Танго старой гвардии Перес-Реверте Артуро
— Всему на свете приходит конец, — мягко сказала она.
— Не знаю, каков будет конец, однако начало видел… В детстве у меня почти не было игрушек, а если и были — то из крашеных жестянок и спичечных коробков. Иногда по воскресеньям отец водил меня на утренние сеансы в кинотеатр «Либертад»: билет стоил тридцать сентаво, да еще детей оделяли леденцами и лотерейными билетами. Я ни разу не выиграл. Тапер бренчал по клавишам, а на экране я видел белоснежные накрахмаленные пластроны, элегантных мужчин, красивых женщин, автомобили, празднества, шампанское…
Он снова достал из кармана свой изящный портсигар и, не открывая, вертел его в руках, поигрывал, проводил пальцем по золотой монограмме МК на крышке.
— Я любил останавливаться у витрины кондитерской на улице Калифорнии, — продолжал он, — и разглядывать выставленные там торты, пирожные и прочие лакомства… Или выходил на берег Риачуэло, наблюдал, как сходят на берег татуированные матросы, и воображал те волшебные страны, откуда они приплыли.
Он вдруг замолчал — почти оборвал себя, словно смутившись и спохватившись, что подобного рода воспоминаниям можно предаваться бесконечно. И внезапно осознав, что никогда еще не говорил столько о себе. Никому не говорил. Да еще так правдиво и искренне.
— Есть люди, которые мечтают уехать. Которые решаются на это. Решился и я.
Меча продолжала молчать и слушать, словно не решалась оборвать тонкую ниточку доверенного ей рассказа. Макс вздохнул, глубоко и едва ли не с тоской, и спрятал портсигар.
— Разумеется, всему настает конец, как ты сказала. Но я не знаю, когда и где я встречу свой.
Он отвел глаза от расплывающихся за стеклом огней и силуэтов и, повернувшись, как-то очень естественно поцелвал ее. Нежно. В губы. Меча позволила это, не отстраняясь. От чуть влажного слабого тепла, которым пахнуло на него, еще мрачней и бесприютней показался ему дождливый пейзаж за окнами машины. Потом он подался чуть назад, и они взглянули друг другу в глаза, оказавшиеся очень близко.
— Тебе незачем уезжать, — еле слышно пробормотала она. — Здесь сотни мест, где можно спрятаться… Рядом со мной.
Теперь отстранился он. По-прежнему не сводя с нее глаз.
— В моем мире все на удивление просто: обо мне судят по моим чаевым. И если одна маска не годится или снашивается, я наутро надеваю другую. Пользуюсь чужим кредитом. Особенно не угрызаюсь. И не обольщаюсь. Иллюзий не строю.
— Я могла бы изменить это… Ты не думал об этом?
— Послушай меня. Некоторое время назад я попал на вечеринку в окрестностях Вероны. Вилла… Люди с большими деньгами… Уже под конец гости, поощряемые хозяевами, принялись со смехом серебряными чайными ложечками расковыривать штукатурку, чтобы добраться до фресок. А я смотрел на них и думал, какой все это абсурд. И о том, что никогда бы не смог чувствовать себя так, как они. С их чайными ложечками и фресками, скрытыми под слоем штукатурки. И хохотом.
Он замолк, чтобы, открутив стекло, вдохнуть влажного воздуха. По стенам вокзала развешаны политические плакаты «Action Franaise»[56] и Народного фронта вперемежку с рекламой нижнего белья, зубного эликсира и афишами, возвещающими скорую премьеру фильма «Abus de confiance».[57]
— Когда я вижу, как люди напяливают черные, коричневые, красные или голубые рубашки и требуют, чтобы ты примкнул к ним, то думаю, что раньше мир принадлежал богатым, а теперь — озлобленным и недовольным. А я не принадлежу ни к тем, ни к этим. И не могу озлобиться, хоть иногда и впадаю в ярость. А со мной это случается, уверяю тебя.
Он снова взглянул на нее. Она слушала, по-прежнему не шевелясь. В угрюмом молчании.
— И еще я думаю, что в сегодняшнем мире единственно возможная свобода — это безразличие. И потому по-прежнему буду жить мечом и конем.
— Вылезай из машины.
— Меча…
Она отвела взгляд.
— Опоздаешь на поезд.
— Я люблю тебя. Мне так кажется. Но любовь не имеет отношения ко всему этому.
Меча обеими ладонями ударила по рулю.
— Убирайся отсюда наконец. И будь проклят.
Макс надел шляпу, вылез из автомобиля и стал застегивать макинтош. Потом вытащил из багажника чемодан и сумку и зашагал, не обернувшись и плотно сомкнув губы, под моросью. Он чувствовал небывалую тревожную печаль — нечто вроде предчувствия ностальгии, которая будет томить его когда-нибудь. Войдя внутрь, отдал чемодан и сумку носильщику и в толпе людей зашагал следом за ним по направлению к билетным кассам. Потом вступил под стеклянно-стальной купол над перронами. В этот миг медленно вполз окутанный паром локомотив, таща за собой десяток синих вагонов с золоченой полосой вдоль крыши и с вычурной эмблемой «Compagnie Internationale des Wagon-Lits». Металлическая табличка посередине каждого вагона указывала маршрут: Монако — Марсель — Лион — Париж. Макс огляделся, ища тревожные признаки. Двое жандармов в темной форме разговаривали у дверей зала ожидания. Все спокойно, убедился он, и никто не обращает на него особенного внимания. Впрочем, это ничего не значит и ничего не гарантирует.
— Какой вагон, месье? — спросил носильщик.
— Второй.
Он поднялся на площадку, протянул кондуктору билет и стофранковую купюру — вернейшее средство снискать его благоволение на все время пути — и, когда тот одновременно взял под козырек и согнулся в низком поклоне, дал еще двадцать франков носильщику.
— Благодарю, месье.
— Нет, друг мой. Это я вас благодарю.
Войдя в купе, он запер дверь и отдернул немного занавеску на окне — ровно настолько, чтобы можно было беглым взглядом окинуть перрон. Жандармы, не сдвинувшись с места, продолжали болтать. Не наблюдалось ничего, внушавшего тревогу. Пассажиры прощались, проходили в вагон. Махали платочками несколько монахинь, дама привлекательного вида у дверей обнимала своего спутника. Макс закурил, поудобней устроился на диване. Когда поезд тронулся, поднял глаза на чемодан в багажной сетке. Он думал о письмах, спрятанных за подкладкой. И о том, как бы — пока не избавится от них — остаться в живых и на свободе. Меча Инсунса его мысли уже не занимала.
Боль, понимает Макс, рано или поздно достигает такой степени насыщенности, что сила ее уже не имеет значения. Когда пройден некий предел, становится безразлично — двадцать ударов или сорок. И потому боль причиняют не новые удары, а паузы между ними. Потому что труднее всего вытерпеть не избиение, а те минуты, когда палач останавливается перевести дух. Именно тогда страдающая плоть сбрасывает с себя бесчувственное онемение, которым отвечает на насилие, расслабляется и по-настоящему реагирует на мучительство. К таким результатам приводит все, что предшествовало этому.
— Где записи, Макс? Где тетради?
На этом этапе разговора не на равных — избиение подразумевает и другие послабления социальных ролей — рыжеусый, чьи руки так напоминали щупальца креветки, уже называет его на «ты». Искаженный голос долетает до Макса словно издали — потому что голова его обмотана мокрым полотенцем, которое одновременно не дает дышать, заглушает стоны и позволяет наносить удары, которые не оставляют следов и видимых повреждений на лице. Остальные удары он получает в грудь и живот, а поскольку привязан к стулу, то не может ни уклониться, ни прикрыться. Макс знает, что их наносят длинноволосый и его напарник в кожаном пиджаке: время от времени полотенце снимают, и тогда нечетко — потому что слезы заволакивают глаза — он видит, как эти двое потирают костяшки пальцев, меж тем как третий, рыжеусый, сидит чуть поодаль, наблюдая за происходящим.
— Где записи, Макс? Где тетради?
В очередной раз они срывают полотенце с его головы. Макс жадно хватает воздух ртом, втягивает его до самых легких, хотя от каждого вдоха колющая боль пронизывает каждую клеточку избитого тела. Вот он сумел наконец сфокусировать осоловелые глаза и рассмотреть лицо рыжеусого.
— Записи, — повторяет тот. — Скажи, где ты их прячешь, — и покончим с этим.
— Не знаю… никаких… записей…
Малый в кожаном пиджаке, без команды, словно по собственному почину стремясь внести личный вклад в расследование, неожиданно бьет его кулаком в нижнюю часть живота. Новая волна жгучей боли захлестывает Макса, поднимаясь снизу вверх, разливается по груди, отдается в паху, заставляет бессильно корчиться и извиваться, в тщетных попытках прикрыться — веревками он накрепко прикручен к стулу. Внезапно все тело Макса заливает холодный пот, и спустя несколько секунд, уже в третий раз после того, как все это началось, его тяжко рвет, и горькая желчь течет с подбородка на рубашку. Ударивший смотрит на него с отвращением и поворачивается к рыжеусому, ожидая инструкций.
— Записи, Макс.
Не в силах перевести дыхание, тот лишь мотает головой.
— Глядите-ка… — В голосе рыжего звучит сдержанное удивление. — Дедок проявляет чудеса стойкости… В его-то годы.
Следует новый удар — туда же. Макс бьется в судорогах: кажется, будто что-то острое пронизало ему нутро. И наконец, после нескольких мгновений этой бессловесной муки, кричит, и этот короткий, воющий животный крик приносит некоторое облегчение. На этот раз спазм не завершается рвотой. Макс, уронив голову на грудь, дышит прерывисто и тяжко, страдальчески кривится при каждом вдохе. Трясется в ознобе от того, что холодная испарина, пропитав всю одежду, леденит тело.
— Тетради, Макс. Где тетради?
Он чуть приподнимает голову. Сердце стучит суматошно и неровно, а иногда замирает от одного удара до другого, а потом вновь срывается на неистовую, частую рысь. Он не сомневается, что жить ему осталосьнесколько минут, и сам удивляется собственному безразличию. Своему ожесточенному смирению. Вот не думал, что это произойдет так, думает он в минуту просветления. Что, оглушенный ударами, он без сопротивления, покорно будет вплывать в полузабытье, повиноваться ему как потоку, уносящему во тьму. Однако это именно так. Когда измученное тело так перемолото болью, смерть сулит прежде всего облегчение, прекращение страданий. Долгожданный отдых. Долгий, последний сон.
— Где записи, Макс? Где?
Новый удар, на этот раз в грудь, и следом за ним — вспышка боли, кажется, перешибающей хребет. Тело сотрясают новые спазмы, но ему уже нечего извергнуть из себя. Он непроизвольно мочится и от жгучей боли, сопровождающей это истечение, издает жалобный стон. В голове, будто стиснутой по вискам обручем, несутся, путаясь, бессвязные обрывки мыслей, вереницы странных образов. В помраченном рассудке теснятся в ослепительном блеске какие-то белые пустыни, огромные пространства, волнообразно колышущиеся наподобие ртути. Пустота. Ничего. Иногда в нее вдруг врываются, калейдоскопически мелькая, то лицо прежней Мечи Инсунсы, то фрагменты раздробленного прошлого, то странные звуки. Чаще всего повторяется стук трех шаров, которые ударяются друг о друга и катятся по сукну бильярдного стола, и этот негромкий, монотонный, чем-то даже приятный звук навевает на Макса странный покой. И даже дает ему куража вздернуть подбородок и взглянуть прямо в стальные глаза того, кто сидит напротив.
— Где-где… У мамаши твоей в…
Вслед за последним словом в рыжеусого летит слабый плевок. Жалкий окровавленный сгусток не долетает до цели и падает на пол, чуть не задев собственные колени Макса. Тот, кому он предназначался, рассматривает его с задумчивым видом.
— Отдаю тебе должное, дед. Держишься молодцом.
По его знаку помощники снова заматывают голову Макса мокрым полотенцем.
Экспресс, оставив Ниццу со всеми ее опасностями далеко позади, мчался в ночи на север. Сделав последний глоток арманьяка сорокавосьмилетней выдержки и промокнув губы салфеткой, Макс оставил на скатерти чаевые и вышел из вагона-ресторана. Дама, с которой он сидел за одним столом, поднялась чуть раньше — минут пять назад — и удалялись по направлению ко второму вагону, где ехал и Макс. Счастливый случай свел его за столом с той самой дамой, которая так нежно прощалась на перроне с мужем — судя по всему и скорей всего. Она оказалась француженкой, лет, наверно, сорока, а в ее неброско элегантном tailleur[58] наметанный глаз Макса тотчас признал творение модного дома Магги Руфф. Не ускользнуло от его профессионального внимания и обручальное кольцо на левой руке, которое дама носила вместе с оправленным в золото сапфиром. Усевшись в ресторане напротив, он не стал заводить никаких разговоров, ограничившись лишь чопорным «bonsoir». Ужинали в молчании и обменивались учтиво-безразличными улыбками, лишь когда встречались глазами или когда официант наполнял бокалы. Привлекательная, отметил Макс, разворачивая накрахмаленную салфетку, большеглазая, с тонкими, отчеркнутыми карандашом бровями, с накрашенными без излишку кроваво-красными губами. Покончив с filet de bouef-forestire,[59] она отодвинула десерт и достала из сумочки пачку «Житан». Макс, потянувшись через стол, дал ей прикурить от своей зажигалки. Слегка погнутая крышка откинулась не сразу, и это дало повод обменяться первыми словами, после чего завязался непринужденный легкий разговор: Ницца, дожди, зимний сезон, скорое закрытие Всемирной выставки в Париже. Выяснилось, что провожал ее в самом деле муж. Что живут они круглый год в Кап-Ферра, но одну неделю в месяц она проводит в Париже по служебным делам: заведует отделом мод в журнале «Мари-Клер». Спустя пять минут она уже смеялась Максовым шуткам и, когда он говорил, смотрела на его губы. «Вы никогда не думали о карьере модели?» — спросила она чуть погодя. Наконец взглянула на свои миниатюрные часики, заметила, что время уже позднее, широко улыбнулась на прощанье и покинула вагон-ресторан. Опять же по счастливому совпадению оказалось, что едут они в соседних купе — номер четыре и номер пять.
Макс миновал поездной салон-бар — где в этот час было шумно и оживленно, как в баре отеля «Ритц», — пересек площадку между вагонами, где громче слышался грохот локомотива и монотонный перестук колес по стыкам, потом тамбур и остановился перед купе проводника: тот проверял список пассажиров, и в неярком свете маленькой лампочки поблескивала вышитая на кармане его форменной тужурки эмблема железнодорожной компании — два маленьких золоченых льва. Проводник — лысый, усатый, со шрамом на макушке (потом, когда Макс поинтересовался, откуда эта отметина, оказалось, что получил ее на Сомме от осколка гранаты) — был чрезвычайно любезен. Они потолковали немного о шрамах, о войне, затем — о спальных вагонах, пульманах, поездах и международных линиях. В нужный момент Макс вытащил портсигар, поднес сигарету к огоньку спички, предупредительно извлеченной из фирменного коробка и чиркнутой, так что вскоре, когда они уже покурили и поболтали доверительно, всякий, кто проходил мимо, счел бы их друзьями давними и закадычными. Еще через пять минут Макс взглянул на часы и тоном, подразумевающим, что, случись ролям перемениться, уж он-то не задумываясь оказал бы проводнику любую услугу, попросил открыть своим ключом внутреннюю дверь между четвертым и пятым купе.
— Не могу, — слабо возразил проводник. — Нельзя. Не положено.
— Знаю, знаю, друг мой, что не положено… Но знаю и то, что вы сделаете это для меня.
С самым безразличным видом он сопроводил эту реплику почти незаметным движением, в результате которого в руке проводника оказались две стофранковые купюры, неотличимые от полученной при посадке. Тот еще минутку отнекивался, хоть и было очевидно, что делает он это исключительно ради того, чтобы поддержать престиж «Compagnie Internationale des Wagon-Lits». Но вот наконец спрятал деньги в карман и жестом светского человека надел фуражку.
— Завтрак прикажете подать в семь? — с полнейшей естественностью осведомился он, пока шли по коридору.
— Да. К этому часу будет то, что надо.
Последовала почти неуловимая заминка:
— На двоих?
— На одного, будьте добры.
При этих словах проводник, уже дошедший до двери четвертого купе, устремил на Макса благодарный взгляд. Спокойней работается, читалось в нем, когда знаешь, что не перевелись еще на свете джентльмены, умеющие соблюдать приличия.
— Будет исполнено.
И в ту ночь, и в следующие Макс мало спал. Женщину звали Мари-Шанталь Эльяр: она оказалась жизнерадостной, темпераментной, приятной, и он наведывался к ней и в те четыре дня, что оставался в Париже. Помимо прочего, это было превосходное прикрытие, а вдобавок он получил от нее и прибавил к тем тридцати тысячам франков, что извлек из сейфа Томаса Ферриоля, еще десять. На пятый день, после длительных размышлений о ближайшем будущем, Макс снял со счета в банке «Барклай — Монте-Карло» все, что там лежало. Потом в конторе Кука на улице Риволи купил билеты: один — на поезд до Гавра, другой, первого класса, на трансатлантический лайнер «Нормандия» до Нью-Йорка. Расплатившись за номер в отеле «Мёрис», он положил в плотный желтый конверт письма графа Чиано и с рассыльным отправил их в итальянское посольство. Не приложив никакой сопроводительной записки или пояснения. Все же перед тем, как вместе с чаевыми вручить конверт портье, он немного помедлил и задумчиво улыбнулся. Потом вытащил из кармана перо и, там, где обычно указывают отправителя, вывел прописными буквами имена Мауро Барбареско и Доменико Тиньянелло.
Макс потерял представление о времени. Тьма, боль, допрос, непрестанные удары, и, когда в очередной раз с его головы сдергивают мокрое полотенце, он удивляется, что снаружи в комнату еще проникает свет. А голова болит сильней всего, болит так, что кажется, глаза в буквальном смысле леут на лоб каждый раз, как он чувствует беспорядочное биение крови в висках и перебивчивый стук сердца. Впрочем, вот уже некоторое время его не трогают. Сейчас он слышит звуки русской речи, и, покуда глаза еще не привыкли к свету, едва различает смутные силуэты. Когда же наконец четкость зрения к нему возвращается, видит, что в комнате появился еще один человек — крупный и светловолосый, он с любопытством смотрит на Макса водянистыми голубыми глазами. Облик кажется ему знакомым, но в таком состоянии он не может напрячь память, собрать мысли. В следующую секунду любопытство на лице вошедшего сменяется недоверчивым неодобрением. Качнув головой, он о чем-то коротко переговаривается с рыжеусым, который сейчас уже не сидит напротив Макса, а поднялся на ноги и тоже внимательно его рассматривает. Судя по тому, что он отвечает резко, нетерпеливо и с заметным раздражением, рыжеусому не нравится услышанное. Разговор теперь идет на повышенных тонах — блондин на чем-то настаивает. И вот он отрывисто и сухо произносит что-то — явно отдает приказ — и выходит из комнаты как раз в ту минуту, когда Макс наконец узнает его. Это гроссмейстер Михаил Соколов.
Рыжеусый приближается к Максу. Критически оглядывает его, словно оценивая причиненный ущерб. И, сочтя, вероятно, что тот не слишком велик, мрачно бросает несколько слов своим помощникам. Макс снова весь поджимается в ожидании мокрого полотенца и очередной серии ударов — но нет. Длинноволосый наливает стакан воды и резко подносит его к губам пленника.
— Повезло тебе… несказанно повезло, — раздумчиво замечает рыжеусый.
Макс пьет жадно, захлебываясь и проливая воду на подбородок и грудь. Потом, подняв голову, встречает угрюмый взгляд.
— Ты вор, взломщик и нежелательный иностранец с несколькими приводами в полицию, — говорит русский, придвинувшись так близко, что почти касается лица Макса. — Сегодня же в своей клинике на озере Гарда твой хозяин доктор Хугентоблер будет оповещен обо всем. Узнает он и про то, как ты раскатывал по Сорренто в его «Роллс-Ройсе», носил его барахло и сорил его деньгами. И самое главное: Советский Союз не забудет то, что ты сделал. Куда бы ты ни уехал, мы тебя найдем и постараемся всячески портить тебе жизнь. До тех пор, пока однажды кто-нибудь не постучит в твою дверь, чтобы довести до конца то, что пришлось оставить на полдороге сегодня… Помни об этом наяву и во сне.
Произнеся эту тираду, рыжеусый подает знак, и в руке малого в кожаном пиджаке щелкает пружина ножа. Макс, который все еще оглушен и потому видит все как в тумане, чувствует, что веревки, стягивающие его тело, ослабли. Жгучие мурашки ползут по рукам и ногам, заставляя его застонать от неожиданной боли.
— Теперь убирайся отсюда, забейся в какую-нибудь нору поглубже и затихарись… Живи покуда, но помни: с этой минуты ты — человек конченый. Человек мертвый.
13. Перчатка и колье
Макс с трудом добрался до цели. Прежде чем машинально поправить пиджак и галстук и позвонить в дверь, он взглянул на себя в зеркало в коридоре, чтобы, в свою очередь, оценить ущерб. И установить, как далеко с прошлого раза сумели продвинуться страдание, старость, смерть. Но нет: оказалось, ничего особенного и ужасного. Чрезмерного, точней сказать. Мокрое полотенце, думает он, разглядывая отражение одновременно и с горечью и с облегчением, сыграло свою роль: никаких следов, если не считать лиловатых кругов под воспаленными нижними веками. Глаза тоже покраснели, и белки покрыты крохотными кровоизлияниями — лопнули капилляры. Сильнее всего пострадало то, что не на виду, думает он и, уже подойдя к номеру Мечи, останавливается, опирается о стену, чтобы перевести дух, — живот и грудь наверняка покрыты сплошными кровоподтеками; пульс — редкий и неровный, и это изнуряет, и каждое движение требует напряжения всех сил, а вслед за тем холодный пот заливает все тело под одеждой, на малейшее прикосновение которой болезненно отзываются раны; слабость, от которой подкашивались ноги, когда он, огромным усилием воли скрывая ее, заставлял себя бодро шествовать через вестибюль отеля. И главное — необоримое желание упасть где-нибудь, закрыть глаза и надолго заснуть. Раствориться в благостной пустоте, умиротворяющей, как смерть.
— Боже мой… Макс!
Меча стоит на пороге своего номера, в изумлении глядя на гостя. Улыбка, которую сумел выдавить из себя Макс, как видно, не успокаивает ее, потому что Меча торопливо подхватывает его под руку и, преодолевая слабое сопротивление, помогает сделать последние шаги к двери.
— Что случилось? Ты болен? Тебе плохо?
Макс не отвечает. Ноги у него подкашиваются, и путь до кровати кажется нескончаемым. Наконец он стаскивает пиджак и с неимоверным облегчением садится, держась обеими руками за живот и едва не стеная от боли, пронизавшей все тело при перемене позы.
— Что они с тобой сделали? — Меча наконец все поняла.
Он не помнит, как это произошло, но в следующую минуту уже лежит на спине. Меча, присев на край кровати, одной рукой считает ему пульс, другую положила ему на лоб, смотрит встревоженно.
— Поговорили… — сдавленным голосом и не сразу удается выговорить Максу. — Всего лишь… поговорили…
— С кем?
Он с равнодушным видом пожимает плечами. Но улыбка, сопровождающая этот жест, тем не менее разглаживает сведенное страдальческой гримасой лицо.
— Не все ли равно?
Меча тянется к телефону, стоящему у изголовья:
— Я вызову врача.
— Не надо мне никакого врача… — слабой рукой он перехватывает ее руку. — Я просто очень устал.
— Это были полицейские? — Ее тревога, кажется, относится не только к здоровью Макса. — Люди Соколова?
— Нет, не полиция. Пока что все келейно. По-домашнему.
— Сволочи!
Макс силится изобразить стоическую усмешку, но получается лишь какая-то обиженная гримаса.
— Ты поставь себя на их место. Мы сделали неверный ход.
— Как ты думаешь, они заявят о краже?
— У меня не создалось такого впечатления… — Он осторожно ощупывает ноющий живот. — Впрочем, хватило и иных впечатлений…
Меча смотрит на него, словно не понимая, о чем он. Потом кивает, нежно приглаживая его растрепанные седые волосы.
— Тебе доставили то, что я послал? — спрашивает он.
— Да, конечно. Это в надежном месте.
Нет ничего проще, думает Макс. Невинный на вид сверток попадает к портье Тициано Спадаро, а потом рассыльный приносит его в указанный номер мадам Мече Инсунса. Старый способ обделывать дела. Простой и верный.
— Твой сын знает об этом? О том, что я сделал?
— Лучше рассказать ему все по окончании матча. Хорхе хватает забот и с Ириной.
— А как она? Она знает, что ты ее раскусила?
— Пока нет. И надеюсь, заподозрит не скоро.
От неожиданного и болезненного спазма он стонет. Меча пытается расстегнуть ему влажную от пота рубашку.
— Позволь, я взгляну, что там…
— Ничего, — он отводит ее руки.
— Скажи, что они делали с тобой.
— Ничего особенного. Я же сказал, разговоры разговаривали.
Сдвоенный золотистый сполох вспыхивал так близко, что в ее глазах Макс видит отражение собственного лица. Мне нравится, что она смотрит на меня так, решает он. Мне это очень нравится. Особенно сегодня. Сейчас.
— Я не сказал ни слова, Меча. Ни единого слова. Ничего не признал. Даже в том, что касалось меня самого.
— Не сомневаюсь, Макс… Потому что знаю тебя.
— Хочешь верь, хочешь нет, но это оказалось нетрудно. Мне было все равно, понимаешь? Что бы они со мной ни делали…
— Ты вел себя отважно.
— Это не отвага. Это именно то, что я сказал. Безразличие.
Он старается дышать поглубже, полной грудью, будто стремясь обрести потерянную энергию, хотя каждый вздох отзывается во всем теле адской болью. Он чувствует такую усталость, что, кажется, проспал бы несколько суток кряду. Сердце по-прежнему стучит с перебоями — то частит, то замирает. Меча, судя по ее встревоженному лицу, догадывается, что ему худо. Поднимается и подает ему стакан воды, которую он пьет осторожными маленькими глотками. Вода освежает горящий рот, но потом от нее желудок сводит болью.
— Позволь мне вызвать врача.
— Даже не думай. Мне нужно только передохнуть. Поспать немного.
— Да, конечно, — женщина гладит его по лицу. — Поспи.
— Я не могу оставаться в отеле. Всякое может случиться. Хоть они и не донесли на меня в полицию прямо, но неприятности очень вероятны. Мне надо вернуться на виллу «Ориана»… вернуть машину в гараж, а вещи — в шкаф…
Он беспокойно пытается приподняться, Меча нежно удерживает его:
— Лежи-лежи… Не вставай пока… Дело терпит… Есть еще несколько часов. Я схожу в твой номер и соберу чемодан. Ключи у тебя с собой?
— В пиджаке.
Она снова подносит к его губам стакан, и Макс отпивает еще немного, пока боль в животе не становится непереносимой. Тогда он в изнеможении откидывается на подушку.
— Я все-таки сделал это, Меча.
В этих словах слышится оттенок гордости. Меча улавливает ее и улыбается с задумчивым восхищением:
— Сделал. Клянусь богом, сделал. И сделал безупречно.
— Потом, когда сочтешь, что время пришло, скажи сыну, что это — моя работа.
— Скажу непременно. Не сомневайся.
— Скажи, что я влез на крышу и унес эти проклятые тетради. Теперь мы расквитались за Ирину. Как говорят в шахматах, ничья.
— Да, конечно.
Он улыбается с надеждой:
— Может быть, Хорхе станет чемпионом мира… Значит, и я пригодился…
— Уверена в этом.
Он снова приподнимается и сжимает ее запястье. Спрашивает с неожиданным волнением:
— Теперь ведь ты можешь сказать мне… Он — не мой сын, правда ведь? Или, по крайней мере, ты в этом не уверена.
— Спи-спи… — Она снова заставляет его прилечь. — Старый жулик. Обворожительный дурень.
Макс то засыпает глубоко, то погружается в легкое полузабытье. Иногда вдруг вздрагивает и жалобно стонет, когда снятся бессвязные, бессмысленные кошмары. Реальная боль перемешивается с приснившейся, накладывается на нее, переплетается с ней, соперничает в силе, так что невозможно отличить, наяву все происходит или во сне. Каждый раз, открывая глаза, он не сразу понимает, где находится: покуда он спал, свет за окном постепенно мерк, и вот теперь очертания всех предметов в комнате словно растушеваны полутьмой. Силуэт рядом с ним чуть светлее и четче всего, что окружает Макса: рядом, у изголовья кровати, по-прежнему сидит Меча; он чувствует ее близкое тепло, видит огонек ее сигареты.
— Ну как ты? — спрашивает она, заметив, что он пошевелился и проснулся.
— Устал… Но сейчас получше… Полежал вот так, в тишине и покое — и как будто отчасти вернулся к жизни… Мне нужно было поспать.
— И было, и есть. Постарайся снова заснуть. Я покараулю.
Макс, все еще плохо соображая, озирается. Пытается вспомнить, как он попал сюда.
— А где мои вещи? Мой чемодан?
— Я все собрала и принесла его. Стоит у двери.
Он с облегчением прикрывает глаза, испытывая блаженство от того, что сию минуту ничего не надо делать. И наконец вспоминает все, что с ним было.
— Ты сказала, что мне лет столько же, сколько клеток на шахматной доске.
— Так и есть.
— Это было не для твоего сына… Не ради него…
Меча гасит сигарету.
— Совсем, ты хочешь сказать?
— Да. Захотел — и сказал.
Она чуть сдвигается от изголовья вниз, устраиваясь на кровати ближе к нему. Рядом с ним. Говорит тихо:
— Тогда я не знаю, зачем ты ввязался в это.
Темнота делает все происходящее каким-то странным, думает Макс. Ирреальным. Словно мы перенеслись в другое время. В другой мир. В другую телесную оболочку.
— Поэтому ты поселился в этом отеле… и все прочее?
— Ну да.
Макс, сознавая, что она не видит его лица, улыбается.
— Хотел стать таким, как тогда, — отвечает он искренне. — Почувствовать себя таким, как тогда. И среди самых абсурдных моих планов на почетном месте — намерение снова обворовать тебя.
— Хочешь, чтобы я в это поверила? — отвечает она удивленно и скептически.
— Ну, может быть, «обворовать» не вполне точно сказано. Разумеется, нет. Хотя искушение возникало. И не в деньгах тут дело… И не…
— Довольно, — прерывает она, наконец убежденная его словами. — Я поняла.
— Я в первый же день побывал в твоем номере. Обнюхивал твои следы, можешь себе представить? Двадцать девять лет спустя узнавал тебя в каждой вещице. И нашел колье.
Он вдыхает ее близкое тепло, прислушивается к своим ощущениям. От нее пахнет табаком и — приглушенно — какими-то очень мягкими, почти выветрившимися духами. Неужели, спрашивает он себя, от ее кожи, поблекшей и увядшей, испятнанной временем, исходит тот же аромат, что в Ницце и в Буэнос-Айресе? Разумеется, нет. Без сомнения, нет. Как и от него.
— Я предложил самому себе украсть твои жемчуга, — говорит он через мгновение. — Только их. Как бы соблазнить тебя в третий раз. Унести колье, как в ту ночь, когда мы вернулись из Ла-Боки.
Меча отвечает не сразу.
— Жемчуга сейчас стоят не как в те дни, когда мы познакомились. Боюсь, сейчас ты не выручил бы за них и половины тех денег.
— Не в этом дело. Не о том речь, больше или меньше они стоят… Это способ… Ну… Не знаю, как сказать… Способ.
— Почувствовать себя юным победителем?
Позабыв, что вокруг темно, он качает головой:
— Сказать тебе, что не забыл того, что было. Тогда и потом.
Снова молчание. И новый вопрос:
— Почему ты никогда не оставался со мной?
— Ты была воплотившейся мечтой, — он отвечает раздумчиво, стараясь подбирать самые точные слова. — Тайной… Существом из другого мира. Никогда не чувствовал, что у меня есть право…
— Было у тебя это право. Прямо перед твоими глупыми глазами.
— Не видел. Это казалось немыслимым. Ты не вписывалась в мою картину мира.
— Мешали твой меч и твой конь?
Макс честно пытается напрячь память.
— Не помню, — признается он.
— Конечно, не помнишь. Зато я помню. Как и каждое твое слово.
— Так или иначе, я неизменно чувствовал, что меня случайно занесло в твою жизнь.
— Как странно, что это говоришь ты. Это я себе всегда казалась посторонней.
Она поднимается, подходит к окну. Немного отдергивает штору, и в свете фонарей на террасе отеля вырисовывается ее темный и неподвижный силуэт.
— Всю свою жизнь я жила этим, Макс. Нашим безмолвным танго в «пальмовом салоне» лайнера… Перчаткой, которую сунула тебе в карман в «Ферровиарии» тем вечером, а потом пришла забрать в твой пансион в Буэнос-Айресе.
Макс кивает, хоть она и не может видеть это в темноте.
— Перчатка и ожерелье… Да. Помню, как свет из окна падал на каменный пол и на кровать. Помню твое тело и то, как поразила меня твоя красота.
— О боже, — шепчет она словно бы про себя. — Ты был немыслимо хорош, Макс. Элегантен и обворожителен. Идеал джентльмена.
Он смеется сквозь зубы.
— Вот уж кем никогда не был.
— Был — и больше, чем почти все мужчины, которых я знавала. Настоящий джентльмен — это тот, кому безразлично, джентльмен он или нет.
Меча возвращается к кровати. Штора осталась незадернутой, и тускловатый свет из окна четче очерчивает предметы в номере.
— И сильней всего меня очаровало твое бесстрастное, лишенное алчности тщеславие… Такая флегматичная безнадежность…
Она снова закуривает. Огонек спички освещает чуть костлявые пальцы с выхоленными ногтями, устремленные на Макса глаза, пересеченный морщинами лоб под коротко стриженной сединой.
— Боже… Меня начинала бить дрожь при одном твоем прикосновении…
Она гасит спичку — теперь в темноте светит лишь красный уголек сигареты. И его мягкий медный отблеск, двоящийся в золотистых глазах.
Меча по-прежнему стоит у кровати перед Максом, силуэт ее вырисовывается в полумраке.
— Это удивительно… Ты и сейчас так поступаешь, — уголек мерцает ярче, раз и другой. — Как тебе удается это спустя столько лет? Умел показывать фокусы со словами и без слов, надев маску мудреца. Произносил слова, которые тебе, скорее всего, не принадлежали, а были мимоходом подхвачены из журнальной статьи или из чужого разговора, а у меня мурашки шли по коже, и, хотя ты через полминуты уже забывал их, это ощущение не проходило… И сейчас не проходит. Смотри — дотронься. На тебе живого места нет, ты разбит и лежишь в изнеможении, а со мной — такое… Честное слово.
Протянутая рука ищет руку Макса. И он убеждается, что Меча говорит правду. И, несмотря на годы, кожа осталась теплой и мягкой. И силуэт высокой стройной фигуры в полутьме кажется таким же, как прежде.
— И эта твоя улыбка… Спокойная негодяйская улыбка… Да, и дерзкая тоже… Ты сохранил ее, вопреки всему. Прежнюю улыбку жиголо.
Меча резко, будто падая, опускается на кровать рядом. Опять ее близкое душистое тепло. Красная точка становится больше, и Макс чувствует у щеки жар горящего табака и бумаги.
— Каждый раз, когда я ласкала маленького Хорхе, я представляла, что глажу тебя. И сейчас — так же. В нем я вижу тебя.
Повисает молчание. Потом Макс слышит ее тихий, счастливый смех.
