Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
– Перебирайтесь поближе к нам, оттуда вы ни черта не увидите.
– Не буду мешать?
– Да что вы… Небо чистое. Если что, уйдете назад.
Мое место было действительно не самым удобным – в пространстве между боковым стрелком и кабиной пилота и штурмана. Там имелись иллюминаторы, но прямо под ними находились крылья, порядком закрывавшие обзор.
Мы медленно – так казалось на высоте три тысячи метров – продвигались в строю средних бомбардировщиков и истребителей. В нижнем эшелоне висели пикировщики. Налицо была картина полного господства в воздухе (когда речь идет о противнике, следует писать «полная безнаказанность воздушных убийц»). Она вызывала восхищение. Море сделалось гораздо ближе и в полную силу сияло своей синевой.
– Изумительно, – сказал я Францу. – Видеть подобное каждый день… Или надоедает?
– Я готов смотреть на такое всю жизнь. Только бы без «Яков» и всяких там «Харрикейнов». Но теперь стало спокойнее.
– Даже как-то неинтересно, – отозвался штурман.
– Я не жалуюсь, – донесся голос одного из стрелков.
Немного спустя Франц сообщил:
– Мы на месте, Флавио! Не узнаете? Бельбек почти под нами…
Через плексиглас остекленной носовой части я отчетливо увидел ряды холмов и довольно быстро разобрался, что есть что. Под нами проплыли черно-зеленая долина Бельбека и закрытое наполовину тенью Камышловское дефиле. А дальше всё терялось в устлавшем землю серо-черно-белом ковре, на котором словно бы извивалась бившаяся в судорогах огненная змея. Или огненная река? В отдельных местах она вдруг становилась гуще, в отдельных местах прерывалась и моментально воссоединялась вновь. То самое феерическое зрелище, которое когда-то обещал мне Грубер. Дальше, меж дымными облаками, проблескивала вода. За ней показался разрушенный город.
– Ну как? – спросил Франц.
– Потрясающе… Линия фронта подошла практически к самой бухте?
– Еще не совсем. Километра два-три.
Группы «Юнкерсов» устремились к огненной змее. Прикрывавшие их «Мессершмитты» бросились следом. Мы продолжали свой путь и оказались над глубоко врезавшимся в сушу аквамариновым пространством.
– Красиво, правда?
Сквозь прозрачную толщу воды был виден потопленный русский транспорт.
– Угробили на рассвете, – прокомментировал Франц. – А там еще один, давний. Видите? А вон тральщик, тоже сегодняшний. Здорово?
– Да.
Южный и северный берег были изрезаны бухтами и бухточками. Самая большая и длинная из них перпендикулярно примыкала к главному заливу с юга. Она была затянута дымом, но я и там сумел различить контуры затонувшего военного корабля.
– Русский крейсер. Потопили в прошлом году. Главная бухта называется Северной, а эта, поменьше, Южной, – пояснил лежавший у бомбового прицела штурман.
– Гуго – большой специалист по местным названиям, – похвалил его Франц. – Как называется тот район, который мы бомбили на днях? Язык сломаешь.
– Корабельная сторона. По левую руку от нас, видите. Вон там Малахов курган, знаменитый Малякофф, а вон там Ушакова балка. Ее мы и утюжили.
– Какие-то объекты?
– Черт их знает. Тут везде объекты. Неприступная крепость, русский Тулон.
– А что там, вдали? – спросил я штурмана, завидев странные, явно несвежие развалины у моря, сразу же за выходом из бухты (южный берег в отличие от северного уходил довольно далеко на запад).
– Херсонес, остатки греческого города, раскопки. Тут много всяких Херсонесов. Русский аэродром на крайней оконечности полуострова тоже называется Херсонес.
Лежавший под нами город сильно, можно сказать, чудовищно пострадал. Руины громоздились на руины. Белый камень сверкал на безжалостном солнце.
– Вот к чему приводит тупое упрямство, – заметил штурман.
Я кивнул. Раздался голос бокового стрелка:
– Справа «Яки»!
– Не беспокойтесь, – сказал мне Франц, – до нас они не доберутся.
Вывернув шею, я вгляделся и увидел черные точки пары русских истребителей. Они попытались атаковать бомбардировщики, но «Мессершмитты» сразу же бросились на перехват.
– Мы над целью, – сообщил штурман.
– Наводи, – приказал Франц.
Немного спустя из бомбовых отсеков соседних «Хейнкелей» посыпались черные палочки. Из наших, должно быть, тоже. У меня возникла дурацкая ассоциация с экскрементами грызунов, безвредными и сухими, не оставляющими следов. Кому они предназначались? Надо было спросить, но я не рискнул. Хотелось верить, что объект был военным. Хотя вид городских развалин позволял делать самые разные предположения.
Мы легли на обратный курс и вскоре пришли в Сарабуз, где меня дожидался Грубер. Его радостный голос я слышал как сквозь ватную подушку.
– Получили порцию впечатлений? Замечательно. У меня предложение съездить в Ялту. Я уже забыл, когда купался в море. Как вы на это смотрите? Заодно наведаетесь к вашим соотечественникам.
Отказаться было невозможно. Я дико устал от гула канонады и не был обязан все время торчать в окрестностях Севастополя. К тому же материал об итальянских моряках в самом деле был нужен газете.
Благополучно перевалив через горы, мы добрались до Ялты. Прилепившийся к горным склонам курортный город (русская Ницца, подумал я, вспомнив сравнение Севастополя с Тулоном) выглядел довольно уныло. Разрушений, подобных севастопольским, здесь, правда, не наблюдалось, но атмосфера была тоскливой. Улицы пустынны, на набережной никого нет, кроме немцев и их союзников. Надя в тот раз обмолвилась, что Ялту порой бомбят.
Мысль о Наде и Вале была не последним аргументом в пользу поездки на Южный берег Крыма. Поскольку была суббота, мы заглянули на танцы, которые немецкие власти регулярно устраивали в большом и уютном доме неподалеку от набережной – раньше он принадлежал какому-то композитору, имени я не запомнил. Я старательно выискивал Надю и Валю среди местных красавиц, но усилия мои были тщетны. Грубер и приехавший накануне Дитрих Швенцль танцевали – и в отличие от меня провели время не так уж плохо. Швенцль увел одну красавицу в отель – в отличие от Грубера, которому вновь пришлось довольствоваться гостиничной горничной.
Спал я неспокойно. Раза три просыпался, принимался писать, читал, лежал с открытыми глазами, вставал, пил воду, отгонял непрошеные мысли. Если бы я спросил у девушек их ялтинские адреса, я мог бы туда наведаться, узнать, где они сейчас, быть может, что-то оставить родным. Теоретически адрес можно было узнать, но наводить в управе справки не стоило. Не нужно обращать внимания посторонних на дорогих тебе людей. Особенно в условиях войны и оккупации.
Утром меня свозили к итальянским морякам – храбрым ребятам из отряда князя Боргезе (почти сплошь фашистам, но в силу профессии не особенно крикливым). Они пытались оставить меня на ужин, обещая накормить великолепной лигурийской лазаньей и напоить настоящим вином. Отказываться не хотелось, однако вечером предстояло идти к русским знакомым Грубера. «Очень приятные и интеллигентные люди, – заочно отрекомендовал он их, – глава семьи доктор, по-здешнему кандидат наук, выпускник Петербургского университета. Работал там, когда тот сделался Ленинградским. Доцент. С ним будет занятно поговорить как с человеком неортодоксальных взглядов». Швенцль тоже знал это семейство – по своим интендантским связям. «Прекрасные милые люди. Чудные дети. Вам безусловно понравится».
Пригласившего нас доцента звали Таиров-Яхонтов. Это был массивный мужчина с могучим (именно так) лицом, обрамленным коротко стриженной, чуть седоватой бородкой. Он буквально фонтанировал жизненной силой. Излагая свои неортодоксальные взгляды, он энергично взмахивал огромными руками, а голос незаметно для него делался профессорским и необыкновенно громким. С непривычки могло показаться, что он ругает собеседника. Что, конечно же, было невозможно – не таковы были собеседники, чтобы позволить себя ругать.
Швенцль почти не знал французского, зато два года прожил в Альбионе, и потому доцент, слабо знакомый с немецким, изъяснялся с нами по-английски. Я был не очень силен в этом невнятном наречии, но с точки зрения природного бритта, английский Таирова-Яхонтова был не менее poor, чем мой, так что мы прекрасно понимали друг друга. В том числе и Грубер, также не бывший большим знатоком языка плутократов.
Семья Таирова – основательно расплывшаяся женушка и двое детишек шести и восьми годов – была замечательна во многих отношениях. Во-первых, они были веселы – не самое частое качество в данное время и в данном месте. Во-вторых, ни в чем не нуждались – что не в последнюю очередь определяло их жизнерадостность. В-третьих, не заискивали перед победителями, держась с нами так, словно сами были причастны к великой победе цивилизации над большевистским режимом. Короче, они мне сразу не понравились – и похоже, разочаровали Грубера. Обворожительная улыбка Таировой сперва вводила в заблуждение, но краем глаза я заметил, как она ловко ее выключает – в моменты, когда мы поворачивались в сторону доцента. Женщина давала себе передышку, и причин осуждать ее не было. Даже фальшивая улыбка лучше угрюмого хамства – из глубин моего подсознания всплыл добровольный помощник Гришин. К тому же улыбка тонизирует мышцы лица. Гири вот, скажем, полезны для рук. Но нельзя же все время размахивать гирями.
Собираясь в гости, Дитрих Швенцль не забыл и про чудных детей. Он подарил им великолепных солдатиков, три танка и два заводных самолета – «Мессершмитт» и «Юнкерс». Братья – они звались Алеша и Павлуша – пришли в неописуемый восторг. Навряд ли советская игрушечная промышленность производила что-либо подобное. Солдатики в касках были совсем как настоящие – выкрашены в аутентичный цвет, с выразительными ртами, носами и противогазами. Среди них были пехотинцы с винтовками наперевес, связисты с рацией, саперы с огнеметом, офицер с «парабеллумом». Из танков высовывались танкисты в их особенных, ни на что не похожих куртках. Можно было разобрать даже петлички на воротниках. Стоило это немало и говорило о существенной близости коммерческих интересов доцента и Дитриха Швенцля.
– А почему у этих длинненькие, а у этих квадратненькие? – сразу же спросил наблюдательный Павлуша, тыча в петлицы розовым пальчиком.
– Умничка моя! – восхитилась мать. – Я бы ни за что не заметила.
– Ты и у графа Толстого пропускала всё то, что не про мир, – не совсем понятно пошутил доцент.
– Это потому, – пояснил Дитрих Швенцль любознательному ребенку, – что вот эти парни – обычные армейские солдаты, а вот это – войска СС. Знаешь, кто это?
В моем сознании (или подсознании?) пробежала строчка из де Амичиса: «Вчера вечером скончался Гарибальди. Знаешь, кто это? Это человек, освободивший десять миллионов итальянцев от бурбонской тирании…»
– Да, знаю! Это вернейшие солдаты фюрера! – восторженно воскликнуло дитя. – Мама, папа! Дядя Дитрих привез настоящих эсэсовцев!
Доктор Таиров развел руками, всем видом давая понять – ну что же тут поделаешь, детишкам все игрушки. Павлуша сбегал в детскую и приволок оттуда старую картонную коробку. В ней тоже были солдатики. Старые, советские. Несколько топорные, но в принципе узнаваемые – в касках, пилотках, фуражке. Один, присевши на колено, держал за поводок собаку и глядел в полевой бинокль. Алеша вытащил из-под кровати нечто напоминающее маленький танк. На бортах краснели пятиконечные звезды. Мать и отец слегка обеспокоились, но Дитрих Швенцль радостно улыбнулся («О, большевики!») – и родители поняли – бояться нечего. Все же мадам Таирова шепнула Груберу:
– Я давно хотела выбросить этот хлам, но тогда бы у детей совсем не осталось игрушек. Такие трудные времена. Зато теперь у них есть замена.
Швенцль не считал замену необходимой. Повертев в руках фигурки советского производства, он показал себя не только чулочным ловеласом, но и большим, прекраснодушным ребенком. Глаза его загорелись.
– Мальчики, можно устроить бой. Пусть один из вас командует немцами, а другой командует красными.
Идея пришлась мальчишкам по душе. Тут же завязался спор, шедший на русском языке. «Чур, я за немцев! Нет, я! Сам ты русский! Нет, ты!» Пришлось кинуть жребий. Быть немецким главкомом выпало Павлуше.
– Я Манштейн! – гордо сообщил он, расставляя свое новехонькое воинство. – А ты Буденный!
– Сам ты Буденный! Я понарошку Буденный! – отозвался обиженно брат. – Потом я буду фюрер… А ты будешь Сталин. И Ленин. И Ворошилов.
Набор нехороших имен был довольно пространен, но в итоге фигурки были расставлены. Швенцль дал пару ценных тактических указаний, постаравшись максимально укрепить большевистскую оборону, – и бой за Севастополь начался. Усевшись на стулья, мы наблюдали за жестокой баталией. Она продолжалась недолго. Большевики были перебиты, танки переехали через трупы (не поздоровилось и собачке – сторожевому псу НКВД, как пояснил Таиров-Яхонтов). Последний удар по коммунистам, окопавшимся среди коробок, символизирующих развалины русской крепости, был нанесен с воздуха заводными «Мессершмиттом» и «Юнкерсом».
– Kaputt теперь вашему Севастополю… Bombenangrif… Zu Befehl, Herr Oberst… Уаааа-бухххх… Северная… Бухххх… Равелин… Бухххх… Приморский… Панорама… Корабельная… Бухххх… Балаклава… Фиолент… Херсонес…
Убитых среди немцев было меньше раза в три. Севастополь был разрушен окончательно. Среди развалин вылавливали красных комиссаров.
– Соотношение потерь отражает реальное положение дел на фронте, – констатировал Дитрих Швенцль. – Правда, войск СС под Севастополем нет.
Мама рассмеялась. Папа заметил:
– Историки еще долго будут анализировать причины успехов германской армии. Хотя в жизни, увы, не всегда выходит гладко. Чего стоили зимние десанты большевиков в Феодосии и Керчи…
– Мы так боялись, что они объявятся в Ялте, – озабоченно вздохнула мать. – Просто не спали от ужаса. Лагерь, расстрел. Что будет с детьми? Город с моря совсем беззащитен.
Я сочувственно покивал. Мадам Таирова добавила:
– Господи, хоть бы вы скорее взяли этот проклятый Севастополь. Мы так устали от вечного грохота.
Я вспомнил слова зондерфюрера о русской болезни.
В беседе за столом доцент Таиров-Яхонтов проявил известную самостоятельность суждений. Во всяком случае, одна из фраз – произнесенная после распития первых фужеров с прекрасным сухим шампанским – звучала так:
– Как старого русского либерала, меня, признаюсь, смущают отдельные аспекты политики германского рейха…
Двое немцев потупили взоры. Аспектов было слишком много. Таиров-Яхонтов взмахнул рукой и резко повысил голос, ставя всё на свои места.
– Но! Мы обязаны понимать, что возрождение России возможно лишь под германским протекторатом. Посмотрите на Чехию – она процветает.
Грубер в тоске отвернулся. Ему сделалось неловко за им же расхваленного коллегу. Швенцль поспешил наложить в рот мяса, освободив себя от обязанности выражать свое мнение. Я осторожно спросил:
– А Гейдрих и… то, что случилось после?
Таиров-Яхонтов в качестве особы, приближенной к службе безопасности (мне казалось, что иначе быть не может), несомненно, был осведомлен о Лидице. Вопрос мой нисколько его не смутил.
– Первое, я имею в виду покушение, есть не что иное, как происки британцев. Или Советов. Скорее даже Советов. У Джугашвили длинные руки. Вспомните Троцкого. Похищенных белых генералов. Наконец, Евгения Коновальца. Вы не забыли, Клаус, во что обошлось тому пристрастие к шоколадным конфетам?
Грубер осклабился – несмотря на горькую чешскую тему. Упомянутый Коновалец явно не относился к числу уважаемых им людей. Я не помнил, кем был этот тип, однако спрашивать не стал. Таиров-Яхонтов продолжил:
– Второе, то есть последовавшие с германской стороны репрессии, есть не что иное, как меры, необходимые для поддержания законного порядка. Народ следует держать в узде. Как чешский, так и русский. Особенно, замечу с горечью, русский.
– Да вы, я вижу, действительно большой либерал, – не удержался дожевавший мясо Швенцль.
– Напрасно иронизируете, Дитрих. Я либерал, но бывший, и уж никак не анархист. Всякий переживший кошмар семнадцатого и последующих годов…
– Господин Таиров имеет в виду русскую революцию, – пояснил мне Швенцль, не представлявший себе степени моей просвещенности.
Слово «революция» доценту не понравилось.
– В России не было никакой революции, господа! – бурно воскликнул он. – Государственный переворот в октябре семнадцатого и охлократические бунты в феврале того же года и в девятьсот пятом – девятьсот седьмом. Ничего общего с великими национальными революциями в Италии и Германии. Так вот, кто пережил этот кошмар, не может не поддерживать политики немецких властей, пусть даже кому-то она покажется жестокой.
«Жёсткой», – припомнилось мне.
– Мы должны понять самое главное, – развивал доцент свою мысль, вероятно давно любимую, – Германия нас защищает. Меня, мою жену, – мадам Таирова сверкнула тщательно выбеленными зубами, – моих детей. От нас же требуется совсем немного: быть лояльными новой власти и честно выполнять свои обязанности и гражданский долг.
Я мысленно перевел последние слова на общепонятный язык: «Быть покорным рабом своих новых хозяев». Перевел против воли. Конечно же против. После чего обратился к более для меня интересной теме.
– Как вы оцениваете немецкие намерения относительно Крыма?
Грубер взглянул на меня с укоризной. Но мне было крайне любопытно услышать мнение крымского жителя. По губам Таирова скользнула чуть заметная усмешка – немолодого мудрого человека, с высоты своего опыта внимающего вопросам простецов. Например, нерадивых студентов. Его точка зрения и тут оказалась весьма неортодоксальной – даром что новые власти в подобной аргументации не нуждались.
– Планы эти точно неизвестны, – улыбнувшись Груберу, поучающе сказал мне доцент. – Но если новая Россия потеряет Крым, а похоже, так оно и будет, не вижу в том ничего плохого. Зачем ей нужен этот аппендикс, отрезанный от нее как сушей, так и Керченским проливом? Головная боль, и только. И вообще, что такое Крым? Курорты? Хм. Скорее, родина дизентерии. Стратегический плацдарм? Его бесполезность доказана ходом истории, а теперь, с развитием авиации, флот окончательно утрачивает былое значение. И что такое в конце концов это Черное море? Не более чем лягушатник, из которого невозможно выбраться, не контролируя проливы. То же самое, кстати, можно сказать и о русской Балтике, не зря часть Финского залива у Петербурга обозвали Маркизовой лужей. Нет, Петр и Екатерина погорячились, мы не морская, мы великая континентальная нация. Разумеется, под покровительством Великогерманской империи.
Грубер согласно прикрыл глаза. Взмахи рук Таирова стали еще энергичнее.
– Утрата Крыма не потеря для России, тогда как его приобретение крайне важно для создаваемой Германией Украины.
На лице зондерфюрера появилось выражение предельной усталости. Не был ли Таиров случайно знаком с господином Кульченко? Я все-таки спросил:
– А население? Не все ведь захотят стать украинцами.
– Вывезем, – Таиров взглянул на Грубера. Тот равнодушно кивнул.
– Оно захочет? Оставить дом порой не так-то просто.
– Ну, знаете ли, если мы станем считаться с волей населения, то докатимся до демократии. А мы ведь с вами, – он опять взглянул на Грубера, – не сторонники демократии?
– Однозначно нет, – процедил Грубер, оторвавшись от завязавшейся было беседы с мадам Таировой.
Неортодоксальный подход доцента к собственной стране показался мне довольно любопытным. Он говорил о ней словно о безлюдной пустыне. В расчет брались исключительно география, стратегические и экономические соображения – но никак не живые люди. В этом отношении оберштурмфюрер Лист серьезно от него отличался.
Вскоре мое наблюдение подтвердилось. Речь зашла о неудаче японцев в завершившемся на днях сражении за атолл Мидуэй. Швенцль горячился и утверждал, что это не просто неудача, а полный разгром наших восточных союзников. «Четыре авианосца, надежда японского флота. Мы еще не знаем всех подробностей, но, боюсь, японским успехам может прийти конец». «Военное счастье изменчиво», – пробурчал Грубер, открывая бутылку крымского каберне. Это суждение показалось мне двусмысленным – то ли военное счастье еще переменится и японцы одержат верх, то ли оно уже переменилось и на Тихом океане побеждают американцы. «Зато у Роммеля дела идут неплохо», – высказался я. Мы выпили за Роммеля. Интересно, подумал я, а в Африке есть свой Лидиц? И не станет ли Тобрук для нас Мидуэем?
Я с беспредельной отчетливостью осознал, что тысячи японских моряков и летчиков погибли бессмысленно и бесцельно. Зачем им были нужны эти проклятые «Полпути»? Что им сделали уроженцы Техаса и Пенсильвании? Зачем им понадобились Пёрл-Харбор, Батаан, Сингапур, Люэ? Но у японских пропагандистов наверняка отыщутся сокрушительные ответы – как находятся они у меня и находятся у зондерфюрера. И вообще – ну разве вы не понимаете? Но я не понимал.
Самолеты врезались в кипящее море. Люди сотнями прыгали за борт. Захлебывались в трюмах. Обожженные, ошпаренные уходили на дно. Одни умирали от ужаса, другие, встав в полный рост, прославляли микадо – и умирали от счастья под знаменем восходящего солнца. Мясорубка вселенной пропускала планету через себя. Планета корчилась от боли, и я ощущал эту боль. Такую же бессмысленную и абсурдную, как всё, что меня окружало последние несколько лет. Абиссиния, Испания, Албания, Греция, Ливия, Крым. Но почему-то по-настоящему я ощутил абсурдность в связи с неведомым мне Мидуэем. Особенности сознания, психики, восприятия? Привычка, личное отношение, пребывание в гуще событий в первом случае – и отстраненность, непредвзятость во втором?
– Флавио, – позвал меня Грубер. – Вы с нами или где?
Я возвратился к мясу. Каберне было чуть горьковатым на вкус.
Взгляд на события у Мидуэя, высказанный хозяином, не то чтобы не совпадал, но даже не пересекался с моим. Подняв бокал, Таиров заявил:
– Господа, что бы вы ни думали, я верю в победу Японии. Надеюсь, что вскоре будет открыт второй, восточный фронт против большевизма. Да, кое-чем новой России придется поступиться. Дальний Восток, конечно же, станет японским. Но скажите мне, природному русскому человеку, коренному петербуржцу, зачем нужен русскому Дальний Восток? От Владивостока до Москвы девять тысяч километров… Милый Флавио, вы способны представить себе подобную нелепость? Разбросанные на этом немыслимом пространстве русские просто не могут сложиться в нацию. То, что ее до сих не существует, блестяще доказал мой коллега, венский профессор Алекс Мюллер.
Я удивился. Мне был известен Алекс Мюллер, он нередко бывал в Милане, и я считал его умнейшим человеком. Неужели и он был способен подыгрывать таким, как Таиров-Яхонтов? Впрочем, спорить не приходилось, Мюллер всегда удивлял меня своим равнодушием ко всему, что он не считал наукой. К реально существующим людям, бывшим для него не более чем букашками под микроскопом. Петербургское светило между тем продолжало распространяться о Дальнем Востоке – в том же духе, в каком недавно изъяснялось о Черном море.
– Взгляните на карту, друзья, – вот она, на стене перед вами. Из Охотского моря без владычества над Курилами нет выхода в океан, это такая же бессмысленная лужа, как Черное и Балтийское море. Что же касается Чукотки и Камчатки, то передача их Японии обеспечит нас от возможного американского вторжения, создаст заслон на пути плутократической экспансии. Господа, это азы геополитики.
Неожиданно раздался громкий голос госпожи Таировой:
– И все-таки как ужасно.
Слова относились не к тому, о чем вещал доцент, а к ее разговору с Грубером. Не знаю, что такого сказал ей зондерфюрер, коль скоро мадам не сочла необходимым облечь лицо в дежурную улыбку. Таиров-Яхонтов участливо повернулся к супруге.
– Не беспокойся, дорогая, скоро всё закончится. Севастополь падет со дня на день. Не так ли, господа?
– Трудно сказать, – ответил Грубер. – Ваши соотечественники бьются храбро. Я бы даже сказал, фанатично.
«Соотечественники» Таирова покоробили. Но виду он не подал. Напротив, принялся растолковывать нам, откуда вдруг взялся непредвиденный фанатизм.
– Вы наверняка думаете, что этих людей гонят в бой большевистская идеология и страх. Не всё не так просто. Причина не только в комиссарах и терроре. Кремлевский грузин сделал ставку на русское национальное чувство. Назовем вещи своими именами – на русский шовинизм. Ох уж эти обрусевшие инородцы… Это чувство, увы, сохраняется в русском народе, и даже интернационалистический большевизм не выбил его до конца. Быть может, коммуна держала его про запас? Особенно это чувствуется на юге – скажем, на Украине. После того как в советской прессе стали время от времени использовать слово «Россия» вместо «СССР», разные идиоты возмечтали о переменах. Снова Россия, новая экономическая политика, возрождение религии, возвращение из ссылок, роспуск колхозов… Нет, Сталин не дурак, отнюдь не дурак. Не интеллектуал, конечно, но худо-бедно начитан и хитер, как лис.
– А чем вам, собственно, не нравится национализм? – спросил неожиданно Грубер. – У нас в Германии он основа основ. Привел к оздоровлению нации. Дошедшей до Севастополя, Москвы и Петербурга.
– Видите ли, Клаус, – задумчиво начал слегка растерявшийся Таиров-Яхонтов, – не все организмы в равной степени воспринимают одни и те же лекарства. Есть такая поговорка…
– Ну да, – сказал насмешливо Грубер, – «что русскому здорово, то немцу смерть».
– И наоборот, – приободрился доцент. – Не каждый народ имеет право на проявление национальных чувств. Ведь, как известно, русской нации не сложилось…
У меня (и думаю, у Грубера со Швенцлем) имелось несколько иное объяснение того, почему не все в равной степени могут выражать национальные чувства. Немецкий национализм в его нынешнем виде исключал любые проявления национального сознания инонациональных организмов – и чтобы остаться в живых, лучше было не дергаться. Доцент прекрасно это понимал. Гораздо лучше нас. Но немножко спешил, бежал впереди паровоза. Локомотива истории, которому вскоре предстояло переехать Севастополь. Впрочем, меня несло куда-то не туда. Нужно было просто есть и пить. И поменьше философствовать. Грубер думал примерно так же.
– Флавио, вы вновь о чем-то размышляете? – обратился он ко мне.
– Да. Не пора ли открыть бутылку шампанского – из тех, что мы взяли с собой?
– Прекрасная идея, – широко улыбнулась мадам Таирова. – У вас новосветское или севастопольское?
– Севастопольское будем пить в Севастополе! – пообещал Дитрих Швенцль.
– На Графской пристани, – уточнил доцент. – С видом на море и потопленные большевистские корабли.
За хозяев уютного дома мы пили вино из крымского Нового Света. Немецкого с прошлого года.
Безразличие
Старший стрелок Курт Цольнер
13-14 июня 1942 года, суббота, воскресенье, седьмой – восьмой день второго штурма крепости Севастополь
Русские отбили станцию вечером. На следующий день мы взяли ее снова, и наш обескровленный батальон наконец-то отвели на пятидневный отдых. Дидье половину пути счастливо и глупо смеялся. Я тоже был счастлив, но прошел всю дорогу молча. Говорить было не о чем. Погибли… Какая, впрочем, разница? Легче было перечислить живых.
Пить мы начали еще в грузовиках, отвозивших нас в деревню, где роте выделили место для постоя. Там же разместился и штаб батальона. В дорогу нам выдали шнапс, каким-то чудом охлажденный «Пильзнер», белый хлеб и вяленое мясо – и строго-настрого запретили шуметь, чтобы не привлекать внимания полевой жандармерии. Я пил пиво и жевал бутерброды с говядиной. Дидье и Браун надирались водкой. Дидье продолжал хохотать, но время от времени вдруг становился донельзя серьезным. Чтобы сразу же разразиться новым приступом идиотского смеха.
Жандармерия нас не тронула. Мы высадились в деревне, заняли отведенные нам места. Размещение прошло без эксцессов, в рамках устава и с соблюдением дисциплины. Мы втроем поселились в приземистом крестьянском доме с белеными саманными стенами, обычными для Украины и Крыма. Хозяйку звали Таисьей, ее почти совершеннолетнюю дочь – Клавой. То есть Клавдией, кто бы мог подумать. Вегнер нарочно определил в этот женский дом не кого-нибудь, а нас – как наиболее устойчивых в моральном плане. Почтальон раздал привезенные письма. Я получил писульку от Клары. Развернул, но строчки прыгали перед глазами, и я почти ничего не понял. От выпитого практически натощак немилосердно ныл желудок. Могла бы помочь сметана, но попросить у хозяйки съестного я не рискнул. Дом не производил впечатление зажиточного.
Дидье и Браун немедленно завалились спать, прямо на дворе, в роскошной тени под стеной. Я последовал их примеру. Отношения с хозяйками решил установить ближе к вечеру. Пусть сначала поймут, что мы для них не опасны. Приобретение доверия и некоторого уважения со стороны местных жителей представляло собой особое искусство, которым многие пренебрегали. Но только не я.
Проснувшись, я сделал решительный шаг к сближению – натаскал воды в жестяной умывальник и бочку. Как правило, это производило впечатление. Русские привыкли иметь постояльцев иного рода. И если при расквартировании в татарских деревнях издавались строгие распоряжения с кучей различных запретов, то в русских поселениях царила, мягко говоря, свобода нравов.
Таисья – немолодая и некрасивая женщина, смотрела на мои действия с равнодушием слишком полным, чтобы быть искренним. Я, в свою очередь, обошелся без ужимок, просто сказал ей по-русски заранее подготовленную фразу:
– Мы это радимо самостоятельно. Вы сте домачица.
Она промолчала. Я выложил на покрытый клеенкой стол свой хлеб и говядину. На обрывке газеты написал имена.
– Кто ли нехорошо се ведет, вы говорите о Цольнер, Дидье и лёйтнант Вегнер.
Она кивнула. Стало чуть легче. Я направился к умывальнику, где уже плескался Хайнц. Снимать штаны ему, пожалуй, не стоило – хорошо хоть остался в трусах. Браун, стащив рубашку, задумчиво стоял у невысокой, по грудь, деревянной изгороди.
– Знаешь, кого я видел? – спросил он меня с усмешкой.
– Кого? Итальянского корреспондента?
– Почти. Тезку моего сраного. Старшего ефрейтора Отто. Шел из штаба. Значит, скоро покатит обратно. А?
– О чем вы тут, заговорщики? – осведомился слегка отмывшийся и подошедший к нам Дидье.
– Браун предлагает избить старшего ефрейтора Отто.
– Он тут будет?
– А куда он денется? – хмыкнул Браун. – Другой дороги из штаба нет, разве что вокруг деревни двинет. А место укромное.
– По-моему, не стоит, – засомневался я.
– Стоит, не стоит, – проворчал мстительный Браун. – Вон он чешет, гомик очкастый.
Дидье поспешно заскочил в сапоги (штаны остались возле бочки), и три не очень трезвых типа ступили на тропу войны – выйдя из калитки и встав на пути заносчивого писаря. Сначала старший ефрейтор попытался нас не заметить, но Браун, почесывая грудь, сделал шаг в сторону и перегородил ему дорогу. Ефрейтор почуял недоброе, но понял, что общения не избежать.
– Добрый день, – сказал он довольно вежливо.
– Как поживаете? – спросил его Дидье. Паточный голос Хайнца не предвещал ничего хорошего. Браун продолжал почесывать грудь. Я держал свои руки в карманах, что, возможно, также выглядело намеком на готовность к непредсказуемым действиям.
Старший ефрейтор слегка побледнел.
– Что вам угодно, господа?
В голосе его звучала гордость. Он не был героем, но законченным трусом тоже.
– Серьезный вопрос, – задумался Дидье. – Чего тебе угодно, Отто?
– Я еще не придумал.
– Тогда позвольте пройти, – попробовал воспользоваться заминкой ефрейтор. Он начал обходить Брауна, но Дидье сделал пару шагов и оказался у писаря на пути. Тот дернулся в сторону, но здесь его встретил я, хотя мне совсем не хотелось участвовать в травле несчастного зайца.
– Вы забываетесь, господа.
Дидье вытер пот со лба и равнодушно сплюнул в траву. Я зевнул (по-настоящему). Отто Браун медленно процедил:
– Так значит, мальчик, твоя фамилия Отто…
Ефрейтор напрягся всем телом.
– В общем-то ничего страшного, – великодушно заметил Дидье, – скорее парню даже повезло. Но у тебя есть, пожалуй, и имя, малыш?
«Малыш» промолчал, переводя взгляд с одного на другого. Мы, должно быть, казались ему существами из преисподней. А чего он хотел – пьяная солдатня, она и в России пьяная солдатня.
– Возможно, его зовут Зигмунд, – предположил Дидье.
– Или Зигфрид, – продолжил Браун.
– Теодорих, – закашлялся Дидье.
– Одоакр, – постыдно добавил я.
Глаза глупого ефрейтора наполнились слезами. Но парень всё-таки держался.
– Позвольте пройти!
Дидье ненадолго задумался и, слегка взъерошив волосы, проговорил:
– А что, если начистить ему рыло?
– Я бы лучше надрал ему задницу, – сказал не знавший милосердия Браун.
– Как ты это себе представляешь? Я имею в виду – технически?
Браун не представлял. Дидье повернулся ко мне.
– А что бы предложил ты?
Я не ответил. Мне было всё равно и никого не хотелось бить. Даже старшего ефрейтора Отто, пусть тот заслуживал избиения добрую тысячу раз.
– Каждый проступок имеет свои последствия, – стал объяснять нам ефрейтор. – Нет преступления без наказания… Армия… Дисциплина… Штрафное подразделение…
Браун мягко и словно невзначай прошелся ладонью по его треугольному носу, и ефрейторские очки свалились в заросли лопуха. Дидье приподнял ногу и подержал ее на весу – как раз над блестевшими на солнце стекляшками. Потом, передумав, поставил стопу на землю в нескольких миллиметрах от них.
– В следующий раз, сынок, старайся быть вежливее, – посоветовал он старшему ефрейтору. – Мы не всегда такие добрые. Ты понял меня, товарищ?
– Воин, – сказал, словно выплюнул, Браун.
Старший ефрейтор облегченно кивнул. На длинном носу блеснула капелька пота. Я тоже был рад, что обошлось без мордобоя. Хотя особой разницы не ощутил.
Ночь прошла спокойно, бойцы устали и спали как суслики. На следующий день местные привыкли к новым постояльцам и сделали необходимые выводы. Они уже знали – майору надо кланяться, иначе схлопочешь стеком. Знали, что Вегнер безопасен – но приветствовали и его. Опасен был писарь Отто – он тоже требовал, чтоб ему кланялись и снимали перед ним шапку. За провинность бил по лицу и пространно объяснял виноватому, что русские свинский и глубоко некультурный народ. Тогда как Германия – страна великой культуры. Один раз цитировал Гёте, хотя тот вроде бы о русских не писал.
Я немножко сблизился с Клавдией. В самом хорошем смысле. В отличие от Гольденцвайга, который раза два совался к нам на двор, но был вытеснен непреклонным Дидье. Хайнц соврал кретину, что Клава теперь его девка – и чтоб ее ни-ни. Противно, а как иначе? Слава Богу, она не узнала.
Мы даже попытались однажды разговаривать – со своими обрывками хорвато-сербского я был способен на большее, чем просто демонстрировать ей фото. Клаве понравились Клара и Юльхен. Во всяком случае, на словах. О матушке было сказано: «Добрая женщина, правда?» Конечно, кто бы сомневался. Фотографию Гизель, пришедшую с только что полученным письмом, я показывать Клаве не стал. А то ведь подумает черт-те что. И как ни досадно, будет права. Другой вопрос: почему, не показав ей Гизель, я показал непорочную Клару? Хо-хо.
Сидя на крыльце и натягивая ситцевую юбку на тощие коленки (я деликатно поглядывал на крышу), Клавдия спрашивала, велик ли мой город. Чем я там занимался. Что учил в университете. Какой я веры и верят ли католики в Бога. Давно ли мы вместе с Кларой. Есть ли у Юльхен парень. Не спрашивала только о войне. Словно бы ее не было, и я приехал в Крым по путевке профсоюза железнодорожников. Ни разу не улыбнулась. Но все же не уходила. Боялась разгневать? Не знаю.
Наш приятный разговор в тот раз, к сожалению, оборвали. Штос привел к нам Йозефа Шиле, одного из новобранцев, прибывших вместе с нами из степного учебного лагеря. Он получил контузию, почти ослеп – по словам санитара, на несколько дней, – и теперь хотел, чтобы ему помогли написать письмо – ответ на полученное вчера от матери. Поскольку Дидье успел приложиться к бутылке, сочинять послание выпало мне.
Письмо от матери было нейтральным – выросшие цены, продовольственные трудности, поведение некой Лизхен, в целом непредосудительное, недавний английский налет на расположенный поблизости городишко, советы быть поосторожнее и не лезть без причины в пекло. Однако когда Йозеф Шиле продиктовал свой ответ, я основательно смутился. Чего стоила, скажем, фраза: «Я сам пристрелил пару этих азиатов»? А она была не единственной. Смущен был и дожидавшийся рядом Штос.
Прошла, постаравшись не привлекать внимания, Клавдия, и я решил, что вряд ли родителям Йозефа Шиле стоит читать о том, о чем, волнуясь, сообщал их совершеннолетний сын. Отложив уже начатый лист, я вытащил новый и начал писать о другом. Об ароматах степи, шуме далекого моря и распростершемся над головою звездном небе. Пошловато, конечно, но для парня из села неплохо. Заглянувший через плечо полупьяный Дидье одобрительно потряс головой. Ради достоверности я оставил замечание Йозефа о русском хозяйстве – иначе у родителей могли возникнуть сомнения в авторстве послания и, как следствие, ненужное беспокойство. «Оно ничем не лучше польского, даже хуже. В нашем курятнике я чувствовал себя вольготнее, чем в русском крестьянском доме». Понятия не имею, какой там у них был курятник. А разница очевидная, тут ничего не скажешь. Только он ею гордится, а я почему-то нет.
– Готово, Йозеф, – сказал я, завершив свой труд.
– Спасибо, ребята. Мама будет рада. И папа. Пусть знают, как мы тут за них сражаемся. Правда?
Я промолчал. Конечно, правда, маленький болван. Потому что если ты, не приведи Господь, на днях погибнешь, а погибнуть здесь могут все, это письмо окажется последним о тебе напоминанием. И твоя мать, такая же добрая женщина, как и моя, будет его перечитывать, показывать товаркам, понесет твоей школьной учительнице. И учительница будет счастлива от того, что учила хорошим вещам – и самое главное ты усвоил.
Штос похлопал Йозефа по плечу. Небо, как всегда в эти дни, было безоблачным и по случаю новолуния обещало быть ослепительно звездным.
Мы собрались в большом сарае и развлекались каждый на собственный лад. Я штопал носки, Дидье трепался с Брауном, прочие дулись в скат. Все потягивали пиво (нам как раз привезли добавки). Приковылял наш старый взводный, Греф. Его нога еще не вполне зажила, но он был в состоянии передвигаться, и ему позволили лечиться в деревне – во всяком случае, пока там были мы.
Окончив штопку, я перешел к более интеллигентному занятию – вместе с Дидье стал развлекать товарищей сочинением стихов. По предложению Брауна, вспомнившего, как весело было в прошлом году на Днепре, когда мы занимались чем-то вроде этого.
– Ребята, покажите класс, у вас здорово получается. Жалко, я тогда не записал.
Благодарение Богу, что не записал. Игра была простой – строчку я, строчку Хайнц. Независимо от схемы рифмовки – АВАВ, ААВВ, АВВА – на каждого приходилось по рифме. На этот раз первую строчку продекламировал я. Поскольку утром мною все же было прочитано письмо от Клары («родной, ты не забыл, я жду и буду ждать»), начало сложилось само, вполне в духе ожиданий Брауна.
– Нежно раздвигая шелковые ножки…
Браун и Главачек заржали, предвкушая продолжение. Дидье не заставил ждать.