Танго старой гвардии Перес-Реверте Артуро
Все дальнейшее происходило в упорядоченном и сложном чередовании. Как только Меча резким движением освободилась от последней детали туалета и растянулась на кровати, с которой Макс успел сдернуть покрывало, он убедился, что она возбуждена до крайности и готова принять его немедленно. Судя по всему, заключил он, этот номер в пансионе способен творить чудеса. Но торопиться не следует, сказал он себе, пока еще скованный всегдашним своим трезвомыслием. И постарался подольше застрять на предварительных этапах, уверенный, что вожделение, от которого гудели нервы и, напрягаясь едва ли не болезненно, подрагивали мышцы — он до скрежета стиснул зубы, пытаясь совладать с яростью наслаждения, — может сыграть с ним дурную шутку. Девять лет было не зачеркнуть этим получасом. И потому он призывал на помощь опыт и все свое самообладание, чтобы продлить ласки, граничившие с насилием, — Меча дважды ударила его по щеке, когда он попытался доминировать, услышать удовлетворенное постанывание, учащенное, прерывистое дыхание в перерыве между приступами, применить два или двадцать два способа целовать, лизать, кусать. В отличие от него Меча не позабыла о зеркале на стене, и в какую-то минуту он, впиваясь в ее губы, вколачиваясь в ее тело, заметил, что она повернула голову, и перехватил ее взгляд, потом еще раз и еще, — и тогда он тоже стал смотреть на сплетенные, будто в жестокой схватке, тела, напрягшуюся спину, руки, так сведенные судорогой, что, казалось, сейчас порвутся мышцы и сухожилия, когда он старался обездвижить ее, а она билась с силой дикого зверя, кусалась и царапалась до тех пор, пока, не сводя глаз со своего отражения, не сделалась вдруг покорной и податливой, не впустила его наконец — или снова? — в свое влажное естество, в самозабвении предаваясь и полностью отдаваясь древнейшему ритуалу. Макс, наблюдающий и наблюдаемый в зеркало, отвернулся от него, чтобы взглянуть не на отражение, а на нее самое — в ее лицо, которое оказалось в каких-то двух дюймах от его лица, и заметить, как насмешливо искрятся медовые глаза, как с вызовом змеится по губам улыбка, опровергая и то, что мужчина овладел ею, и то, что она отдалась ему. Тогда Макс наконец дал себе волю и, подобно поверженному и наконец беззащитному гладиатору, уткнулся лицом в шею Мечи, утратил представление обо всем вокруг и медленно, обильно излился в темные теплые глубины Мечи Инсунсы.
10. Стук шаров
Макс плохо спал в ту ночь. Бывали в моей жизни ночи получше, думал он утром, пытаясь стряхнуть с себя дремотную одурь. И эта мысль не оставляла его, пока он водил по щекам и подбородку электрическим «Брауном», рассматривая в зеркале в ванной комнате отеля усталое лицо, на котором к отметинам, проложенным жизнью, прибавились следы недавних тревог и волнений. Поражений и беспомощного удивления, так не вовремя свалившихся в последние часы, новой неопределенности и сомнений, особенно тягостных потому, что уже сейчас, когда почти все уже сносилось и стерлось, слишком поздно переклеивать ярлычки, переосмысляя прожитое. Ночью, ворочаясь в кровати, вновь и вновь то проваливаясь в забытье, то возвращаясь к яви, он, казалось, ясно слышал, как, грохоча, словно рухнувшая на пол стопка фаянсовых тарелок, валится наземь прежняя непреложная убежденность. Итогом его бурной жизни, которую, как ему еще совсем недавно казалось, он все же сумел сохранить в череде катастроф, стало приобретение благопристойно-светского безразличия, учтиво-равнодушного спокойствия. И вот этот защищенный бестрепетным фатализмом последний редут душевного равновесия еще вчера был его единственным достоянием — а сегодня разлетелся вдребезги, истаял дымом. До вчерашнего разговора в саду с Мечей Макс считал, что возможность спать спокойно, уподобившись отошедшему от дел, вышедшему в тираж усталому ветерану, — это то единственное, что ему осталось, и что жизнь уступила ему без спора.
Давний инстинкт, едва лишь стал ощутим далекий запашок опасности, подсказывал, что надо бежать: немедленно свернуть эту бессмысленную, абсурдную авантюру — он не желал называть ее романтическим приключением, потому что терпеть не мог самого слова «романтика», — вернуться к прежней жизни и работе у Хугентоблера, прежде чем земля разверзнется под ногами. Сделать, как он умел когда-то, хорошую мину при отвратительной игре, согласиться с тем, каков он стал ныне, и покорно принять то, каким не может быть никогда. Тем не менее есть эти самые безотчетные порывы, заключает он. Есть неосознанные побуждения, которые иногда губят человека, а иногда подсказывают, на какой цифре остановится шарик рулетки. Есть пути, которыми, вопреки советам элементарного здравомыслия, просто невозможно не следовать, если уж они открылись перед тобой. Если искушают ответами на вопросы, не возникавшие прежде.
И один из таких ответов может найтись сейчас в бильярдной отеля «Виттория». Он поискал его и удивился, что нашел именно там. Эмиль Карапетян объяснил ему, где найти Хорхе Келлера. Минуту назад они сидели на террасе: гроссмейстер завтракал, сидя бок о бок с Ириной — она приветствовала Макса любезной улыбкой, — причем держала себя так естественно, что можно было не сомневаться: она и не подозревает о том, что ее связь с советскими раскрыта.
— В бильярдной? — удивляется Макс: это плохо вяжется с его представлениями о шахматистах.
— Он так отдыхает и отвлекается, — объясняет Карапетян. — Иногда бегает или плавает. Иногда увлеченно отрабатывает карамболи.
— Вот бы не подумал.
— Мы бы тоже. — Армянин со сдержанным юмором пожал могучими плечами. Макс заметил, что он старается лишний раз не смотреть на соседку. — Однако Хорхе у нас такой.
— И он играет один?
— Почти всегда.
Бильярдная располагается на первом этаже, чуть подальше читальни: зеркало, удваивающее свет, который льется из открытого на террасу высокого окна; стойка для киев и стол для французского бильярда под горизонтально висящей лампой в продолговатом латунном абажуре. Келлер бьет шар за шаром; не слышно ничего, кроме слабого щелчка, с которым мягкая суконка на конце кия соприкасается со слоновой костью, и стука шаров, ударяющихся друг о друга с точностью едва ли не однообразной. Остановившись в дверях, Макс наблюдает за шахматистом: тот сосредоточенно и почти механически работает кием, так что кажется, будто каждая тройка столкнувшихся меж собой шаров тянет за собой следующую, и они катятся по зеленому сукну бесконечной вереницей.
Макс жадно рассматривает молодого человека, задерживаясь взглядом на самых мелких подробностях, ища то, что ускользало от его внимания раньше. Сначала, невольно оберегая себя, он пытается восстановить в памяти уже смутные и расплывающиеся в дали времен черты Эрнесто Келлера, чилийского дипломата, с которым познакомился осенью 1937-го, на ужине у Сюзи Ферриоль — помнится, тот был белокурый, безупречно корректный и приятный в общении — и сравнивает их с наружностью того, кто официально считается его сыном. Потом старается совместить это воспоминание с образом Мечи Инсунсы, какой была она двадцать девять лет назад, понять, что унаследовал от нее этот парень, который неподвижно стоит перед бильярдом, изучая положение шаров и кусочком мела натирая оконечность кия. Он высок ростом, строен, держится очень прямо. В точности как его мать. Но и как Макс когда-то. Есть что-то общее в фигуре и повадках. И уж точно, вдруг сознает он с внезапным холодком под ложечкой, густые черные волосы, падающие на лоб Хорхе, когда тот наклоняется над бортиком стола, достались ему не от Мечи — еще со времен плавания на «Кап Полонии» Макс запомнил светло-каштановый, почти русый, цвет ее волос — и не от человека, чью фамилию он носит. Если бы шахматист зачесал волосы назад и пригладил бриллиантином, как Макс в ту пору, когда они у него были такие же черные и блестящие, сходство еще больше усилилось бы. Да, у него они были точно такие же, когда он проводил обеими руками от висков назад, прежде чем медленно, шагая в такт музыке, подойти к даме и с мягким щелканьем каблуков, с улыбкой на губах пригласить ее на танец.
Да быть не может, растерянно думает он, отвергая самую возможность этого. Он-то ведь и в шахматы не играет. Чем дольше он стоит у порога бильярдной, наблюдая за Келлером, тем сильнее злится на себя. Такое бывает только в кино или в мелодраматических радиопостановках. И все же он что-то почувствовал, впервые увидев Хорхе, — или это сейчас так кажется. Да, что-то дрогнуло в его душе, какой-то трепет прошел по всему телу, какой-то знак был ему подан. Почувствовал сходство? Или вспомнилось никогда не виденное? Глупо думать, что естественные рефлексы нечувствительны к явлениям такого масштаба. К таким очевидностям. «Голосом крови» называют это в старых мелодрамах о миллионере и сиротке. Но Макс-то не услышал его. Не слышал раньше, не слышит и сейчас, когда его обволакивает опустошительная непреложность необъяснимой ошибки, тяжкой досады, томящей его с неведомой еще силой. Да ничего этого быть не может. Лжет Меча Инсунса или нет — а вероятнее всего, лжет, — все это не более чем огромное и опасное недоразумение.
— Доброе утро.
Несмотря ни на что, ему нетрудно завести разговор. Никогда не было трудно, и годился какой угодно предлог, а бильярд ничем не хуже любого другого. Тем более что Макс владеет предметом еще с тех пор, как служил в барселонском отеле посыльным, ставил три песеты из своих чаевых против тридцати одной в четверной партии, игравшейся в притоне Китайского квартала: там в дверях стояли женщины, а внутри в зеленоватом свете ламп в засиженных мухами абажурах бродили темные личности с булавками в галстуках или в подтяжках, с лоснящимися от пота и дыма лицами, с сигаретами в пальцах, намеливающих кии, там громыхали шары и время от времени слышалась брань, которая иногда и не имела никакого отношения к игре и относилась к тому, что происходило снаружи, — тогда в бильярдной все вдруг замирало и прислушивалось к топоту ног на улице, к полицейским свисткам, одиночным пистолетным выстрелам, грохоту прикладов, взятых к ноге.
— Вы играете, Макс?
— Немного.
Густой чуб на лбу, избавляя Хорхе Келлера от чопорности, придает еще больше небрежной непринужденной раскованности. Он встречает Макса улыбкой, однако ей противоречит его отстраненный взгляд, неотрывно устремленный на кончик кия и вереницу шаров из слоновой кости.
— Берите кий, если есть желание.
Он хороший игрок, убеждается вскоре Макс. Методичный и уверенный. Должно быть, это шахматы учат умению видеть все игровое пространство, собираться в нужный момент и прочему, что необходимо людям такого рода. Молодой человек в самом деле бьет карамболи с обескураживающей легкостью, как будто способен заранее рассчитать, какое положение они займут после многих ударов.
— Вот не знал, что вы и в этом мастак.
— Давайте на «ты», — предлагает Келлер.
— Не знал, говорю, что ты так играешь на бильярде.
— Да как я играю? Одно дело — с самим собой, и совсем другое — три партии с хорошим противником.
Макс, подойдя к стойке, выбирает себе кий.
— В «американку»? — осведомляется Келлер.
— Давай.
Тот кивает и продолжает игру. Мягкие и точные удары кия будто нанизывают вереницы шаров, летящих вдоль бортов.
— Да это такой способ собраться с мыслями, — говорит Хорхе. — Подумать.
Макс смотрит на него с интересом:
— О чем? О том, сколько тут может быть карамболей?
— Забавно, что спросил это, — улыбается Келлер. — А что, заметно?
— Насчет шахмат не знаю, но, наверное, есть что-то общее. Там надо рассчитывать ходы, тут — карамболи.
— По крайней мере, три, — молодой человек показывает на шары. — Вот и вот. Да нет, пожалуй, пять.
— В самом деле похоже на шахматы?
— Не то чтоб похоже… Но кое-что общее есть. Каждую ситуацию можно решить несколькими способами. Я стараюсь предвидеть следующие движения и открыть к ним доступ. Да… как в шахматах, но там это делается логическим мышлением.
— Выходит, ты тренируешься?
— Это было бы слишком громко сказано. Но способствует. Помогает упражнять ум с минимальными усилиями.
Он останавливается, допустив промах — легкий, казалось бы, карамболь не вышел. Понятно, что это сделано из любезности: шары остались невдалеке друг от друга. Макс вытягивает кий, нависает над столом и бьет, заставляя негромко отозваться слоновую кость. Пять раз подряд «биток» ударяется об эластичный борт, вычерчивая каждый раз точный угол.
— Совсем недурно! — одобрительно замечает Келлер. — Много приходилось играть?
— Мало. Да и то в молодости.
Шестой удар — мимо. Келлер, помелив кий, склоняется над столом.
— Ну что? Попробуем трехбортный?
— Не возражаю.>
Шары ударяются друг о друга сильней. Келлер связывает один за другим четыре карамболя, а последним ударом отправляет биток Макса в труднодостижимую точку.
— Я знавал твоего отца… — Макс критическим оком созерцает положение на столе. — Давно было дело. На Ривьере.
— Мы мало прожили вместе. Мама вскоре развелась с ним.
Макс наносит слабый удар, стараясь послать свой шар в противоположную от других сторону.
— Когда мы познакомились, тебя еще не было на свете.
Тот не отвечает. Молчит до тех пор, пока противник, проведя два карамболя, перед трудным третьим отправляет биток Келлера в угол, в невыигрышную позицию.
— Ирина… — произносит Макс.
Келлер, уже нацеливший было кий, замирает и взглядом спрашивает Макса, что ему известно.
— Я, видишь ли, очень и очень давно знаю твою матушку, — как бы оправдываясь, говорит тот.
Келлер сверху вниз пошевеливает кием, почти прикасаясь к шару, словно не решается ударить.
— Мне это известно, — говорит он наконец. — Еще с Буэнос-Айреса, где она была с первым мужем.
Он наконец бьет — слабо и неточно. И, оглядев стол, угрюмо поворачивается к Максу. С таким видом, словно винит его в своей неудаче.
— Я не знал, что мама рассказала тебе про Ирину.
— Очень вкратце. Но достаточно, чтобы…
— Что ж, у мамы нашлись свои причины… Но в том, что касается меня… Прости, конечно, но это не твое дело. И желательно, чтобы я не служил темой для ваших с мамой разговоров.
— Я вовсе не…
— Разумеется. Знаю, что ты не.
Макс рассматривает руки молодого человека — тонкие, длиннопалые. Ноготь на указательном слегка скруглен, как и у него самого.
— Когда ты был еще совсем маленьким, она…
Келлер приподнимает кий, прерывая Макса:
— Я могу говорить с тобой прямо? Так вот, Макс: здесь идет игра, где ставкой — мое будущее. У меня — множество проблем, и профессиональных, и личных. И вдруг нежданно-негаданно появляется человек, о котором я никогда раньше даже не слышал. И с которым моя мать невесть почему пускается в немыслимые откровенности.
Произнеся эти слова, он переводит взгляд на бильярдный стол, как будто только что вспомнил о его существовании. Макс берет красный шар — ближайший к нему, — рассеянно взвешивает его на руке и кладет обратно.
— Она ничего больше не говорила обо мне?
— Очень скупо: старинный приятель, с давних времен, с эпохи танго… Что-то в этом роде. Не знаю, был ли у вас роман в свое время. Зато я знаю мать и чувствую, когда она к кому-нибудь относится по-особенному. А бывает это нечасто. — Келлер склоняется над столом, бьет — и шар касается трех бортов, после чего делает чистый карамболь. — Когда мы познакомились, мать не сомкнула глаз всю ночь. Я слышал, как она ходит из угла в угол… Наутро ее номер оказался прокурен насквозь, а все пепельницы забиты окурками.
Негромкий стук столкнувшихся шаров. Келлер сосредоточенно отбрасывает со лба волосы, примериваясь, несколько раз проводит кием взад-вперед по тыльной стороне кисти, упертой в сукно столешницы, и снова бьет. Он не знает, что такое нервы, сказала про него Меча, когда они говорили в последний раз. И печаль. У него не бывает дурного настроения. Он просто играет в шахматы. И это у него не от меня, Макс, а от тебя.
— И, разумеется, я забеспокоился, — продолжает юноша. — У меня и так неприятностей больше, чем я могу справиться.
— Послушай, — говорит Макс. — У меня и в мыслях не было… Я совершенно случайно остановился в этом отеле. Невероятное совпадение.
Келлер как будто не слышит. Пытливо всматривается в биток, оказавшийся в неудобном для удара положении.
— Я не хочу быть невежливым… Ты всем здесь пришелся по душе. И, как я уже сказал, мать очень высоко ценит тебя, хоть это и проявляется как-то странно. Однако есть такое, что не может меня убедить. И что мне не нравится.
Макс вздрагивает от удара кия о шар — очень громкого на этот раз. Шары разлетаются и, ударившись о разные борта, замирают в невозможной позиции.
— Может быть, то, как она улыбается, говоря о тебе, — добавляет Келлер. — Одними губами. Глаза в этом не участвуют.
— Но ведь и у тебя такая улыбка.
Макс жалеет о сказанном, еще не успев договорить. Чтобы скрыть досаду на свою неловкость, он с преувеличенным вниманием рассматривает шары на столе.
— Потому я и говорю это, — резонно отвечает Келлер. — Я как будто уже видел эту улыбку раньше.
И замолкает, словно серьезно обдумывая только что сказанное.
— Или, — добавляет он, — потому, как она смотрит на тебя иногда.
Снова скрывая — на этот раз растерянность, — Макс склоняется над столом, бьет и промахивается.
— С печалью? — Келлер натирает кусочком мела кий. — С грустью былых сообщников? Я правильно понимаю?
— Может быть… Не знаю.
— И мне не нравится, когда я замечаю у нее этот взгляд. Не понимаю, что еще за общая печаль может вас связывать?
— Я тоже не понимаю.
— И мне хотелось бы знать, что там было между вами… Хотя, конечно, сейчас не время и здесь не место.
— Спроси у нее.
— Я спрашивал. «А-а, Макс…» — и все на этом. В такие моменты она напоминает мне вмороженные в лед часы.
Он резко и внезапно, словно вдруг потеряв интерес к игре, кладет мелок на край стола. Потом подходит к стеллажу у стены и ставит на место кий.
— Раньше мы говорили о том, что можно предвидеть карамболи… — говорит Келлер, помолчав. — Нечто подобное происходит и с тобой: есть в твоей игре что-то такое, что вызывает у меня недоверие. А вокруг меня и так в избытке опасностей, причем со всех сторон… Я мог бы попросить тебя исчезнуть из маминой жизни, но подобное — за рамками моих правил. Кто я, чтобы… И потому я прошу тебя исчезнуть из моей.
Макс, тоже поставивший кий, говорит с учтивым протестом:
— Поверь, я совершенно не собирался…
— Верю. Но это не меняет дела. Пожалуйста, держись подальше, — Келлер показывает на бильярд, как будто исход поединка с Соколовым решится именно там. — По крайней мере, пока все это не кончится.
С востока, из-за маяка, высившегося у входа в порт Ниццы, из-за горы Борон шли разрозненные облака, сбиваясь над морем в плотную кучу. Наклонившись вперед, чтобы ветерок не мешал, Фито Мостаса раскуривал трубку и, справившись с этим, выпустил несколько клубов дыма, поглядел на туманный горизонт и из-за стекол очков в черепаховой оправе подмигнул Максу:
— Погода меняется.
Они стояли у постамента памятника королю Карлу-Феликсу, неподалеку от железной ограды вдоль дороги, нависавшей над портом. Встреча Максу была назначена в маленьком кафе, но оно оказалось закрыто, и потому он ждал на улице, поглядывая вниз, на пришвартованные у пирса корабли, на высокие дома вдалеке и на огромную рекламу «Галери Лафайет». Через четверть часа он заметил тщедушную проворную фигурку Мостасы — тот неторопливо шел по склону Роба-Капелю, небрежно сбив на затылок шляпу, в сорочке с галстуком-бабочкой под распахнутым пиджаком, сунув руки в карманы брюк. Увидев, что кафе закрыто, Мостаса безмолвно обозначил шутливое смирение — «Ничего, мол, не попишешь», — достал кисет и принялся набивать трубку, оглядывая все вокруг Макса с каким-то неопределенным любопытством, словно хотел понять, на что тот смотрел в ожидании.
— Итальянцы теряют терпение, — сказал Макс.
— Вы с ними виделись, как я понимаю?
Макс был уверен, что Мостаса ответ знает заранее.
— Да, вчера перемолвились словцом.
Мостаса пососал трубку и через мгновение ответил:
— Я примерно так и думал.
Потом, не отрывая задумчивый взгляд от кораблей на воде, от пирамиды ящиков и бочек у железнодорожной колеи вдоль молов, повернулся вполоборота и сказал:
— Решились наконец?
— Решиться не решился, но первым делом рассказал им о вашем предложении.
— Ну, естественно, — Мостаса поверх трубки послал собеседнику филоофическую улыбку. — Прикрылись как смогли. Понимаю.
— Как хорошо, что еще есть на свете понимающие.
— Все мы люди, друг мой… Со всеми нашими страхами, амбициями, заботами… И как же они восприняли ваше признание?
— Об этом они мне не сообщили. Выслушали внимательно, переглянулись, и мы заговорили о другом.
Мостаса одобрительно кивнул:
— Молодцы ребята. Истые профессионалы. Они этого ждали. Одно удовольствие работать с такими людьми. Или против таких.
— Цените fair play?[54] — с горькой насмешкой спросил Макс. — Может, вам прийти к соглашению, договориться, объединиться и сообща, по-дружески, пересчитать мне ребра? Это сильно облегчило бы мою жизнь.
Мостаса рассмеялся.
— Всему свое время, друг мой. Но скажите же наконец, на что вы решились? На чем остановились? Кого предпочли — фашистов или республику?
— Я продолжаю об этом размышлять.
— Дельно. Но время-то идет. Когда намереваетесь проникнуть на виллу?
— Через три дня.
— Будет что-нибудь особенное?
— Я узнал, что Сусанна Ферриоль идет к кому-то на ужин и ее несколько часов не будет дома.
— А прислуга?
— Предоставьте это мне.
Мостаса, попыхивая трубкой, смотрел на него так, словно взвешивал убедительность каждого ответа. Потом снял очки, извлек из верхнего кармана платок и принялся очень старательно протирать их.
— Окажите мне услугу, сеньор Коста… Что бы вы ни решили, своим друзьям итальянцам скажите все же, что работать будете на них. Можете и обо мне что-нибудь рассказать.
— Это вы всерьез?
— Вполне.
Мостаса посмотрел стекла на свет и удовлетворенно надел очки.
— Это еще не все. Хочу попросить вас, чтобы в самом деле работали на них. И чисто сделали свое дело.
Макс, доставший и открывший портсигар, замер.
— Иными словами, я должен буду отдать документы итальянцам?
— Вот именно, — агент выдержал его удивленный взгляд. — В конце концов, они организовали операцию. Они понесли расходы. Это будет справедливо… А? Какого вы мнения?
— А как же вы?
— Обо мне не беспокойтесь. Я — сам по себе.
Макс спрятал портсигар, так и не закурив. Ему расхотелось курить и более того — оставаться в Ницце. Где он попал в невиданную до сих пор ловушку. «И в какой именно ячейке этой паутины меня опутают? — спрашивал он себя. — И сожрут?»
— И вы для этого меня вызвали сюда?
Мостаса слегка прикоснулся к его локтю, приглашая подойти поближе к кованым перилам балюстрады, нависавшей над портом.
— Посмотрите, — начал он почти сердечным тоном. — Видите, там, внизу у причала пришвартован «Энферне»? Знаете, чье имя он носит? Энферне был моряк родом из Ниццы, при Трафальгаре он командовал фрегатом «Энтрепид». Отказался бежать вслед за адмиралом Дюмануаром и сражался до конца… Видите вон того «купца»?
Макс ответил, что видит черный сухогруз с двумя голубыми полосами на трубе. И вслед за тем Мостаса в немногих словах рассказал ему историю корабля. Он называется «Люциано Канфора» и перевозит в трюмах аммонал, хлопок, медные и латунные отливки, предназначенные для снабжения мятежников. Известно, что через несколько дней он возьмет курс на Пальма-де-Майорка, и предполагается, что фрахт оплатил Томас Ферриоль. Все это организовано группой франкистских агентов, база которых находится в Марселе, а коротковолновый передатчик — на борту яхты, стоящей на рейде Монте-Карло.
— А зачем вы мне это все рассказываете? — спросил Макс.
— А затем, что у вас с этим кораблем много общего. Фрахтовщики уверены, что он пойдет своим курсом на Балеарские острова, и даже не подозревают, что прибудет он в Валенсию — если только не произойдет чего-то экстраординарного. Вот как раз сейчас я убеждаю капитана и главного механика, что для них будет гораздо выгодней — во всех смыслах — перейти на сторону республики… Как видите, сеньор Коста, вы — не единственный предмет моих забот.
— Я по-прежнему не понимаю, зачем вы это рассказываете.
— Затем, что это правда. И за тем, что я уверен: в приливе разумной откровенности вы при случае перескажете это своим итальянским друзьям.
Макс снял шляпу, провел рукой по волосам. Несмотря на плотные тучи над морем и на восточный бриз, его вдруг опахнуло неприятным жаром.
— Я так понимаю, вы шутите.
— Вовсе нет.
— А это не сорвет операцию?
Мостаса уставил ему в грудь мундштук трубки.
— Дорогой друг! «Это», как вы выразились, — часть операции. Берегите здоровье, а мне предоставьте все остальное… От вас требуется только одно: оставаться таким же славным малым, хранящим верность тем, с кем имеет дело, и желающим отделаться от этой докуки… И никто не вправе будет упрекнуть вас ни в чем. Уверен, итальянцы оценят вашу откровенность так же высоко, как оценил ее я.
Макс глядел на него недоверчиво.
— А вам не приходило в голову, что у них может возникнуть желание вас убрать?
— Как же не приходило?.. — Мостаса засмеялся сквозь зубы как над чем-то совершенно очевидным. — Издержки профессии.
Он вдруг замолчал с видом почти задумчивым. Минуту рассматривал сухогруз у пирса, потом вновь обернулся к Максу. Галстук-бабочка не вязался с его улыбкой, которая больше пристала бы пронырливому и дошлому сыщику, знающему все тайные притоны.
— Случается порой, особенно в делах такого рода, — добавил он, дотронувшись до шрама на нижней челюсти, — что умирают другие. Потому что я, скажу без ложной скромности, тоже могу быть опасен… А вам, к примеру, никогда не доводилось представлять для кого-то опасность?
— Едва ли…
— Жаль-жаль, — Мостаса вглядывался в него с каким-то новым интересом, словно сумел заметить нечто такое, что раньше ускользало от его внимания. — А знаете, я кое-что угадываю в вашем характере… Кое-какие потаенные свойства…
— Да мне нет необходимости представлять опасность. Предпочитаю улаживать дела миром, и мне это удается.
— И что же, всегда так было?
— Посмотрите на меня — и убедитесь.
— Завидую вам. В самом деле, завидую. Как бы мне хотелось быть таким.
Мостаса дважды попыхтел трубкой, но увидев, что она не раскуривается, вынул ее изо рта и обескураженно заглянул в чашечку.
— И вот еще что расскажу вам… — продолжал он, ощупывая карманы. — Случилось мне как-то ночь напролет беседовать в купе спального вагона с одним господином. Весьма изысканного вида и прекрасных манер. И, кроме того, очень симпатичным. Вы мне его чем-то напомнили… Так вот, мы с ним чудесно поболтали. А в пять утра я взглянул на часы и счел, что узнал достаточно. И тогда отправился в коридор выкурить трубочку, а некто, ожидавший снаружи, вошел в купе и выстрелил моему милому и воспитанному соседу в голову.
Он достал спички и принялся очень сосредоточенно раскуривать трубку.
— Чудесно, а? Как, по-вашему? — спросил он, помахивая спичкой, чтобы погасить ее.
— Не знаю, что вы имеете в виду.
Мостаса, выпуская один за другим несколько густых клубов дыма, остро глянул Максу в лицо.
— Вы что-нибудь знаете о Паскале? — спросил он неожиданно.
— Не больше, чем о шпионах.
— Был такой философ… Полчища мух, писал он, выигрывают битву.
— Я не понимаю, о чем вы.
Мостаса состроил на лице улыбку — одновременно уважительную, насмешливую и печальную.
— Я вам завидую. Правда. Как, наверное, хорошо быть третьим лицом, ко всему безразличным, и любоваться пейзажем. Находиться между друзьями-фашистами и мной… Делать вид, что искренен со всеми, не принимать ничью сторону и потом спать крепко и сладко. Одному или с кем-нибудь — в такие подробности я не вдаюсь… Но спать покойно и глубоко, что называется, без задних ног.
Макс начал терять терпение. Ему очень хотелось ударить в эту ледяную, абсурдно сообщническую улыбку, скользившую по губам, которые оказались в трех дюймах от него. Однако он знал, что обладатель ее при внешнем тщедушии — не из тех, кого можно ударить безнаказанно.
— Послушайте, — сказал он. — Скажу вам прямо…
— Давно пора. Ну-ну, смелей.
— Ваша война, ваши корабли, ваши письма от графа Чиано — на все на это мне, извините, на…ть.
— Высоко ценю вашу откровенность, — признался Мостаса.
— Мне до этого дела нет. Видите эти часы? Этот костюм, сшитый в Лондоне? Этот парижский галстук? Мне все эти вещи не с неба упали. Дались с большим трудом, как и умение их носить. Я собственной кровью и потом добился всего и попал сюда. А теперь, когда наконец попал, оказывается, что нашлось немало охотников так или иначе лишить меня всего.
— Понимаю… Ваша Европа сулит прибыль и тешит самолюбие, а теперь она блекнет и сохнет на глазах, как сорванный ландыш.
— Ну так дайте же мне время, черт вас всех возьми! Дайте еще пожить всласть!
Мостаса, казалось, отстраненно размышлял над услышанным.
— Да, — выговорил он наконец. — Вы отчасти правы.
Опершись о балюстраду, Макс склонился над портом и вздохнул так глубоко, словно хотел набрать в грудь как можно больше морского воздуха. Прочистить легкие. Вдалеке, на прибрежных скалах за Ла-Резерв можно было различить дом Сюзи Ферриоль и другие виллы, белыми и охряными пятнами усеявшие зеленые склоны горы Борон.
— Вы все скопом втянули меня в какую-то пакостную историю, — сказал он. — И единственное, чего я хочу, — поскорее разделаться с этим. И навсегда потерять вас из виду.
Мостаса сочувственно пощелкал языком:
— Вынужден вас огорчить. Потерять из виду не получится. Мы — это будущее, точно так же, как машины, самолеты, красные флаги, черные, голубые или коричневые рубахи… Вы опоздали на праздник приговоренных к смерти. Где-то здесь, очень близко, — он показал черенком трубки на тучи, продолжавшие копиться над морем, — формируется ураган. Он сметет на своем пути все, ничего прежнего не оставит. И мало тогда будет вам проку от парижских галстуков.
— Не знаю, я ли отец Хорхе, — говорит Макс. — И на самом деле выяснить это я не могу.
— Разумеется, не можешь, — отвечает Меча Инсунса. — Располагаешь только моим словом.
Они сидят на террасе кафе на Пьяцетта де Капри, неподалеку от церковной паперти и колокольни, возносящейся над мостовой, которая тянется вверх от самого порта. Кораблик, раз в полчаса курсирующий между Сорренто и Капри, доставил их сюда после обеда. Идея принадлежала Мече. Хорхе пусть отдыхает, сказала она, а я сто лет как не была на острове. И предложила Максу составить ей компанию.
— В прежние времена ты… — начинает он.
— Хочешь сказать, у меня были мужчины и помимо тебя?
Макс медлит с ответом. Он глядит на окружающих: одни сидят за столиками, другие — с неразличимыми против света лицами — медленно прогуливаются на фоне вечереющего неба. Долетают обрывки английских, немецких, итальянских фраз.
— Включая и Келлера-старшего, — говорит он, словно подводя итог долгим и сложным размышлениям. — Официального отца.
Слышится пренебрежительный смешок. Меча играет с концами шелковой косынки, завязанной на шее поверх серого свитера; черные брюки обрисовывают длинные ноги — они стали тоньше, чем двадцать девять лет назад, — обутые в черные мокасины «Pilgrim»; на спинке стула висит холщовая сумка с кожаными вставками.
— Послушай, Макс… У меня нет решительно никаких резонов требовать от тебя признания отцовства… На этом этапе твоей жизни. Да и моей тоже.
— Я вовсе не собираюсь…
Вскинув руку, она перебивает:
— Отчетливо представляю себе, что ты собираешься и что нет. И всего лишь отвечаю на твой вопрос… О том, ради чего ты должен будешь это сделать. Почему должен рисковать, выкрадывая у русских книжку.
— Я уж не гож для подобных эскапад.
— Гож.
Меча Инсунса рассеянно протягивает руку к бокалу вина, стоящему перед Максом. Тот снова рассматривает увядшую, морщинистую, как и у него самого, кожу, пигментные пятна на тыльной стороне кисти.
— Ты был интересней, когда не боялся рисковать, — добавляет она задумчиво.
