Венера в мехах (сборник) Захер-Мазох Леопольд

– Я все понял теперь.

– И Владимир был такой добрый, – снова продолжала Ольга, – всегда привозил книги с собой и читал их вслух Ольге или с ангельским терпением учил ее детей. Когда настала весна, они вместе работали в саду; вдвоем посадили они каждый цветок, вырастили все овощи, которые подавались на стол, а пчелы, точно ручные канарейки, садились на руку Ольги и ползали по ее волосам. Она знала, где какое гнездо в саду, любила малиновку в старом грушевом дереве, и маленького чижика, и соловья, которого ей показал Владимир, и она часто смотрела, как самки и самцы летали взад и вперед и кормили своих пушистых птенцов. Летом они гуляли по полям и сидели у опушки леса, а вечером на террасе; иногда небо было усеяно звездами, и Владимир говорил наизусть чудные стихи различных поэтов; они так и лились из его уст.

Ольга прилежно списывала ландшафты и сельские сцены с натуры. Когда ей удавалось удачно передать свою фантазию и Владимир смотрел на ее работу, то она читала в его блестящих глазах, насколько он доволен ею, – в эту минуту она не знала счастья, которое могла бы сравнить со своим. После жатвы они вместе путешествовали по Карпатским горам. Мишель ехал с проводником впереди, а Владимир вел под уздцы лошадь Ольги. Они всходили на Черную гору, видели на ее вершине глубокое, бездонное озеро и с высоких гор глядели на свою бесконечную родную равнину. А когда, зимой, они снова заперлись в своем маленьком теплом доме, тогда любовь украсила миртами и розами его простые стены, а музы наполняли светом и мелодией тихие сумерки. Муж ее сидел с детьми на диване, Владимир на маленьком коричневом кресле, а Ольга за фортепиано. Она играла отличные произведения великих немецких композиторов или пела с Владимиром грустные малороссийские песни. Часто он читал вслух или они вместе читали сцены из «Фауста», «Эгмонта», «Ромео и Джульетты», она читала роль Гретхен, Клерхен или Джульетты, и, как у последней, сердце ее было переполнено ее любовником.

И все-таки бывали и мрачные минуты. Иногда раскаяние овладевает ею, и она хочет во всем сознаться своему мужу и искупить грех, исполненный блаженства. В другой раз ей хочется убежать с Владимиром, но честь и дети удерживают ее от этого шага. Она колеблется, размышляет, терзается, но забывает все, как скоро лежит на его преданной груди; тогда исчезают все сомнения, заботы, все думы, и она вполне счастлива.

Нет, и тогда она счастлива не вполне. Владимир молчит, но она часто читает на его мрачном лбу мучительное порицание: я обманываю друга, который вполне доверяет мне; я вовлекаю в грех женщину, которую хотел поднять нравственно, покрываю ее позором. Она же испытывает совсем иное мучение. Замечают, что она недружно живет со своим мужем, и жалеют о ней, а она так безумно счастлива, так гордится своим счастьем, что готова бы провозгласить во всеуслышание: «Я любима тем, кому вы все удивляетесь, я первая поставила ногу на его гордую выю».

Она сама требовала от него тайны и сама же не может соблюсти ее; ей хотелось бы, чтобы все завидовали ей, а еще более тому, кого она возвела на степень божества своею благосклонностью. Таким образом, она сама предательски выдает свою любовь. Как скоро ей представляется случай отличить Владимира перед другими, она забывает всякую осторожность. Он один имеет право держать ее стремя, высаживать ее из саней, снимать ее шубу; она всегда выбирает его в танцах, он подает ей прохладительное питье, по ее приказанию наполняет ее стакан, разрезывает ей дичь. Она скушает кусочек, а другой подает ему на своей вилке или пьет из его стакана, а ему отдает свой собственный, а ножка ее покоится на его носке. Когда он в комнате, то она не сводит глаз с него, а если он еще не приехал, то она смотрит на дверь, пока он не взойдет, и тогда бледнеет и краснеет. Когда говорят о нем, она с жаром заступается за него и отзывается о его характере и уме с восторгом, который возбуждает подозрение самых добродушных и рассеянных людей.

Начинают ходить слухи, толки, сотканные из правды, лжи и подлости, и, наконец, никто уже не сомневается, что Владимир Подолев – счастливый любовник красивой женщины. Кое-что доходит до слуха ее мужа; он долго не допускает мысли о возможности измены, но, наконец, и его подозрение возбуждено, и он начинает наблюдать за своей женой.

Так проходит год. Первые белые цветы распустились в саду, душистый весенний воздух через открытую дверь прорывается в небольшой зал, где Ольга вместе с мужем и любовником сидит у чайного стола. Воздух так удивительно свеж и ароматен, вечернее небо блестит бесчисленными звездами, перепела перекликаются на зеленом поле; необъяснимый страх и тоска по чему-то, не то приятная грусть и тревожное счастье охватывают душу. Маленькие зеленые мухи и белые бабочки жужжат и кружатся около светлого колпака лампы. Владимир открыл Шекспира. Ольга смотрит в книгу через его плечо и читает:

Ромео. Со временем теперешние страдания будут служить нам предметом приятной беседы.

Джульетта. О боже! Сердце мое чует несчастье. Неужели глаза обманывают меня? Мне чудится, что я вижу тебя в глубокой могиле, бледного…

Невидимая стрела вонзилась в сердце Ольги. Она не может преодолеть непонятного ужаса и бросает испуганный взгляд на Владимира, который действительно очень бледен.

– Я не могу читать далее, сердце мое как будто разрывается…

– Это весенний воздух, – говорит ее муж, – запрем дверь на террасу.

Ольга на минуту выходит на террасу, потом возвращается и разливает чай. Она сидит напротив Владимира. Муж ее наблюдает за ней и замечает из-за своей газеты, как она обменивается со своим любовником взглядом, исполненным страсти. В то же время она дотрагивается ногой до его ноги.

– Это моя нога, – спокойно говорит ей Мишель.

Ольга вздрагивает и в волнении нагибается над столом. Она видит страшно изменившееся лицо своего мужа, когда он выходит из зала.

– Ты выдала нас, – тихо говорит ей Владимир.

– Боюсь, что так, – бормочет она. – Пусть же он все узнает, я решаюсь принадлежать тебе, тебе одному, я стану твоей женой, Владимир.

Он с благодарностью глядит на нее и целует ее руку.

– Как я люблю тебя – и с каждым часом все сильнее и сильнее!

– Ты должен остаться здесь на ночь: нам необходимо переговорить о многом.

– Только не нынче, – испуганно умоляет он ее, – у меня дурное предчувствие, ради бога, не нынче.

Мишель закашлял, прежде чем вернулся в зал; он взял свою чашку и пожаловался на головную боль; голос его звучал так глухо, когда он сказал, что пора идти на покой. Владимир пожал руку ему и Ольге и отправился в свою комнату, где, не раздеваясь, бросился на постель. После полуночи он услышал на террассе шорох женского платья. Он вскочил и подошел к окну. Все было тихо. Вдруг Ольга выпрыгнула из тени и обхватила его своими руками.

– Вот и твое дурное предчувствие, – засмеялась она.

Владимир не ответил, он помог ей спуститься в комнату, недоверчиво поглядел в сад и запер окно. Ольга между тем села.

– Итак, ты боишься меня? Ты вправе бояться, – продолжала она шутить и, обвив его шею своими белыми руками, привлекла его к себе… – Мне так жарко, – проговорила она спустя немного, – отвори окно.

Владимир отрицательно покачал головой.

– Что с тобой? – вскричала она с серебристым смехом. – Никак ты боишься моего мужа?

Она встала, открыла окно и опять прижалась к нему.

– Прошу тебя, уйди отсюда, – проговорил он дрожащим голосом.

Ольга не ответила ему и беспечно продолжала трепать его волосы. Вдруг он сделал сильное движение в направлении окна. Ольга в испуге быстро повернула голову. Но уже было поздно. Муж ее стоял перед ними. Молча, окоченев от ужаса, она отшатнулась назад, а Владимир бросился между нею и мужем.

– Не беспокойся защищать ее, – холодно сказал Мишель, – я не трону ее. Иди к себе, Ольга, нам необходимо сказать несколько слов друг другу.

Она медленно удалилась, бросив продолжительный взгляд, исполненный душевной муки, на Владимира, который смотрел на нее с неестественно сияющими глазами. Дойдя до своей комнаты, она заперлась на ключ и бросилась на постель с невыразимой, тупой болью в сердце.

Через некоторое время она услышала, что муж ее вернулся в свою комнату, потом кто-то уехал верхом со двора, и снова все замолкло. На рассвете послышались твердые шаги ее мужа, он шел по коридору. Прошло еще несколько мучительных минут, и она услышала знакомое ей ржание его жеребца и затем конский топот – муж ускакал. Серый свет печально врывался в комнаты. Ольга вышла из спальни.

– Кто тут? – закричала она.

Никто не отозвался на ее зов. Она вышла на террасу и увидела казачка, который, зевая и потирая сонные глаза, шел по двору.

– Где Владимир и барин? – спросила она его.

– Барин написал несколько писем, – равнодушно ответил он, раскусывая зубами соломинку, – и после того куда-то поехал верхом, а господин Подолев уехал гораздо раньше его.

Теперь она догадывается, что они отправились на дуэль, и, шатаясь, возвращается в свою комнату; на всяком шагу колени ее грозят надломиться; кровь стынет в жилах, а плакать она не может. Она бросается перед распятием, которое висит над ее кроватью, и ударяет себя кулаками в лоб; она надеется, что Владимир убьет ее мужа, отца ее детей, и молится на коленях… пока кто-то въезжает на двор и останавливается у крыльца. Шаги приближаются. Она боязливо прислушивается, наклоняет голову на сторону, пульс ее так и стучит, она боится пошевельнуться, она думает, что умирает… Входит муж.

– Он умер, – говорит он ей, голос его дрожит, – вот письмо к тебе, честь удовлетворена… Теперь ты вольна оставить дом, если желаешь…

Более она ничего не слышала; как будто вода хлынула в ее уши, и она упала на пол… Когда она пришла в себя, то первый взгляд ее упал на распятие. Она ничего не помнила из случившегося, только в голове все было смутно и пусто, а сердце болело от какой-то раны. Немного спустя ей бросилось в глаза письмо, и постепенно память ее прояснилась, но она не заплакала; она будто окаменела, почти равнодушно открыла письмо и прочла:

«Любезная жена!

Ты всем была для меня: жизнью, счастьем и честью. Для тебя я сделал ошибочный шаг, согрешил и отрекся от своих лучших убеждений. Такой образ действий требовал жертвы умилостивления. В то время, как ты будешь читать эти строки, судьба моя совершится. Не плачь обо мне. Ты так переполнила любовью и блаженством год моей жизни, что он дороже целого жалкого человеческого существования, и я могу только поблагодарить тебя за испытанное счастье. Будь счастлива, а если это невозможно, то будь честна и исполняй свой долг.

Позволь мне еще пожить в твоей памяти. Прощай навсегда.

Твой Владимир».

Молча сложила она письмо, встала, оделась и начала укладываться. Она сейчас же хотела бросить своего мужа. Но вдруг она услышала детские голоса в коридоре; она быстро отворила дверь, и, когда ликуюшие дети повисли на ее шее, тогда она зарыдала и упала перед ними на колени… Кофры остались пустые.

Владимира нашли в березовой роще у Тулавы. Это самое уединенное место на десять миль в окружности. Тулавский общественный сторож Балабан – Леопольд знает его – нашел его, когда обходил лес. Он лежал на спине и держал пистолет в руке. Пуля засела в его груди. При нем нашли письмо, какое пишет каждый, кто дерется на жизнь и на смерть. Таким образом, порешили, что он самоубийца, и похоронили его за кладбищенской оградой…

То, что следует теперь, есть обыденная, обыкновенная сторона жизни, но оно стоит в связи с предыдущими событиями. Ольга страшно возненавидела мужа, но не бросила его. Она едва не сошла с ума от горя; часто дьявольская мысль охватывала ее душу, и однажды она уже зарядила пистолет, чтоб застрелить его, и все-таки осталась с ним, так как она не может жить, если она нелюбима; ей отрадно знать, что он любит ее и страшно страдает от сознания, что, хотя она принадлежит ему, он не может назвать ее своею. Муж часто тяготит ее. С некоторого времени страшная бледность покрыла ее лицо; сердце ее нездорово, и в лунные ночи она принуждена блуждать и не знать покоя.

Она замолкла.

– Теперь Леопольд все знает, – сказала она со спокойной, трогательною преданностью, – теперь он поймет Ольгу и будет молчать.

Я поднял руку как бы для клятвы.

– Я знаю, что он не изменит ей, – сказала она, – доброй ночи! Петух уже пропел во второй раз, на востоке виднеется светлая полоса на небе. Мне надо уйти.

Она медленно пошла, вытягивая свои прекрасные члены, и провела рукой по волосам, из которых посыпались искры. В окне она еще раз повернулась ко мне и приложила палец к устам.

После того она исчезла.

Я долго прислушивался, встал и подошел к окну. Ничего не было видно в глубокой ночной тишине, кроме щедро разливавшегося серебристого света полной луны.

Поутру я сошел в небольшую столовую, где хозяин предложил мне разделить завтрак.

– А после того я сам выведу вас на дорогу, – приветливо добавил он.

– Где же ваша супруга? – спросил я.

– Она нездорова, – как-то беспечно ответил он, – она сильно страдает мигренями, в особенности в полнолуние. Не знаете ли вы хорошего средства от этой болезни? Одна пожилая дама советовала соленые огурцы, что вы на это скажете?

Мы простились с ним по ту сторону леса.

Несмотря на его любезное приглашение, я не воспользовался им, и всякий раз, когда ночью мне случается проезжать мимо уединенной усадьбы, окруженной темными тополями, тихая грусть находит на меня.

С тех пор я не видал Ольги, но во сне мне часто грезится ее восхитительный стан с благородной головой, ее прекрасное бледное лицо с замкнутыми глазами и рассыпающимися, сладострастно-волнующими волосами.

Любовь Платона

Всегда с особенным удовольствием посещаю я семейство Тарновских. Какое-то своеобразное добродушие поражает вас в их доме. Все малейшие предметы, сам воздух пропитаны этим добродушием, не говоря о каменных стенах, окружающих господскую усадьбу, о старой, полинялой мебели, о животных и людях, которые как-то особенно приветливо смотрят на вас. Приятное и мирное ощущение охватывает душу, как скоро вдыхаешь эту благодатную атмосферу. Всюду свет и теплота, и мне кажется, что то и другое исходит от самой пожилой графини Каролины Тарновской. Посреди высоких шкафов с праотцовской деревянной мозаикой и полуживых слуг не раз случалось мне излить свое горе, свои заботы и преодолеть терзавшие меня сомнения и скорби, глядя на теплые, кроткие глаза графини и лаская на своих коленях ее черную кошку.

И нынче я отдыхал душою в ее доме. Я долго был в отсутствии и по возвращении на родину прежде всего отправился к графине, – и вот теперь она сидит напротив меня, держит мои руки в своих и заглядывает в мою душу своими голубыми глазами, от которых не скроешь ничего.

На дворе морозно. Стоит ясный, но холодный вечер, даже очень холодный. Две звезды глядят в окно; огонь в камине трещит и по временам весело светит на ковер, и мы болтаем с графиней. Есть что рассказать после долгой разлуки, а она в состоянии разрешить не один вопрос.

Графиня – это единственная женщина, которая, за исключением матери, внушает мне особое уважение; но, несмотря на весь свой авторитет, она вовсе не имеет внушительной наружности; она даже не высокого роста; это маленькая женщина, весьма деликатная, с миниатюрным лицом, обрамленным седыми волосами, но которое и в старости носит на себе следы изящества и красоты, красоты не столько физической, сколько душевной. Духовного свойства и та сила, которая высказывается в ее больших голубых глазах, глядящих на вас словно из иного мира. Эту духовную силу она передала и своему сыну, графу Гендрику, и вот теперь, когда она глядит на меня, мне так и чудится, что и глаза моего друга покоятся на мне.

– Что поделывает наш Платон? – живо спросил я графиню. – Вот уже более года, как я не имею никаких известий о нем.

– Более года? – отвечала графиня. – А в этом году много воды утекло; он развелся со своей женой.

– Со своей женой?! – вскричал я и невольно привстал со своего места. – У Гендрика жена? У нашего Платона жена? Да это решительно невозможно!

– Так вы и не знаете, что он женился?

– Ничего не знаю, положительно ничего.

– Сядьте же, – продолжала графиня. – Год тому назад он женился, и вот уже несколько недель, как он развелся со своей женой.

Я сел.

– Платон женился, развелся, – заговорил я, – извините, но я не могу собрать своих мыслей. Этот враг женщин…

– Он никогда не был врагом женщин, – прервала меня графиня.

– Значит, не был и философом? Я не могу объяснить себе женитьбу идеалиста, не соглашавшегося вкусить земных благ и видевшего в самой умной и прелестной женщине подобие обезьяны; нет, это решительно невозможно. Я так живо вижу его перед собою, когда, три года тому назад, я пожал ему руку на прощанье. В то время он еще не знал женщин. Однажды я спросил его: «Неужели ты никого не любил?» – «Нет, любил, но эта женщина была мужчина».

Графиня засмеялась.

– Я еще помню, – продолжал я, – как улыбка пробежала по его лицу при этих словах, детски-хитрая улыбка. На меня он всегда производил впечатление переодетой девушки: так поражали меня его нежность и приятность; ходил он всегда на цыпочках, часто краснел, закрывал несколько глаза, когда говорил, а руки его делали какие-то плавные движения, как будто он плавал. Он, видимо, избегал женщин, а с мужчинами обходился так деликатно и любезно, как мы обходимся с женщинами. Приятель он был такой, какого не скоро найдешь, всегда был рад пожертвовать собой для тех, кого любил.

Графиня ничего не ответила; пока я говорил, черная кошка ее с достоинством вошла в комнату, неслышно пробираясь на своих бархатных лапках, и затем одним прыжком очутилась на коленях у хозяйки, где, закрыв глаза, стала мурлыкать и вертеть хвостом. Кошку звали Мими, и такой превосходной кошки мне нигде не случалось видеть в течение всей своей жизни; это была в полном смысле кошачья красавица, а в желтых глазах ее было столько души, конечно кошачьей души, и столько ума и доброты, что невольно чувствовалось, глядя на нее, что и она знала горе и страдание; и действительно, будучи кошкой, она имела несчастье влюбиться в человека. После приветствия графине она вспрыгнула ко мне, и я стал гладить ее, снова обращаясь к ее госпоже:

– Итак, его отвращение от женщин было не более как застенчивостью?

– Нет, у него есть свои принципы, – возразила графиня.

– Принципы?

– Да, вообще на свете идеальных натур и чистых сердец более, чем думают. Только есть люди, которые так совестятся своей доброты, что скрывают ее, как будто скрывают какой-нибудь неблаговидный поступок. Вот и вы – не разыгрывайте передо мною пессимиста и волокиту, – я хорошо знаю вас. Для того, чтоб вы поняли, как все это случилось, мне следовало бы начать с давнишней истории; но мне кажется, что, если б я даже рассказала вам все, что знаю сама, вы все-таки не поняли бы причины его брака. Право, не знаю, как мне удовлетворить ваше любопытство.

Действительно, едва ли когда-нибудь оно было возбуждено до такой степени.

– Вам необходимо узнать все, что он пережил до этого шага, – снова заговорила графиня, – только вы не осудите его. – Она встала, открыла один из больших шкафов, стоявших в комнате, и, вынув из него тетрадь, подала ее мне. – Прочтите эти письма, – продолжала она, – но не забудьте, что они написаны восемь лет назад, когда Гендрику было всего двадцать лет, и непременно прочтите их по порядку, так, как они в этой тетрадке. В последний раз, как Гендрик был здесь, он попросил у меня иголку и нитку голубого шелка, скрепил их вместе и поставил заглавие.

Было уже поздно, когда я вернулся домой, но тем не менее я сейчас же принялся за интересное чтение и только тогда положил тетрадь, когда прочел ее до конца.

Письма к моей матери

7 декабря

Дорогая мать!

Я благополучно доехал до места своего назначения и здоров, но одиночество наводит на меня грусть, даже какой-то страх, хотя и совестно сознаться в этом. Ты знаешь, что я облекся в мундир не для того, чтоб разыгрывать героя, а чтоб принести свою лепту на пользу государства, которого считаюсь гражданином. Я страдаю тоской по родине, в особенности же сильной тоской по тебе; тоскую по старой мебели, по каждому темному закоулку нашего дома, по кошке, даже по отцу, который всегда был строг со мною и всегда относился ко мне, как посторонний человек. В первый раз очутился я на чужой стороне. У меня веселая и удобная квартира. Я сделал визит полковому командиру, был и у товарищей; первый был очень сдержан, вторые обошлись со мною с обидной вежливостью. Они дают мне почувствовать, что я вступил в полк с золотой портупеей.

Вот и сижу я один у теплой печки в вечерние часы; малый мой кипятит воду для чая, а я мысленно переношусь к тебе. Мне только стоит закрыть глаза – и сейчас же все оживает в моей памяти. Часы пробили пять. В это время мы пили кофе в твоей комнате. Анна теперь накрывает большой круглый стол, а Мартын стучит чашками; я слышу твой кроткий голос, слышу также, как Альфред и Роман дразнят добрую Анну, – но в эту минуту я не в состоянии смеяться над ее бесчисленными образами, над ее миртовым венком и романической преданностью патеру Серафиму; не посмеялся бы даже над общиною девиц. Сам Мартын, с его комическим влечением к домоправительнице, является для меня какой-то естественной необходимостью; не будь его – остался бы пробел в старом доме. Что поделывает Адам, этот славный Адам, которого я так любил, когда еще был ребенком, что только к нему одному шел от кормилицы и которого называл красивым Адамом, несмотря на конюшенный запах, немытые руки и красное лицо его, всегда покрытое лоском? Но я несправедлив к нему: однажды он вымыл свои руки; это было в тот день, когда он вложил две красные гвоздики в свою петлицу и посватался за Розалию. Не знаю только, помылся ли он в день своей свадьбы. А как поживает Розалия? Добрая душа, не одну слезу запекла она в яблочный пирог, который испекла мне на прощанье. Но я говорю о прислуге и забываю братьев. Добрые, милые братья! Они знают, как я люблю их; это мои первые друзья. Продолжают ли они воевать после моего отъезда? Кто же командует армией в мое отсутствие? Вероятно, они будут искать своего Наполеона; недосчитаются они еще четырех гренадеров и нескольких уланов, – они рассердятся, пожалуй, но я не могу утаить своего проступка: скажи им, что мне жаль было расставаться со своими картонными солдатиками, почему я и захватил некоторых из них с собою, а здесь они стоят на моем столе между книгами и бюстами Лермонтова и Пушкина.

А после кофе я вижу тебя за рабочим столиком, на котором нарисован город и под ним подписано: «С.-Петербург», иначе, конечно, никто не знал бы, что это за город. На тебе надет белый чепчик, а Петербург завален бельем и чулками; напротив столика висит портрет покойной маленькой сестры, а над кроватью твоей распятие и образ Богоматери с младенцем. Но вот стемнело, и прислуга перебралась в просторную комнату без окон, в которой и днем царствуют постоянные сумерки. Анна в тридцатый раз читает вслух «Ринальдо Ринальдини» или историю Иоанна Грозного, а ты в это время всегда завешиваешь клетки твоих птиц, которые все умножаются, вопреки твоему намерению отдать излишних.

Вот и темный зал, в который отец ставил меня на часы и где внезапно оживавшие белые занавеси наводили на меня такой страх, что я опрометью бросался со своего места, – этот прекрасный зал с его голубой шелковой мебелью, красными кактусами и картинами, на которых мне так знакомы каждое дерево, каждый куст.

Отец сидит в своем кабинете, у мраморного стола, и читает; на столе стоят Вергилий, Гёте и Фридрих Великий. Как часто забавлялся я тут, вынимая из ножен коротенькую шпагу этого короля-воина и снова вкладывая ее в ножны. Есть тут и Наполеон, отдыхающий на кресле во время лейпцигского сражения, а рядом с ним небольшой фарфоровый музыкант, играющий на фортепиано. Между окнами стоит грозный рыцарь в тяжелой броне; на стене висят турецкое знамя и панцирь татарского хана, разбитого одним из наших предков во времена Собеского. Тут же висит и монгольская стрела, до которой я никогда не смел дотрагиваться.

Но я все говорю о вещах, которые так знакомы тебе; извини меня, если я только надоедаю тебе своим письмом, – все стало мне так дорого с тех пор, как я не живу в старом доме. Тебе хотелось бы лучше узнать что-нибудь обо мне, но сказать мне нечего; быть может, найду более интересный материал в следующий раз. Теперь, как и дома, я буду говорить тебе все, что бы ни случилось пережить; передам тебе все свои новые мысли, впечатления и действия, а ты по-прежнему продолжай высказывать мне свои мнения. Ведь ты всегда так верно руководила мною, а любящая, кроткая рука твоя не менее нужна мне и теперь. Всякий раз, как глаза твои ласково покоились на мне, я знал, что я вправе быть довольным собою. Будь здорова, дорогая мать, кланяйся всем от любящего тебя сына.

Твой Гендрик.

P. S. Хотел уже заклеить свое письмо, как вспомнил один удивительный случай, который надо рассказать тебе. Возвращаясь домой со службы, я встретил фантастические сани, в которых сидела молодая женщина в роскошном туалете. Я едва успел взглянуть на нее, но знаю, что у нее белокурые волосы, прекрасные глаза и княжеская осанка. Я невольно остановился и посмотрел ей вслед; если б не ее небольшие, крылатые, украинские лошади, то мне кажется, что я догнал бы ее. Я в состоянии посещать гулянья, театры, даже церкви только для того, чтоб снова увидеть ее, а если б мне удалось узнать, где она живет, то я проводил бы целые часы под ее окном, лишь бы видеть тень ее на оконных занавесах.

Растолкуй мне, что я за человек? Ничего до такой степени не восхищает меня, как вид прекрасной женщины. Я в состоянии думать о ней день и ночь; я рассказываю сам себе романы, в которых я разыгрываю роль героя, а она – героини; она волнует меня во сне, а между тем я никогда не желаю обладать ею; я убежден, что мне достаточно обменяться с нею десятью словами – и все кончено! Да, прелестная женщина в моих глазах то же, что образец искусства, то же, что и картина, до которой нельзя дотронуться, к которой даже не смеешь подойти поближе, если не хочешь, чтоб очарованье исчезло мигом.

Наверно, я увижу свою княгиню когда-нибудь, но я ни за что не заговорю с нею. Я обойдусь с этой красавицей так, как ты обходишься со своими розами: буду вдыхать ее аромат, любоваться ее станом, но не сорву с нее цветка. Смейся надо мною, смейся над застенчивым юношей, который отваживается подумать, что он мог бы сломать такой гордый цветок.

В этот раз письмо мое вышло очень длинное, зато в следующий будет весьма короткое. Будь снисходительна к твоему герою-ребенку, ведь писать к тебе есть мое единственное, величайшее удовольствие. Доброй ночи, моя дорогая.

11 декабря

Целую твои ручки за твое милое письмо. Как счастлив я, что все здоровы, даже все твои канарейки. Будь покойна, я постоянно хожу в теплых чулках, согласно твоему желанию, и, наверно, не простужусь. У баронессы я еще не был, но на днях побываю.

Ты советуешь мне наслаждаться жизнью, ты, которая вкусила одну горечь жизни; ты желаешь, чтоб я ухаживал за описанной тебе красавицей или за другой хорошенькой женщиной, тогда как сама нашла в любви одно разочарование, скорбь и оскорбление и еще в молодости отказалась от всех ее воображаемых радостей. И это потому, что я молодой человек? – Я вовсе не так молод; правда, что мне всего двадцать один год, но голова моя созрела, а сердце устарело; нет, не устарело, а умерло – это будет вернее. Я знаю, что ты не была счастлива с моим отцом, что ты жила для своих детей, тогда как он… а если ты не нашла счастья в любви и в жизни, то кому же быть счастливым? Кто осмелится после того заявить свои права на счастье? То, что я узнал из твоей жизни и на что насмотрелся в нашем доме большими, любопытными и недремлющими детскими глазами, глубоко засело в моей душе.

Я испытываю нечто вроде страха перед любовью. Не раз говорил я это тебе, а ты, мой ангел, чистейшая женщина, хочешь сделать из меня волокиту. Да, ты оттого так снисходительна к порывам молодости, ко всем людским погрешностям и страстям, что так строга сама к себе, так нравственна. Я наследовал кое-что от тебя; не то чтоб я считал себя выше других людей, но ощущения мои несколько нежнее, и ты сама привила во мне отвращение ко всему неблаговидному. Я несколько раз был в театре, и тут я видел, как люди, выставляющие напоказ свое образование, в сущности немногим лучше дикарей. Заметил я много изящных туалетов и мало интереса к таланту автора, к искусству актеров; дамы кокетничали в то время, как я совершенно увлекся тем, что происходило на сцене.

Зачем поэты, и самые лучшие поэты, постоянно выставляют нам события и людей минувших времен? Быть может, суждение мое покажется тебе слишком отважным, но, по-моему, это и есть причина, почему они не производят ничего целого, а только половину чего-то. Инстинктивно чувствую я, что Эгмонт, Мария Стюарт, Варвара Радзивилл и Иоанн Грозный, с его опричниками, не думали, не чувствовали, а еще менее выражались так, как говорят за них поэты. Мы не понимаем, как современные нам люди совершают деяния, возможные только в прошедшем, а между тем, если б поэт вывел на подмостки своих героев такими, какими они были в действительности, сохраняя весь отпечаток давно прошедшего времени, – что положительно никому не доступно, – тогда мы еще менее поняли бы их.

Впечатление целого выношу я только из пьес, где изображается настоящее; таковыми считаю я все хорошие французские комедии, Ревизора Гоголя, Горе от ума Грибоедова и некоторые другие. Я думаю, что только этим путем дойдем мы до прекрасных исторических произведений Так, Шекспир в Укрощении строптивой, Мольер в своем Скупом, в Тартюфе и Мизантропе, Морето в Донне Диане, Бомарше в Женитьбе Фигаро, Лессинг в Минне фон Барнгелъм, Шиллер в Разбойниках, в Коварстве и любви, Гёте в Клавиго и пр. – вывели на сцену своих современников, а мы глядим на их произведения, как на исторические картины, в которых, благодаря их неподражаемой верности, в наших глазах всецело оживает минувшая эпоха. Только такие произведения, как мне кажется, заслуживают названия классических. Как возмутительно глупо играть Разбойников в костюме времен Тридцатилетней войны, когда они должны служить нам мастерским олицетворением периода крайней нужды, душевных бурь и притеснений и ознакомить нас с его жалким исчадием. Не лучше ли было бы в таком случае надеть фрак на Карла Моора и шиньон на «строптивую»? Еще я должен заметить тебе, что немецкие актеры еще более усиливают неестественность многих трагедий, своеобразный пафос и расстановка, с которой они говорят, часто бывают очень комичны Как будто они нарочно изучают способ ходить и двигаться так, как не ходит ни один из людей, владеющих здоровыми членами!

Часы я купил за 80 флоринов, как ты назначила; помаду взял в 11/2 фл., мыло в 1 фл. Не дорого ли это? Могу взять в другой раз более дешевые сорта того и другого. Побрани меня, если ты найдешь, что я неблагоразумен.

Нынче я ел яблочный пирог, но наша Розалия делает его лучше. Целую вас всех.

Твой Гендрик.

14 декабря

Вчера я был у баронессы. Ты права, называя ее своей приятельницей, так как она не только любит тебя, но и понимает, а последнее несравненно важнее. Я глубоко уважаю эту женщину, зная, что она пользуется твоим доверием, а угодить тебе, приобрести твое уважение и сохранить его – вещь нелегкая. Она сейчас же пригласила меня на вечер, на формальный вечер, и таким образом я дебютировал в свете. Естественно, что я встретил тут много дам, очень хорошеньких и умных дам. Танцы не устроились. Кто постарше играл в вист, а молодежь болтала. Я познакомился кой с кем, между прочим с одной пожилой генеральшей, которая когда-то слыла львицею в столице; она и теперь еще носит локоны и сильно румянится, а лиф ее!.. Один из моих товарищей утверждает, что чем старше становятся дамы, тем более спускают они с плеч свои платья. Генеральша покровительствует теперь молодым воинам, и так как я не больше как поручик, то она обошлась со мною крайне милостиво, даже позволила мне надеть мантилью на ее плечи. И другая молодая дама приняла во мне большое участие; она в разводе с мужем, и недавно обожатель ее пал на дуэли, что подало повод к большому скандалу. Эта дама – светлая блондинка, очень бела и очень тяжела; последнее я заметил после того, как имел удовольствие подсадить ее в карету; словом, это одна из нимф в два центнера весом, которых так любил Рубенс.

Довольна ли ты мною?

Видел я там и очаровательную молодую девушку, графиню Аделаиду Потоцкую, и едва не влюбился в нее, глядя на ее прекрасное лицо, напоминающее прекрасных мадонн, на ее черные как смоль волосы, на ее глаза и зубы. Ах! Что это за зубы! Я в состоянии пожелать, чтоб она укусила меня! К сожалению, меня сейчас же представили ей, и разом очарование исчезло, хотя она разумно говорит, много читала и вообще – не картинка из модного магазина.

Сейчас иду на дежурство и потому кончаю свое письмо. Сердечно приветствую всех.

Искренне любящий тебя сын.

17 декабря

Ты спрашиваешь, отчего я страшусь любви? – Я страшусь любви потому, что страшусь женщины. Я смотрю на женщину как на что-то неприязненное. Существо ее, вполне чувственное, так же странно действует на меня, как и неодушевленная природа. Как та, так и другая – привлекательна и страшна.

Ты знаешь, как я люблю сидеть у опушки леса в теплый летний вечер; я вслушиваюсь в легкий шелест, который проносится над вершинами деревьев, в жужжание пчел и золотых мух в траве и вдыхаю в себя ароматный воздух. Однажды на сучьях передо мною сидел зяблик, а из леса вылетал свист черного дрозда; не знаю, почему мне в эту минуту так захотелось поговорить с лесом. Но я не получил ответа или получил его на непонятном для меня языке. Я увидел, как плющ, ласково и живописно вившийся около дуба, медленно вытягивал из него жизнь; года через два дуб одряхлеет, засохнет, и когда слабое дуновение, которое нынче вечером слегка колеблет деревья, обратится в бурю, то оно опрокинет его, если ранее этого молния не ударит в его гордую вершину. Я видел, как кружилась туча комаров в лучах вечернего солнца и как внезапно зяблик вспорхнул со своего сука и рассек эту тучу, а вокруг него кружился ворон, а еще выше парил орел, который не пощадит и ворона. Часто, проходя по полям, я радовался василькам, весело глядевшим между золотистыми колосьями, и крошечным муравьям, сооружавшим свою пирамиду, и темной куропатке, высиживавшей свои пестрые яички; но синие васильки посреди ржаного поля – сорная трава, высасывающая из него много жизни; на муравейнике я видел улитку, по которой муравьи ползали точно так же, как лилипуты по телу спящего Гулливера; она содрогалась под их жалом, но тщетно искала спасения; куропатку же, что сидит на яйцах, наверно задушит лисица.

И море, со своими спокойными, ровными волнами, желтыми розами, зелеными сетками морских трав и водяных лилий, как будто манит меня к себе, но, если б я прельстился его обманчивою приманкой, оно заключило бы меня в свои холодные и молчаливые объятия и потом с презрением выбросило бы на песок мой бездыханный труп; оно шумит так приветливо, так усыпительно, как будто напевает колыбельную песнь, но это лишь предсмертный стон природы, голос тления; волны его смывают землю и камни, пробивают скалу, на которой начерчен крест, и, как только плотина прорвется, они потопят землю, животных и людей.

А женщина – чего ищет она, привлекая меня к своей груди? Как и самой природе, ей нужна моя душа, моя жизнь для того, чтоб произвести новые существа и затем обречь меня на смерть. Уста ее то же, что и волны морские; они обольщают, лепечут, помрачают рассудок и в конце концов – уничтожают.

Смейся теперь над моим идеализмом, но это лучшее из всего, что мы имеем в этой жизни; никто не знает ее цели, никогда никто не откроет ее; она существует сама для себя, а любовь присоединена к ней единственно для непрерывного продолжения ее в новых существах, которые, как и мы, будут радоваться месяцу и звездам и, как и мы, станут добычею смерти.

Твой Гендрик.

21 декабря

Любезная мать!

Не знаю, с чего начать, чтоб сказать тебе все, что мне надо передать тебе. Лгать перед тобою я не в силах и потому скажу тебе всю истину. Я имел дуэль и ранил своего противника, но ранил неопасно, так что все окончилось благополучно. Я знаю, что ты поверишь мне, если я скажу тебе, что я дрался не из высокомерия и хвастовства, а потому, что иначе поступить не мог. Товарищи не могли мне простить, что я вступил в полк прямо офицером. Сперва они только сдержанно обращались со мною, потом стали избегать моего общества и, наконец, начали оскорблять, в особенности же один из них – граф Комарницкий. Я принужден был вызвать его на дуэль – таков обычай в полку.

«Как дрался я?» – спросишь ты. Те, которые присутствовали на дуэли, нашли, что хорошо, сам же, право, не знаю, как я ранил Комарницкого. Я не имею претензии слыть героем и потому признаюсь тебе, что я сильно был взволнован, но я подумал о тебе и из самолюбия сохранил спокойный, даже веселый вид. Старый Венглинский, долго служивший в кавалерии и опытный дуэлист, однажды, разговаривая с моим отцом, сказал: «В дуэли важнее всего не выжидать удара противника, но сразу броситься на него». Я был еще ребенком, когда слышал эти слова, и весьма кстати вспомнил их теперь; я так стремительно бросился на Комарницкого, что искры посыпались из глаз. Он очень силен, а я слаб и не обладаю особенно крепкими нервами, но прежде, чем я успел опомниться, закричали «стой», и я увидел, что кровь струится из его головы.

Мы подали руку друг другу, и теперь я стал добрым товарищем и принужден пить, играть с ними и слушать их грубые шутки. Офицерский быт уже опротивел мне. Только один из товарищей нравится мне; он немец, но не пугайся его фамилии – Шустер – очевидно, не аристократической. Сейчас ведут меня на попойку.

Твой Гендрик.

24 декабря

Добрая мать!

Скажу тебе новость и знаю, что ты будешь недовольна мною, зато я сам доволен собой. Дело идет о партии, которую вы придумали для меня. Вообрази себе мое удивление, когда я узнал из твоего письма, что граф Потоцкий писал моему отцу, в каком восторге от меня его семейство, и что мой отец, не спрашивая меня, отвечал, что и я в восторге от графини Адель; после этого было решено женить меня на ней.

Сперва я испугался, потом засмеялся, а затем, понимая, что и ты не менее отца желаешь этого союза, сильно желаешь его, я подумал и покорился.

Никогда не полюблю я женщины, но в конце концов это не мешает жениться и исполнить свой долг относительно вас и своей фамилии, но никогда сознательно не обману я женщины, которой предложу свою руку, и потому я решился откровенно объясниться с Адель.

Я встретил ее на следующем вечере у баронессы, которая, вероятно, много содействовала твоему расположению к молодой графине. Баронесса обошлась со мною совершенно бесцеремонно; она, не задумываясь, рассыпалась передо мною в самых благих пожеланиях, причем глаза ее так и сияли, – ведь женщины так блаженны, когда могут устроить партию; много говорила она о всевозможных достоинствах графини, упомянула вскользь что-то и о моих и под конец сама пришла в такое настроение, что принуждена была весьма эффектно поднести к глазам свой носовой платок – чудный платок с настоящим брюссельским кружевом. Потом она повела меня в небольшой кабинет, весь уставленный цветами, посреди которых я увидел Адель. Баронесса с торжествующим видом сделала мне знак рукой и оставила нас вдвоем.

Я подошел к графине, которая быстро обернулась и живо взглянула на меня своими черными глазами, продолжая играть пальцами одною из цветущих камелий.

«Нас хотят женить, – начала она, – но позвольте прежде заметить вам, что я вовсе не знаю вас, хотя все, что слышала о вас, внушает мне некоторое уважение и даже симпатию к вашей личности. Однако я не позволю выдать себя замуж». Последние слова она произнесла так решительно, если даже не резко, что мне захотелось броситься к ней на шею. «Не позволите?» – вскричал я. «Надеюсь, что вы не обиделись этим», – сказала она несколько мягче. «Напротив того, вы восхищаете меня, я сам не допущу женить себя, но вы чудная девушка, графиня Адель, девушка с характером, вы воодушевили меня!» – «Теперь только я полюбила вас! – вскричала она при этом. – И надеюсь, что мы будем добрыми друзьями». – «Да, милая и добрая Адель», – и мы стали прыгать и смеяться, как дети.

Теперь побрани меня как следует; о свадьбе нет более и речи. У графа Потоцкого лицо вытянулось в аршин, а у баронессы оно стало еще длиннее. Отец издержит лишний золотник табаку, когда узнает всю эту историю, а всему этому причиной маленькая Адель и твой негодный

Гендрик.

29 декабря

Любезная мать!

Как счастлив я тем, что все так благополучно у нас дома. Кашель Романа вряд ли значителен, а катар Мими чересчур смешная вещь.

Ты узнала, что я слыву здесь оригиналом, и я понимаю из твоих строк, что ты недовольна мною. Что, в сущности, значит быть оригиналом? – Не походить во всем на других людей. Действительно, я не совсем такой, как все, но во мне находят что-то баснословное. В чем же видят это? Я сознаюсь, что никогда первый не заговариваю с дамой, но я всегда отвечаю ей, как скоро она заговорит со мною сама. Говорят, что я боюсь женщин, и это чистая правда. Совершенно справедливо и то, что намедни я покраснел, когда генеральша ударила меня веером по щеке, но кто же не покраснеет, если вдруг неожиданно увидит перед собою в высшей степени обнаженный древний бюст? Не менее справедливо и то, что я не танцую и что, когда Рубенсова нимфа выбрала меня в котильоне и, приподняв руки кверху, молила меня сделать с ней тур, как будто дело шло о спасении ее жизни, я очень неохотно последовал за нею; сама подумай, милая мать, какой опасности я подвергался, только вспомни мои слабые руки и два центнера Рубенсовой женственности! Наконец, я сердечно обрадовался, когда одна славная девушка, которую я не люблю и которая не любит меня, отказала мне в своей руке. Что же я сделал дурного?

Кланяйся от меня отцу, братьям и всем домашним.

Твой странный сын Гендрик.

31 декабря

Любезная мать!

Вопрос, который ты ставишь мне, весьма трудный и серьезный; я долго обдумывал его и нынче постараюсь дать ожидаемый тобою ответ.

Что такое любовь? – Я только объясню тебе, как я понимаю это слово.

Нельзя назвать любовью то чувственное влечение, какое соединяет между собою самые резкие противоположности, то есть два существа, в одно время любящие и ненавидящие друг друга. Нет, любовь не есть нечто чувственное. Равно нельзя назвать любовью и ту склонность, что зарождается под крылышком случая, развивается привычкою и заключает в себе много довольства и веселости; то и другое возможно было бы с каждым добрым существом, а любовь не есть нечто случайное. Менее же всего можно назвать любовью ту страсть, которая почти неразлучна с трагическим элементом и которая играет пистолетом, кинжалом и ядом, как иной играет веером и лорнетом. Когда пламя ее погасает, то она переходит в смешную комедию. Нет, любовь не есть нечто преходящее. Она никогда не зарождается и никогда не угасает и только возможна между двумя твердыми существами, одинаково мыслящими, чувствующими и действующими, которые с первой минуты, как встретятся, уже знают, что они принадлежат друг другу. Никто не говорит им этого; они не руководствуются наукою, не пользуются чужим опытом и не поддаются случайному приятному впечатлению; нет, чувство их возникает внезапно и каждый час, день и год все более и более убеждает их в том, что они не ошиблись друг в друге. Такого рода любовь кончается лишь с самой жизнью и, быть может, даже продолжается и после нее. Если что-либо из нашего существа продолжает жить за гробом, то несомненно, что живет лучшая часть его, а в этом лучшем и гнездится любовь. Не знаю, понятно ли я высказал тебе то, что так ясно в моей душе.

Любовь прежде всего есть нечто духовное. Любовь есть духовная преданность другой личности. Отдаешь свою душу за другую душу. Каждый человек испытывает это прекрасное побуждение, но почти каждого оно приводит к противоположному ему полу, в котором он почти никогда не находит удовлетворения, так как тысяча чувственных условий сбивают его с настоящего пути. Видя себя обманутым, человек снова начинает искать, снова любить и опять разочаровывается; наконец, все кончается погонею за наслаждением и утомлением, отвращением от жизни, если не мрачной, эгоистичной замкнутостью.

Я страшусь любви оттого только, что боюсь потерять ее, и потому если я люблю женщину, то и не желаю обладать ею; так я никогда не потеряю ее. Но существует ли на свете женщина, которая была бы способна на одну духовную любовь? Как интересно было бы узнать это; во всяком случае, не я решусь на подобный опыт. Самое благородное и лучшее чувство, всего более доставляющее нам удовлетворение, есть дружба между двумя мужчинами, так как она одна зиждется на равенстве, она одна только вполне духовного свойства.

3 января

Я прочел Пир Платона и столько раз перечитывал его, что почти знаю его наизусть. Ни с чем не могу я сравнить удовольствия, испытываемого при первом знакомстве с великим произведением. Скажу тебе одно изречение, которое пришлось мне по душе: «Надо прийти к сознанию, что красота, нераздельная с душою, драгоценнее телесной красоты». То же самое Сократ прекрасно выразил, когда сравнил себя с фавном, в котором скрывается божественное изображение. Более же всего понравилась мне мысль, что вначале мужчина и женщина составляли одно существо; впоследствии их разделили, и теперь оба они ищут каждый свою половину.

И я такая же жалкая половина!..

5 января

Я сгораю от нетерпения передать тебе все, что я пережил в нынешнюю ночь. Чтобы ты все поняла, я должен рассказать тебе, как все случилось, шаг за шагом, одно после другого.

Итак, вчера вечером товарищи затащили меня в ресторан, где все много хохотали, играли и в особенности пили. Шустер, находившийся тут же, сидел в углу, читал газету и наблюдал за всем, что происходило, в особенности за мной. Пробило 12 часов! Банфи – это настоящий мадьяр, добросердечный, но грубый, как пастух, – встал, улыбнулся и что-то шепнул Комарницкому; тот взглянул на меня, улыбнулся и кивнул ему в ответ; все встали, надели сабли и вышли на улицу. Я был весел и предприимчив, так как выпил одну за другой две рюмки крепкого венгерского вина. Банфи и Комарницкий взяли меня под pyку, остальные шли сзади. Шутя, свистя и напевая, дошли мы до армянской улицы, где все было погружено в мрак и тишину; только из трех окошек одного нижнего этажа виднелся свет, и в одно из них Банфи бесцеремонно постучал своим хлыстом. «Что ты делаешь?» – удивленно спросил я его. «Здесь живут наши приятельницы; ведь я не ошибся, Комарницкий?» – «Да, приятельницы, – отвечал последний, – не бойся, мы нисколько не обеспокоим их, напротив того…»

И действительно, окошко отворилось и из него выглянула очаровательная кудрявая головка; вслед за тем нарядная дама, очень почтенной наружности, отворила наружную дверь. «Но, умоляю тебя, – шепнул я Банфи, – скажи мне, кто эти дамы, ведь я не представлен им?» – «Мы сейчас представим тебя, семейство очень достойное, но сперва взойди».

Мы вошли в прихожую и оттуда в большой салон, окна которого были завешаны красными гардинами. Кругом стояла мягкая бархатная мебель, рояль и стол с альбомами. Большая лампа проливала яркий свет на все пространство. Товарищи представили меня дамам; их было четыре: пожилая, отворившая нам дверь, и три молодые – Клеопатра, Антуанета и Миньона. Одна из них, именно египетская царица, произвела на меня впечатление особы, пресыщенной жизнью; вторая, у которой были прекрасные черные глаза и волосы, свежий цвет лица и роскошные формы, выказывала шаловливый и божественный темперамент, а, напротив того, маленькая Миньона, со своими белокурыми кудрями и нарисованными бровями, казалось, делала над собою большое усилие, чтоб удержать улыбку на своих устах; в душе своей она была недовольна, даже печальна, и глаза ее были такие сонные.

Я заметил, как Банфи отвел ее в сторону и что-то шепнул ей. Она расхохоталась, но смех ее звучал сухо и неприятно. «Необходимо достать шампанского!» – закричал Комарницкий, и сейчас же соотечественник его, Крулик, не стесняясь присутствием дам, надел шапку и уже готов был тотчас же отправиться за вином. «Оставайся, – сказал ему Шустер своим флегматическим голосом, – я схожу за тебя».

Я не знаю, что после того происходило в салоне, так как маленькая Миньона овладела мною, вопреки моему желанию, сняла с меня саблю и увлекла в смежную комнату. Белый занавес опустился за нами, и мы очутились в небольшом пространстве, обставленном цветами и пропитанном цветочным ароматом; с потолка падал матовый свет китайского фонаря; толстый ковер поглощал шум шагов; зеркало выглядывало из-под плюща; в небольшой беседке стояла кушетка; два голубя дремали в густой зелени.

«Ах! Какой очаровательный и поэтичный будуар, – заметил я, – настоящее обиталище феи, здесь нельзя не прийти в прекрасное настроение и не поддаться чистейшим ощущениям!» Малютка с улыбкой взглянула на меня. «Сядемте в беседку», – сказала она. «Если вы позволите», – ответил я. «О! Я все позволяю вам!» – вскричала она, и опять та же улыбка показалась на ее устах.

«Любите ли вы розаны?» – спросила она немного погодя. «Я брежу розами, – ответил я, – но еще более розовыми бутонами, которые так девственны и так нежны».

Она сорвала бутон и подала его мне; мы начали болтать; в соседней комнате кто-то сыграл несколько аккордов из Любовного напитка и слышались громкий говор и смех. «Отчего вы так холодны? – наконец спросила блондинка. – Или я не нравлюсь вам?» – «Нет, вы мне очень нравитесь», – пробормотал я в замешательстве. «Так что же… – Она обвила мою шею рукой, прислонила головку к моей груди и снизу стала смотреть на меня так, как еще не смотрела на меня ни одна женщина, так мило и ласково, что я испугался. – Что у вас тут?» – Она ударила ладонью по моей груди. «Это книга…» – «Какая книга? Не Дама ли с камелиями, или… покажите мне ее.» – Я подал ей книгу с какой-то боязнью. «Пир Платона, – прочла она, – это, наверно, очень весело, дайте мне ее – согласны?»

Она встала, положила книгу на цветочный горшок, потом вернулась и хотела… Я сильно был возбужден, а малютка с ее светлыми локонами была так очаровательна, но когда она захотела сесть ко мне на колени, то я вдруг увидел тебя, именно тебя, когда глаза твои спокойно заглядывают в мою душу; я покраснел и пробормотал: «Что вы делаете?» – «Поверьте, я чувствую большое расположение к вам», – сказала она. «Я сам расположен к вам, – вскричал я, схватив ее руки, – но разве нельзя иметь расположение без…» Вместо того чтоб кончить свою фразу, я поцеловал ее руку. Она посмотрела на меня с большим удивлением, но в этот раз не улыбнулась. «Мне очень жарко, – проговорила она через минуту, – пойдемте к другим», – и мы вышли из будуара в салон.

Тут сидели или, вернее сказать, полулежали офицеры и дамы вокруг стола, уставленного бутылками и бокалами. Банфи в расстегнутом мундире сидел возле Антуанеты, обвив рукою ее талию. Комарницкий уселся по-турецки на диване, и Клеопатра надела на него тюрбан из салфетки. Шустер подливал шампанское старушке, которая весело покачивала головой, протягивая свой бокал. Миньона в задумчивости присела к столу и начала читать Пир Платона, опершись рукою на стол. В этом положении, при ярком свете, падавшем на ее молодое чистое лицо, с опущенными ресницами, она походила на прекрасную, целомудренную мадонну.

«Что ты читаешь? – закричал ей Банфи и вырвал у нее книгу из рук. – Пир Платона, – пробормотал он. – Кто дал тебе эту бессмыслицу, не наш ли философ? – Она кивнула ему в ответ. – Ты просто сошел с ума, Тарновский, – вскричал он, – такую книгу дал… Миньоне! – И он бессмысленно захохотал. – Подойди сюда, красавица, и выпей по-гречески бокал шампанского, – закричал он, – вот и будет Платонов пир, а ты, – обратился он ко мне, – сам и есть Платон – новый Платон». – «Да, да, – вскричали все, – да здравствует новый Платон!» – и дикие, вакханальные голоса долго не умолкали.

Банфи вскочил со своего места и стал вертеться с Антуанетой. Крулик, взяв бокал, опустился на колени перед Миньоной, а Клеопатра погасила лампу. Салон едва виднелся при слабом свете фонаря в смежной комнате, и странно, именно теперь, когда стемнело, вдруг все стало мне так ясно, и я почувствовал окружающую меня тяжелую атмосферу, которая грозила поглотить и меня. К счастью, Миньона удалилась, но я не знаю, почему именно в эту минуту мне представилось, что сейчас взойдет моя княгиня в виде вакханки, с виноградным венком и чашею вина, и я закричу «эвоэ!». Я прижался к окну, сердце мое сильно билось.

«Не по тебе это общество, – тихо сказал Шустер, который неожиданно очутился около меня, – вот твоя сабля, уйдем отсюда».

Когда мы вышли на свежий воздух, я глубоко вдохнул его в себя; стояла чудная зимняя ночь; небо было усеяно звездами; снег хрустел под ногами. Шустер взял меня под руку, и я понял – хотя ни он, ни я не проронили ни слова, – что с этой минуты мы стали друзьями по гроб.

Прости меня, что я ввел тебя нынче в такое беспутное общество, и скажи всем нашим, что я люблю их всей душой и не дождусь времени, когда снова попаду домой. Целую твои ручки.

Твой Гендрик.

7 января

Нынче я посылаю тебе только несколько строк, из которых ты узнаешь, что я здоров и счастлив, бесконечно счастлив. В Шустере нашел я друга, подобного которому вряд ли найду когда-нибудь в жизни; мы вполне понимаем друг друга. Когда мы беседуем, то попеременно оканчиваем фразы, которые тот или другой не успел досказать. В отношении женщин он вполне разделяет мой взгляд. Теперь я понимаю значение настоящего товарищества, хотя Шустер служит в полку так же неохотно, как и я, и с презрением смотрит на войну. Наконец, я побывал и у старой доброй тетушки Тарновской. Кланяюсь всем.

Гендрик.

11 января

Ты не ответила на мое последнее письмо, но я снова пишу тебе, так как случилось нечто весьма интересное. Я увидел свою блондинку, свою красавицу, что видел в санях на улице, и в самом деле – она княгиня. Вчера был первый большой бал у баронессы; во всем поразила меня страшная роскошь; было избранное общество и много красивых женщин. По обыкновению, я стоял в углублении окна, вполовину заслоненный драпировкой, и изливал свою безвредную злость на окружавших меня людей; я не переставал острить, делал самые непозволительные замечания, но, конечно, все про себя. Я полагаю, что никто не провел вечера так приятно, как я.

Танцевали вторую кадриль, когда я заметил какое-то волнение посреди присутствующих, предвещавшее какое-то событие, и надо сказать, что дама, вошедшая под руку с генералом, действительно была замечательна. Я сейчас же узнал в ней свою незнакомку, столь живо врезавшуюся в мою память, и так как она остановилась в близком расстоянии от меня, чтоб выслушать изъявления восторга молодых кавалеров, статских и военных, то я спокойно мог разглядеть ее.

Каждый изгиб ее стана, каждая черта ее лица живо носятся передо мною, и мне все-таки трудно описать ее тебе, так как производимое ею впечатление чисто духовное. Настоящее свойство ее высказывается не столько в формах ее тела, сколько в ее осанке и движениях, не в самых чертах, а в их выражении, не в глазах, а в издаваемом ими свете, который то потухает, то снова загорается. Даже рост этой женщины какой-то духовный, – она невысока и неполна, а руки ее совершенно детские; у нее нет бюста, и при всем том она наводит на меня страх. Она молода, стройна, деликатна и скорее мала; в ее нежном и свежем лице, которое как-то мягко светится, только нижняя часть резко обозначена; нос скорее китайский, чем греческий, но словами не выразить привлекательности и прелести того, что окружает этот умный, горделивый монгольский нос. Светлые волосы ее великолепны, а большие, ясные, голубые глаза ее несколько напоминают проницательный орлиный взор.

Насколько очаровательна эта женщина, когда она возбуждена и говорит, настолько же она вяла, когда на лице ее мелькнет то утомление, которое теперь в такой моде. Вообще наружность ее беспрестанно меняется; самые противоречивые настроения непрерывно следуют одно за другим на ее лице и преображают его; то прельщаешься его детским, непорочным выражением, его цветущей красотой, то опять оно кажется гораздо старше. За исключением графини Адель, она одна не была нарумянена. Очевидно было, что ей говорили обо мне; она повернула голову, и глаза ее стали блистать по залу и поочередно останавливаться на различных группах; под конец она отыскала меня, тут она нагнулась к генеральше и сказала ей несколько слов, потом, не обращая внимания на близкое расстояние, взяла лорнет и начала рассматривать меня так бесцеремонно, что я пришел в замешательство и поспешил взять за руку Комарницкого, который в это время проходил мимо моего окна. Ничто другое не приходило мне на ум, и потому я заговорил о ней.

«Это москвитянка, – сказал он, – баснословное богатство, миллионы, бриллианты, рабы и прочее». – «Что с тобой? Ведь крепостное право давно уничтожено в России». – «Зато у нее есть синяя лисица». – «Мне нет дела до лисицы, говори о ней самой». – «Зовут ее княгиней Надеждой Барагревой, жила она всегда в большом свете в Лондоне, Париже, Петербурге, Вене, Риме и Флоренции, в разводе с мужем, говорят, что держала в своих сетях какого-то монарха и имела влияние на его правление; ей двадцать два года». – «Откуда почерпнул ты все эти сведения? Разве ты видел ее паспорт?» – «Узнал все случайно; впрочем, я встречал ее в Париже и Вене; ей двадцать два года, она вышла замуж шестнадцати лет, и вот уже пять лет и одиннадцать месяцев, как она живет в разводе с мужем». – «Ах! – невольно вскричал я. – Теперь я понимаю, отчего она так пресыщена жизнью».

Позднее я глядел на нее, когда она танцевала или, вернее, летала, как сильфида, подчас бесилась, как менада, закрыв глаза в объятиях своего кавалера, бледная как смерть, совершенная виллиса. Что-то разом и влекло и отталкивало от этой женщины. Она наводила страх на меня.

Бал был на исходе, и я опять стал у окна и не думал представиться ей, когда случай распорядился так, что в котильоне кавалер ее поставил ей стул прямо пред окном, где я стоял; я хотел оставить свое место, но меня уже окружили со всех сторон, и мне пришлось покориться своей участи. Мое движение не ускользнуло от княгини. «Ах! Вы наш пленник, – улыбаясь, сказала она мне. Я поклонился молча. – Вы не танцуете?» – спросила она, не глядя на меня, когда кавалер оставил ее для тура с другой дамой. «Вы говорите со мной, княгиня?» – «С кем же иначе?» – «Нет, я не танцую». – «Вы разыгрываете оригинала». – «Я не разыгрываю ни оригинала, ни вообще какой бы то ни было роли». – «Не разыгрываете и Платона?» – «Менее всего Платона».

Таков был наш первый разговор. Через несколько минут, когда она опять осталась одна, она повернулась и навела на меня свой лорнет, потом снова начала: «Мне сказали, однако…» – «Что я медведь, которого нельзя заставить плясать, сумасбродный Гамлет, не ищущий счастья у женщин, глупец, не желающий знать любви?» – «Да». – «И вы приказали показать себе нового Платона и глядите на меня так, как глядела Екатерина II на пленного Пугачева». – «В самом деле, вы замечательны. – Последовала пауза. – А если б я выбрала вас в следующей фигуре?» – «Я поблагодарил бы вас». – «Вы откажетесь танцевать со мною?» – «Откажусь». – «Ах! Как вы невежливы».

После этого, в продолжение всего котильона, она относилась ко мне с невыразимым презрением. Перед концом бала, когда комнаты уже порядочно опустели, она быстро прошла по всему залу и подошла ко мне. «Вы будете танцевать со мной?» – «Нет». – «Отчего?» – «Оттого, что все женщины внушают мне страх, а вы в особенности». – «Я? – она пожала плечами. – Ведь вы не знаете меня?» – «Знаю давно». – «Почему? – живо спросила она. – А знаете, что я хорошо помню, где я видела вас?» – «Вы ехали в санях…» – «Да, 7 декабря». – «Этого я не помню». – «А я помню, – прибавила она, – и вы говорите, что знаете меня; вы не знаете». – «Все-таки знаю, – отвечал я, – мы часто бывали вместе и вели продолжительные разговоры». – «Где? Ради всего на свете, скажите где?» – в волнении спросила она. «Во сне». – «Во сне? И я видела вас во сне». – «Каждую ночь?» – «Каждую ночь». Она схватила мои руки и посмотрела на меня; в это время я чувствовал, что души наши заглядывают одна в другую, и ее душа показалась мне такой ясной, прекрасной и блестящей, как и спокойная поверхность большого, бесконечно великого и неизмеримо глубокого океана.

«Я знаю, что вы чувствуете симпатию ко мне, – снова начала княгиня, – вы должны чувствовать ее». – «Я не отрицаю этого, в вашем существе есть что-то духовное, а это бесконечно привлекательно». – «Вот комплимент, который, по крайней мере, имеет достоинство новизны, – проговорила прекрасная москвитянка, – обыкновенно в нас обожают совершенно другое». – «Что касается меня, то я разделяю убеждение Платона: красота, нераздельная с душою, драгоценнее телесной». – «Но как хотите вы узреть эту красоту или понять ее, – вскричала княгиня, – вы только духовно можете воспринять ее, только в мыслях и в душевных ощущениях!» – «Нет, печать духовной красоты видна во всем; самая некрасивая наружность, освещенная ею, кажется прекрасной; самый грубый голос становится мелодичным, и даже ваш удивительный голос, ваше прекрасное лицо…» – «Однако, говорят, что вы не хотите любить». – «Я хочу любить и быть любимым духовно, не иначе». – «Но верите ли вы в духовную любовь?» – быстро спросила княгиня. «В мужчине, а не в женщине». – «Итак, любите меня духовно, – сказала она. Я думаю, что я мог бы любить вас, если б вы не были женщиной».

Княгиня улыбнулась и с минуту, казалось, о чем-то думала, потом сказала: «Этой беде еще можно помочь; в скором временя я ожидаю сюда моего брата, который, говорят, очень похож на меня; вы можете любить его платонически». – «Но полюбит ли он меня?» – «Я вполне уверена в этом». – «И он похож на вас?» – «Как две капли воды. Теперь желаю вам доброго утра и до свидания во сне». С этим она оставила меня.

Я не знаю, дорогая мать, составила ли ты себе верное понятие об этой необыкновенной женщине из моего описания, – она в высшей степени духовное существо; кажется, что каждый локон ее дышит. Я считаю себя способным любить ее духовно, но я не верю тому, что на свете есть женщина, которая довольствовалась бы быть любимою духовно, вот почему я никогда более не увижу ее иначе как во сне.

Твой Гендрик.

P. S. Не бойся, чтоб я влюбился в прекрасную москвитянку даже духовно, хотя она из рода Салтыковых и Дашковых.

27 января

Нынче утром я получил записку следующего содержания:

«Я люблю тебя той чистой и духовной любовью, которой ты так жаждешь и которая составляет твой высочайший идеал.

Если душа твоя тоскует по друге и товарище, способном разделить твои стремления, то приходи ко мне. Около полуночи карета будет ожидать тебя у городских ворот, по дороге в N. Пароль твой

Анатоль».

Почерк был мужской, но крупный, размашистые буквы имели то округление, какое мне так нравится; по-моему, оно показывает какую-то гармонию между различными человеческими способностями и качествами.

Кто этот Анатоль? Не брат ли княгини? Во всяком случае я воспользуюсь его приглашением.

Пред вечером.

Я нашел у одного европейского торгаша замечательную гравюру и купил ее. Сюжет ее – искушение св. Антония. Чудная мысль выражена в этой картине; тут не видишь бесчисленных чертей и невозможных животных, которые поселили во мне такое отвращение к этому сюжету. В этот раз сатана предпочитает ниспослать на землю женщину, которая опаснее целой бесовской армии, – белокурую женщину дьявольской красоты. Она едва не дотрагивается до книги угодника, погруженного в чтение при свете скудной лампы, и снизу улыбается ему так невинно, девственно и кокетливо, а свет так удачно падает на ее юную грудь, пока все остальное пространство остается в неясном полумраке; но св. Антоний продолжает читать.

Твой Гендрик.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Магия – существует. В этом на своей шкуре убедился Глеб, став учеником пришельца из Изначального мир...
Исследование профессора Европейского университета в Санкт-Петербурге Сергея Абашина посвящено истори...
Книга Полины Богдановой посвящена анализу общих и индивидуальных особенностей поколения режиссеров, ...
Что такое смысл? Распоряжается ли он нами или мы управляем им? Какова та логика, которая отличает ег...
Книга представляет собой обширный свод свидетельств и мнений о жизни и творчестве выдающегося русско...
У Одри Дивейни и Оливера Хармера есть замечательная традиция – каждый год под Рождество они встречаю...