поведет. Гнилостное ощущение. Ненадежное.
Но жизнь все равно получилась небесполезная, умело обрамленная и с почти религиозной уверенностью одаренная смыслом.
Правда, думать я так и не научился. Но об этом – в следующий раз, в следующий раз, в следующий раз…
Году на сто тридцать восьмом, лет за десять до потери памяти и пересмотра умственного уклада, примусь за главную книгу…
Году на сто тридцать восьмом, лет за десять до потери памяти и пересмотра умственного уклада, примусь за главную книгу. Диву даешься, как великая русская литература практически прошла мимо главного человеческого переживания, самого состоятельного состояния, украшенного цветами необыкновенной изобретательности, переживания, которое, горько сознавая несовершенство, можно сравнить со словами «прогалина», «тюль» и конфетой «Барбарис»? Как прошла она мимо всего этого, что хочу я ярко запечатлеть на склоне своих еще не пришедших лет.
Утренние стволы деревьев подрумянились и практически готовы. Но этой удачи некому оценить. Старушка с газетным пакетиком примулы спешит на кладбище.
Я обхожу разноцветные лужи, контурно очерченные, как страны. У, например, Австралии стоит хозяин измученного им дома и говорит, глядя мимо суженой: «Ну, все, отоварились. Пошли». В волдырях его брюк застенчиво отсвечивает местный день.
«Господи, побереги! Побереги меня, Господи», – бормочу я, изумляясь своей искренней готовности к этой просьбе и снова не зная, куда себя деть. Откусываю пломбир собора, зажимаю губами протекающую сосульку Адмиралтейства, нахально улыбаюсь милиционеру, вспоминаю, что хотел стать кочегаром, хотя любил слово «майор», счастливо путал лампасы с пампасами и с собаками разговаривал на равных. Совершаю головокружительную карьеру брадобрея и нимфомана, превращаюсь в эмбрион, даже не пытаясь представить, кто, когда и как меня назовет, но ничего не помогает. Скучно.
Вот оно, это слово, волшебнее и содержательнее многих, многих… Сколько оттенков, сколько смыслов! Главная моя книга должна непременно иметь форму трактата.
Пришвин, мысливший фундаментально, пришел к полезному выводу: «Больше всех личное начало развито у художников, и потому у них определилась эта надличная сила под именем скуки. И, в конце концов, художник борет скуку обыденности личной волей – в этом и есть чудо искусства и подвиг художника».
Вот и я иду, огибая лужи и соображая, кому подарить сегодняшний золотой сон с запекшейся на губе слюной? Иду и соображаю… И приятно сознавать, что одновременно совершаю подвиг.
То и дело слышу: сумасшедшая жизнь…
Позвольте мне постенать? Вы ведь стенаете! То и дело слышу: сумасшедшая жизнь. Или: жить стало страшно. Даже самый благополучный, разрезая костяным ножом какой-нибудь еженедельник и прихлебывая чай с яичным ликером, и тот не преминет философски вздохнуть: «В странном все-таки мире мы живем, господа».
Ну, так давайте вместе. Ну, чего вы?
Большинство из нас хотя бы время от времени читает газеты, слушает радио и, уж конечно, смотрит телевизор. Кроме собственных ботинок, жадно выпивающих лужи, и прочих бытовых неурядиц и зуботычин, о которых знаем, разумеется, не понаслышке, все остальные сведения о мире черпаем из средств массовой информации, которые сами себя называют собачьей аббревиатурой СМИ. Ну, вот и звереем потихоньку. А кто виноват-то?
Стоит посидеть вечер у телевизора, и жизнь покажется не только странной и дикой, но до того тоскливой, что совы начинают по углам мерещиться. Вот кульминация какого-то боевика: оболганная, униженная, истерзанная героиня кричит: «Убей его!» Не успеешь, несмотря на соблазнительно изодранное платье, посочувствовать ей, как тут же всю эту трагическую картину под эйфорически громкую музыку смывает бирюзовая волна, кружится гроздь рябины и парень с дегенеративным лицом (у нас в рекламе пошла мода на дегенеративные лица) самым хамским образом сует нам под нос шоколад под названием «Ш.О.К.». Как говорится, не слабо.
Потом за лифчик потягивающейся после приятного сна дивы летит капля драгоценного шампуня. Другая красавица, расчесывая платиновые волосы, подмигивает тебе так уличенно, что жена поеживается в кресле. А та говорит недвусмысленно: «Я этого стою!»
Фильм заканчивается, конечно, поцелуем благородного супермена и спасенной возлюбленной. Вокруг них сотни полторы трупов, но камера увлекает уже нас в голубые горы, где героев, после боевых трудов, несомненно, ожидает счастье.
И тут же, без перехода, суровый ведущий возвращает нас к суровой действительности. Тоже горы, но уже не голубые. Тоже трупы, но совсем не безымянные. Палят по невидимым объектам устаревшие бэтээры. Идет зачистка сёл. Зачистка. О, богатый и могучий русский язык.
Какой-то сумасшедший араб угнал самолет в Лондон. Популярный актер празднует неюбилейный день рождения, о чем народ непременно должен знать. Почему-то не сообщают только адрес для поздравительных телеграмм. А жаль. Мы ведь, в сущности, очень отзывчивые.
Где-то изобрели машину с экологически чистым двигателем, чтобы нам в городах было чем дышать. Впрочем, внедрение его в производство – дело утопически далекого будущего. А мы уж будем дышать до конца дней чем бог послал.
А вот Интерфакс передал, что в стране зарегистрировано еще одно общественное объединение под названием «Все на очистку дворов».
Наверное, в пику тем, кто занимается зачисткой сёл.
Или совсем свежая новость: на улице «Угольный тупик Пушкина» сын убил свою мать, разрезал труп на куски и пытался спрятать его в мусорном баке, но был задержан по доносу бдительных соседей. Портрет злодея. Реклама.
Передохнем и мы.
Сидим у экранов, шуршим газетами, ощущаем себя полноправными гражданами озверевшей и обездоленной нации. Так, со всеми вместе, на краю пропасти – почти комфортно. В одиночку только дышим и закусываем. Да и стыдно как-то уходить в личные, читай вечные, вопросы, когда в воздухе пахнет трагедией. Воздух наш, правда, всегда пахнет трагедией, вот и нет времени на личную жизнь. Что говорить, когда даже мент, постукивая о ладонь дубинкой, считает тебя гражданином.
Представьте: идет война. Не какая-нибудь вообще война: Вторая мировая. Датское королевство. Король уже вышел на улицу с желтой звездой на груди или это ему еще предстоит. И вот в это время каждый день, в любую погоду, некий пожилой датчанин в очках прогуливается около маленького пруда неподалеку от своего домика. Подолгу стоит у воды, иногда вылавливает кого-нибудь из жителей пруда, помещает в аквариум или кладет под микроскоп. И так из месяца в месяц, из года в год ходит он к пруду и записывает наблюдения в дневник: «Из пруда скоро выползут первые СТРЕКОЗЫ. Они навсегда оставят мир воды и поселятся в воздухе. Каждый вид появляется в свое строго определенное время. В 1943 году, когда весна была необычайно теплой, стрекозы летали уже 19 апреля – таких ранних стрекоз мне никогда не приходилось видеть. В нынешнем же году их следует ожидать где-то в мае».
Ага. Значит, в 1943-м весна была теплой и чрезвычайно благоприятной для стрекоз. Замечательное наблюдение на фоне происходящего.
Э, а не кощунственно ли это? Не значит ли, что автор просто равнодушен к бедам людским и что стрекозы ближе ему, чем гибнущие тут и там братья по разуму?
Да нет, господа, успокойтесь. Кстати, автор замечательной книжки «Пруд» Ханс Шерфиг был коммунистом. (Не знаю, впрочем, для чего я это сказал? А-а! Так ведь написано в аннотации к книжке советского еще производства. Понятно.) Так вот, дело не в том. Просто мир объемен. Представьте себе! Даже во время войны стрекозы в строго назначенный им срок навсегда покидают мир воды. И этого удивительного происшествия никто и ничто не может отменить.
А в общем, как знаете. Просто в страхе и обиде на государство очень легко сойти с ума. Особенно если вместе. Чего, конечно, и вам не желаю.
Способов сойти с ума много. Бывают еще по крайней мере проблемы личные и метафизические. Простор для выбора. Но при этом надо помнить, что не только металлы, но и болезни бывают благородные и неблагородные.
Хотя сойти с ума за телевизором во многих отношениях выгодно. Главное, никто не заметит.
Услышал тут недавно такой диалог. Первый: «С крышей у меня все в порядке». Второй: «То есть?» Первый: «Едет».
Вот, вот.
Тому обиднее всего. Этому жить вообще невыносимо…
«Обидно, послушай!..»
Я слушаю, как он молчит, укалывая ладонь о щетину, промакивая рукавом давно выпитые светлые глаза, и понимаю каждое слово. Правда, разве не обидно? Вы только вникните в суть! «В лесу родилась елочка. А кто ее родил? Четыре пьяных ежика и лысый крокодил».
А? Вот именно!
Он поет и плачет. Утренняя рюмка подстрекает к самобичеванию и при этом множит обиду.
Тому обиднее всего. Этому – жить вообще невыносимо. Ну, просто «му-у-у»! Звук обиды, заросшей и якобы ясноглазой. Итог – тоска в двух или трех актах с самоубийством в конце. Бросим, как говорится, горсть земли в светлую память. Надеюсь, друзья не оставят семью в покое и не дадут ей испытать до конца горечь утраты.
Дома – соседка. К уху прижата телефонная трубка посредством свернутой головы. В руке котенок размером с ладонь. «Поддай, – говорит в трубку, – еще немного энергии». А на столике блюдце с водой, и палец свободной руки в этой воде. Как бы тоже задумался. «Поддаешь?» Взглянула на меня по-девичьи страстно.
Еще об обиде.
Обиду рекомендую раскладывать по тарелкам и блюдцам, хранить в морозильниках и хлебницах, ронять в фужеры, подсовывать в конфетницы, запихивать за батарею, а крошки сметать на пол и задумчиво растирать ногой. Съесть разом – значит, как минимум, испортить выражение лица на всю жизнь.
Растягивать – не значит длить. Конечно, обида – ртуть. Но разом-то тем более не надо, как ни крути. Утопия выздоровления, в сущности, равна утопии умирания. Смотря какой срок имеем в виду.
Прячу еще в мешки с мукой.
Не пробовали жить на крышах? Там возлюбленных на порядок больше. Никто не в силах сменить среду обитания – только дерзают умственно. А там не одни лишь кошки, уверяю вас. Как и в подвалах – не одни крысы. Обезьяны лазали по деревьям, мы ходим по земле. Это ведь не предел.
Кстати, на деревьях тоже встречаются. И на теплоходах. И в самолетах. И в точках общепита. Я уже не говорю о кипарисовых рощах и альпийских лугах. Не понимаю, зачем людям богатство, как сказал Рокфеллер.
И еще: не стоит браться за китайские иероглифы. Это не производит впечатления. И за кунг-фу. Производит, но не на тех. Надо гулять по набережной, читать Чейза, подставлять шестнадцатый мускул в правом предплечье солнцу, а при этом понимать глазами закат.
Себя неплохо потерять раз-другой. Крыша едет, едет, едет, и ты вдруг оказываешься под чужой. Что за манеры? Что за провинциальная патетика? «Все женщины таковы», «мужчинам свойственно», «нельзя вступить дважды» – что за глубокомыслие! И надо же, наконец, помнить о гигиене!
Зато как приятно потом встретить себя в каком-нибудь сквере, выпавшим из дневного сна прямо под куст цыганистой худогрудой сирени. И поймать себя на улыбке, обращенной к задумчивому малышу, который пытается перегрызть целлулоид. Иногда даже хочется снова с собой познакомиться и подружиться.
Почему те, кто идут медленно, всегда правы?..
Думаю, почему те, кто идут медленно, всегда правы? Ну, на улице, например. Он идет медленно, думает, может быть, о бренности бытия или отволакивает на вечный склад груз воспоминаний, или намеревается счастливо покончить с собой, а может быть, просто выпил или беременная…
А я-то суечусь, я не вписываюсь! Мне надо обогнать, а не ему уступить. У него и «габариты» не горят, и зеркало для заднего наблюдения в трещинах, дилетант самовлюбленный! Впрочем, а я-то кто? Кто я-то?
И еще соображаю: куда спешу? Меня смысл жизни, что ли, ждет за углом? Невероятная возлюбленная с обложки поманила платочком? Нет же!
К истине продвигаются пешком и медленно, понимаю. Но при этом не на кладбище все же идем (хотя в широком контексте, конечно, туда). А бывает, ведь еще и воспаряют!..
Но я ведь не воспаряю, даже не продвигаюсь пешком, а бегу. Безнадежный! И злюсь.
Навстречу – недавно разрешившаяся женщина с коляской. Девчонка, в сущности. Идет по завещанному природой маршруту, прогуливает младенца. С ней совершать аварию безнравственно.
А и старик с самодельной клюкой. Он едва различает эту солнечную бессмысленную пятнистость асфальта из своего приближающегося небытия. Напоминать ему о собственном физическом присутствии странно и стыдно. Хотя знаю, что именно старики важность своего физического присутствия в этом мире преувеличивают, но что же мне с ним в этом самообольщении тягаться?
Вот и суечусь, проклиная себя. И успеваю еще в своем ничтожестве подумать, что, может быть, в этом и есть метафора зерна или зерно метафоры моей жизни. Но даже и эту глупость додумать не успеваю. Спешу потому что.
Случается еще и так: идешь, например, с существом иного пола нога в ногу. Но мы ведь не в армии! Почему-то это обстоятельство внезапно слаженной ходьбы ужасно тяготит и даже раздражает. Ритм, возможно, и один, думаешь, но характеры-то разные, и планы на сегодняшний вечер тоже. К тому же пробуждается мальчишеское стремление к превосходству. И начинаешь незаметно комплексовать по поводу собственного возраста. А у нее, вероятно, какие-то феминистские комплексы или просто юная.
И вот она поспешает, стараясь отстоять свою независимость (смешные мы все-таки люди, ведь здесь именно чувство независимости, неизвестно откуда взявшееся, и есть главное), или ты притормаживаешь, давая путь ее достоинству и освобождаясь.
А если бы заговорили, то выяснилось бы наверняка, что у нас схожие какие-то воспоминания (у нее по матери, у меня по сестре, допустим), и приземлились бы где-нибудь на городском пляже меж кустов, а там бы уж выяснили, что и идеалы у нас, в сущности, общие. Тут обыкновенно не бывает проблем, главное, до этой именно главы отношений дойти, дальше читается легко, забегаешь на несколько страниц вперед, и не скучно.
Правда, по рисунку женских ног, идя сзади, многое уже можно определить: и лицо, и характер, и всю, стало быть, будущую возможную историю. Так что, в общем, совсем не обязательно опять же суетиться, обгонять и заглядывать в глаза. Аутсайдер по жизни должен компенсировать свое аутсай-дерство проницательностью и богатыми заспинными наблюдениями. Но не всегда получается.
Сегодня никто ничего не обещал. Вчера, кажется, тоже…
Сегодня никто ничего не обещал. Вчера, кажется, тоже. Обидно. Раньше-то все обещали хотя бы. А теперь прохожу мимо знакомой пельменной – женщина в коротком халатике, которой я не ответил восхищенным взглядом, бросила: «В следующий раз будешь проходить – проходи». Я улыбнулся, наконец, и ответил в силу своих возможностей жалко: «Спасибо, что не отказали».
Если б она знала, что мне вчера зарплату выдали в два раза меньше минимальной, посмотрела бы не так презрительно. Не так бы еще презрительно посмотрела.
Кто-то мне вчера все же обещал что-то. Не мог же никто ничего не обещать. И потом, что-то сосет внутри в предчувствии того, что исполнится. Если никто ничего не обещал, то почему сосет?
От человека остаются три-четыре истории. Это видно по старикам.
День, между тем, уже приземлялся, накрывал зимним моросящим покрывалом всех, кто по случайным делам вышел на улицу, не ведая о следом ковыляющей судьбе, которая все их никчемные помыслы записала на дискеты и вставила в игру, и спасения нет.
Сам-то я откуда здесь?
Тетка моя Дарья, приехавшая из далекой деревни, так укорила меня, когда я на поминках отца запел с друзьями песню Окуджавы. Смотрела строгой богомолкой.
Когда человек ведет себя четко, мы ведь обычно тушуемся.
Я почувствовал себя пасынком, пришедшим подкрепиться салатом за счет не дорогой мне смерти. Хотя я был сыном. А вспоминать-то было, в общем, еще не о чем – отец во мне жил и слушал, как мы пели песню о войне.
В молодости тетка гуляла с соседским парнем. По причине нищеты выдали ее, однако, в другую, богатую деревню. А она уже ходила с перевязанным животом. И вскоре родила прямо на глазах у непрошеного мужа. Мачеха взяла ребеночка к себе, закрыв собой от горячего отцовского топора.
Мальчик рос хилым. Купала мачеха его в молоке, намазывала маслом и сметаной. А он через три года все равно умер. Было решено, что от сглаза. А я так думаю, что в тюрьме платка еще задохнулся. Отчего тетка такая строгая и стала к старости.
И вот из тех крестьянских страстей меня вытолкнуло когда-то в эту жизнь. Светлая наследственность. Сильное призвание, более чем обеспеченная будущность…
Иду и соображаю: кто и зачем надкусывает кружки в пивных барах? Страсть, что ли, такая метафизическая?
Зачем мальчишки на улицах взрывают шарики нитрогликоля (или чего там?), когда вокруг и так стреляют?
Иногда мне кажется, что я старше, чем мой город. Хотя он порядочно стар. Но у него еще есть варианты. А у меня нет. Нам разные сроки отпущены. Общее у нас – только ветер.
Родина – тихий мой край, незлобивый и чистый. Люблю несжатую полоску твоей мечты. Девочек в шубках дефицитной малиновой окраски. Они тянут свои ручки к застенчивым выходцам из автомобилей. Те отворачиваются, стыдясь несовершенства сочиненной ими жизни, а эти тянут, тянут… Все как в хорошем театре: и трогательно, и смешно, и местами надрывно. И совесть на вешалке, и шарф в рукаве.
Люблю, родина, глаза твоих дев, улыбка которых не подлежит инфляции.
Люблю проворность и интуицию твоих разбойников, которые подъезжают ко мне на горизонте моих надежд, когда я сам еще не осознал, что я уже на своем горизонте.
Киви на лотках присыпаны сухим снежком. Вот радость-то!
Как сказал однажды поэт из Германии, не понять тебя умом, матушка. Жена моя до боли!.. Сколько пережито вместе духовных исканий! Душа обмозолилась. Пора посмотреть в даль светлую, беспросветную, чистую… Пречистую.
Завтра мужик обещал за червонец починить кран. Вспомнил.
Пою оду окнам. В них совершается все, что мне недоступно…
Пою оду окнам. В стыдном надо признаться – в своей юношеской тоске по вечерним окнам. В них совершается все, что мне недоступно: любовь в каком-то непритязательном и, ох, таком товарищеском халатике. Вино под аккомпанемент разговора о человеческом мусоре, о зависти, восторге, восторге, о скособоченных каблуках прошедшего мимо бедняги, о родственности итальянской и русской фонетики, роли пенсне в жизни Чехова, обширности и обаянии Беаты Тышкевич, ехидном взгляде местного хулигана и – счастье, счастье, счастье обо всем этом вместе говорить.