Под покровом небес Боулз Пол
Он вышел. Насыщенный песком ветер завывал по-прежнему.
Весь день Кит читала и следила за тем, чтобы Порт регулярно получал еду и таблетки. Говорить он не был расположен совершенно; возможно, у него не было на это сил. Читая, временами она на минуту-другую забывала и о больном в палате, и о положении, в котором оказалась сама, и каждый раз, когда, опомнившись, она поднимала голову, это было как удар в лицо. Один раз даже чуть не рассмеялась – настолько все окружающее показалось ей странно и нелепо.
– Сбя-а-а, – сказала она, так растянув гласную, что получилось что-то вроде овечьего блеяния.
Под самый вечер она от своей книги устала и растянулась на постели – осторожно, чтобы не побеспокоить Порта. Повернувшись к нему, была неприятно поражена: его глаза оказались открыты, он смотрел на нее в упор с расстояния нескольких дюймов. Ощущение было настолько явно неприятным, что она вскочила и, неотрывно на него глядя, произнесла тоном вымученного участия:
– Как ты себя чувствуешь?
Он чуть нахмурился, но не ответил. Она запнулась, но продолжила в том же духе:
– Как думаешь, таблетки помогают? Температуру, по крайней мере, немного сбивают, мне кажется.
Он помолчал и вдруг, довольно неожиданно, ответил тихим, но ясным голосом.
– Я очень болен, – медленно проговорил он. – Не знаю, вернусь ли.
– Вернешься ли? – глупо повторила она. Потом пощупала его горячий лоб и, сама себя презирая, еле выдавила: – Все будет хорошо.
И тут же решила, что должна из комнаты выйти – прямо сейчас, пока еще не стемнело, – ну хоть на несколько минут. Чуть подышать другим воздухом. Выждала, пока Порт закроет глаза. Затем, не глядя на него – из страха, как бы вновь не встретить его взгляд, – быстро встала и выскочила во двор. Ветер, похоже, немного сменил направление, да и песка в воздухе стало поменьше. Но щеки все еще жалило, в них то и дело впивались песчинки. Быстрым шагом, не глядя на часовых, она вышла за высокую глинобитную арку ворот; дойдя до большой дороги, не остановилась и пошла по ней вниз, вниз, а дальше уже по улице, ведущей к рынку. Здесь, внизу, ветер чувствовался меньше. За исключением попадающейся то там, то сям закутанной в бурнус и лежащей прямо у дороги неподвижной фигуры, на ее пути никого не было. Под ногами мягкий песок, устилающий улицу, а солнце – уже далекое, быстро падающее за край плоской хамады – маячит впереди; под его закатными лучами стены и арки по-вечернему розовеют. Ей было немного стыдно того, как она в нервическом нетерпении выскочила из палаты, но это чувство она себе запретила – под тем предлогом, что сиделка тоже человек и должна иногда отдыхать.
Вышла на рынок – обширную квадратную открытую площадь, по всем четырем сторонам которой шли выбеленные сводчатые галереи, бесчисленные арки которых создавали один и тот же однообразный узор, в какую сторону ни посмотри. В центре лежало несколько верблюдов, издающих звуки, похожие на ворчливое блеяние, горели костры из пальмовых веток, но торговцы с товарами уже ушли. Тут в трех отдельных частях поселка послышались призывы муэдзинов, и на ее глазах еще остававшиеся на рынке мужчины, как по команде, приступили к вечерней молитве. Она пересекла рыночную площадь и оказалась на боковой улочке с ее глиняными строениями, которые в сиянии заката все ненадолго сделались оранжевыми. Двери мелких лавочек были уже закрыты – всех, кроме одной, перед которой она мгновение помедлила и неуверенно заглянула внутрь. Там над небольшим костерком, разложенным посреди пола, склонился мужчина в берете; руками раздувая огонь, он водил ими чуть ли не прямо по пламени. Подняв взгляд, он заметил ее, встал и подошел к двери.
– Entrez, madame,[103] – сказал он, сопроводив слова широким жестом.
Поскольку делать ей было совершенно нечего, она повиновалась. Лавочка была маленькая; в полутьме она разглядела на полках несколько рулонов белой материи. Хозяин собрал карбидную лампу, коснулся спичкой сопла, и оттуда выскочил острый язычок пламени.
– Дауд Зозеф, – сказал он и протянул ей руку.
Ее это немного удивило: увидев его, она почему-то решила, что он француз. Во всяком случае наверняка не местный, не уроженец Сба. Он предложил ей стул, она села, и они несколько минут поговорили. По-французски он говорил вполне прилично, с мягкими интонациями смутного какого-то упрека. Вдруг она поняла: он еврей! Спросила его самого; вопрос, похоже, удивил его и позабавил.
– Конечно, – подтвердил он. – Поэтому у меня и открыто во время молитвы. Она как кончится, так обязательно кто-нибудь да зайдет.
Поговорили о том, трудно ли в Сба быть евреем, после чего она поймала себя на том, что вовсю рассказывает ему о своей ужасной ситуации, о Порте, который лежит один на Poste Militaire.[104] Он стоял над ней, облокотившись на прилавок, и ей казалось, что его темные глаза излучают сочувствие. Уже это мимолетное, ничем пока не подтвержденное впечатление заставило ее осознать – впервые за все это время, – насколько скуден на такого рода проявления здешний человеческий ландшафт и как остро она в них, сама того не сознавая, нуждается. Она все говорила и говорила, рассказала даже о своих сложных отношениях с приметами. И вдруг умолкла, глядя на него немного даже испуганно… И рассмеялась. Но он оставался серьезен; похоже, он ее очень хорошо понял.
– Да-да, – сказал он, задумчиво поглаживая бритый подбородок. – И насчет этого вы тоже совершенно правы.
Исходя из нормальной логики, ей бы не следовало воспринимать это как ободрение, но одно то, что он с ней согласился, уже казалось ей чудесным и утешительным. Он, однако, продолжил:
– Ваша ошибка в том, что вы боитесь. Это большая ошибка. Знаки даются нам во благо, а не во вред. Но когда мы боимся, мы их читаем неправильно и совершаем дурные движения, тогда как имелись в виду другие, верные и хорошие.
– Но я все равно боюсь, – возразила Кит. – Как же мне не бояться? Это невозможно.
Окинув ее взглядом, он покачал головой.
– Нет-нет, так жить нельзя, – сказал он.
– Я знаю, – грустно согласилась она.
В лавку вошел какой-то араб, пожелал ей доброго вечера и купил пачку сигарет. Выходя из лавки, в дверях повернулся и плюнул на пол. После чего презрительно дернул плечом в бурнусе и шагнул на улицу. Кит посмотрела на Дауда Зозефа.
– Он это что – нарочно плюнул? – спросила он.
Хозяин лавки усмехнулся:
– Может – да. А может – нет. Кто знает? В меня плевали столько тысяч раз, что, когда это происходит, я даже не замечаю. Вот, понимаете? Чтобы научиться жить не боясь, вам надо было бы побыть еврейкой в Сба! По крайней мере, вы бы научились не бояться Бога. Убедились бы в том, что даже когда Бог до крайности разгневан, Он не бывает жесток, а люди бывают.
Эти слова, тем более из уст еврея, показались ей дикими и нелепыми. Она встала, оправила юбку и сказала, что ей пора идти.
– Одну секундочку, – сказал он и удалился в другую комнату, вход в которую был скрыт пологом.
Вернулся он оттуда с небольшим свертком. Оказавшись опять за прилавком, он снова стал просто лавочником, и только. Он протянул ей сверток и тихо заговорил:
– Вы сказали, что хотите дать вашему мужу молока. Вот, здесь две банки. Мы получили их по карточке для нашего ребенка. – Все ее попытки возразить он отвел, упреждающе подняв руку. – Но ребенок родился мертвым. На прошлой неделе, до срока. В следующем году, если мы сподобимся родить другого, нам дадут еще.
Увидев, как лицо Кит исказилось болью, он усмехнулся.
– Я обещаю вам, – сказал он. – Как только жене станет об этом известно, я обращусь за новыми карточками. Никаких проблем. Allons![105] Теперь-то чего вы боитесь?
Поскольку она все еще мялась и только смотрела на него, он поднял сверток выше и сунул снова ей так уверенно и бесповоротно, что она машинально взяла. «В таких случаях облекать чувства словами не следует и пытаться», – сказала она себе. Выражая ему благодарность, она его заверила, что ее муж будет очень рад, а сама она надеется на новую встречу через несколько дней. Потом ушла. С приходом ночи ветер опять усилился. Поднимаясь на гору по пути к крепости, она дрожала от холода.
Первое, что она сделала, войдя в палату, это зажгла лампу. Потом поставила Порту градусник; к ее ужасу, выяснилось, что температура опять поднялась. Таблетки больше не помогают. Он смотрел на нее сияющими глазами, в которых появилось какое-то новое, непривычное выражение.
– Сегодня у меня день рождения, – пробормотал он.
– Да ну тебя, нет, – резко сказала она; потом на миг задумалась и спросила с наигранным интересом: – Что, в самом деле?
– Ну да. Я все ждал его, ждал…
Зачем было так его ждать, она спрашивать не стала. Он продолжил:
– Как там снаружи? Красиво?
– Нет.
– Как бы мне хотелось, чтобы ты могла сказать «да».
– Зачем?
– Мне было бы приятно, если бы ты увидела, как там красиво.
– Думаю, ты бы и впрямь увидел в этом красоту, но бродить там немножко неприятно.
– Ай, да ну, сейчас-то мы там не бродим, – сказал он.
Этот разговор между ними был так тих и ровен, что от этого крики боли, которыми Порт разразился спустя мгновение, сделались еще жутче.
– Что такое? – в бешенстве вскричала она.
Но он ее не слышал. Встав коленями на тюфяк, она вгляделась в него, не в состоянии решить, что теперь делать. Мало-помалу он затих, но глаз не открывал. Какое-то время она изучала его ослабевшее тело, лежащее под одеялом, которое чуть подымалось и опадало вслед за частым дыханием. «Вот он и потерял человеческий облик», – сказала она себе. Болезнь низводит человека в состояние элементарного существования, превращает его в клоаку, в которой продолжаются химические процессы. Возвращает к бессмысленной гегемонии непроизвольного. И вот пожалуйста, перед ней лежит предельное табу, беспомощное и ужасающее непомерно. Тут ее горло сжал вдруг подступивший тошнотный позыв. Нет, справилась.
В дверь постучали: пришла Зайна с бульоном для Порта и тарелкой кускуса для нее. Кит показала ей, что хочет, чтобы Зайна сама покормила больного; старуха, похоже, обрадовалась и принялась уговаривать его перейти в полусидячее положение. Ответом ей было лишь участившееся дыхание. Она действовала терпеливо и настойчиво, но ничего не добилась. Кит велела ей унести бульон, решив, что, если позже он захочет есть, она откроет банку и даст ему молока, разбавленного теплой водой.
Опять задул ветер, но без прежней ярости и на сей раз с другой стороны. Налетая судорожными порывами, он завывал в щелях оконных рам; висящая на окне сложенная простыня время от времени колыхалась. Кит неотрывно смотрела на лампу, пульсирующий белый язычок пламени притягивал взгляд, помогая противостоять желанию броситься из комнаты вон. То, что она при этом ощущала, уже не было обычным и знакомым страхом – ею теперь владело чувство постоянно нарастающего отвращения.
Тем не менее она лежала совершенно неподвижно, обвиняя во всем себя и думая: «Если во мне и нет по отношению к нему чувства долга, можно хотя бы действовать так, будто оно есть». Одновременно в ее неподвижности присутствовал и элемент самонаказания. «Вот даже отлежу ногу, а все равно не двинусь. Пусть болит, и чем сильнее, тем лучше». Время шло, его ход подтверждался негромкими завываниями ветра, пытающегося проникнуть в комнату, звуки становились то выше, то ниже, ни на секунду не затихая окончательно. Неожиданно Порт глубоко вздохнул и изменил положение на матрасе. И – самое невероятное – заговорил.
– Кит… – Его голос был слаб, но звучал совершенно естественно.
Она затаила дыхание, словно малейшим движением могла оборвать ту нить, на которой повисло его сознание.
– Кит…
– Да?
– Я пытаюсь… пытаюсь вернуться. Сюда. – Глаза при этом он держал закрытыми.
– Да, и…
– И вот я здесь.
– Да!
– Хотел поговорить с тобой. Здесь больше никого?
– Нет-нет!
– Дверь заперта?
– Не знаю, – сказала она. Вскочила, заперла ее, вернулась на свою подстилку – все одним движением. – Да, заперта.
– Хотел поговорить с тобой.
Она не сразу нашлась что сказать.
– Ну, – сказала она, – я рада.
– Я так о многом хотел тебе рассказать. И уже не знаю о чем. Все забыл.
Она слегка похлопала его по руке.
– Это всегда так.
Несколько секунд он полежал молча.
– А ты не хочешь теплого молочка? – веселым голосом спросила она.
Его взгляд стал растерянным.
– Не думаю, что на это есть время. Не знаю.
– Сейчас принесу, – объявила она и села, обрадовавшись свободе.
– Нет, не ходи никуда, останься.
Она снова легла и забормотала:
– Я так рада, что тебе лучше. Ты даже не представляешь себе, как я-то рада. Ну, в смысле, слышать, как ты говоришь. Я тут совсем с ума сходила. Такая тишина тут – прямо ни звука… – Тут она осеклась, почувствовав, как в ней, где-то на заднем плане, набирает силу истерика.
Но Порт ее, похоже, не слышал.
– Нет, не ходи никуда, останься, – повторил он и принялся шарить наугад по простыне рукой.
Она поняла, что это он ищет контакта с ней, но заставить себя протянуть ему руку так и не смогла. В тот же миг осознала это свое нежелание, и сразу у нее на глазах выступили слезы – слезы жалости к Порту. И все равно она не шевельнулась.
Он снова вздохнул.
– Эк ведь, как я разболелся. Чувствую себя ужасно. Вот, вроде нечего бояться, а я боюсь. Иногда исчезаю куда-то, и мне это не нравится. Потому что там я где-то далеко и совсем один. Туда, хоть тресни, никому не добраться. Далеко слишком. А я там один…
Ей хотелось прервать, остановить его, но позади монотонного потока слов слышалась все та же тихая мольба: «Нет, не ходи никуда, останься». Да и как его остановишь? Разве что встать, начать что-то делать. Но слушать его слова было очень уж тягостно – примерно так же, как когда он рассказывает свои сны… или даже еще хуже.
– И такое там одиночество, что там даже не вспомнить, как это, когда ты не один. – (О чем это он? Наверное, температура поднимается.) – Там нельзя себе даже представить, чтобы на всем белом свете был кто-то еще. Когда я там, о том, что здесь, как я был здесь, я совершенно не помню, один только страх остается. А здесь я запросто могу – ну, то есть вспоминать, как было там. Вот только лучше бы перестать вспоминать это. Ведь это так ужасно – быть одновременно двумя разными… Но ты ведь сама все знаешь, правда? – При этом его рука на одеяле отчаянно шарит, шарит, ищет ее руку. – Ведь знаешь же? Ты понимаешь, как это ужасно? Нет, ты должна это понять…
Тут она дала ему руку, и он потащил ее ко рту. Стал тереться о нее сухими жесткими губами с жуткой, пугающей жадностью; в этот самый момент Кит почувствовала, как у нее на затылке встают дыбом волосы и цепенеет кожа. Она смотрела, как его губы смыкаются у нее на костяшках пальцев, и ощущала кожей горячее дыхание.
– Кит, Кит… Я боюсь, но дело не только в этом. Кит! Все эти годы я жил для тебя. Но сам не понимал, а теперь понимаю. Я просто знаю это! Но ты теперь уходишь… – Он попытался перевернуться и лечь на ее руку сверху, а его хватка делалась все крепче.
– Да нет же, нет! – выкрикнула она.
Его ноги судорожно задвигались.
– Вот же я, здесь! – закричала она еще громче, пытаясь представить себе, как ее голос воспринимает он, кувырком летя по галереям и штольням собственного сознания во тьму и хаос.
Некоторое время он лежал спокойно и только тяжело дышал, а в ее голову в это время набежали мысли: «Он говорит, что это у него нечто большее, чем просто страх. Да ну, еще чего. И никогда он не жил для меня. Никогда. Никогда». Она вцепилась в эту мысль с такой силой, что даже выдрала ее из себя напрочь, а в результате через некоторое время обнаружила, что лежит, напрягшись всеми мышцами и без единой мысли в голове, тупо слушает бессмысленный монолог ветра. Так продолжалось довольно долго: было все не расслабиться. Потом она принялась высвобождать руку из отчаянной хватки Порта; в конце концов ей это удалось.
Вдруг рядом с ней началась какая-то бешеная деятельность, она обернулась и обнаружила, что он почти сидит.
– Порт! – вскрикнула она, силясь скорее встать. Потом положила руки ему на плечи. – Тебе надо лежать! – Она давила изо всех сил, но он не поддавался; глаза открыты, смотрит на нее. – Порт! – вскричала она каким-то не своим голосом.
Он поднял одну руку и взял ее за локоть.
– Ну что ты, Кит, – мягко произнес он.
Они посмотрели друг на друга. Чуть повернув голову, она дала ей опуститься ему на грудь. И не успел он проследить это ее движение глазами, как у нее вырвалось первое рыдание; этот первый всхлип открыл дорогу следующим. Он снова закрыл глаза, и на миг у него возникло иллюзорное ощущение, будто он держит в своих объятиях весь мир – теплый тропический мир, исхлестанный бурей.
– Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, – повторял он.
Это было единственное, на что хватало его сил. Но даже если бы у него были силы, чтобы сказать что-то еще, он все равно повторял бы только это свое «нет, нет, нет, нет».
Сказать, что в его объятиях она оплакивала утрату всей своей жизни, было бы не совсем верно: нет, она оплакивала свою жизнь не всю, но значительную ее часть; главное, это была та часть, пределы которой она знала точно, и это знание добавляло горечи. К тому же в ней из глубин куда более тайных, чем плач по потерянным годам жизни, стал постепенно подниматься и расти смертный ужас. Она подняла голову и посмотрела на Порта с нежностью и страхом. Его голова была слегка наклонена набок, глаза закрыты. Кит обняла его за шею и много раз поцеловала в лоб. Потом, чередуя силу с уговорами, заставила снова лечь и укрыла одеялом. Дала ему таблетку, молча разделась и легла к нему лицом, оставив лампу гореть, чтобы, засыпая, можно было его видеть. И все это время ветер за окном приветствовал возникновение в ней темного чувства, означающего, что она достигла новой глубины одиночества.
XXIII
– Еще дров давай! – крикнул лейтенант, заглянув в печь, где огня уже почти не оставалось.
Однако Ахмед решительно не хотел транжирить топливо попусту и принес лишь маленькую охапку тонких кривеньких веточек. Он хорошо помнил, как его мать и сестра, вставая задолго до рассвета, выходили на зверский холод и брели через барханы в Хасси-Мохтар; помнил и как уже ближе к закату они возвращались; помнил их лица с неизгладимой печатью усталости, когда они входили во двор, согнувшись пополам под тяжестью ноши. Конечно, лейтенанту ничего не стоит пошвырять в огонь столько дерева, сколько сестре Ахмеда еле удавалось собрать за целый день, – что ж, пускай, но сам Ахмед этого делать не станет, дрова он всегда будет расходовать крайне скупо. Лейтенант все это прекрасно знал, но смотрел на упрямство Ахмеда сквозь пальцы. Считал это бессмысленным, но неистребимым чудачеством.
– Он парень, конечно, без царя в голове, – говорил лейтенант д’Арманьяк, прихлебывая вермут, сдобренный черносмородиновым ликером, – но честный и верный. Это те главные качества, без которых хорошего слуги быть не может. Даже глупость и упрямство приемлемы, если есть это главное. Я это не к тому, что Ахмед глуп – ни боже мой! А уж интуицией он меня иногда просто поражает. Да вот хотя бы в ситуации с вашим другом, например. В последний раз, когда он приходил ко мне сюда в дом, я пригласил их с женой на обед. И сказал, что сообщить, в какой именно день им прийти окончательно, я пришлю Ахмеда. Я болел тогда. Думаю, меня пыталась отравить кухарка. Вы понимаете все, что я говорю, мсье?
– Oui, oui,[106] – с готовностью закивал Таннер, который на слух французский язык понимал гораздо лучше, чем говорил на нем. Он следил за речью лейтенанта, лишь слегка напрягая внимание.
– После того как ваш друг ушел, Ахмед сказал мне: «Он не придет». Я говорю: «Чепуха. Почему же не придет-то? Придет, и вместе с женой». «Нет, – сказал Ахмед. – Я по его лицу видел. Даже и не собирается». Как видите, он не ошибся. Тем же вечером они оба укатили в Эль-Гаа. Я узнал об этом только на следующий день. Удивительно, правда?
– Oui, – снова сказал Таннер; он сидел в кресле с очень серьезным видом, склонившись вперед и опершись руками на колени.
– О-о да, – зевнув, продолжил хозяин и встал, чтобы подбросить в огонь дровишек. – Они удивительные люди, эти арабы. Ну, здесь, конечно, они сильно уже смешались с суданцами – еще со времен рабства…
Таннер перебил его:
– Но вы говорите, в Эль-Гаа их уже нет?
– Ваших приятелей? Нет. Они уехали в Сба, я ж говорил вам. Chef de Poste[107] там капитан Бруссар, он-то и известил меня телеграммой о случае тифа. Вам он показался бы грубоватым, но он хороший человек. Только вот Сахара его что-то не принимает. Кого-то она принимает, а кого-то нет. Вот я, например, здесь совершенно в своей тарелке.
И снова Таннер его перебил:
– И сколько, говорите, мне надо времени, чтобы добраться до Сба?
Лейтенант снисходительно усмехнулся:
– Vous tes bien press![108] Когда у человека тиф, спешить к нему смысла нет. Пройдет несколько недель, прежде чем вашему приятелю станет не все равно, видит он вас или нет. Да и паспорт ему все это время не понадобится. Так что можете особо-то не рваться.
К этому американцу у лейтенанта сразу возникло теплое чувство, он находил его куда более симпатичным, чем того, первого. Тот был какой-то хитренький, скрытный, с ним лейтенант все время ощущал неловкость (хотя это впечатление в тот момент вполне могло быть связано с его собственным душевным состоянием). Однако в любом случае, несмотря на явное стремление американца поскорее покинуть Бунуру, лейтенант нашел в Таннере приятного собеседника и надеялся убедить его не спешить с отъездом.
– На обед останетесь? – спросил лейтенант.
– Ох! – обреченно воскликнул Таннер. – Гм. Да, премного вам благодарен.
Во-первых, конечно, комната. Ничто не может изменить ее, смягчить жесткость жизни в этой тесной коробке с ее белыми оштукатуренными стенами и слегка сводчатым потолком, с ее бетонным полом и окном, завешенным от яркого света много раз сложенной простыней. Ничто не может изменить ее, потому что в ней ничего нет, лишь пустота да на полу тюфяк, на котором ему лежать и лежать. Когда время от времени его вдруг обдает ясностью, он открывает глаза и, увидев окружающее, уяснив, где находится, старается закрепить в памяти эти стены, этот потолок и пол, чтобы знать, куда в следующий раз возвращаться. Ибо так много во вселенной других мест, так много можно посетить иных моментов времени… Короче говоря, он никогда не может быть полностью уверен, что, возвратившись, попадет и впрямь сюда. Считать-то невозможно! Сколько часов он уже так провел, валяясь на обжигающем матрасе, сколько раз видел Кит, лежащую на полу поблизости, каким-нибудь звуком звал ее и видел, как она оборачивается, встает, а потом подходит к нему со стаканом воды – такие вещи он уже перестал различать, отделять один раз от другого, даже когда заранее настраивает себя на то, чтобы во всем отдавать себе отчет. Его сознание занято совсем другими проблемами. Иногда он говорит о них вслух, но удовлетворения это не приносит: произнесенные слова, казалось, лишь сдерживают естественное развитие мыслей. Которые переполняют его, он ими захлебывается, но никогда не может быть уверен в том, в правильные ли слова они отливаются. Слова теперь вообще сделались гораздо живее и своенравнее, с ними стало трудно управляться – настолько, что Кит порой вроде как даже и не понимает их, говори, не говори… Слова проникают к нему в голову, как ветер, задувающий в комнату, и сразу гасят, уничтожают робкое пламя мысли, только что зародившейся там во тьме. Думая, он пользуется ими все меньше и меньше. Мыслительный процесс у него сделался гибче: он следует выгибам мыслей естественно, потому что сам за ними мчится, будто привязанный сзади. Часто этот бег становится головокружительным, но отставать нельзя. Вокруг ничто не повторяется; бежать приходится всегда по незнакомой местности, которая делается все опаснее и опаснее. Медленно, безжалостно и неуклонно уменьшается количество измерений. Как и возможных направлений движения. Хотя в этом процессе нет ни ясности, ни определенности, чтобы можно было сказать: «Ну вот, теперь исчез верх». Однако бывают случаи, когда на его глазах два разных измерения прямо нарочно, ему назло меняются свойствами, словно пытаясь ему сказать: «А вот попробуй скажи, что есть что». Его же существо всегда реагирует одинаково: ощущением, будто внешние его части устремляются внутрь, ища защиты, – движением почти тем же, что видишь иногда в калейдоскопе, когда поворачиваешь его очень медленно, чтобы составляющие узора падали отвесно в самый центр. Но где этот центр? Иногда он гигантский, болезненный, саднящий и мнимый, перекрывающий весь белый свет от края и до края, так что и не скажешь, где он, ибо он везде. А иногда он вовсе исчезает, и вместо него на положенном ему месте появляется другой центр, истинный, – крошечная жгучая черная точка, неподвижная и до невозможности острая, твердая и далекая. Каждый такой центр он называет «Оно». Он отличает один от другого и понимает, который из них истинный, потому что, возвратившись иногда на несколько минут в палату, видя обстановку в ней и видя Кит, говорит себе: «Ага, это я в Сба» – и при этом может вспоминать оба центра порознь и различать их, несмотря на всю свою ненависть к ним обоим, понимая при этом, что тот, который здесь, только и может быть истинным, тогда как другой – это ложь, ложь, ложь…
Он существует как изгнанник – вне мира. Ни разу не увидел человеческого лица, люди тут не встречаются даже в отдалении – да что люди, животные тоже; на всем пути никаких знакомых предметов не попадается вовсе – ни земли внизу, ни неба сверху, – но всяких сущностей в пространстве полно. Иногда он их видит, понимая при этом, что на самом деле их можно только слышать. Иногда они абсолютно статичны, как буквы на печатной странице, но он понимает, что где-то там, внизу, подспудно ими совершается какое-то незримое ужасное мельтешение, которое может привести к дурным для него последствиям, потому что он здесь один. Иногда он может трогать их пальцами, хотя в то же время они вливаются в него через рот. И все это так знакомо и так ужасно, и ничего в этом его существовании нельзя ни изменить, ни оспорить: надо терпеть. Ни разу ему не пришло в голову крикнуть.
Когда наступило следующее утро, лампа все еще горела, а ветер стих. Кит не смогла его добудиться, чтобы дать лекарство, но измерила температуру, сунув градусник в полуоткрытый рот. Ого, она стала еще выше, и насколько! Потом она бросилась искать капитана Бруссара, привела его к больному, но, стоя у его ложа, он был уклончив, увещевал и подбадривал ее, не назвав, однако, никаких причин для надежды. Тот день она провела, сидя на краю своей подстилки в состоянии тихого отчаяния; время от времени поглядывала на Порта, слыша его трудное дыхание и видя, как он корчится, терзаемый внутренней мукой. Соблазнить Кит едой Зайне не удалось ни разу.
Когда настал вечер и Зайна доложила, что американская леди не ест, капитан Бруссар решил действовать просто. Он подошел к палате и постучал в дверь. Через короткое время услышал, как Кит сказала: «Qui est l?»[109] Тогда он отворил дверь. Лампу она не зажигала; комната за ней была погружена во мрак.
– Это вы, мадам? – Он попытался придать голосу приятную интонацию.
– Да.
– Вы не могли бы со мной на минутку выйти? Я с вами хотел поговорить.
Вслед за ним она прошла через несколько двориков и оказалась в ярко освещенном помещении, в одном конце которого топилась печь. Комната была вся в коврах местной выделки; ими были покрыты стены, диваны, пол. В другом конце комнаты был небольшой бар, в котором распоряжался высокий чернокожий африканец в безукоризненно белом сюртуке и тюрбане. Небрежным жестом капитан указал на него ей.
– Будете что-нибудь?
– А, нет. Спасибо.
– Ну немножко. Apritif.[110]
Кит все никак не могла проморгаться на ярком свете.
– Н-нет, не могу, – сказала она.
– По чуть-чуть. Вот, со мной. Чинзано. – Он сделал знак бармену. – Deux Cinzanos.[111] Да ладно, ладно, садитесь, прошу вас. Я вас надолго не задержу.
Кит повиновалась, с протянутого ей подноса взяла бокал. Вкус вина был приятен, но она не хотела ни приятности, ни удовольствия, она вообще не хотела, чтобы ее вытаскивали из апатии. Кроме того, она по-прежнему замечала в глазах капитана странный огонек подозрения, вспыхивающий каждый раз, как он на нее ни посмотрит. Он сидел, прихлебывая из бокала, и изучающе глядел ей в лицо он почти уже уверился в том, что она не совсем та, за кого он принял ее вначале, так что, может быть, она все-таки действительно жена того больного.
– Как Chef de Poste,[112] – заговорил он, – я, в общем-то, обязан устанавливать личность тех, кто мою заставу проезжает. Посторонние появляются у нас, конечно, очень редко. Естественно, я сожалею, что мне приходится беспокоить вас в такой момент. Мне просто надо посмотреть ваши документы. Али!
Бармен молча подступил к их креслам сзади и наполнил бокалы. Какое-то время Кит молчала. Аперитив и впрямь пробудил в ней дикий голод.
– Ну, есть у меня паспорт…
– Прекрасно. Завтра я пошлю к вам кого-нибудь за обоими паспортами, а что-нибудь через часик их верну.
– А вот мой муж свой паспорт потерял. Могу вам предоставить только свой.
– Ah, a![113] – воскликнул капитан.
Ну, значит, все как он и ожидал. Он был в ярости и в то же время испытывал некоторое удовлетворение, оттого что понял все с первого взгляда. Как он был прав, когда запретил подчиненным к ней приближаться! Чего-то в этом роде он и ожидал, разве что обычно в таких случаях трудно бывает добиться документов от женщины, а не от мужчины.
– Мадам, – проговорил он, подавшись вперед в своем кресле, – пожалуйста, поймите: я ни в коей мере не хочу совать нос в дела, которые могут считаться личными. Это простая формальность, но она должна быть исполнена. Я должен видеть оба паспорта. Мне ваши имена совершенно безразличны. Но два человека – это два паспорта, не так ли? Если он у вас не один на двоих.
Кит решила, что он ее не расслышал.
– У моего мужа паспорт украли. Еще в Айн-Крорфе.
Капитан задумался.
– Мне придется доложить об этом. А вы как думали? Командующему округом. – Он встал. – Вообще-то, вы должны были сами заявить, как только это случилось.
Капитан успел распорядиться, чтобы слуга накрыл стол на двоих, но теперь уже не хотел обедать с нею вместе.
– А мы так и сделали. Лейтенант д’Арманьяк в Бунуре все про это знает, – сказала Кит и допила то, что оставалось в бокале. – А можно мне сигаретку? Спасибо. – Он протянул ей пачку «Честерфилда», поднес огонь и пронаблюдал за тем, как она затягивается. – Мои сигареты все кончились.
Она улыбнулась, не сводя глаз с пачки в его руке. Ей стало лучше, но теперь у нее сосало под ложечкой от голода, и с каждой минутой все сильнее. Капитан молчал. Она продолжила:
– Лейтенант д’Арманьяк делал все, чтобы моему мужу паспорт вернули, пытался вызволить его из Мессада…
Из того, что она говорила, капитан не верил ни единому слову; все это он считал актерством, прекрасно разыгранным спектаклем. К этому моменту он уже вполне уверенно считал ее не только авантюристкой, но и весьма подозрительной личностью.
– Понятно, – сказал он, уставясь на ковер под ногами. – Что ж, хорошо, мадам. Не смею вас больше задерживать. – (Она встала.) – Завтра вы дадите мне ваш паспорт, я подготовлю рапорт, а там посмотрим, что из всего этого выйдет.
Он проводил ее до палаты и, вернувшись, сел обедать один в великом раздражении от ее настойчивых попыток ввести его в заблуждение. Скрывшись в темной палате, Кит на секунду спряталась за дверью, потом чуть приоткрыла ее вновь, следя за тем, как пятно света от офицерского фонарика на заметенной песком дорожке уходит прочь. Потом пошла искать Зайну, которая в конце концов и покормила ее на кухне.
Когда поела, вернулась в палату и зажгла лампу. Все тело Порта тут же скорчилось, на лице отразился протест против внезапно вспыхнувшего света. Она задвинула лампу в угол за чемоданы и немного постояла посреди комнаты, не думая ни о чем. Через несколько минут взяла пальто и вышла во двор.
Крыша форта представляла собой обширную, плоскую, неправильных очертаний глинобитную террасу, к тому же разной в разных местах высоты – этим скрадывались неровности рельефа местности внизу. В темноте пандусы и лестницы между бастионами были почти неразличимы. С внешней стороны вдоль края крыши шел невысокий парапет, тогда как бесчисленные внутренние дворики были просто открытыми колодцами, которые следовало обходить с осторожностью. Но ярко светившие звезды хранили ее от несчастья. Она дышала глубоко, чувствуя себя будто на корабельной палубе. Внизу лежал невидимый поселок – ни огонька! – зато весь север был подсвечен тусклым мерцанием белого эрга – необъятного песчаного океана с его застывшими изгибистыми гребнями, с его неподатливостью и молчанием. Она медленно поворачивалась, обозревая горизонт. Воздух, с уходом ветра ставший вдвойне недвижным, был как какой-то паралитик. В какую сторону ни глянь, ночь подавала взгляду лишь одно – отсутствие движения, приостановку всех продолжений. И вместе с тем, пока она там стояла, сама временно сделавшись частью пустоты, ею же в другом месте созданной, мало-помалу ей в голову стало закрадываться сомнение: появилось чувство – сначала смутное, потом почти уверенность, – что окружающий пейзаж какой-то своей частью движется – вот прямо сейчас, когда она на него смотрит. Она глянула вверх, и ее лицо исказилось. Весь чудовищно набитый звездами небосвод плыл, поворачивался прямо перед ее глазами. На первый взгляд ригидный как покойник, он движется! Каждую секунду какая-нибудь невидимая звезда выходит из-за края земли с той стороны, а другая закатывается за край с этой. Смущенно кашлянув, она пошла дальше, пытаясь вспомнить то, чем не понравился ей капитан Бруссар. Не предложил ей даже пачку сигарет, а уж как она недвусмысленно намекала!
– Господи боже мой! – сказала она вслух, пожалев, что скурила последнюю пачку «Плейерз» еще в Бунуре.
Он открыл глаза. Злая какая комната. И пустая. Ну вот, теперь и с комнатой воевать придется. Но позже он испытал мгновение головокружительной ясности. Очутился на краю такой области, где каждая мысль, каждый образ может существовать по собственному произволу и где связь между чем-то одним и чем-то следующим отсутствует напрочь. С огромным трудом он попытался выбраться, ухватив по дороге сущность этого нового вида самопознания, и вдруг почувствовал, что начинает скатываться в эту область обратно, не подозревая при этом, что давно уже в нее отчасти врос и больше не способен рассматривать ее извне. Ему казалось, что он набрел на некий новый, никем нетронутый способ мыслить, при котором соотносить с жизнью ничего не надо. «Мысль в себе», – сказал он. Беспричинная, ни на чем не основанная, но прекрасная, как какой-нибудь чудно выписанный узор. Ага, вот – вот они опять, вот появились, вспыхивают и улетают. Он попытался одну ухватить, у него вроде даже получилось. «Но мысль о чем? О чем, бишь, я?» И тут же ее вытолкали, сбросили с дороги другие, толпящиеся сзади. Борясь и отступая, он открыл глаза: да помогите же! Комната! Господи, комната. Еще здесь. Зато тишина в ней теперь кишит всякими враждебными силами; он ясно их различает: сам факт того, что как бы непредвзятая, нейтральная ee настороженность обращена во все стороны, заставляет его ей не верить. Однако помимо себя самого, кроме нее, у него ничего больше нет. Он проследил взглядом линию примыкания стены к полу, прилагая все силы к тому, чтобы зафиксировать ее в памяти, сделать из нее опору, за которую можно будет ухватиться, когда придется закрыть глаза. Ну разумеется, конечно, есть – есть жуткое несоответствие между скоростью, с которой мчится он, и спокойной неподвижностью этой линии, но он постарается. Раз это нужно, чтобы не уходить. Чтобы остаться тут. Разлиться наводнением, прорасти деревом, пустить корни и все же остаться. Сороконожка так может, даже разрезанная на куски. Каждый кусок движется сам по себе. Мало того: каждая ножка сгибается и разгибается, уже оторванная и лежащая на полу.
В обоих ушах у него свистело, и свист в одном от свиста в другом так мало отличался высотой, что голова вибрировала, как ноготь, которым ведешь по ребру новой серебряной монеты. Перед глазами вспыхивали гроздья круглых пятен: маленьких таких пятнышек вроде тех, что воникают, если газетную фотографию многажды увеличить. Там светлые россыпи, тут темные массы, а между ними маленькие промежутки ненаселенных пустошей. Каждое пятнышко медленно обретает третье измерение. Он пытается уворачиваться от растущих, распускающихся шаров материи. Это он крикнул, нет? А пошевелиться он может?
Узкий зазор между двумя тонкими свистами совсем истончился, они почти слились: теперь разница между ними стала лезвием бритвы, уравновешенной на кончике пальца. Каждого пальца. Теперь она разрежет пальцы вдоль на ломтики.
Кто-то из рабочей обслуги услышал крики и определил, что они исходят из палаты, где лежит американец. Позвал капитана Бруссара. Он решительно подошел к двери, постучал и, не слыша в ответ ничего, кроме воя, вошел в комнату. С помощью человека, который его вызвал, ему удалось удерживать Порта в состоянии достаточной неподвижности, чтобы сделать ему инъекцию морфина. Закончив, обвел комнату взглядом, исполненным гнева.
– Где эта женщина? – возмутился он. – Где, черт побери, ее носит?
– Да я-то что? Я не знаю, господин капитан, – сказал рабочий, подумав было, что вопрос адресован ему.
– Оставайся здесь. Стой у двери! – рявкнул капитан.
Он решил отыскать Кит, а когда найдет, сказать ей все, что о ней думает. А надо будет, так можно и часового у двери выставить, чтобы сидела где положено, следила за пациентом. Сперва он пошел к главным воротам, которые на ночь всегда запираются и потому не требуют охраны. Ворота стояли настежь.
– Ah, a, par exemple![114] – вскричал он вне себя.
Вышел из крепости наружу, но увидел там только ночь. Возвратившись на территорию, с громом затворил огромные ворота и яростно их запер. Затем вошел снова в палату и ждал там, пока работяга не вернется с одеялом: тот получил приказ оставаться с больным до утра. После чего капитан пошел домой, где хлопнул стопку коньяка, чтобы унять ярость, прежде чем попытается заснуть.
Пока она туда-сюда бродила по крыше, произошли две вещи. Во-первых, из-за края плато быстро вышла огромная луна, а во-вторых, откуда-то издали послышалось тихое-тихое, почти неразличимое гудение. Пропало… Вот загудело снова. Она прислушалась: звук опять пропал… и снова стал слышен, даже чуть громче. Так продолжалось довольно долго – тихое ворчанье то пропадало, то возвращалось, каждый раз становясь чуть ближе. Ага, вот, все еще далекое, оно сделалось узнаваемым – это едет автомобиль. Кит слышала, как там переключают передачи, преодолевая подъем и снова разгоняясь по равнине. Вспомнилось, как кто-то говорил ей, что на открытом месте грузовик слышно аж за двадцать километров. Подождала. В конце концов, когда ей уже стало казаться, что машина въехала в поселок, она увидела, как далеко-далеко на хамаде вдруг краешком попал в свет фар выход скальной породы – значит, грузовик еще только подъезжает к оазису, спускаясь по широкой дуге. Через миг она увидела две светящиеся точки. Потом они на время исчезли, заслоненные скалами, но шум мотора стал громче. Луна светит с каждой минутой все ярче… а грузовик везет в поселок людей, пусть даже если эти люди окажутся безликими фигурами в белых балахонах… – такие мысли грели, возвращали окружающий мир в область реального. Внезапно ей захотелось поприсутствовать при въезде грузовика на рынок. Она поспешила вниз, на цыпочках прошла по всем дворикам, ухитрилась открыть тяжелые ворота и бегом пустилась вниз по склону горы к поселку. Въехав в оазис, грузовик с лязгом и громом, подскакивая на ухабах, вперевалку катил по улице между сплошных высоких стен; когда она вышла к мечети, его капот показался над последним увалом перед въездом в центральную часть поселка. У входа на рынок стояли несколько мужчин в лохмотьях. Когда тяжелый грузовик подъехал и его двигатель смолк, тишина длилась лишь какие-то секунды; почти сразу же раздались возбужденные голоса, загалдели, загомонили наперебой.
Отступив к стене, она наблюдала, как с осторожностью спускаются из кузова туземцы, как неторопливо разгружают их багаж – поблескивающие в лунном свете верблюжьи седла, какие-то обернутые полосатыми одеялами бесформенные узлы, сундуки и мешки, а также двух гигантских женщин, которые из-за своей толщины еле ходили, ко всему прочему еще и увешанные по грудям, рукам и ногам многофунтовой массой серебряных украшений. Вся эта разнообразная поклажа вместе с ее владельцами постепенно рассосалась по темным галереям, приехавшие исчезли сперва из глаз, а потом и голоса стихли. Она подошла ближе к переднему бамперу, где в свете фар стояли, занятые разговором, шофер, механик и еще несколько мужчин. Говорили по-арабски и по-французски – правда, по-французски говорили очень так себе. Шофер залез в кабину, выключил фары; мужчины стали понемногу разбредаться по рыночной площади. Казалось, никто ее не замечает. Она немного постояла неподвижно, послушала.
– Таннер! – вдруг позвала она.
Одна из закутанных в бурнусы фигур остановилась, бросилась обратно.
– Кит! – закричал бегущий.
Она пробежала несколько шагов, успела лишь увидеть, как еще какой-то мужчина повернулся и на них смотрит, и тут же, уткнувшись лицом в бурнус, задохнулась в объятиях Таннера. Она уж думала, он никогда ее не выпустит, но тут его хватка ослабла, он отступил и говорит:
– Так вы, значит, и впрямь здесь!
К ним подошли двое мужчин.
– Это и есть та леди, которую вы искали? – сказал один.
– Oui, oui! – энергично закивал Таннер, и мужчины ушли, пожелав ему доброй ночи.
Кит с Таннером стояли на рыночной площади одни.
– Как же я рад-то, Кит! – сказал он.
Кит хотела ответить, но почувствовала, что, если попытается, слова тут же перейдут в рыдания, поэтому она лишь кивнула и потянула его в сторону крошечного скверика у мечети. Чисто машинально: чувствуя слабость в ногах, она хотела скорее сесть.
– Все мои вещи остались запертыми на ночь в грузовике. Я ведь не знал даже, где спать придется. Боже, ну и дорога! Пока сюда от Бунуры доехали, три раза шина спускала, причем эти обезьяны думают, что тратить по два часа – и это еще минимум! – на то, чтобы перебортировать колесо, вполне нормально.
Он принялся рассказывать все в подробностях. Подошли ко входу в скверик. Луна сияла, как холодное белое солнце; на песке чернели стреловидные тени листьев пальмы – однообразное чередование контрастных полос на всем пути по садовой дорожке.
– А ну-ка, дай хоть посмотрю-то на тебя! – воскликнул он и развернул Кит так, что в лицо ей плеснул свет луны. – Бедная, бедная Кит! Представляю, как тебе досталось! – бормотал он, а она сперва сощурилась от яркого света, а потом ее лицо исказилось гримасой от подступивших и неостановимо брызнувших слез.
Они сели на бетонную садовую скамью, и она долго плакала, зарывшись лицом ему в колени и прижав лицо к грубой шерстяной ткани бурнуса. Время от времени он шептал ей что-то утешительное, а когда почувствовал, что она дрожит, завернул в широченную полу своего балахона. Она страдала оттого, что соль жжет глаза, но еще больше страдала от унизительности своего положения, оттого, что она не там, где положено быть, а здесь, да еще и требует от Таннера утешения. Но она не могла, просто не могла остановиться; чем дольше продолжался ее плач, тем яснее проступала уверенность, что ситуация все равно уже вышла из-под ее контроля. Она не могла даже сесть прямо, вытереть слезы и попытаться сбросить с себя сети, которые норовят ее вновь опутать. Второй раз да на те же грабли? Нет, этого не надо: горечь вины еще слишком свежа в ее памяти. И все же впереди она не видела ничего, кроме желания Таннера, только и ожидающего сигнала, которым она разрешила бы ему взять ситуацию в свои руки. И она даст ему такой сигнал. Осознав это, она каждой клеточкой тела уже предощущала облегчение, бороться с которым было бы немыслимо. Ведь это такое наслаждение – снять с себя ответственность, не быть обязанной решать, что делать, а чего не делать перед лицом того, что может случиться! Уверить себя в том, что если нет надежды и никакие твои действия или отсутствие таковых ни в малейшей мере е могут изменить конечный исход событий, то и вины за собой можно не чувствовать – не надо ни сожалеть, ни мучиться угрызениями… Она понимала: надеяться на то, чтобы полностью и навсегда себя в этом уверить, смешно и нелепо, но все-таки почему-то надеялась.
Улица вела круто вверх, на холм, залитый жгучим солнцем, на тротуарах толпились пешеходы, то и дело бросающие взгляды в витрины магазинов. Было такое чувство, что на соседних улицах есть и транспорт, какое-то его движение, но взгляд не различал там ничего, уходя в непроглядную тень. В толпе все явно чего-то ждали, чувствовалось общее нетерпение. Чего именно, он не знал. Весь этот перезрелый день источал напряжение, как бы висел на грани, готовый к срыву. На верху подъема, блеснув на солнце, вдруг появился автомобиль. Вот грузовик уже виден весь, огромная машина закладывает вираж, кренится и устремляется вниз, рыская от обочины к обочине. Общий вздох ужаса проносится по толпе. Он оборачивается, лихорадочно ищет какую-нибудь дверь. Первый от угла магазин – кондитерская, на ее витринах торты, пирожные, меренги. Он шарит руками по стене: ну где же, где же тут дверь?.. В этот момент его подхватывает и пронзает. В ослепительной вспышке солнца, отразившегося от стекла в тот самый миг, когда оно разлетелось вдребезги, он видит металлический штырь, пригвождающий его к каменной кладке. Слышит собственный странный вскрик и чувствует, как его потроха рвет и корежит металл. Пытаясь лишиться чувств и куда-нибудь упасть, в нескольких дюймах от лица он обнаруживает выложенные рядами пирожные – лежат совсем не поврежденные на полке, выстланной бумагой.
Они – это ряд глинобитных колодцев в пустыне. Но близко ли? Из его положения это понять трудно: он лежит, пришпиленный к земле каким-то старым свалочным железом. Все его существование сводится к боли. Никаких сил, сколько с ними не собирайся, не хватит, чтобы сдвинуться с этого места, где он лежит проткнутый, с выставленными к небу кровавыми внутренностями. Он представил себе, что вот придет сейчас какой-нибудь враг и ногой наступит прямо на его отверстый живот. Потом представил, как он встает, бежит по извилистым проходам между глухими стенами. Там можно часами бегать что в одну сторону, что в другую по одинаковым коридорам без единой двери, но так и не найти выхода. Уже темнеет, они все ближе, а он уже еле дышит. Конечно, если захотеть достаточно сильно, появится калитка, но стоит на последнем издыхании в нее протиснуться, как тут же осознаешь роковую свою ошибку.
Слишком поздно! Перед ним вздымается лишь бесконечная черная стена, а вдоль нее наискось шаткая железная лестница, по которой он должен взойти, зная, что наверху, на последней ее площадке, они ждут его с громадным камнем наготове и, как только он достаточно приблизится, спустят камень по лестнице на него. Едва он окажется у самого верха, камень с громом покатится и ударит с силой, способной убить весь мир. И камень в него ударил, он опять кричит, ладонями прикрывая живот, чтобы защитить зияющую там дыру. Потом он перестал воображать и просто лежал под обломками. Такая боль не может длиться долго. Он открыл глаза, закрыл их и увидел над собой лишь тонкий покров небес, натянутый в вышине для защиты. Скоро там появится медленно растущая прореха, завеса небес раздерется и стянется в разные стороны, и он увидит, как то, что за ней таится (а он знал, он всегда знал, что именно там таится), ринется на него со скоростью миллиона ветров. Его крик был отдельной сущностью, стоящей рядом в пустыне. Он длился и длился, не смолкая.
Когда они подошли к крепости, луна достигла уже центра неба. Ворота оказались заперты. Держа Таннера за руку, Кит снизу вверх взглянула на него.
– Что будем делать?
Поколебавшись, он указал рукой на бархан, вздымающийся чуть ли не выше крепости. Они медленно полезли по склону вверх. Холодный песок набрался в туфли, они их сняли и полезли дальше. Здесь, наверху, свет стал совсем невероятным: каждая песчинка испускала частицу звездной яркости, льющейся с небес. Идти бок о бок они уже не могли: гребень самого высокого бархана был слишком узок. Таннер окутал бурнусом плечи Кит и пошел вперед. Вершина оказалась на целую бесконечность и выше, и дальше, чем они могли вообразить. Когда они наконец достигли ее, весь эрг с его морем застывших волн раскинулся перед ними. Останавливаться и осматриваться не стали: абсолютное молчание слишком завораживает. Стоит довериться ему хоть на миг, и его чары потом слишком трудно сбросить.
– А отсюда – вниз! – скомандовал Таннер.
Падая и соскальзывая вместе с потоками песка, они устремились в огромную чашу, залитую лунным светом. В одном месте Кит покатилась и потеряла бурнус; Таннеру пришлось, вкапываясь в песок, карабкаться за ним вверх по склону. Он сложил его и попытался было игриво бросить ей, но бурнус упал, не пролетев и половины расстояния. А она так и скатилась кубарем до дна чаши и лежала там, ждала. Сойдя к ней, он расстелил свое широкое белое одеяние на песке. Они легли на бурнус вдвоем и накрылись его полами. Тогда, в сквере, разговор, который между ними со временем все же произошел, непрестанно вращался вокруг Порта. Теперь этой преграды не было. Таннер поднял взгляд к луне. Взял Кит за руку.
– А помнишь нашу ночь в поезде? – спросил он. Поскольку она не ответила, он испугался, не допустил ли тактической ошибки, и торопливо продолжил: – Мне кажется, с той ночи на весь этот континент не упало больше ни капли дождя.
И снова Кит не ответила. Это его упоминание о ночи, проведенной в поезде на Бусиф, пробудило в ней неприятные воспоминания. В памяти возникли качающиеся тусклые лампы, кислотный запах угольной гари и стук дождя по крыше вагона. Вспомнилась ее неловкость и ужас в общем вагоне, битком набитом местными; но дальше ее сознание что-либо рисовать отказывалось.
– Кит. Кит, что с тобой?
– Ничего. Ты же все сам знаешь. Нет, правда, все нормально. – Она сжала его ладонь.
В его голосе появились едва заметные отеческие нотки.
– Он поправится, Кит. Но в какой-то мере это зависит и от тебя, vous comprenez?[115] Ты должна быть в хорошей форме, чтобы о нем заботиться. Неужто не понимаешь? А как тебе о нем заботиться, если заболеешь сама?
– Да знаю, знаю, – отвечала она.
– Ты же не хочешь, чтобы у меня на руках оказалось двое пациентов…
Она вдруг села.