Странники войны Сушинский Богдан

— Время от времени наступают часы, когда фюрер стремится возвращаться туда, к святыням рейха, как набродившийся но пустыне паломник — к только ему известному роднику.

Пораженные его красноречием и уважением к собственной персоне, штурмбаннфюрер СС и бывший командир дивизии, с которой Скорцени дошел до предместий Москвы, уважительно промолчали.

— Так сказал фюрер, господа, — назидательно поднял вверх короткий крючковатый палец Юлиус Шауб. — Я всего лишь пытаюсь постичь смысл молвленного им. Каждый день пытаюсь постичь.

— Там намечено совещание? — спросил Скорцени, вновь обращаясь к Хауссеру. Ему все еще казалось, что, поскольку командир дивизии «Рейх» встретился с Шаубом раньше, то должен был выведать у не столь уж молчаливого адъютанта фюрера все подробности.

— Встреча нескольких очень близких фюреру людей, — ответил за него Шауб.

— ...Я, старый солдат, понимаю это так, — поддержал его Хауссер.

Скорцени до мельчайших подробностей помнил встречу элиты СС, которую фюрер организовал в замке «Вебельсберг» год назад. Для штурмбаннфюрера участие в ней оказалось своеобразным посвящением в «высшие посвященные» Черного Ордена. Но тогда в замок, давно ставший святыней ордена, действительно была приглашена вся руководящая и интеллектуальная элита СС, и речь на встрече шла о создании страны СС Франконии.

Правда, год спустя Скорцени с грустью мог констатировать, что с той поры они ни на шаг не продвинулись к созданию этого самого СС-рейха. Тем не менее идея была выношена, сформулирована и восторженно воспринята всеми, вплоть до отличающегося своим вольномыслием штандартенфюрера д’Алькена[37], вполне допускавшего, что рядом с Великой Германией способна существовать не менее великая Россия, во главе со свергнувшим коммунистический режим Русским освободительным движением.

— Вспоминаете прошлогоднюю встречу в «Вебельсберге» ? — неожиданно спросил Хауссер, провидчески всматриваясь в задумчивое лицо «первого диверсанта рейха».

Скорцени медленно повернул голову и, глядя на подбадривающие, поблекшие глаза своего бывшего командира, впервые за все время их знакомства солгал ему:

— Слишком много дел навалилось. Теперь без службы безопасности даже кусты у дороги не подстригают.

— А мне вспоминается, — мечтательно прервал его бригаденфю-рер. — Да простит меня присутствующий здесь личный адъютант фюрера, но наше руководство допускает огромную ошибку в том, что не устраивает подобные встречи как можно чаще. И что о них не знает вся страна. Время от времени мы должны собираться — будь то в «Вебельсберге», в Берлине, Оберзальцберге или Мюнхене, — но обязательно собираться. Чтобы продемонстрировать... Проникнуться... Осознать общечеловеческое величие... Я, старый солдат, понимаю это так.

— Можете считать, что фюрер услышал ваши заклинания, — не оборачиваясь, признал Шауб. — Встреча, на которую вы приглашены, будет одной из них. Пусть даже в более узком кругу. В значительно более узком.

— И не забывайте о пророчестве Альфреда Розенберга, — напомнил Скорцени бригаденфюрер, — увидевшего в вас будущего императора будущей СС-Франконии.

— Пощадите моих завистников, господин бригаденфюрер. Впрочем, Розенберг всегда был никудышным оракулом.

— Тем не менее фюрер прислушивается к его словам. И потом, согласитесь, человеку, который в канун русской революций был занят тем, что, сидя в мятежной Москве, безмятежно проектировал огромный крематорий, — украшенный колоннадой, испещренный римскими склепами, с оловянными банями и всеми прочими мыслимыми в подобных строениях удобствами и красотами, вплоть до напоминающего архитектурный ансамбль прахово-пепельного кладбища — трудно отказать в прозорливости.

— Крематорий с бассейнами, банями и колоннадой... — ухмыльнулся Скорцени. — Неплохо бы знать, что этот несостоявшийся архитектор-крематорист проектирует в наши дни?

— Кстати, Розенберг тоже приглашен, — обронил адъютант фюрера. — Можете поинтересоваться у него лично.

— Речь опять пойдет о Франконии? — попытался подловить его на излишней разговорчивости Хауссер.

— Только уже не о Бургундии, которую мы так бездарно потеряли. Господи, лучшие в Европе фельдмаршалы, отборнейшие дивизии — и все прахом!

— И все же мои солдаты из дивизии «Рейх» хотят знать, что здесь, в тылу, идея страны СС не умерла. Эсэсманны[38] уже наслышаны о ней и верят, что СС все еще явит миру свой воинский и политический идеал. Я, старый солдат, понимаю это так.

13

— ...Тогда, может, вон там, на холмике? Между соснами. Там сухо. Сосна растет в сухой почве.

Мария посмотрела туда, куда показывал Крамарчук, ни слова не говоря, свернула с тропинки и пошла напрямик через запятнанную ржавыми лужицами долину. Николай уже несколько раз пытался отобрать у нее мертвого ребенка, но Мария только сильнее прижимала к себе умолкший, остывший сверток и простуженным голосом просила: «Не отнимай. Оставь. Найди более-менее хорошее место».

— Но ведь я уже показал тебе четыре таких места, — возмутился Николай, услышав эту просьбу минут десять назад. — Четыре, понимаешь?

— Там нельзя. Ты же видел: вода, болото. Не могу я положить его в такое.

— Еще черт знает где останемся лежать мы с тобой! Думаешь, кто-то станет выбирать: сухо, сыро, низина, холмик?

— Мы — другое дело. Нам — где упадем. А тут... Ты же видишь...

За те дни, которые им пришлось побродить по лесам и лесным хуторам, Мария заметно осунулась, глаза угасли, губы, обычно такие выразительные и чувственные, побледнели и потрескались. Николай боялся признаться себе в этом, но сегодня ему вдруг показалось, что она даже постарела. А ведь и там, в доте, и потом, во время их странствий по Подолии, в какие бы переделки они ни попадали, в любой одежде и в любом виде их медсестра оставалась поразительно красивой. Настолько красивой, что само существование ее посреди этого порохового ада представлялось невероятным.

Да, все четыре места, которые он предлагал раньше, Мария отвергла, но теперь, наконец, оно выбрано. Пробившиеся сквозь серую пелену тумана лучи солнца первым осветили именно тот песчаный холмик с сосенками на вершине, к которому они сейчас устремились. Сама крона сосен, даже искристые дюны излучали солнечный свет, тепло и земное благоденствие.

У подножия холма Николай почти силой вырвал сверток из рук Марии, по каменистой ложбине поднялся на вершину и положил ребенка на большую каменную плашку, которых по ту сторону холма, на склоне долины оказалось великое множество.

— Молитву какую-нибудь знаешь? — спросила Мария.

— Из двух слов: «Сохрани и помилуй». Под пулями творю.

— Я тоже не знаю. Жаль.

Они молча постояли над свертком. Солнечные лучи все упрямее пробивались через крону сосны, согревая влажную продрогшую землю. Если бы солнце появилось утром, возможно, оно сумело бы согреть и это маленькое, умирающее тогда существо. Николаю хотелось верить: если бы появилось и согрело — они сумели бы спасти его. Добрались бы до какого-либо села, до первой теплой хаты, в которой нашлась бы кружечка молока или хотя бы теплого чая, и медсестра спасла бы его. В свою, фронтовую медсестру он все еще верил чисто по-солдатски, как в Бога.

Крамарчук подобрал одну из плашек, взвесил в руке и очертил ее ребром небольшой квадрат могилы. Потом достал нож и врезался лезвием в песчано-каменистую землю. Когда весь квадрат был взрыхлен, они взялись за плашки и, опустившись на колени, начали копать яму. Трудились долго, молча, сосредоточив все свое внимание на этой страшной работе, и казалось, не было силы, которая могла бы прервать, приостановить ее. Крамарчук опасался только одного: как бы яму не залило водой.

Конечно, нужно было бы донести тело ребенка до села и похоронить на кладбище, по-человечески. Но они понимали, что прежде, чем удастся сделать это, нужно будет давать объяснения местным полицаям и старосте. Это им-то, кого немцы разыскивают по всей округе!

Когда могила была готова, Мария еще раз на прощание открыла личико ребенка, помогла опустить тело в яму и только тогда отошла под сосну — выплакаться.

Крамарчуку хотелось подойти к ней, утешить, но вдруг он открыл для себя, что понятия не имеет, как это делать. «Да и есть ли в этом смысл? — подумал он. — Если человек не может не плакать — зачем мешать ему? Господи, а как было бы здорово: самому взять и выплакаться. Чтобы не только ребенка оплакать — всю исстрадавшуюся землю эту, всяк сущего на ней».

Он вновь взялся за плашку, врезался ею в насыпь и неожиданно ощутил, что не может, не в состоянии ссыпать эту влажную тяжесть на тело ребенка! Не разгибаясь, он посмотрел на стоящую по ту сторону могилы Марию, словно просил ее: помоги же!

Мария будто услышала его призыв, подошла, посмотрела сначала на сверток, потом в глаза Крамарчуку.

— Что? — почти беззвучно спросила она.

— Не могу...

— Что?.. — снова спросила она, пытаясь понять, чем ему помочь.

— Не могу сыпать на него камни. Убивать научился. А хоронить нет.

Кристич зарылась пальцами в землю. Казалось, она вот-вот ссунет на этот сверток целый вал песка и щебенки, но в последнее мгновение тоже замерла.

— Как же вот так? — растерянно произнесла она, глядя на Николая. — Хоть бы плащ-палатку какую или телогрейку... Ну, конечно, конечно, телогрейку...

— Брось. Погибнешь, — перехватил ее руку Крамарчук, видя, что она начала расстегивать свой ватник. — Я сейчас.

Он спрыгнул в яму, подрыл одну стенку, вложил сверток в нишу и так, стоя в яме, начал сгребать каменистый песок, словно хотел похоронить себя вместе с ребенком.

Как только холмик был готов, Крамарчук положил на него ту, большую плиту, на которой лежал до своего погребения ребенок, а сверху — несколько сосновых веток. А Мария нарвала в долине охапку сухой травы и разбросала по плите вместо цветов.

— А ведь казалось, что после дота, после всего того, что пришлось пережить на Днестре, никакой смертью меня уже не поразишь, — грустно проговорила она, спускаясь с холма. — Видно, не позволит нам эта война очерстветь.

— Очерствевшему легче. Пережить все это легче.

14

Каменистое взгорье, из которого вырастали стены и башни старинного замка, уже было изуродовано несколькими бомбовыми воронками. Незасыпанные, они представали перед путниками метками судьбы, свидетельствовавшими о том, что она по-прежнему хранит святилище СС от искушения, которому подвергаются английские пилоты и их командиры, проведавшие от агентов Сикрет интеллидженс сервис, что представляет для фюрера и его «черных кардиналов» этот, ничем не выделяющийся среди сонма других подобных, старинный бург[39].

Оставив машину на площадке между двумя каменными башнями-сторожками, возведенными уже, очевидно, в начале нынешнего века, Скорцени направился к воротам. При этом он чуть поотстал от генералов, предоставляя себе возможность еще раз осмотреть эту каменную молитву вечности с позеленевшими стеклами и гордо возвышающимися соборами башен.

И вновь, как и во время прошлого своего посещения замка, Скорцени неожиданно ощутил, что здесь все давно знакомо ему. И вон та, оставленная ядром отметина на привратной башне; и каменная арабеска, украшающая арку; и даже возносящий к потускневшему предгрозовому небу две последние, но все еще могучие живые ветви дуб-патриарх... — все это ведомо ему по какой-то прошлой жизни, прожитой им в седле и в рыцарском облачении.

«Вот-вот заскрежещут цепи подъемного моста, с ревматическим стоном откроются тяжелые дубовые ворота, и встревоженный рожок привратника радужно возвестит обитателей бурга, что доблестнейший из германских рыцарей граф Отто фон Скорцени вернулся в свое родовое гнездо со славой и добычей...» — вспоминались ему фантазий, родившиеся во времена минувшего «возвращения в «Вебельсберг». Замок потом еще не раз снился ему или попросту являлся в воображении. Не ритуальные свечи, не фюрер, склонявшийся над хранящимся здесь в комнате-сейфе «Копьем судьбы» — главным символом СС, а именно сам восстающий из мрака веков и призрачности легенд замок.

«Очевидно, прав был Раушнинг, — подумалось штурмбаннфюреру, — утверждая, что в сущности каждый немец одной ногой стоит в  Атлантиде, где “ищет лучшей участи и лучшего наследства”. Во мне, как и в этом замке, созревают неувядаемые гроздья вечности. Моя душа вселяется в тело воина каждое столетие. Как жаль, что никому не дано проследить этот путь вечного странника».

Они собрались в том же зале, в котором Скорцени входил в круг «особо посвященных». Черный овальный стол, посреди которого чуть возвышался отлитый из бронзы орел со свастикой, обращенный клювом к трону предводителя, черные высокие спинки кресел для прочих рыцарей «Черного Ордена»; двое мрачных верзил-унтерштурмфюреров, стоявших у двери, ведущей в соседний зал, в котором, судя по всему, находился фюрер и, минуя который, можно попасть в комнату-сейф, где хранилось копье короля Саксонии Генриха I, «Копье судьбы».

— Наконец-то вы здесь, Скорцени, — решительно направился к нему рейхсфюрер СС Гиммлер, как только «первый диверсант рейха» выбрал для себя кресло — в конце стола, на овале, чтобы, не наклоняясь, можно было видеть всех присутствующих. — Сразу после совещания вы понадобитесь мне.

— Готов выполнить любой приказ, господин рейхсфюрер, — сдержанно, суховато отчеканил Скорцени. Вообще-то в последнее время задания он получал только от самого фюрера. Если одно из них он получит и сегодня, любые приказы Гиммлера будут лишь отвлекать его.

— Я бы даже не сказал, что речь идет о приказе. Скорее — личная просьба. Но исключительно в интересах рейха. Его будущего, Скорцени, — загадочно блеснул рейхсфюрер остекленевшими в оправах очков глазами.

Штурмбаннфюрер молча выдержал его взгляд и ничего не ответил, словно упорно ждал, что главнокомандующий войсками СС не сдержится и начнет выкладывать спасительную для будущего рейха тайну прямо сейчас.

— Ваша просьба каким-то образом будет связана с той, которую намерен высказать сразу после совещания фюрер? — спросил он, окончательно обескуражив его своей сценической паузой.

— Вас предупредили об этом?

— Нет.

Гиммлер облегченно вздохнул. Скорцени знал, сколь ревниво воспринимал рейхсфюрер СС любое распоряжение, которое кто-либо из прямых подчиненных получал через его голову.

— Уверен, что нет, — теперь уже не задумываясь, ответил Гиммлер, что сразу же заставило Скорцени задуматься. Он понимал: сегодня могут сбыться его худшие предположения — когда придется выполнять два несовместимых задания двух фюреров. — Но точно так же уверен, что оно покажется вам куда более романтичным, нежели все остальные, которые приходилось выполнять до сих пор.

— Мои парни иногда называют себя «романтиками войны» — тут вы правы, — деликатно простил ему намек на романтику «первый диверсант рейха». Он не любил, просто-таки не терпел, когда в его присутствии кто-либо решался окутывать будущее задание фимиамом романтических грез. Они — профессионалы, это их работа... Другое дело, что в любом случае без романтики не обходится. Но это уже как бы само собой.

Однако Гиммлер не стал утомлять ни его, ни себя какими бы то ни было философскими изысканиями. Он отвел взгляд и уже через мгновение, все еще находясь возле Скорцени, напрочь отсутствовал не только в разговоре с ним, но и вообще в этом зале. А когда главнокомандующий СС едва уловимым движением перехватил проходившего рядом командира дивизии «Адольф Гитлер» бригаденфюрера СС Монке, к шефу диверсантов уже направлялся рейхсминистр по делам оккупированных восточных территорий Альфред Розенберг. Увидев его, Отто сразу же вспомнил о несбывающихся пророчествах относительно императора Франконии, тем не менее приготовился выслушать другие, еще более несбыточные.

— Время остановилось, мой штурмбаннфюрер, — бледное лицо главы Остминистериума покрылось налетом свинцовой серости, морщины стали еще более рельефными, глаза — испещренные сетью окровавленных капилляров, с легкой клубничной поволокой — смотрели на мир взглядом уставшего от бренного бытия философа. — Башни «Вебельсберга» ему не подвластны. Будь моя воля, я превратил бы «Вебельсберг» в Кремль Франконии.

Розенберг по-прежнему не знал, что такое улыбка. Когда великосветская вежливость требовала от него изобразить нечто подобное ухмылке, уголки губ прискорбно опускались, словйо у священника, которому выпало счастье отпевать слишком задержавшегося на этом свете, основательно осточертевшего ему соседа-безбожника.

— Если учесть, что свой Кремль русские давно превратили в «Вебельсберг»... — скупо развил его мысль Скорцени, — то это вполне приемлемо. Кстати, нынешний сбор рыцарей Круглого Стола следует трактовать в том духе, что вы сумели вдохнуть, — кивнул он в сторону двери, из которой вот-вот должен был появиться фюрер, — некие новые идеи?

— Если бы речь шла не о нашем высокочтимом, я позволил бы себе мудрое восточное сравнение: «Как новое вино — в старый сосуд».

— И что сегодня бурлит и пенится в «старом сосуде»? — пытался Скорцени выдержать тон и дух, предложенные испытанным пропагандистским полемистом. — Государственное устройство Франконии? Проект ее «СС-конституции», очень смахивающей на устав очередного монашествующего ордена меченосцев?..

— Фюрер действительно встречался со мной. Не скажу, чтобы мы остались довольны друг другом, но...

— Извините, речь шла о Франконии?

— О сохранении самой идеи. Об основательном публицистическом труде, посвященном СС.

— Об императоре речи не заходило? — вновь отдал Скорцени дань собственной иронии.

— До этого пока не дошло. Не можете простить моих предсказаний относительно императора СС-рейха? — еще ниже опустил уголки тонких, иссиня бледных аристократических губ немецко-русский прибалтиец.

— Почему же, провозглашение меня императором уже воспринято и оценено...

— Это полпути к цели. Поверьте мне, старому интригану.

Появились сразу три эсэсовца-официанта с бутылками шампанского на подносах. И Скорцени, и Розенберга это приятно удивило. В прошлый раз до шампанского дошло только после тайного совета.

— Вы опять неправы, господин рейхсминистр, — молвил. Скорцени, наблюдая за их стараниями. Розенберг молча вопросительно проследил за его взглядом. —...Считая, что в замке «Вебельсберг» ничто не подвержено изменениям и новым веяниям.

— В каком-то смысле — да. Однако не стремитесь хоронить идею Франконии, — вдруг решительно покачал головой Розенберг — один из ранних идеологов германского национал-социализма. — Не спешите с отпеванием.

— Разве я поторопился с этим? Извините, не заметил.

— Что вас смущает? Успехи большевиков на Восточном фронте? Как и вы, штурмбаннфюрер, Сталин вряд ли догадывается, что крах германского рейха почти автоматически повлечет за собой и крах рейха коммунистического. Наши системы, наши взгляды, идеологические фетиши, пропагандистские приемы, равно как и способы истребления внутренних врагов, настолько близки, что аналогии не заметит разве что умственно незрячий.

15

Двери, в которых они ожидали увидеть фюрера, распахнулись, но вместо Гитлера возник неизвестный для многих генерал СС — приземистый, широкоплечий, со старательно выбритыми остатками волос на огромной шлемообразной голове. В облике генерала просматривалось нечто такое, что безошибочно роднило его с любым из рода Чингисидов. И даже торжественно уложенная на изгиб левой руки фуражка с невообразимо высокой тульей и новый ослепительно черный мундир не развеивали его придворно-азиатского шарма.

— А ведь только вчера произведен в бригаденфюреры, — сквозь стиснутые зубы, подчеркивая, что сказанное адресовано только Скорцени, прокомментировал появление этого арии-азиата Розенберг. И даже не пытался скрыть сквозящей в его словах зависти.

— Первое представление фюреру?

— В известном смысле. Хотя, с другой стороны, в «Вебельсберге»? С какой стати? За какие такие особые заслуги? Впрочем, из подполковников — прямо в генералы... Часто случается такое в войсках СС?

Скорцени красноречиво промолчал. Что бы там ни говорили о взлете фон Риттера, он, шеф диверсантов, оставался всего лишь майором. Исходить следовало из этого.

— Еще три дня назад оберштурмбаннфюрер Рудольф фон Риттер всего лишь командовал батальоном СС, расквартированным где-то в Польше, в судетских предгорьях, по ту сторону Эльбы.

— Польские тылы сейчас поопаснее русской передовой, — иронично поиграл пепельными шрамами Скорцени.

— Вам приходилось когда-нибудь иметь с ним дело?

— Никогда.

— Случайные встречи?

— У меня неплохая память на лица.

— Не сомневаюсь. Как не сомневаюсь и в том, что отныне вам придется встречаться с ним намного чаще, чем это позволяет прусско-аристократический характер барона фон Риттера. Не зря прежде, чем явиться СС-народу, фюрер встретился только с одним-единственным генералом. По «чистой случайности»... — только сейчас Розенберг перевел взгляд на скромно отошедшего к широкому старинному камину счастливчика. До сих пор он говорил, даже мельком не взглянув на Риттера. Какое-то время Скорцени показалось, что и сам выход новоиспеченного бригаденфюрера на поклон публике полуотставной философ рейха[40] увидел взглядом ясновидца. — Исключительно по «чистой случайности» оказался именно фон Риттер.

— Вам известно намного больше того, что вы только что сообщили мне, — поддался Отто искушению любопытством. Все же ему куда приятнее было разговаривать со стариной Хауссером: «Я, старый солдат, понимаю это так...» И сразу все становится ясно.

— Не более сказанного. Очередная попытка предвидения. Как ни странно, в последнее время я все больше предаюсь сатанинскому соблазну если не предвидеть, то хотя бы предугадать.

— Оказывается, это не одно и то же?

— Не одно. Разные глубины интуиции. Вам, диверсанту, это должно быть понятно.

— Напрягусь, господин рейхсминистр.

Однако мы не совсем удачно прервали наш сократовско-соломоновский диалог как раз на победах русских.

Возвращаться к этой теме Скорцени не хотелось. Только поэтому, чтобы слегка досадить Розенбергу, он пустился в легкие рассуждения по поводу присущей основной массе русских анархической жилки и невежественной полуинтеллигентской лени.

— По крайней мере теперь мне доподлинно известно, что все беды русских были предопределены несколько веков назад, «фатальным смешением крови» [41], случившимся в результате татаро-монгольского  нашествия. И что дегенеративная расовая неполноценность России прямо проистекает из космогонической борьбы азиатского и европейского характеров — несовместимых начал в характере русской нации.

— Двух слов ваших было вполне достаточно, чтобы убедить меня, что более проницательного почитателя моих залежавшихся трудов, нежели вы, в современном рейхе попросту не существует, — полуобиженно удлинилось лицо Розенберга. — Поверьте, это вдохновляет.

— Просто мне показалось, что, среди прочего, вы преисполнены предчувствия новой «чумы в России»[42] , — как можно вежливее улыбнулся Скорцени.

Ритуально украшенная воинственными шрамами улыбка «самого страшного человека Европы» была тем неоспоримым преимуществом, коим Скорцени беззастенчиво пользовался во всех тех немногих аристократическо-кассандровских поединках, которые им приходилось до сих пор вести. Суховато-бесстрастный Розенберг неизменно пасовал перед ней. Так произошло и в этот раз. Хотя Скорцени вовсе не стремился испортить отношения с ним. В том, что «пророческий» дар рейхсминистра следовало использовать часто и мудро — убеждал даже этот небольшой экскурс в восхождение новоявленного бригаденфюрера фон Риттера.

— Всякая чума в России отзывается эпидемиями по всей Европе, — назидательно изрек Розенберг и, поприветствовав слегка приподнятой рукой директора института «Аненэрбе» штандартенфюрера СС Сиверса, дал понять, что на этом желал бы завершить сие милое рандеву. — Не спешите хоронить идею Франконии, штурм-баннфюрер, — молвил он тоном заклинателя. — Не спешите! Она может приобретать иные географические очертания, иные символы. Однако никакие силы — земные ли, небесные — не способны искоренить ее из умов истинных германцев. Никакие! Очень скоро вы в этом убедитесь.

Скорцени попытался ответить, но не успел. Он вдруг почувствовал, что все в этом старинном рыцарском зале замерло. Молчание людей слилось с вековым молчанием каменных сводов, медиумически пронзенные духом предков статуи рыцарей дополняли своей энергией ту особую наэлектризованность атмосферы, которой буквально в считанные секунды преисполнилось все сумрачное пространство средневековой воинской обители.

ЕГО еще не было. Пока что появились личный адъютант — обер-группенфюрер Шауб и личный телохранитель — бригаденфюрер[43] Раттенхубер. Но все удостоенные чести вебельсбергского Круглого Стола молча вскинули руки в приветствии.

Почти зримо — будто огромными песчинками через узкую горловину песочных часов — просачивались и уходили в небытие секунды. В то время как дерево, камни, души людей, само пространство наполнялись почти невыносимым — по мучительности своего магнетизма — напряжением «плотного воздуха»[44] .

Они ждали и ждали... словно жрецы ассирийского храма — появления своего Верховного, возрождавшегося из тленности бытия, святости колдовства и нетленности собственной мумии.

16

Им повезло: в первом же доме, в который они постучались, хозяева дали им по миске супа, несколько картофелин в мундирах и по куску хлеба. Когда моложавая черноволосая хозяйка выставила все это на стол, они не поверили своим глазам, а Мария даже растроганно утерла слезу.

Пока ели, хозяин — один из тех окруженцев, что пристали по окрестным селам к солдаткам и вдовам, — почти с гордостью убеждал, что им действительно здорово повезло. В их Короновке намного спокойнее, чем во многих других селах: до большого леса далековато, партизаны не балуют, староста — мужик мудрый, умеет ладить и с румынами, и с немцами, а полицаи даже побаиваются его. Из рассказа сержанта он уже знал, что Мария — его жена, что Крамарчук немного партизанил, а теперь вот решился окончательно осесть и  заняться крестьянским трудом. Однако то, что Крамарчук партизанил, хозяина не смутило. Наоборот, сознавшись в этом, Крамарчук вызвал у него доверие.

— Не пужайся, земляк-земеля, — успокоил его. — Будь здесь немецкая власть — тебя бы со всей строгостью подозрения. А румынам — лишь бы работник справный. И староста поможет. Не за спасибо, конечно. Вон, рядом, через ложбинку, хата пустует. Поселитесь, детей заведете, кумовья появятся. Старосте скажу, что ты — родственник, из-под Каменки-Скальской. Там у меня и в самом деле родни, как у собаки блох. Я туда ездил. Староста справку давал. Так что все под правду.

Он улыбался чуть ли не после каждого слова. Плотный, мускулистый, с гладко выбритым, едва тронутым паутинкой морщин веснушчатым лицом. И два ряда ровных белоснежных зубов, вид которых почему-то особенно задевал Крамарчука.

— Словом, держитесь за нас с Катеринкой. Она, мармеладик мой, местная. Староста — из ее рода.

— Ты словно обрадовался, что мы наведались к вам? — недоверчиво спросил Крамарчук. Хотя Гридич, как, без имени, представился этот человек, в самом деле сумел расположить к себе. — С чего вдруг?

— Так ведь свой, окопник. Придут наши — вместе «отстреливаться» легче. Скажем, что хотя и жили в селе, а все равно по ночам партизанили. Поди проверь. Вот какой раскувырк! — бросил взгляд на Марию. Та смотрела на Гридича настороженно, с откровенной неприязнью, однако в разговор не встревала.

— Нет, ну дело не только в этом, — вальяжно раскинулся хозяин в самодельном, грубо сработанном кресле-качалке. Похоже, что и низкий (под кресло), стол, и лавки, на которых сидели Катеринка и гости, он смастерил сам. — Главное, появится сосед-ровесник. Ты мне хату перекрыть поможешь, я — тебе. Глядишь: мы уже оба хозяева, а, мармеладик?! — не упускал он ни малейшего случая подержаться за талию жены. Да и жена тоже старалась отходить не дальше того, где он мог достать ее пятерней.

— В сорок первом вы попали в окружение. Ладно, было. Но что, после этого никогда больше не брались за оружие? — вдруг заговорила Мария. — Попали в окружение — и все, смирились?

Гридич удивленно посмотрел на нее и, не сгоняя с лица улыбки, все так же, с ленцой, беззаботно ответил:

— А на кой черт оно мне? Кто в армии, тот пусть и воюет. А тут румыны. У них власть, у них сила. Придут красные — значит придут, я не против. А не придут, мы уже при жене и при деле. А, мармеладик? То-то же! Ты тоже баба молодая, ладная. Обживешься, рас-хорошеешь. И к черту леса, к черту оружие. Все будет ладненько.

— Что будет ладненько? — с холодным презрением переспросила Мария. — Что здесь враги и власть ихняя — это «ладненько»?

— Слушай, кореш-землячок, где ты нашел ее, такую комиссари-стую? — потрепал Гридич Крамарчука по плечу, перегнувшись через стол. — Ты политику из нее выбей, а все остальное пусть при ней. И баба она — во! Не хуже моей будет, а, мармеладик? То-то же!

Мария хотела сказать еще что-то очень резкое, но, уловив ее настроение, Николай вовремя сжал руку девушки у локтя. И она промолчала.

17

Уже близился рассвет, а «Горная долина» по-прежнему содрогалась под раскатами грома, погибельно вспыхивала фиолетовыми факелами молний и отдавалась потокам ночного ливня. Генерал лежал, всматриваясь в окно обожженными темнотой глазами, и настороженно прислушивался к каждому удару стихии.

Мысленно он находился сейчас в иной ночи, иной стране, ином мире. Ночь, которую он переживал, осталась в сорок первом. Это была ночь, навсегда вошедшая в его сознание и его судьбу как «ночь беседы со Сталиным».

Власов не мог бы со спокойной совестью утверждать, что ненавидит Сталина. Та ненависть, с которой он воспринимал существующий в стране режим, не переносилась напрямую на личность человека, правившего сейчас в России. Крайний эгоизм и азиатская беспощадность «вождя мирового пролетариата» была лишь частью всеобщей пролетарской дикости, давно воцарившейся на просторах империи. Дикости, зародившейся под крыльями царского орла и странным образом возведенной в абсолют лютыми врагами царизма — коммунистами.

Генерал взглянул на освещенное синеватой лавиной молнии окно и потянулся за новой сигаретой. Как и всякому фронтовику, грозовые ночи напоминали Андрею Власову ночи передовой. Однако здесь, в тылу — в германском тылу! — раскаты грома и зарева молний пронизывали его жизнь значительно глубже и расщепляли куда основательнее, чем там, во фронтовых командных блиндажах.

За сутки до встречи в Кремле он был доставлен в Москву самолетом. Не получив приказа об отступлении, его 37-я армия еще два дня оставалась на своих рубежах на подступах к Киеву и, несмотря на общефронтовое поражение, представала теперь перед Верховным главнокомандующим в ореоле пусть не очень яркой, неубедительной, но все же славы. Хотя в немецких штабах немало подивились, решая для себя: то ли одну свою армию русские бросили на произвол судьбы, то ли сам командующий превратил ее в армию самоубийц? В иное время потеря его штабом связи со штабом командующего особым Киевским военным округом генерала Кирпоноса инкриминировалась бы Власову как одно из серьезнейших упущений при организации боевых действий вверенных ему войск. Но лишь действительно в иное время и при ином исходе сражения для самой его армии.

Когда Власов вошел в кабинет Сталина, тот еще какое-то время стоял, опершись руками о стол и склонившись над небрежно разбросанными по столу бумагами. Не обращая никакого внимания на генерала, Верховный главнокомандующий лихорадочно раздвигал эти бумаги, что-то недовольно ворчал, а когда, наконец, приподнял голову, сразу же потянулся за лежащей на столе и еще дымящейся трубкой.

Перед Власовым стоял невысокого роста худощавый человек то ли с темно-русыми, то ли с рыжеватыми волосами и с иссеченным оспинками желтоватым лицом. На рослого, почти двухметрового генерала он смотрел с таким неподдельным удивлением, словно вообще не ожидал видеть его в своем кабинете. Или по крайней мере представлял себе его совершенно иным.

— Вам, товарищ Власов, уже известно, в какой ситуации оказались сейчас войска, обороняющие Москву?

— Так точно, товарищ Сталин. В общих чертах, конечно. Однако... — генерал запнулся и растерянно уставился на всесильного вождя, но тот не торопил его. Хотя отлично понимал, что под его гипнотическим взглядом Власов вряд ли способен будет сколько-нибудь внятно развить свою мысль.

— Почему же в общих, генерал? — Верховный главнокомандующий примял прокуренным указательным пальцем табак в небольшой трубке и, не спеша раскурив ее, подошел к висевшей на стене карте. — Вот наши позиции, — обвел мундштуком дальние очертания города, охваченные жирными линиями, стрелами, ромбами и прочими военно-картографическими атрибутами. — Как видите, немецкие войска уже у стен города. — Он молча попыхтел трубкой и зло сверкнул мутновато-карими глазами. — Мы с вами не удержали Минск, потеряли Киев, сдали Одессу... Что, Москву тоже сдавать будем, а, товарищи генералы? — Последние слова он произнес по слогам, откровенно бравируя неукротимым кавказским акцентом. — Я понимаю: городов у нас еще много, отдавать есть что.

— Нет. Думаю, что здесь мы их остановим. Набегались уже.

Сталин нацелился на него своим тяжелым, гипнотизирующим взглядом и зловеще молчал, словно требовал каких-то более веских доказательств его непоколебимости. Причем немедленно.

Больше всего Власов опасался тогда, что Верховный сорвется на крик и что именно он, бывший командарм 37-й, окажется тем генералом, которому придется держать ответ за все вольные и невольные прегрешения командования фронта. Он прекрасно помнил, с какой мстительной жестокостью находили в Москве и в Питере таких вот «козлов отпущения» и в гражданскую, и после нее — в тридцать третьем, тридцать седьмом...

— Москву оставлять мы не будем, — сдали у него нервы. В эти минуты Власов готов был заверять Сталина чуть ли не на коленях. — Это последний рубеж, на котором нужно стоять до конца.

Тыльной стороной ладони той же руки, в которой держал трубку, Сталин потер заросшую седоватой щетиной щеку и, подозрительно покосившись вначале на генерала, затем на карту, словно и в ней таилось предательство, вернулся к столу.

— Мы тоже так считаем, товарищ Власов, — кавказский акцент Сталина стал заметнее и грубее. Власову вновь показалось, что Верховный главнокомандующий умышленно налегает на него. Непонятно только, из каких побуждений. — Мы мобилизуем сотни тысяч рабочих московских предприятий. Созданы целые дивизии ополчения. Это крепкие части. Крепкие, да... — Сталин помолчал, затем спросил: — Как считаете, рабочие выстоят?

— В гражданскую, несомненно, выстояли бы. Однако теперь другая война. Авиация, танки... Рассчитывать только на дух рабочего ополчения особенно не стоит. Нужно срочно подтягивать к столице кадровые части из Приуралья и Сибири.

— Резервы... — недовольно развел руками Сталин. — С кем ни говори, все требуют резервов. С резервами, будь они у меня, удержать Москву сможет и дурак[45] . Но их нет, этих резервов из регулярных войск. Едва успеваем формировать и вооружать полки ополченцев.

Он уселся сам, ткнул мундштуком в сторону ближайшего к Власову кресла и потом долго молча курил, время от времени утаптывая пальцем табак и поглядывая на занавешенное ночной синевой окно.

— Примешь командование 20-й армией, входящей в Северную группу обороны, — наконец заговорил он таким тоном, словно объявлял приговор.

Они оба взглянули на висевшую на стене карту Отсюда Власов не мог проследить за расположением частей своей армии, однако помнил, что они соприкасаются с 16-й армией генерала Рокоссовского.

— Знаю: армия недоукомплектована да и вооружена слабовато. Знаю и то, что сразу же начнешь просить подкрепления, — вопросительно уставился на генерала «вождь и учитель», и во взгляде его Власову почудилась мольба: «Хоть ты уйди отсюда, ничего не прося». Но командарм понимал, что только сейчас, когда он получает назначение из уст самого Верховного; он еще может что-либо выпросить. Рассчитывать на серьезное подкрепление, сидя на передовой, уже будет бессмысленно.

— Мне понятны трудности Верховного командования... Но если речь идет о контрнаступлении с целью прорыва блокады...

— В результате которого врага следует отбросить за Волоколамск и Солнечногорск, а затем теснить и теснить, загоняя в заснеженные подмосковные леса.

— Мне пока трудно судить о состоянии вверенных мне дивизий, однако дня через три я уже готов буду...

— Пятнадцать танков — вот все, что ты сможешь получить у меня, Власов, — вновь резко перебил его Сталин, поднимаясь и давая понять, что беседа завершена. — Можешь считать, что это последний резерв, который способна дать тебе Москва. Больше дать не сможет никто, даже товарищ Сталин. И через неделю армия должна быть готова к прорыву.

* * *

Как завершилась их беседа с «вождем всех времен и народов» — этого Андрей Власов почти не помнил. Последние минуты встречи он пребывал как бы в состоянии прострации. Что сказал Сталин, прощаясь с ним, и сказал ли вообще что-нибудь? Как выходил из кабинета?..

Зато потом генерал еще долго пребывал под магическим воздействием этой короткой ночной беседы с Верховным и постарался сделать все возможное, чтобы не разочаровать его. Во время решающего сражения под Москвой удары его частей можно было сравнить разве что с ударами старой наполеоновской гвардии.

Уже здесь, в Германии, ему показали американскую газету со статьей французской журналистки Эв Кюри[46] , сумевшей пробиться к нему сразу же после освобождения его дивизиями Волоколамска. Только что выкарабкавшемуся из лагеря для военнопленных генералу приятно было узнать, что француженка писала о нем как об одном из наиболее талантливых русских военачальников, прекрасно изучившем стратегию и тактику Наполеона и с должным уважением отзывающемся о командирских способностях генерал-полковника Гудериана, командовавшего тогда 2-й танковой армией вермахта.

«Если бы это ее свидетельство дошло до Берии еще до того, как я сдался немцам, — с холодком на сердце подумал Власов, — он наверняка объявил бы меня врагом народа и германским шпионом».

Но что-то там в ведомстве «верного дзержинца» не сработало, и вместо приговора ему вручили орден Красного Знамени, произвели в генерал-лейтенанты и уже через полтора месяца назначили заместителем командующего Волховским фронтом. Зато потом, в Германии, его сдержанно-лестный отзыв о Гудериане был воспринят с должным пониманием.

В последние дни Власов все чаще загадывал: как сложилась бы его жизнь, выберись он с приволховских болот и вернись в Москву? Раньше он был почти уверен, что его обвинили бы в гибели армии и расстреляли. 2-я ударная по существу погибла, и кто-то должен был ответить, пусть даже менее всего виновный в этом.

Но со временем страх оказаться в числе расстрелянных за время войны командармов и прочих генералов постепенно сменялся тихой завистью. Ведь где-то там, по ту сторону фронта, оставались Жуков, Рокоссовский, Штеменко, Малиновский, Мерецков, которых он лично знал, которые начинали вместе с ним, причем многие, как, например, Рокоссовский, успевший побыть в шкуре «врага народа», не столь успешно. Но тем не менее им суждено войти в историю этой войны как полководцам армии-победительницы. А кем войдет в ее историю он, бывший пленный, а ныне «предатель» Власов?

Генерал нервцо погасил окурок, набросил на оголенные плечи халат и, открыв дверь, вышел на балкон. Очередная молния разразилась прямо у него над головой. Гром ударил так, словно чуть выше него в стену долбануло снарядом-болванкой. Однако Власов не пригнул головы и даже не вздрогнул. Старый фронтовик, он все еще испытывал свои нервы так, словно опять попал на передовую. Рядовым. Как испытывают себя храбрейшие из новичков, пытаясь поверить, что у них тоже хватит мужества подняться в окопе во весь рост, под пулеметным огнем противника.

— Что ж, — молвил он вслух. — Они, конечно, победят. Но это будет всего лишь победа над Германией. Сражения, которые они сейчас выигрывают, еще не главные. Главные произойдут позже, на просторах всей России, когда народ окончательно решит, что вслед за германским национал-фашизмом должен рухнуть и советский коммунист-фашизм. Когда поймут, что мы, «власовцы», оказались в союзниках у немцев вовсе не потому, что преклоняемся перед фашистами и их фюрером, а потому, что слишком уж ненавидим тот большевистский режим, который навязали русскому народу «верные ленинцы».

В соседнем номере, где обитал бригаденфюрер СС Корцхоф, появился свет настольной лампы. Андрей знал, что сейчас этот полу-свихнувшийся на фронте меломан заведет свой патефон и поставит пластинку с музыкой Вагнера, которую станет слушать с таким благоговением, словно ее играют на его собственных похоронах. Бригаденфюрер понимал, что его патефонные всенощные раздражают русского генерала, изводят его, мешая отдыхать, и это его радовало: он и здесь давал бой ненавистным русским.

Притихший было ливень вновь ожил под натиском прорвавшегося с ближайших гор ветра и ударил в лицо Власову обжигающими ледяными струями.

«Господи, поскорее бы настал рассвет!» — взмолился генерал.

Фюрер остановился в двух шагах от «трона», посредине выложенного из красного камня небольшого круга, расположенного строго под куполом. Несколько минут он молчал, и слегка приподнятые руки его застыли в том жесте, в каком застывают руки вошедшего в медиумическое состояние жреца, когда все приличествующие случаю молитвы сотворены и осталось лишь ожидать божьего свершения, уповая при этом... на чудо.

Рыцари Черного Ордена тоже оцепенело творили неслышимую бессловесную молитву — каждый на том месте, где его застало появление Верховного жреца. Огрубленные житейскими невзгодами, увешанные орденами, исполосованные фронтовыми шрамами — они пребывали сейчас в состоянии некоего божественного прозрения, очищаясь от всего того «ложного пути духа»[47] , над сатанинскими серпантинами которого до сих пор витали.

Вряд ли кто-либо из них способен был вспомнить хотя бы несколько слов из церковного молитвенника. Вряд ли кто-либо готов был опуститься на колени, вводя себя в экстаз христианского покаяния, обращаясь к Господу как спасителю. Тем не менее все они находились в состоянии полумагического «видения»[48] , которое позволяло им слиться воедино с Верховным вождем, — несомненно вошедшим сейчас в магическую связь с Высшими Посвященными, с одним из Апостолов Космоса — и заряжаться «энергией плотного воздуха», восходить к познанию сути «решительного поворота мира», возноситься над обыденностью, вырываться из склепов собственного страха, мизерности, предрассудков...  — Дело вовсе не в том, одержим ли мы сейчас решающие победы на погибельных фронтах или же потерпим поражение! — Рыцари «Вебельсберга» понимали, что это заговорил фюрер, тем не менее все они поневоле перевели взгляд на осененный огромным, отсвечивающим лазурью каменного креста купол, отражаясь от которого, слова как бы проникали в зал из поднебесных высей, зарюждаясь где-то в глубинах Космоса. — Истинная сущность нашего призвания заключается не в том, чтобы завоевывать жизненное пространство для одного поколения, одного народа, одной расы. Эти цели — всего лишь то очевидное, что должно побуждать бюргерскую Германию к самомобилизации, к возрождению национального духа, возрождению германской воинственности.

С каждым словом голос фюрера становился все увереннее и звучал все призывнее. Это уже было не обращение к собравшимся, а клич — «Вперед, за вожаком!», — у многих неожиданно всплыл в памяти этот клич первого руководителя Главного управления имперской безопасности Рейнхарда Гейдриха. — «Вперед, за вожаком!!»

— Вы совершенно правы, воины СС... В суетности повседневных событий и нужд я вынужден призывать германцев к послушанию и жертвенности на всех внешних и внутренних фронтах. Но мы представали бы перед Космосом слишком мизерными и презренными, если бы ограничивали наше магическое «видение» осознанием только этого пути, только этих целей...

«Мы в любом случае предстанем перед ними именно в таком облике — слишком мизерными и презренными, — проворчал про себя Скорцени. — Коль уж мы сами воспринимаем себя такими, то чего требовать от них?»

— Не-е-ет! — неожиданно прорычал фюрер так, словно это было предсмертным рычанием мужественного воина, кто, стоя над пропастью, в которую его вот-вот должны столкнуть враги, поражен не столько ужасом предстоящей гибели, сколько несправедливостью небес: почему земной путь его прерван именно сейчас, когда он на вершине славы?! Кто не позволил ему пройти весь отведенный судьбой путь, которым он вел свое воинственное племя? Чем он провинился перед богами? Чем прогневал небесных покровителей? Почему, по какому небесному закону гибнуть должен он — вставший на путь защиты своего народа, своих высших идеалов, — а не коварные пришельцы, захлестнувшие подвластные ему земли зловонностью неистребимой массы своих войск?!

— Не-е-ет! — еще более яростно прорычал фюрер Великогерманского рейха, судорожно сжимая вознесенные к несправедливым небесам кулаки и конвульсивно изгибая туловище, словно вошедший в состояние транса колдун, пытающийся, вместе с неимоверной мощью прорезавшегося голоса, изгнать из себя все то бесовское, что до сих пор двигало им в этой жизни. — Космос не простит нам, если мы завершим свой путь в завшивленных окопах и сойдем в освященную предками Вальгаллу, не оставив после себя ничего, кроме земных шрамов, рыдания близких и стонов усеянной телами и крестами земли нашей! Поэтому я еще раз утверждаю: Не-е-ет! Мы не можем!..

Он замер на полуслове. И все вокруг тоже замерло.

Голос фюрера не сорвался, а лишь на несколько мгновений вознесся куда-то в непостижимую для человеческого восприятия высь, как возносится под смычком маэстро скрипичная струна, прежде чем взорваться заключительными аккордами мессианского хорала.

Фюрер умолк, однако голос его все еще продолжал будоражить заиндевевшие от холода вечности каменные своды «Вебельсберга», все еще возрождался едва слышимым эхом звуковой полумистиче-ской вакханалии.

— ...Мы не должны уйти в небытие вместе с последним погибшим на фронтах солдатом Третьего рейха! Мы не должны сойти с политической арены европейского цирка унтерменшей людьми, сделавшими ставку на силу и начисто проигравшими; людьми, низвержен-ными всеобщей молвой до уровня разжигателей мировой войны, которых совершенно справедливо настиг святой гнев богов.

«Но именно такими — людьми, решившимися развязать вторую мировую и за это подверженными гневу богов, — мы и сойдем с этой всемирной арены цирка унтерменшей», — со всей возможной в данной ситуации ироничностью прогнусавил где-то в глубинах восприятия голос предавшего Скорцени его «внутреннего Я».

— Наше национал-социалистическое движение — не есть движение политических сил одной страны, идея фикс группы политиков и даже не стремление одного народа к власти над остальными народами. Да, мы намерены овладеть этим миром. Но вовсе не для того, чтобы ублажить свои собственные амбиции. Наше движение — это зов Космических Сил. Наглядный урок человечеству как не самая большая по численности нация способна вознестись над собственной заскорузлостью, повседневным бытовым гниением, в немыслимо короткий срок возродить свой еще недавно угнетенный дух; из поверженной врагами страны превратиться в страну, несущую миру новый порядок, новые идеалы, новое мировоззрение!..

«Когда фюрер говорит, то это действует, как богослужение, — молвило, но уже без всякой иронии, то самое мятежное “Я” внутреннего двойника Скорцени, которое не способен был заглушить даже магнетизм речи медиумически вознесшегося над своими слушателями и над самой истиной фюрера. — Когда фюрер говорит, то это действует, как богослужение — вот в чем сила мессианского восхождения Адольфа Шикльгрубера над легионами своих соратников и последователей, над безбрежной ратью германского национал-социалистического ополчения, над пораженчески настроенными умами великого множества земных мыслителей».

— Мы — те, кто диктует миру свой жизненный ритм, свои законы солнцестояния и законы всемирной спирали развития. Мы являемся тем богоизбранным народом, что первым постиг новый порыв циклического обновления мира, который, окончательно сокрушив обломки нынешнего догнивающего века, углубляется в космическую «сумеречность богов», чтобы, пройдя все круги ее очищения, явить миру нового человека. Явить того, кого мир с нетерпением ждет уже в течение многих веков — человека-властелина, человека-полубога. Сверхчеловека!

19

Поначалу Скорцени решил, что это надвигается лавина вражеских бомбардировщиков. Но лишь когда украшенные розоватоголубыми витражами окна вдруг озарились багровыми струями молнии, понял, что древний замок, словно от мощного землетрясения, вздрагивал от раскатов грома.

Пораженный их появлением, фюрер неожиданно резко повернулся лицом к окну, и взоры всех остальных рыцарей «Вебельсбер-га» немедленно обратились туда же.

«Смотрите, — словно бы кричал воспаленный божественным огнем взор вождя нации. — Небеса услышали нас! Это не просто молния, это всевышнее озарение! Этот гром прогремел в нашу честь. Космос откликнулся на наши призывы голосом Учителя!»

Еще более мощный раскат грома буквально расколол каменную твердыню, пройдя волной своего разрушения от шпилей башен, до основания плато, на котором она возвышалась.

Рыцари «Вебельсберга» содрогались вместе с замком, однако продолжали мужественно стоять на своих местах, напряженно вглядываясь в окна-бойницы, словно воины, которые, использовав последнюю возможность сопротивления, предстали перед батареей врага, готовые принять гибель от ее залпов как награду за собственное мужество.

— Каждые семьсот лет, вновь заговорил фюрер, силясь превозмочь лавину грохота, — человеческая цивилизация поднимается на новую ступень физического, нравственного и духовного восхождения к своему идеалу — человеку-полубогу. Но сколь бы высокой ни была эта ступень, из нее не следует, что восхождение завершено, что кому-то дано усомниться в целесообразности дальнейшего пути; что может найтись мессия, который позволит себе и своему народу почивать на паперти божественного храма!..

Речь фюрера становилась все более жесткой и отрывочной. Каждое слово его отливалось из свинца и мощной струёй энергии вплавлялось в серость каменных стен, серость грозового дня, серость человеческих представлений и человеческого бытия.

Каждый слушающий его — «Когда фюрер говорит, то это действует как богослужение!» — должен был седьмым чувством своим осознавать, что эти слова зарождаются не из человеческой гортани, а из грома и молнии, и принадлежат они не обычному смертному, не вождю и даже не Верховному жрецу храма СС, но Высшему Космическому Разуму. Следовательно, постигать их смысл тоже можно, лишь презрев обычную логику, обычные каноны понимания, обычные образы мировосприятия.

— Всяк, решивший отсидеться с сумой на паперти нищих духом и нищих разумом, должен немедленно погибнуть как личность, как ариец, как воин. Так снизойдем ли мы до такой стадии духовного гниения?!

— Не-е-ет! — взорвался зал вместе с очередной вспышкой молнии, похожей на пламя древнего ритуального костра.

— Допустим ли, чтобы наша идея и плоды нашей борьбы ушли в землю вместе с нашими тленными останками?!

— Никогда!

— Зиг хайль! Зиг хайль!

Страницы: «« ... 1112131415161718 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«В гостиничном номере прохладно и пахнет свежим постельным бельем. Шторы задернуты неплотно, бледный...
«Верить в Ленкины сказки – себя не уважать. Толян знал это прекрасно. Ещё бы не знать – пять лет в о...
«Гость появляется на исходе восемьдесят пятого дня. Гостями визитёров придумал называть Пузатый Вилл...
«Президентский кортеж, сверкая синими и красными огнями мигалок, оглашая окрестности натужным взревы...
«Никогда мемуаров не писал. Да что за на хрен – мемуары! Мне тридцать лет! Но агент сказал – надо, ю...
«Дорога упёрлась в КПП, окружённый чёрными деревьями, тянущими к небу голые ветви. Будка, шлагбаум, ...