Знаменитые писатели Запада. 55 портретов Безелянский Юрий
Но вернемся к последнему случаю. Все травмы, недуги свои Хэмингуэю удалось преодолеть, и если не полностью, то хотя бы частично. И, едва поправившись, писатель на рыбацкой лодке на берег индийского океана в Шимони. А там, в охотничьем лагере, его подстерегло очередное чрезвычайное происшествие (ЧП и Хэмингуэй по алфавиту недалеко друг от друга) — начался лесной пожар. Полуздоровый, полубольной Хэм бросился тушить пламя, поскользнулся и упал в огонь. Его вытащили с тяжелыми ожогами ног, груди, рук и лица.
Он выстоял и на этот раз, еще раз подтвердив свои слова в своей повести «Старик и море»: «Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить».
Но к 60 годам Хемингуэй оказался в кольце старых травм и болезней. Его беспокоила печень, давали о себе знать ожоги, поврежденный позвоночник. Не могли пройти без последствий и многочисленные ранения головы. А еще простреленная «чашечка» ноги… Английская поговорка гласит: «Если вам за пятьдесят, и вы только что проснулись, и у вас ничего не болит, значит, вы уже умерли». У Хемингуэя болело все. И это стало одной из причин его решения уйти из жизни.
Но не только это. Еще старость. Он смолоду держал себя в хорошей форме, как бы подсознательно отдаляя себя от дряхления. Хемингуэй жил, как спортсмен на тренировочных сборах, по жесткому расписанию. «Вставал он раньше всех, в шесть часов утра, занимался спортивной зарядкой, плавал в бассейне, потом принимался за работу, — вспоминал Ренэ Виллареал, слуга и почти приемный сын писателя. — Писал он, всегда стоя босыми ногами на полу».
В книге Грегори Хемингуэя «Папа. Личные вспоминания» говорится: «Он всегда во что бы то ни стало старался выиграть, терпеть не мог проигрывать и часто говорил мне: „Гиг, удачу свою создавай сам“, или: „Знаешь, как научиться уметь проигрывать — все время быть при деле“.
У него всегда все было. В молодости — это судьба как кинозвезды, сопровождаемый таким поклонением женщин, в какое трудно было поверить, пока не убедишься воочию; натура, тонко чувствующая; отлично развитый, энергичный и жизнерадостный, что позволяло ему не щадить свое тело и быстро оправляться от травм, как физических, так и моральных, травм, которые могли уничтожить более слабых; человек с исключительно развитым воображением и в то же время рассудительный, здравомыслящий — одна из самых редких комбинаций качеств характера; и еще — удача, почти всегда само собой разумеющаяся, какая-то генетическая — иметь все и больше, удача вставать на ноги после такой тяжелой раны, какая ставит человека на грань, за которой начинается ничто…»
И, конечно, такой человек, как Хемингуэй, считал, что старость — это не для него. Но она навалилась на него со всей своей непомерной тяжестью.
О смерти Хемингуэй писал много. Смерть не была для него самым худшим. С ранней юности самоубийство казалось ему одним из приемлемых решений, возможным выходом из трудных проблем общества отчуждения. Эту тему писатель затрагивал и в разговорах, и в письмах известно его высказывание о том, что если бы он не отдал так много времени охоте и рыбной ловле, то смог бы написать больше, но вероятно, кончил бы самоубийством. А вот старость была для него чем-то неожиданным, непривычным и страшным.
«В молодые годы писателю не приходили в голову мысли о неизбежном наступлении старости, — отмечает Мэри Крус в своей статье „Хемингуэй — навсегда“. — А теперь Хемингуэй все чаще замечает, что приближается такой момент, когда никакое усилие воли, даже жесткая рабочая дисциплина, которой он всегда себя подчинял, не смогут предотвратить угасания его творческого дара, как не смогли занятия спортом, приключения в джунглях и на море остановить упадка физических сил. Пред ним, преждевременно состарившимся, столько раз раненным /во время войны, в автомобильных и авиационных катастрофах, на охоте, в корридах, в море/, вырастала новая страшная угроза: остаться с жизнью один на один, на сей раз ослабленная ударами, невзгодами, без тех преимуществ, что дает молодость…»
И что прикажете делать? И как жить дальше, тихо стареть и угасать? Это не для Хемингуэя, в период гражданской войны в Испании Хэм оборонил фразу: «Мужчина не имеет права умирать в постели. Либо в бою, либо пуля в лоб».
Он выбрал это второе «либо».
После трагической развязки друг Хемингуэя Джед Кайли сказал: «Его таинственная гибель получила гораздо большую огласку, чем смерть любой знаменитости. У Эрнеста была широкая, могучая натура: если работать — так работать; если играть — так играть; драться — так драться. Даже смерть он себе выбрал трудную…»
Коллеги по перу по-разному восприняли неожиданную смерть Хемингуэя. Жорж Сименон в своем дневнике сделал такую запись:
«Среди глупостей, которые пишут в газетах по поводу самоубийства Хемингуэя, меня поражает одна деталь. Почти все считают, что такой конец был неизбежен. При его темпераменте Хемингуэй, видимо, так должен был отреагировать на угрозу медленного умирания, прогрессирующего творческого бесплодия. Но вот меньше года тому назад умер другой писатель — Блез Сандрар, характер и жизнь которого довольно схожи с характером и жизнью Хемингуэя. Сандрар тоже немало поколесил по свету в поисках приключений, воспевал в своих романах грубые радости и благородство бесстрашного мужчины. Тем не менее он выбрал другое решение. Он не только не покончил с собой — он прожил многие годы, больной, парализованный, ожесточенно борясь с болезнью, и, говорят, отказался от всех лекарств, которые могли бы утешить его страдания, с тем чтобы до конца иметь ясную голову. Я верю, что это так. Это очень на него похоже, потому что его я хорошо знал. Сегодня я много думаю об этих людях, проживших одинаковую жизнь и по-разному кончивших ее. Это задача для психологов. Данный человек, с данным характером, в данных обстоятельствах не всегда действует согласно какой-то определенной логике. Иначе существовала бы логика Хемингуэя и логика Сандрара, применимая к обоим случаям. И никто не мог бы сказать, какое из двух решений более оправдано…»
Справка. Блез Сандрар (французский поэт и прозаик швейцарского происхождения, 1887–1961). Поэзия Сандрара повлияла на сюрреалистов. В прозе создал образ современного авантюриста. Несколько романов посвятил России. Из книг можно выделить «Ром» (1930), «Жизнь, полная риска» (1938), «Ампутированная рука» (1946).
Финал
За два десятилетия между созданием романа «По ком звонит колокол» (1940) и самоубийством Хемингуэй опубликовал только две новеллы — «За рекой в тени деревьев» — разочаровавшую читателей. Зато «Старик и море» снискали огромную популярность.
Правда, за эти годы он написал еще тысячи страниц, но никак не мог должным образом их скомпоновать и закончить. Неоконченным остался грандиозный роман «Сад Эдема». Серьезные нарушения мозговой деятельности препятствовали нормальной творческой работе. И Хемингуэй все чаще стал впадать в депрессивное состояние.
«Хемингуэй, — рассказывал Фуэнтес, — говорил своим друзьям, что во сто крат предпочел бы покончить с собой, нежели дать возможность этой „шлюхе“ смерти распорядиться его жизнью. Он даже разработал церемонию того, как это должно происходить в его доме, и нередко репетировал самоубийство в присутствии доктора Сотолонго. Он садился босиком в кресло, устанавливал приклад своего охотничьего ружья на подстилку, лежащую в салоне, нагибался, подставляя висок обоим его стволам. Затем нажимал на спусковой крючок с помощью пальца ноги… Раздавался щелчок и… Хемингуэй поднимал голову с шикарной торжествующей улыбкой…»
Короче, сначала шутка. А потом трагедия. Роковому самоубийству предшествовали две попытки: первый раз — выбросившись из самолета, второй — ринувшись на вращающийся пропеллер. Обе попытки оказались безуспешными.
В 1960 году со здоровьем Хэма стало совсем плохо. Эрнест и Мэри переехали в городок Кетчум (штат Айдахо). В этих краях была прекрасная охота, и сюда приезжало множество друзей писателя. Но депрессия уже не отпускала Хемингуэя. Сын Грегори вспоминает:
«Когда болезнь начала брать верх — никто и не заметил, рассеянность сначала казалось случайной. Произошло все вдруг — перемена была резкой. Он быстро утомлялся, мучила бессонница, беспричинные страхи. Все больше угнетало нарастающее чувство одиночества, вины, он стал подозрительным, в действиях окружающих искал злой умысел, и подводила память. Даже в уютном Кетчуме, дома, не чувствовал себя спокойно. Считал, что ФБР следит за ним. И выглядел ужасно — по виду ему было далеко за шестьдесят. Вскоре Мэри поняла, что без интенсивного лечения не обойтись. 30 ноября 1960 года в остановке секретности, избегая лишних контактов, его поместили под чужим именем в клинику Мэйо, а Рочестере (штат Миннесота). К середине января, однако, все уже знали, где он находится. Хлынул поток телеграмм от друзей и доброжелателей, знакомых и чужих. Только что избранный президент Джон Кеннеди прислал приглашение на торжественную церемонию приведения его к присяге. Пришлось отказаться. И, хотя вскоре ему разрешили отправиться домой, депрессия не проходила. Подолгу стоял у окна и смотрел в сторону расположенного неподалеку кладбища. Мэри уговаривала не падать духом, один раз почти вырвала из рук ружье (в другой раз это пришлось сделать другу). Приехавший доктор дал успокоительные таблетки — в полубессознательном состоянии его вновь отправили в клинику. Применяли электрошоковую терапию — он все сносил покорно.
От друзей теперь уже ничего не скрывали. Прислал письмо даже Дос Пассос, с которым он поссорился и не виделся тысячу лет: „Хэм, надеюсь ты не извратишь это в привычку. Не унывай там. Держись“. Писал и Гари Купер, уже смертельно больной. На письма Хемингуэй не отвечал. С докторами, впрочем, вел себя хитроумно, убеждал их, что вполне здоров…»
Ну, а теперь воспоминания жены, Мэри Уэлш:
«…Я приехала в назначенное доктором время и остолбенела, увидев Эрнеста, готового выскочить на улицу и ухмыляющегося как чеширский кот. „Эрнест готов ехать домой“, — произнес доктор Ром. „Я знала, что Эрнеста не вылечили, что его одолевают те же галлиционации и страхи, из-за которых он попал в клинику, и я с ужасом поняла, что он очаровал и заставил доктора Рома поверить, что находится в здравом уме…“»
Дорога домой на автомобиле заняла несколько дней, и наконец дом в Кетчуме.
«В субботу, 1 июля, — рассказывает далее Мэри, — Эрнест вытащил Джорджа Брауна на прогулку… а вечером пригласил его и меня в ресторан „Христиния“… Когда мы с трудом рассаживались вокруг крошечного углового столика, Эрнест обратил внимание на двух мужчин, сидевших в дальнем конце ресторана, и спросил Сюз, нашу официантку, кто это такие. „Наверное, торговцы из Твин Фоллс“, — сказала Сюзи. „Они из ФБР“, — пробормотал Эрнест. „Да что ты, дорогой, сказала я. — Они не проявляют к нам никакого интереса. Закажем бутылочку вина?“
Джордж, к вину не прикасавшийся, аккуратно отвез нас домой. Раздеваясь наверху в большой комнате, я напевала итальянскую народную песню „Все называют меня блондинкой…“ Эрнест, находившийся в соседней комнате, подпевал… „Спокойной ночи, ягненочек, — окликнула я его. — Хорошего сна“. „Спокойной ночи, котенок“, — сказал он. Голос у него был теплый, дружеский.
На следующее утро меня разбудил звук как будто с грохотом задвинутого ящика. Еще не отошедшая от сна, я спустилась вниз и увидела в прихожей, ведущей в гостиную, смятую груду в купальном халате и кровь, ружье, лежащее в разорванной плоти…»
2 июля. 1961 года, не дожив всего лишь 19 дней до своего 62-летия, Эрнест Хемингуэй свел счеты с жизнью.
Никакой посмертной записки Хемингуэй не оставил. Рядом с ним нашли лишь пожелтевшие письма Агнессы. Возможно, воспоминания молодости, войны и Италии временами накатывали на него, как волны. И это были приятные, освежающие волны… А потом он взял инкрустированную серебром двустволку «Ричардсон» 12-го калибра и спустил курок.
Мир вздрогнул: не стало Эрнеста Хемингуэя. Ушел из жизни кумир нескольких поколений.
Интересны воспоминания, данные парижским корреспондентом писателем Дмитрием Савицким по радиостанции «Свобода» по поводу 100-летия со дня рождения Хемингуэя:
«2 июля 61-го года мне было 17 лет. Я работал рабочим сцены в „Современнике“, практически жил в этой каменной коробке между подвалом, где было кафе и Валя Никулин играл Брубека на взмокшем от духоты рояле, и кулисами, где пахло пылью, гримом, винами, где на колосниках я прятал завернутый в драный свитер дедовский „маузер“. В тот день ближе к вечеру я вошел в репетиционный зал, где собиралась вся труппа и шел какой-то невеселый спор, и Ефремов, повернувшись к дверям, спросил: „Ну, что там у тебя?“ „Хемингуэй застрелился“, — стуча зубами, чуть слышно выговорил я. „Я только что услышал эту новость по радио“. „Не слышу!“ — гаркнул режиссер. Но повторять не пришлось, так как сидевшие рядом с дверью хорошо расслышали мой шепот, и разгоряченные лица побледнели и волна этой бледности растекалась по залу. Наступила тишина, и я понял, почему гонцам с плохой вестью отрубали головы».
Все бросились обсуждать: прав Хемингуэй или не прав, окончив жизнь самоубийством? Владимир Корнилов написал стихотворение «Смерть Хемингуэя»:
- Это право писателя
- Подставлять пуле лоб.
- Так что необязательно
- Сыпать мненья — на гроб.
- Это право художника
- Знать шесток свой и срок.
- И примите как должное.
- И поймите как долг.
- Никакой здесь корысти,
- И не стоит карать:
- Это воля артиста
- Роли не доиграть.
- Если действо без цели
- И дерьмо режиссер,
- Рухнуть прямо на сцене —
- Доблесть, а не позор.
И сразу вспоминаются давние споры и плачи по поводу преждевременной гибели Сергея Есенина. Иосиф Уткин тогда написал: «Бунтующий и шалый,) Ты выкипел до дна./ Кому нужны бокалы,/ Бокалы без вина?../ Кипит, цветет отчизна,/ Но ты не можешь петь!/ А кроме права жизни,/ Есть право умереть».
Литература как бокс
Многие критики считают, что Хемингуэю было отпущено славы столько, сколько никому больше. Андре Моруа писал: «Каждый молодой писатель во Франции преклоняется перед Хемингуэем. Остается непреложным фактом, что он оказал огромное влияние на молодое поколение французов. Его стиль уникален, ему подражали во всем мире». Ну, а про Советский Союз и говорить не приходится: на советских просторах Хемингуэй был непререкаемым мэтром, кумиром, любимым «русским» писателем.
Но любой мэтр, кумир, классик начинается с азов, с первых робких шагов, с упорного ученичества. Такой путь прошел и Хемингуэй, учась у многих мастеров классической литературы. Но, будучи человеком весьма оригинальным, Хемингуэй свое ученичество превратил в боксерский поединок, в поле боя. Он страстно любил бокс и сформулировал принципы боксирования, поведения на ринге, предложил некую модель боксерского поединка:
«Боксер, который только защищается, никогда не выигрывает, не лезь на рожон, если не можешь побить противника. Загони боксера в угол и выбей из него дух. Уклоняйся от свинга, блокируй хук и изо всех сил отбивай прямые…»
Все эти советы из практика Папы Хэма. Эти же спортивные принципы он применял и в литературной работе.
«Я начал очень скромно и побил господина Тургенева, — откровенничал Хемингуэй. — Затем — это стоило большого труда, — я побил господина де Мопассана. С господином Стендалем у меня дважды была ничья, но, кажется, в последнем раунде я выиграл по очкам. Но ничего не заставит меня выйти на ринг против господина Толстого».
Шутка шуткой, но Хемингуэй соревновался с классиками литературы всерьез. Он жаждал войти в пантеон всемирной славы, этот писатель-боксер. А еще он вел бои со своими современниками — с Джойсом и Скоттом Фицджеральдом. Быть первее и лучше их являлось задачей Хемингуэя.
Любопытен список «обязательной литературы», составленный Хэмом по просьбе Лилиан Росс, одного из биографов писателя: «Пышка» и «Дом Телье» Мопассана, «Красное и черное» Стендаля, «Цветы зла» Бодлера, «Мадам Бовари» Флобера, «Будденброки» Томаса Манна, «Тарас Бульба» Гоголя, «Братья Карамазовы» Достоевского, «Анна Каренина» Толстого, «В поисках утраченного времени» Пруста, «Алая буква» Готорна, «Геккельбери Финн» Марка Твена, «Моби Дик» Мелвилла, «Мадам де Мов» Джеймса.
Уже в своей первой книге «В наше время» Хемингуэй уловил и установил свой своеобразный писательский стиль: отход от традиционных многословных описаний, а взамен этого — точная и бесстрастная фиксация действия и фактов, простота лексики и синтаксиса, немногочисленность тропов, установка на устную речь. И знаменитый хемингуэевский принцип айсберга — главное не на поверхности, а внутри — внутри текста, в глубине человеческой души. Подтекст. Подразумеваемый текст.
В романе «И восходит солнце» (1926, другое название — «Фиеста») Хемингуэй с большой силой передал боль, разочарование и отчаяние «потерянного поколения» в годы послевоенного «процветания».
В США Хемингуэй написал антивоенный роман «Прощай, оружие!» (1929), где дегероизировал войну, показал глубокую враждебность войны человеку. Но вот парадокс: война была родной стихией Хемингуэя и как военного репортера, и как писателя. И когда кончились войны — кончился и Хемингуэй.
Одна лишь цитата из романа «Прощай, оружие!»: «Вот чем все кончается. Смертью. Не знаешь даже, к чему все это… Тебя просто швыряют в жизнь и говорят тебе правила, и в первый же раз, когда тебя застигнут врасплох, тебя убьют. Или убьют ни за что, как Аймо. Или заразят сифилисом, как Ринальдо. Но рано или поздно тебя убьют, в этом можешь быть уверен…»
Хемингуэй однажды сказал, что для него писатель, который не побывал на войне, — не писатель, трудно спорить с этим. Вполне возможно, что война для многих людей — уникальный учебник жизни. Наверное, именно это имел в виду Синклер Льюис, когда заявил: «У нас есть Эрнест Хемингуэй, свирепый молодой человек, прошедший суровую жизненную школу, вышколенный высокой требовательностью к себе, настоящий художник, для которого жизнь — родная стихия».
В начале 30-х Хемингуэй пребывал в мучительных сомнениях и исканиях, недаром изданный им сборник рассказов назывался «Победитель не получает ничего» (1933). В 1937 году Хэм издал роман «Иметь и не иметь», в котором резко критиковал верхушку США. Судьба главного героя Гарри Моргана, превращающегося в годы экономического кризиса в преступника и убийцу, воплощает обреченность в современном мире борьбы в одиночку за свои права. «Надо писать честную прозу о человеке», — декларировал свою позицию Хемингуэй в 30-е годы. Он отвергал такие слова, как «честь, „нравственность“ или „патриотизм“, потому что эти слова, затасканные политиканами и пропагандистами, потеряли свой высокий смысл. В замену этим понятиям Хемингуэй выдвинул этический принцип „чистого ощущения“: „нравственно то, что дает чувство удовлетворенности собою, а безнравственно то, что внушает тебе чувство неудовлетворенности“.
В одном из писем 1954 года Хемингуэй восклицал: „На свете нет ничего прекраснее Африки, как нет ничего прекраснее молодости или любви к человеку, которого любишь, как нет ничего прекраснее — проснуться утром, не зная, что принесет тебе день, но зная, что он принесет что-то…“
Гражданская война в Испании вызвала у Хемингуэя новый творческий подъем: репортажи, очерки, документальный фильм „Испанская земля“, пьеса „Пятая колонна“. И апофеоз — роман „По ком звонит колокол“ (1940). Американец-интербригадовец Роберт Джоржан — это „микромир“, в котором сошлись героика, романтика и трагедия испанских событий. В этом романе писатель употребил выражение „щемящая тоска желаний“. Вот диалог из романа между Робертом Джоржаном, динамитчиком, „инглес“ и Марией:
„— Сейчас ты отсюда уйдешь, зайчонок. Но и я уйду с тобой. Пока один из нас жив, до тех пор мы живы оба. Ты меня понимаешь?
— Нет, я хочу с тобой.
— Нет, зайчонок, то, что мне сейчас нужно сделать, я сделаю один. При тебе я не могу сделать это как следует. А если ты уйдешь, значит, и я уйду. Разве ты не чувствуешь, что это так? Где один из нас, там оба“.
Вот он, знаменитый стиль Хемингуэя! Диалог-айсберг! Но после смерти писателя, в 60-е годы наметился новый стилевой рубеж, и началась полоса отлива от лаконизма. Английская писательница Айрис Мердок обвинила Хемингуэя в излишней „сухости“ текста. Мода была — и мода прошла…
После „Колокола“ у Хемингуэя наступил заметный спад с единственным всплеском литературной удачи, которая пришла к писателю с повестью-притчей „Старик и море“ (1952). И заслуженная награда: Пулитцеровская (1953) и Нобелевская (1954) премии.
После смерти Хемингуэя вышли беллетристические воспоминания о Париже 20-х годов — „Праздник, который всегда с тобой“. И опять же без великолепной хемингуэевской цитаты не обойтись: „Не волнуйся. Ты писал прежде, напишешь и теперь. Тебе надо написать только настоящую фразу. Самую настоящую, какую ты знаешь“. И в конце концов я писал настоящую фразу, а за ней уже шло все остальное».
Нет, что ни говори: Хемингуэй неподражаем!..
У советских критиков был свой взгляд на творчество Хемингуэя. По их мнению, Хемингуэй — писатель трагического мироощущения, он противопоставил несправедливости и хаосу окружавшей его жизни веру в человека, его нравственные силы и способность к подвигу. Подвиг — это как раз то, что особенно любили в Советском Союзе. Подвиг во имя родины, во имя власти, во имя вождя. Словом, умирай во имя!..
Близкий к троцкизму американский критик Макс Истмен опубликовал о Хемингуэе злую «проработочную» статью под залихватским названием «Бык после полудни». В ней между прочим говорилось: «Похоже, что определенные обстоятельства заставляют Хемингуэя постоянно испытывать потребность доказывать свою кровожадную мужественность. Она должна проявляться не только в развороте его широких плеч, в манере одеваться, но и в стиле его прозы, в эмоциях, которым он позволяет выплескиваться в его произведениях. Эта тенденция его характера достаточно сильна, чтобы начать формировать зачатки нового направления в английской литературе — литературного стиля, который можно назвать фальшивыми, волосами на груди».
Естественно, Хемингуэй страшно возмутился подобной оценкой и, когда столкнулся в издательстве «Скрибнерс» с Максом Истменом, то пустил в ход свои боксерские кулаки. Потом Хемингуэй всем рассказывал, как он «наказал» Истмена, и показывал книгу с кровавым пятном на одной из страниц как доказательство своей победы. Ну, что тут сказать? Действительно, писатель-боксер.
Пожалуй, следует привести и отрывок из письма Хемингуэя Роберту Кантуэллу, американскому писателю и критику, от 25 августа 1950 года: «Дорогой Боб… Я беспокоился и ждал твоих книг. Ты был моей главной надеждой в американской беллетристике… что касается неприятных сторон известности… Вот примерно как это бывает: в ночных клубах незнакомые люди подходят к тебе и говорят: „Так это вы Хемингуэй?“ — и без дальнейших объяснений виснут у тебя на шее. Или начинают лапать тебя, что малоприятно, а то и твою жену или знакомую, а когда ты делаешь им замечания, предупреждаешь и, наконец, вынужден дать им пинка, то это попадает в газеты…
Нельзя же все время сидеть дома, но стоит выйти, и, как только что-нибудь случается, газеты тут как тут. Они почему-то не пишут ни о том, что ты встаешь на рассвете и принимаешься за работу; ни о том, что никогда не отказываешься послужить своей стране; ни о том, что ты сам, твой брат и старший сын были ранены на последней войне; ни о том, что оба твои деда сражались и были ранены в гражданской войны (в США 1861–1865 годы. — Ю.Б.); ни о том, что ты был ранен врагом 22 раза, из них шесть раз в голову, и тебе прострелили обе ноги, оба бедра и обе руки, ни о том, что твоя единственная цель — быть лучшим американским прозаиком… Я никогда не был святым, Боб, и в наш век жить куда труднее, чем в средние века, а ведь я прожил в нем полсотни лет да плюс еще год. И, может статься, скоро сенатор Маккарти, да провались он в преисподнюю, решит, что со мною пора кончать… Я стараюсь писать как можно лучше и мало что знаю о наших предках и не пытаюсь романтизировать их, как это делает Фолкнер…»
И в приписке письма: «Боб, дорогой, пожалуйста, не говори никому и не пиши о том, сколько раз меня ранило. Я просил „Кейп“ и „Скрибнерс“ (американские издательства. — Ю.Б.) не распространяться о моей военной службе — мне это неприятно и портит все, чем я горжусь. Я хочу, чтобы меня знали как писателя, а не как охотника, бузотера или выпивоху. Я хотел бы быть честным писателем, и пусть меня судят как такового».
Хемингуэй постоянно пытался разделить свой образ писателя и человека. И всегда возмущался, когда ему что-то навязывали, в частности с теориями Карла Маркса: «Нет, я не могу читать Мавра, — говорил он, — он только испортит мой стиль. Оглянуться не успеешь, как я начну употреблять такие слова, как прибавочная стойкость, абсолютное и относительное обнищание пролетариата, диктатура пролетариата и так далее».
В письме к своему русскому поклоннику, пропагандисту его творчества и переводчику Ивану Кашкину Хемингуэй писал в августе 1935 года: «…Я не могу быть сейчас коммунистом, потому что я верю только в одно: в свободу. Прежде всего я подумаю о себе и о своей работе. Потом позабочусь о своей семье. Потом помогу соседу. Но мне дела нет до государства. Оно до сих пор означало для меня лишь несправедливые налоги…»
И далее в письме: «Писатель — он что цыган. Он ничем не обязан любому правительству. И хороший писатель никогда не будет доволен существующим правительством, он непременно поднимет свой голос против властей, а рука их всегда будет давить его. С той минуты, как вплотную сталкиваешься с любой бюрократией, уже не можешь не возненавидеть ее. Потому что как только она достигает определенного масштаба, она становится несправедливой…»
«Единственная награда писателя в том, чтобы хорошо делать свое дело, и это достаточная награда для каждого. Нет для меня зрелища недостойнее того, чтобы человек пыжится, стараясь попасть во Французскую академию или в любую академию…»
Читаешь признания Хемингуэя, а перед глазами возникают картины награждения наших отечественных деятелей культуры, в том числе и писателей, из державных рук. Как подхалимно принимают они награды, как по-детски радуются этим побрякушкам, как присягают на верность служить режиму. Ангажированность и холуйство — мета многих наших «властителей дум». И думы-то у них в основном кремлевские… Но, как говорят на Украине, «извиняйте, дядьку». Вернемся к Хемингуэю. Еще в одном письме к Ивану Кашкину он писал:
«Вы, должно быть, не пьете. Я заметил, что вы с пренебрежением отзываетесь о бутылке. Я пью с 15-летнего возраста, и мало что доставляло мне большее удовольствие. Когда целый день напряжение работала голова и знаешь, что назавтра предстоит такая же напряженная работа, что может отвлечь мысль лучше виски и перевести ее в другую плоскость?.. Я лучше откажусь от ужина, чем от стакана красного вина с водою на ночь. Только в двух случаях пить нехорошо — когда пишешь и когда сражаешься. Это надо делать трезво…»
Хемингуэй много и охотно говорил о литературе и о том, как он работает. «Писать хорошо — значит писать правдиво. А правдивость рассказа будет зависеть от того, насколько автор знает жизнь и насколько добросовестно он работает, чтобы, даже когда он выдумывает, это было как на самом деле…» «Никто толком не знает, что такое воображение, кроме того, что мы получаем его задаром. Может быть, оно заложено в наследственном опыте. Вполне вероятно. После честности это второе качество, необходимое писателю…»
Совет: «Всегда останавливайтесь, пока еще пишется, и потом не думайте о работе и не тревожьтесь, пока снова не начнете писать на следующий день». «Не думайте о работе. Как только начнете думать об этом, сейчас же одергивайте себя. Думайте о чем-нибудь другом. Этому непременно надо научиться». Думать о другом, это, наверное, думать о спорте, о рыбной ловле и женщинах?..
Кто-то спросил Хемингуэя, как узнать, есть ли талант или нет? Папа Хэм ответил: «Пишите. Поработайте лет пять, и если тогда поймете, что ничего из вас не выходит, застрелиться всегда успеете» Мысль о роковом выстреле, очевидно, никогда не покидала Хемингуэя.
И последняя главная цитата: «О том, как надо создавать художественное произведение, правил нет. Иногда оно пишется легко и достигает совершенства. Иногда процесс этот подобен сверлению скалы, а затем подрыву ее с помощью заряда». Взрывайте, любители литературы, взрывайте!..
Хемингуэй и женщины
Если обратиться к книге «Интимная сексуальная жизнь знаменитых людей», вышедшей на Западе в 1981 году, то в главе о Хемингуэе можно прочитать следующее:
«…Во время близости с женщинами Хемингуэй не любил пользоваться предохранительными средствами. Он всегда предпочитал иметь дело с такими женщинами, которые „были бы согласны идти на риск“. Во время сексуального акта Хемингуэй часто бывал не на высоте, а иногда даже страдал от импотенции, которую вызывали частые возникающие стрессовые ситуации.
Хемингуэй любил хвастать своими сексуальными возможностями, уверяя, что его любовницами было множество женщин, включая Мату Хари, итальянских графинь, греческую принцессу и проституток, с которыми он особенно часто имел дело в молодости и в те годы, когда жил в Гаване. На самом деле Хемингуэй был гораздо более целомудренным человеком, а его отношение к сексу было иногда даже почти ханжеским. Ему часто снились Марлен Дитрих и Грета Гарбо, а в жизни он предпочитал красивых и послушных блондинок. Друзья и знакомые считали, что Хемингуэй просто пуританин, потому что он заметно краснел и стыдился, если к нему где-нибудь на улице обращалась с предложением проститутка, поскольку он считал, что любовью могут заниматься только влюбленные».
…Когда Хемингуэй был помоложе, он предпочитал более зрелых женщин. Хэдли была, например, на 8 лет старше его. В более зрелом возрасте он стал предпочитать женщин, которые были значительно моложе его. Некоторые из них явились прототипами его литературных персонажей, таких, к примеру, как Бретт Эшли в романе «И восходит солнце». Ни одна из них, впрочем, так и не сумела завоевать его сердце. Хемингуэй всегда старался держать женщин на некотором расстоянии, боясь, очевидно, что они будут пытаться управлять им.
Вот что по этому поводу сказал Хемингуэй: «Знаю я этих женщин. Любая женщина — это всегда масса проблем».
Ну, а теперь отложим чужую книгу и к теме женщин приблизимся ближе.
Первая любовь Хемингуэя наложила отпечаток на всю его жизнь. В миланском госпитале Красного Креста раненый 19-летний шофер медицинского автофургона Эрнест Хемингуэй встретился с ночной медсестрой, американкой Эгнесс фон Куровски. Она была старше, ей было 26 лет, и она отличалась редкой красотой. Естественно, Эрнест влюбился в нее без памяти. Хемингуэй писал ей страстные послания и хотел немедленно на ней жениться. Она благосклонно принимала ухаживания забавного соотечественника и отвечала на его записки и письма (их сохранилось 52), но выйти за него замуж категорически отказывалась. Были ли они любовниками? И да, и нет.
Обычно Эгнесс дежурила по ночам, стараясь отвлечь Эрнеста разговорами и заглушить боль. Они рассказывали друг другу о своем детстве, делились большими и маленькими секретами. Когда Эгнесс дежурила на другом этаже, он писал ей записки и посылал с кем-нибудь из сестер.
В соседней палате с Хемингуэем лежал Генри Виллард, ставший позже послом США, он вспоминал об Эгнесс: «Она словно светилась изнутри. Свежая, жизнерадостная, красивая в своей длинной до пят, форменной одежде. Эгнесс выполняла свои непростые обязанности с удивительным изяществом. Она все делала быстро, но вместе с тем никогда не торопилась. Она излучала энергию и жизнерадостность. В нее были влюблены все, но только Эрни нашел к ней какие-то особые подходы. Однажды я увидел, как он нежно держит ее за руку…»
Записка от 17 октября 1918 года: «Эрни, мой самый дорогой! Сегодня я получила от тебя замечательное письмо, и очень оно мне понравилось. Думаю, что каждой девушке было бы приятно иметь мужчину, который бы говорил ей, какая она замечательная и что он не может обойтись без нее. Когда ты мне все это говоришь, я просто схожу с ума …Удачи тебе, мой самый дорогой. Не забывай меня и то, что я тебя люблю. Твоя Эг».
21 октября: «Вчера и сегодня я получила еще два твоих письма. Какой праздник! Я люблю тебя все больше и больше…»
29 октября: «Эрни, дорогой! Ужасно хочу, чтобы ты был рядом, чтобы я могла с тобой поговорить. Я раньше в своей жизни никогда ни по кому не изнывала. Никогда не думала, что смогу писать все это так просто и откровенно. Эгги».
Но настал час, и они расстались. Эгнесс фон Куровски поняла, что у них нет будущего, и 7 марта 1919 года она писала Хемингуэю: «…Теперь, через пару месяцев, что мы врозь, я знаю: ты мне по-прежнему очень нравишься. Но мое чувство — это скорее чувство матери, чем влюбленной женщины. Сможешь ли ты когда-нибудь меня простить за мой непреднамеренный обман? Но и сейчас, и всегда буду слишком старой для тебя… надеюсь, что ты, все обстоятельно обдумав, сможешь простить меня, найдешь себе замечательное занятие и всем покажешь, какой ты на самом деле чудесный мужчина. Всегда восхищающаяся тобой твоя подруга Эгги».
Эгнесс прожила долгую жизнь (была счастлива или несчастлива — это не суть важно), на склоне лет в 1976 году, уже после смерти Хемингуэя, она говорила повстречавшемуся с ней Генри Вилларду о том, что Эрнест ей действительно очень нравился, но был излишне импульсивным, нетерпеливым, никогда толком не знающим, чего же ему хочется на самом деле. И Эгнесс опасалась, что после войны он превратится в неприкаянного странника без родины и без корней, неспособным найти свое место в жизни. Она уговорила Хемингуэя вернуться в Америку, что он и сделал.
Хемингуэй вернулся с раной в сердце. Режиссер Аттенборо поставил фильм о потерянной любви и назвал его «В любви и на воине» (роман «Прощай, оружие!» был посвящен Эгнесс фон Куровски). «Мне кажется, что Хемингуэю так и не удалось оправиться после этого удара, — говорил Аттенборо. — Он думал, он верил, что познал вечную любовь. Их отношения были преисполнены глубины, такое он переживал впервые…»
Эрнест Хемингуэй как-то сказал своему младшему брату Лестеру: «Если по-настоящему любишь кого-то, ты уже никогда не избавишься полностью от этой любви».
Впоследствии Хемингуэй будет четырежды женат, и каждой из своих жен с какой-то болезненной маниакальностью не только рассказывал об Эгнесс, но и откровенно говорил, что для него новая жена — лишь бледная копия первой любви, не более того.
Первой женой Хемингуэя стала Элизабет Хэдли Ричардсон, способная пианистка и «по-настоящему спортивная девушка». Через полгода после знакомства, 3 сентября 1921 года они поженились, а еще через 3 месяца на старом французском пароходе «Леопольдина» отплыли из Нью-Йорка в испанский порт Виго, а далее в Париж — на тот самый «праздник, который всегда с тобой».
В Париже Хемингуэй играл на скачках, увлекался боксом, много времени проводил с друзьями, писал за столиком в знаменитом кафе «Ротонда» и любил свою жену. Хэдли была легким человеком, не очень думала об уюте, зато с удовольствием пешком вместе с Эрнестом исходила весь Париж и много с ним путешествовала. Брак был почти идеальным до тех пор, покуда Хемингуэй не встретил другую женщину — Полин Пфейфер.
Американский писатель Скотт Фицджеральд говорил: «Эрнесту, чтобы писать хорошую книгу, нужна новая женщина». А Мальком Каули, друг Хемингуэя, отмечал: «Он влюбляется, подобно тому, как рушится огромная сосна, сокрушающая окружающий мелкий лес. Кроме того, в нем есть пуританская жилка, которая удерживает его флиртом за коктейлем. Когда он влюбляется, он хочет жениться и жить в браке».
На фоне несколько консервативной и будничной Хэдли Полин Пфейфер явно выигрывала: богатая американка, она работала в модном журнале «Вог», прекрасно и эффектно одевалась и обладала изысканными светскими манерами. Хемингуэй женился на Полин, а потом признавался, что развод с Хэдли был «величайшим грехом» его жизни.
Отношения развивались стремительно: сначала знакомство, затем Полин — подруга жены, следующий этап — любовница, и уже потом развод. Роман с Полин проходил на глазах Хэдли, и она все это смиренно терпела, говоря подругам, а что же делать, я старше Эрнеста на 8 лет, и к тому же «Шустрый Котик», как звал ее Хемингуэй, смертельно устал от жизни с Хэмом. Короче, они разошлись и на вопрос «почему?» Хемингуэй ответил веско: «Потому что я — сукин сын».
Свой роман «И восходит солнце» Хемингуэй посвятил Хэдли и своему сыну Джону. А далее новый восход уже с Полин Пфейфер. Они прожили вместе почти 13 лет, и она родила Хемингуэю двух сыновей — Патрика и Грегори. Но счастья в новом браке писатель не обрек. Полин оказалась губительницей его таланта и предпочитала видеть мужа не за рабочим столом, а в обществе праздно живущих богатых бездельников. В какой-то момент Хемингуэй увлекся Джейн Грант, но Полин удалось удержать Эрнеста в браке. Но в 1940 году брак все же рухнул.
Третьей женой Хемингуэя стала Марта Геллхорн, с которой он познакомился в Мадриде во время гражданской войны. Как и Хемингуэй, Марта была журналисткой и писательницей (ее роман «Горе, которое я видела» высоко ценил Герберт Уэллс). Она была бесстрашной, независимой, умной и любящей, — казалось бы, именно такой женщиной, каких любил описывать Хемингуэй в своих книгах. Но одно дело — книги, другое — жизнь. И Хемингуэя скоро стало раздражать, что Марта слишком самостоятельна в своих решениях и поступках, даже то, что она его в шутку называла «своей любимой домашней коброй». Они жили вместе не более 5 лет. В мае 1944 года Хэм повстречал Мэри Уэлш, а через год она стала его официальной, 4-й по счету женой. И, прощай, Марта!..
Мэри Уэлш, как и все женщины Хемингуэя, была хороша собой. Как и Марта, она преуспела на журналистском поприще, но в отличие от нее сразу забросила работу и все внимание переключила на мужа. Это Марта позволила себе сказать, что у Хемингуэя не было за душой никаких хороших качеств, кроме умения писать. Мэри нравился Эрнест и как мужчина, более того, она его любила.
Хемингуэй и Мэри Уэлш познакомились в мае 1944 года в лондонском ресторанчике «Белая башня», где встречались военные корреспонденты. Мэри работала в лондонском бюро американских журналов в «Таймс», «Лайф» и «Форчун», а ее муж в газете «Дейли мэйл». Маленькая белокурая 36-летняя журналистка сразу сразила 43-летнего Хемингуэя. Он сказал ей прямиком: «Мэри, я совсем вас не знаю. Но я хочу жениться на вас. Вы такая живая. Вы такая красивая, как блесна. Если не удастся сегодня, так я готов ждать сколько угодно, но обязательно на вас женюсь!..» Мэри была ошеломлена таким предложением и напором и поняла, что Хемингуэй — это титан в сравнении с ее мужем, пигмеем.
Весь следующий год Хемингуэй и Мэри обменивались письмами. Иногда Эрнест писал ей по два раза на день: «Любовь моя, это всего лишь записка, чтобы рассказать, как я тебя люблю… Я влип основательно, так что ты уже побереги себя для меня или для нас, и мы будем изо всех сил бороться за все, о чем говорили, и против одиночества, фальши, смерти, несправедливости, косности (нашего общего врага), суррогатов, всяческого страха и прочих никчемных вещей; бороться за тебя, грациозно сидящую рядом на постели, хорошенькую, — красивее любой фигурки на носу самого красивого и высокого корабля, который когда-либо поднимал паруса или кренился от ветра; за доброту, постоянство, любовь друг к другу, и за ночи и дни, полные любви. Малыш, я очень люблю тебя и буду твоим спутником, другом и настоящей любовью».
В другом письме: «Я просто счастлив и мурлычу, точно хищник в джунглях, потому что я люблю тебя, а ты любишь меня. Надеюсь, малыш, ты говорил серьезно, потому что мне уже нет пути назад, как бронетанковой колонне в узком ущелье».
Какой образ: бронетанковая колонна в узком ущелье?! Так написать мог только военный писатель. А повернуть назад, к Марте, — уже невозможно!.. Вскоре Хемингуэй попал в автокатастрофу. Марта увидела его в бинтах и рассмеялась. Этого издевательского смеха Хемингуэй перенести не смог. Разрыв был окончательный. И в марте 1946 года Папа Хэм женился на Мэри Уэлш. И сразу их брак подвергся тяжелому испытанию: у Мэри оказалась внематочная беременность, и она истекала кровью. Врач сказал Хемингуэю, что надо мужаться, ибо возможен плохой конец. На что Хэм ответил: «Глупости! Никакого конца не будет!» и самолично, вспомнив былые навыки медика, принялся за переливание крови. Мэри была спасена.
И еще в их жизни был труднейший момент, когда в январе 1954 года они отправились смотреть водопады в Восточной Африке, их маленький самолетик рухнул вниз. А потом и другой, на котором они добирались дальше, тоже упал на землю и загорелся. Без тяжелых травм не обошлось, но оба они — Эрнест и Мэри выжили.
Вместе они прожили 15 лет. Возможно потому, что Мэри не пыталась переделывать Хемингуэя, исправлять его характер, она принимала его таким, каким он был — чересчур деятельным, импульсивным, достаточно вздорным и малоуправляемым. Прежде всего она создала ему все условия для успешной работы, и Хэм ежедневно отправлялся в «студию» на своей кубинской усадьбе, чтобы выполнить установленную им самим норму 700–800 слов ежедневно. Ну, а Мэри в это время занималась садом, кошками, а их было более 40, бойцовскими петухами и гостями. Несмотря на присутствие 13 слуг (из них 4 садовника), вилла была в запущенном состоянии, и работы на ней было невпроворот. Папа Хэм не особенно утруждал себя хозяйственными мелочами, выпивка — это совсем другое дело. В Гаване у Хемингуэя было два любимых бара: «Бодегита дель Медио» и «Флоридита». Мэри всегда знала, где вечером можно найти Эрнеста.
О выпивках Хэма ходили легенды. Однажды, будучи в хорошем подпитии, он поджег пальмы рядом с домом, а когда приехали пожарные, споил всю команду, но ему показалось этого мало, и он устроил гонки вокруг дома. Мэри только пожимала плечами. На упреки детей — Патрика и Гилберта, — в безволии и неспособности повлиять на папу она неизменно отвечала: «Я — жена, а не полицейский».
В своих воспоминаниях Мэри писала: «Я любила Эрнеста и его поступки, громадные, неотесанные, как гранитные глыбы». Поэтому она легко смотрела, как Хемингуэй за вечер мог опрокинуть 12 порций смеси дайкири без сахара и двойной порции рома, так называемый «Хемингуэ спешл». «Спешл» валил с ног, а Мэри добродушно улыбалась. Она прощала ему многое, в том числе и открытое ухаживание за другими женщинами. Апофеозом этого был случай, когда сильно подвыпивший Хэм притащил в дом юную проститутку и посадил ее за общий обеденный стол, на этот раз Мэри возмутилась, но, правда, не очень. Хемингуэй очень ценил ее всепрощенство и «солнечный» характер. «Мой карманный Рубенс», — он ее часто так называл. А еще «котенок», а она его — «барашек».
«Думаю, самое плохое, что я совершил в жизни, — признавался Хемингуэй в дневнике, — боролся со своей любовью. Меня женщины просто любили, а я боролся за их любовь, поэтому я потерял всех своих любимых женщин. Они не вынесли моей борьбы за их любовь.
Только последняя любовь была у меня без борьбы».
Не боролась и Мэри, когда в жизни стареющего Хемингуэя появилась 19-летняя итальянка югославского происхождения Андриана Иванчич. Молодость, красота и художественная одаренность Андрианы (она рисовала и писала стихи) заворажили Папу Хэма. Он питал к ней почти отеческие чувства и называл «дочкой». Чувства к ней позволили писателю пережить новый порыв вдохновения и написать роман «За рекой, в тени деревьев». Новая женщина — новый роман, — в подтверждение слов Скотта Фицджеральда. Все это происходило на глазах жены, и Мэри выдержала и это испытание.
Но главное было другое — здоровье Хемингуэя, которое под конец совсем разладилось, дошло до того, что Эрнест мог читать только первые десять минут, потом буквы расползались какими-то непонятными иероглифами. Он не был в состоянии писать, но и наговаривать тексты не получалось — слова и мысли растекались, как жидка каша, и собрать их было невозможно. И вот тогда Мэри приняла решение положить Хемингуэя в клинику. Что произошло дальше, — об этом мы уже писали.
В 1995 году сын писателя Патрик Хемингуэй дал интервью германскому журналу «Шпигель», в котором он вспоминал события того рокового дня: «Мэри, по правде говоря, вела себя странно. Обстоятельства самоубийства моего отца нужно было тщательно расследовать. Не хочу допускать опрометчивых высказываний, но, когда страдающий от депрессии пациент вроде него, неоднократно покушавшийся на собственную жизнь, содержится в закрытой клинике с зарешеченными окнами, а потом передается под надзор жены, наличие в доме заряженного оружие представляется странным. Это вопиющая безответственность…»
Мнение Патрика: от самоубийства Хемингуэя выиграла только вдова, ибо она впоследствии распоряжалась рукописями Хемингуэя.
Патрик не может простить мачехе и захоронение отца в «картофельном» штате Айдахо. «Это все равно, как если бы Томаса Манна зарыли на аэродроме Чикаго». Оценки Патрика Хемингуэя в отношении Мэри, четвертой жены писателя, за годы резко изменились: сначала Мэри Уэлш была для него ангелом, а потом превратилась в черта. Что ж, так бывает нередко…
Эрнест Хемингуэй любил женщин с короткой стрижкой, прогулки на природе, охотничье ружье, любил бороться с 330-килограммовым тунцом, попавшимся на его крючок в карибских водах. Любил Париж, и только тогда, когда Париж оказывался во власти праздника. Эрнест любил алкоголь. Корриду в Испании. Снега Килиманджаро. Он не любил одного себя. Хотя это утверждение некоторых знатоков Хемингуэя и спорное.
Любопытно, что все женщины, с которыми был связан Папа Хэм, были отчаянными. В Париже Джейн Мейсон, замужняя красотка, забиралась к писателю в номер отеля по водосточной трубе. Вместе они любили после выпивки сесть в ее спортивный автомобиль и устраивать гонки по бездорожью. Это была игра: кто первый вскрикнет: «Осторожно!» или «Тормози!», тот и проиграл.
В Испании во время гражданской войны повторилась история с Эгнес из Первой мировой войны, на этот раз в госпитале каталонского города Матаро, и снова медицинская сестра — 17-летняя Мари Санс, и она стала образом Мари в романе «По ком звонит колокол». Но, когда ей, уже старой женщине, поведали о том, что она стала литературным прототипом, она сказала, что никогда не читала роман Хемингуэя, но хорошо помнит «громозкого и приветливого американца», однако совсем не знала, кто он такой. Вот уж поистине: роман без романа.
Примерно такой же, а может, в иной вариации, — кто знает точно? — был у 50-летнего Хемингуэя, когда он охотился в Африке, бурный роман с 18– летней африканкой по имени Дебба. Об этом писатель поведал в неоконченной рукописи «Правда первых лучей» по следам африканского сафари. В романе рассказано, как он изменял спящей жене с туземкой («Она была похожа на мужчину, крепко сложена, коротковолоса и с квадратным лицом»), покупая ее любовь за шесть бутылок пива. И опять же, кто знает, что было на самом деле? Последняя любовь писателя? Сын Патрик по этому поводу заметил: «Отец любил красивые истории и был большим выдумщиком».
Невыдуманными, а вполне реальными были отношения между Хемингуэем и голливудской звездой Марлен Дитрих. Дочь Марлен Мария Рива в своих воспоминаниях писала:
«То, что Дитрих и Хемингуэй были настоящими друзьями, это факт. То, что она называла его „папа“, а он ее „дочка“, это тоже факт. Но то, что они были в близких отношениях, это неправда. Зато чистейшая правда, что ему нравилось, что мир думает иначе, и что она не сердилась за это на него, — это правда. Мать, до безумия обожавшая любые фантазии Хемингуэя, без памяти восхищалась им и была убеждена, что лучшего друга у него не было никогда. Когда он покончил с собой, мать предалась неутешному горю, без конца повторяя: „Зачем он совершил такую глупость? Это его жена довела“».
Роман с Эрнестом Хемингуэем длился почти 30 лет, и в этом романе действительно было больше дружбы, чем любви. Они оба не верили в любовь друг к другу. Марлен считала, что Хэм любит других женщин, а Хемингуэй полагал, что она тоже отдает предпочтение другим — Габену и Чарли Чаплину. Оба восхищались друг другом: Хемингуэй — красотой Марлен Дитрих, а она — его романами. Кстати, в «Островах в океане» Хэм изобразил героиню-актрису, явно списанную с Дитрих. Но Марлен не только восхищалась писателем, но и могла позволить себе его покритиковать: «Знаешь, Эрнест, твоя последняя книга — это дерьмо». И Папа Хэм принимал критику.
Однажды ночью Хемингуэй позвонил Марлен по телефону и сообщил ей, что ему пришла в голову блестящая идея.
— Какая? — спросила Марлен.
— А почему бы нам при встрече не заняться «этим»?
— Почему такая идея пришла тебе в голову так поздно? — удивленно спросила Дитрих.
— Ну, знаешь, — ответил Хемингуэй, — у меня сильно упали тиражи книг, и читателей надо чем-то взбудоражить. Если пустить слух, что у нас настоящий любовный роман, люди опять заинтересуются нами — моими книгами и твоими фильмами.
Однако Хемингуэй кокетничал: публика и без того числила обоих в кумирах, без всякого дополнительного «этого».
Ну, а женщины Хемингуэя в книгах? Восприятие текста у всех, конечно, разное. Вот, к примеру, специфическое мнение одного критика: «Женщины у Хемингуэя — либо отвратительная продажная тварь, лишенная всякой привлекательности (типа жены Макомбера), и тогда он ее ни секунды не романтизирует, — либо женщина-товарищ, женщина-единомышленник, каковы жены и возлюбленные всех его любимых героев, и прежде всего испанки из „Колокола“… Он любил надежность…»
У современного польского журналиста Хенрика Хороша есть выражение: «Женщина — что оконная занавеска, узор миленький, но мира уже не увидишь».
Хемингуэй любил раздвигать «занавески» и внимательно разглядывать мир. «Занавески» хорошо, но мир лучше.
Хемингуэй в России
Впервые Хемингуэй был упомянут в советской печати в 1929 году в журнале «Вестник иностранной литературы».
В 1989 году в июньском номере «Вопросы литературы» Раиса Орлова опубликовала статью-исследование «Русская судьба Хемингуэя». «За 60 лет Хемингуэя у нас издавали и запрещали, ему поклонялись и его обличали, превозносили и разочаровывались. История взаимоотношений с ним, исполненная крутых поворотов, подчас горько иронических, тесно связана с историй нашего общества, нашего самосознания, нашей литературы».
Как все начиналось? В 1928 году Максим Горький рекомендовал своему секретарю Крючкову для последующего издания на родине рассказ Хемингуэя о бродягах. В 1929 году в журнале «На литературном посту» появилась статья американского социалиста Майкла Голда «Поэт белых воротничков», в которой Хемингуэй был представлен человеком сухим и бессердечным, как «закоренелый эгоист». То есть книги Хемингуэя в СССР еще не появились, а критика начала формировать образ неведомого «Папы Хэма».
Первые рассказы Хемингуэя появились в 1934 году в журналах «30 дней», «За рубежам» и «Интернациональная литература». А затем вышел и первый сборник Хэма «Смерть после полудня». Составителем, редактором и автором вступительного слова был Иван Кашкин, который и стал первым пропагандистом Хемингуэя в СССР. Хотя Кашкин и назвал Хемингуэя «джентльменом с трещиной», — иначе было нельзя! — он решительно стал двигать его «в массы». Русский читатель был ограничен, связан, все время находился под прессом власти, всего боялся и вечно оглядывался, а тут американец — свободный, раскованный, ответственный только перед собой и этим был весьма привлекательным. И неудивительно, что Хэм стал самым советским американским писателем.
«С детства я хотела путешествовать, — признавалась Раиса Орлова. — И мечтала о Париже — не только из-за французов, но и из-за Хемингуэя. В Париж никто вокруг меня не едет и не поедет. И я не поеду. Читаю наши газеты, читаю Хемингуэя — прошусь в Испанию. Тщетно. Меня не берут. Это все — внешний слой. Хемингуэй входил глубже. В бессознательное. Туда, где мне ох сколько не хватало. Где я была нищей по сравнению с героинями Хемингуэя. Не умела грустить. Не умела задумываться. Видеть ужас не умела. А ужаса вблизи было больше, чем рядом с Хемингуэем. С романтическими героями и героинями не сосуществуешь — на них взираешь издали: возмущаешься ли, любуешься ли — но издали. Они в ином измерении».
В 1974 году Орлова обратилась к некоторым писателям с вопросом: «Какую роль в вашей жизни сыграла американская литература?»
Юрий Домбровский ответил: «Кто открыл для меня действительно новые горизонты — это Хемингуэй. Я понял, прочитав его, главное: литература была покорена русской прозой — психологическим реализмом таких титанов, как Лев Толстой, Достоевский и Чехов, но она казалась не только вершиной, но и концом психологической прозы в том смысле, что дальше идти уже некуда… а пришел Хемингуэй и открыл то, что давно знали актеры и некоторые драматурги (например, Шекспир), но никогда не знали писатели — подтекст, — и это открыло новые необозримые горизонты. Я думаю, что хотим мы или не хотим, а мы все… пользуемся в той или иной мере (чаще всего незаметно для себя) его методом и его достижениями».
Давид Самойлов: «Для нас американская литература как образцовая начала сознаваться через Хемингуэя, который лет 15–20 был чуть ли не самым любимым писателем. Это место Хемингуэй занял в 30-e годы. И утратил, вытесненный Томасом Манном, Фолкнером, отчасти Кафкой, которого мы долго знали лишь понаслышке.
Видимо, ни одного из названных писателей мы не полюбили с той силой, с какой любили Хемингуэя, который нам представлялся еще и образцом современного характера… Любовь к Хемингуэю в нашей стране было любовью романтической. Она несколько напоминает русский байронизм XIX века. Подобно прадедам, накидывающим гарольдов плащ, советские читатели тянулись к далекому Хемингуэю. Некоторые литераторы пытались копировать его рубленые, короткие фразы. Однако привлекал не только стиль, но и поведение его героев, его собственные поступки».
«Сквозь летящей, неживой, неестественный, неостанавливающийся, бредовый мир пьянства, дансингов, застольной болтовни вдруг проступают вперед перед ними (героями — Ю.Б.) видения реальной и могущественной красоты природы и человека», — писал Юрий Олеша в рецензии 1936 года на роман «Фиеста».
Но то — писатели, а рядовые читатели? Они, выражаясь современным языком, тащились от героев Хемингуэя. Юрий Буйда в одной из статей в еженедельнике «Новое время» (1999) писал:
«Влияние творчества Хемингуэя на советскую литературу, на образ жизни советской интеллигенции было огромным в 50–60-е годы. Именно в те годы, когда размытый иррациональный групповой героизм обрыдл дальше некуда. Юрий Нагибин, Булат Окуджава и некоторые другие писатели и кинематографисты попытались хоть как-то изменить ситуацию. Ну, надоел омассовленный героизм („если страна прикажет стать героем, у нас героем становится любой“ — большей дичи и вообразить нельзя) и назначенные герои вроде Зои Космодемьянской, так и не успевшей поджечь вражескую конюшню, но в соответствии с религиозно-коммунистическим каноном ставшей национальной героиней… В искусстве возникло целое направление, эксплуатировавшее „геолого-альпинисткую“ тему. Брадатые герои бодро „захемингуэли“ на целлулоидные горные вершины, откуда легче просматривались родимые пятна капитализма на чистом теле общества…
Смутное недовольство персонажа прозябаньем в свинячьем болоте, в отсутствие внешнего врага, пробуждало нового оппортуниста искать форму приспособления в этой жизни, и он, сунув портрет „старика Хэма“ в рюкзак, бежал в страну „простых мужественных людей“ — туда, куда его родителей еще недавно гнали под конвоем…»
Хемингуэй был любим шестидесятниками, они называли его просто Хэм. «Ham-and-eggs» — ветчина с яйцами — завтрак настоящих мужчин: первопроходцев, золотоискателей и журналистов-стрингеров. Кумир для подражания. И тут просто просится отрывок из рассказа Хэма «Белые слоны»:
«— Все это могло быть нашим, — сказала девушка. — Все могло быть нашим, но мы сами виноваты, что это с каждым днем становится все более невозможным.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, что все могло быть нашим.
— Все и так наше.
— Нет. Не наше.
— Весь мир наш».
Боже, как хотелось советским людям, чтобы весь мир был «наш». Не наш в смысле красной империи, а наш в смысле доступности. Об этом грезили во времена железного занавеса. Выехать на Запад было не дано, но зато было можно освоить хэмовский стиль — трубки, женщины, спорт, оружие, хорошая литература. И Хемингуэем бредили…
А теперь мнение Дмитрия Быкова:
«Многие интеллигенты (и особенно интеллигентки) держали фото Хэма в свитере грубой вязки — но не потому, что им уж так нравилась его скупая проза, и не из любви к его рыбалкам, сафари, парижским кафе, быстрым ручьям и немногословным диалогам. Хэма держали не как икону, а как талисман. В нем было что-то ободряющее и защищающее, русский интеллигент, какого бы свитера он ни натянул и на какую бы охоту ни поехал, в душе существо рефлектирующее и не особенно храброе. Герои получались из немногих. Фото Хемингуэя ставили на шкаф как пример, напоминание, да и просто как оберег, — как символ несломленного духа и нескомпрометированных ценностей. Этот писатель поучаствовал во всех самых грязных и страшных катаклизмах своего века, от Первой мировой войны до кубинской революции. И отовсюду вышел чист, да еще вынес первоклассные тексты…» («Вечерний клуб», 24 июля 1999).
А далее Быков высоко оценил хемингуэевский мачизм и выдал провокационную концовку: «…Да сегодня перечитать Хемингуэя — значит расписаться в собственной непреодолимой гнусности, раз ты живешь в такой среде и все еще жив!»
В том же 1999 году молодые поклонники писателя устроили акцию «Хемингуэй приехал в Москву». Смысл акции: а если бы Хемингуэй в 99-м году захотел приехать в столицу, то что? После общего собрания в Александровском саду толпа рассредоточилась по центру города, задавая прохожим вопросы типа: «Хемингуэй здесь уже проезжал?», «Вы не знаете, он уже в гостиницу поехал?», «Не в курсе, его в Думу сегодня повезут?» и находились такие, кто действительно видел, как «такой большой, с седой бородой» садился в машину с мигалками и ехал по направлению к Манежной.
Как говорится, молодежь прикалывалась.
Увы, Хемингуэй никогда не приезжал в Москву. В 1939 году он писал Кашкину: «Мне очень хочется повидать Вас и побывать в СССР». Однако Хэм так и не приехал.
После выхода романа «По ком звонит колокол» в журнале «Интернациональная литература» появилось открытое письмо участников интернациональных бригад Испанской республиканской армии, в котором было заявлено, что «мы отвергаем книгу как искажение подлинной картины войны в Испании». Перевод «Колокола» был заморожен, бродили слухи, будто рукопись перевода прочитал Сталин и сказал: «Интересно. Печатать нельзя». Но копии рукописи уже разлетелись по разным городам. А потом грянула Великая Отечественная, и среди писателей была уверенность: «Вот кончится война, наверно, многие напишут настоящие книги. Как Хемингуэй…»
Переводчица Зонина вспоминала о настроениях начала войны среди молодых: «Нужно было быть, как Джордан. Нужна была во что бы то ни стало справедливость, справедливость была дороже жизни».
В первое десятилетие после Победы американская литература в СССР исчерпывалась тремя именами: Теодор Драйзер, Говард Фаст и Митчел Уилсон. Что касается Хемингуэя, то его книги в течение 16 лет (1939–1955) у нас не издавались. Как вещал журнал «Знамя»: «…Хемингуэй не оказался на уровне передовых идей, область которых он затрагивает…» (1947). Однако Хемингуэя продолжали читать: его книги уцелели в библиотеках, государственных и частных.
Поэт Владимир Корнилов: «Хемингуэя читал не переставая лет двадцать с гаком. Оказал огромное влияние. Долгое время считал его не только лучшим писателем, но и учителем жизни. Последние лет восемь несколько поостыл. Посмертная вещь „Острова“ дико не понравилась».
Деталь в духе тех старых советских времен: в 1954 году пресса даже не сообщила, что Хемингуэю присудили Нобелевскую премию. Через 4 года Нобелевскую премию получил Борис Пастернак. Началась вакханалия и травля поэта. Среди поддержавших Пастернака на Западе был и Хемингуэй. «Я подарю ему дом, — сказал он в одном интервью, — и сделаю все, чтобы облегчить ему привыкание к жизни на Западе. Я хочу создать ему такую атмосферу, которая необходима для продолжения его творчества… Я знаю, насколько глубоко в его сердце укоренилась Россия. Для такого гения, как Пастернак, решение покинуть родину трагично. Но если он все же приедет к нам, мы не должны его разочаровывать. Я сделаю все, что в моих скромных силах, чтобы сохранить для мира этот творческий дух. Думаю о Пастернаке ежедневно».
В 1959 году многострадальный двухтомник Хемингуэя все-таки вышел в СССР. За ним люди стояли в очереди ночью. Хэм снова с нами! Юрий Казаков признавался: «Мы гордились им так, будто он был наш, русский писатель. Мысль о том, что Хемингуэй живет, охотится, плавает, пишет по тысяче прекрасных слов в день, радовала нас, как радует мысль о существовании где-то близкого, родного человека» («Физкультура и спорт», 8–1961).
А судьба «Колокола» оставалась тяжелой: роман подготовили к печати, но пламенная Долорес Ибаррури, руководитель Испанской компартии, встала на дыбы, и набор был рассыпан. «По ком звонит колокол» вышел в свет полностью, без купюр — так называемым закрытым изданием, — в 1965 году. Его выдавали под расписку тем людям, у которых был «допуск». И только еще через 3 года — в 1968-м, — в третьем томе Собрания сочинений Хемингуэя роман стал доступен для простых смертных читателей. И тем не менее «По ком звонит колокол» не попал в 200-томную «Библиотеку всемирной литературы». Шлейф «опасного писателя» тащился за Хемингуэем.
Как писала Раиса Орлова: «…Начиная сознавать, что мы были в плену лживой, бесчеловечной идеологии, что мы долго были обманутыми и обманывали сами, мы судорожно искали иной системы верований, необходимо включающей нравственные начала. В пору этого острого, мучительного кризиса многие из нас и открывали роман Хемингуэя — не самый ли русский иностранный роман XX века?..» («Вопросы литературы», 6–1989).
Что касается отечественных властителей дум, то многим из них хотелось бы писать, как Хемингуэй, свободно и без оглядки, но… власть этой вольности не дозволяла, и Борис Пастернак признавался с горечью:
- Мне думается, не прикрашивай
- Мы самих безобидных мыслей,
- Писали б, с позволенья вашего,
- И мы, как Хемингуэй и Пристли.
Юрий Трифонов вспоминал, что когда он учился в Литинституте, то его директор Федор Гладков (автор знаменитого советского романа «Цемент») громыхал на семинарах: «Я вам покажу, как подражать этому пресловутому Хемингуэю!»
Да, судьба Хемингуэя в Советском Союзе была непростой, об этом красноречиво говорят заголовки публикаций о писателе. 30-е годы: «Трупный запах», «Трагедия одиночества», «Замкнутый мир», «Трагедия пацифизма», «Сила в пустоте», «Проповедь одичания и империалистического разбоя» и т. д., в этом же разнузданном духе.
60-е годы тональность резко меняется: «Наперекор отчаянию и смерти», «Нашедший дорогу к сердцам», «Неизменная совесть», «Человека нельзя победить», «Короткая, прекрасная жизнь»…
И это все об одном и том же человеке.
Развенчание кумира
Крылатое латинское выражение Sic transit gloria mundi — «Так проходит мирская слава». И с этим ничего не поделаешь.
Хемингуэй умер, а книги его продолжали выходить. К 100-летию со дня его рождения — в 1995 году вышел в свет роман, составленный на основе его зарисовок, сохранившихся у родственников. «Истина утреннего света» — история последнего путешествия писателя по Африке, его страсти к охоте и красивым женщинам. В связи с его выходом писательница Джоан Дидион поместила на страницах журнала «Нью-Йоркер» эссе, назвав подобную практику «сие тематическим изготовлением рыночной продукции… ведущей к затемнению работ, опубликованных при жизни писателя».
Публикование неопубликованного, незавершенных и неотделанных вещей — предприятие рискованное, наносящее урон имиджу писателя, если это совпадает с тем, что имя писателя выходит из моды и к тому все же его творчество подвергается ревизии.
Столетие Хемингуэя стало в этом смысле показательным. С одной стороны, гром фанфар, особенно постаралась организация Oak Park’s Ernest Hemingway Foundation, которая провела юбилейное торжество с достойным размахом: тут и конференции, и выступления многочисленных писателей, и реставрация дома-музея Хемингуэя, и выпуск красочных буклетов и плакатов, фильм «Здравствуй, Хемингуэй», и фестиваль двойников Папы Хэма, и любимые блюда писателя, изготовленные лучшими ресторанами Чикаго, и много чего еще.
А с другой стороны, многочисленные нападки, развенчание кумира. Испанская газета «Мундо» выступила с сенсационными разоблачениями. «Эрнест Хемингуэй шпионил для ФБР на Кубе» и в другой публикации — «Лауреат Нобелевской премии доносил о деятельности испанской фаланги во время Второй мировой войны». Обвинения серьезные. Не только писатель, но и разведчик? Американская контрразведка рассекретила некоторые документы аккурат к столетию Хемингуэя, по котором выходит, что Хэм выполнял на Кубе секретную миссию и, помимо службы на ФБР, создал свою сеть осведомителей и проявил себя великим конспиратором. То ли играл, то ли создавал всерьез вокруг себя некий плутовской роман.
Лавина критики неожиданно накрыла уже мертвого писателя. Кто он — гений, герой или враль? Хемингуэю припомнили все. И то, что он рекламировал объемистую трилогию о Второй мировой войне, но так ее и не написал. И то, что в военных кампаниях слишком бравировал личной отвагой, при этом вспыли слова британского журналиста Сирила Рэя: «Хемингуэй шныряет кругом, потрясая своим револьвером. Как же он охоч до дешевой популярности!»
В книге Чарльза Уайтинга Хемингуэй назван «туристом в каске», который почти всю войну просидел в барах фешенебельных отелей «Дорчестер» и «Риц» в Лондоне и Париже. А Майкл Рейнолдз, автор пятитомной биографии Хемингуэя, написал: «Возможно, он и помог „Свободной Франции“ угробить пару немцев, но едва ли стоит верить утверждениям Хемингуэя о том, что он лично убил 26 фашистов. Тем паче что впоследствии, рассказывая о двоих военных подвигах, он довел число врагов, истребленных им в пяти войнах, уже до 126».
Конечно, Хемингуэй был склонен к преувеличениям. Он даже выдумал, что однажды провел ночь с самой Маттой Хари и нашел ее «несколько тяжеловатой в бедрах».
Победы Хемингуэя над женщинами вообще вызывали яростный гнев феминисток и феминисток-критиков, кричавших во все горло, что они «объелись „этой мужской свиньей-шовинистом“», который менял жен и любовниц как перчатки, жестоко обращался с ними и даже занимался рукоприкладством.
Вслед за феминистками яростно поднимали свой голос защитники окружающей среды и борцы против жестового обращения к животным. Они обвиняли Хемингуэя как охотника и как писателя: один описывал, а другой убивал львов, тигров, орлов, обезьян и далее по длинному списку.
Борцы за трезвость кляли Хемингуэя за его алкоголизм, фрейдисты изничтожали писателя за его попытки скрыть маниакально-депрессивный психоз, которым он страдал.
В хор недоброжелателей Хемингуэя включилась и негритянская общественность, возмутившаяся патерналистским отношением писателя к Африке и характеристиками африканцев в его последнем романе, где говорится о том, что жена Мэри была благожелательно к тому, что Хэм завел черную любовницу Деббу: «Я думаю, что это просто замечательно, что у тебя будет женщина, которая не умеет ни писать, ни читать. Так что тебе не придется получать от нее писем…»
Короче, все разом набросились на память Хемингуэя и стали упрекать его в том, что он приукрашивал свои военные и охотничьи подвиги, свои донжуанские победы и умение перепить любого и каждого.
В этой связи следует вспомнить слова Гертруды Стайн, отозвавшейся о Хемингуэе еще в его первый парижский период: «Эрнеста любят все — и мужчины, и женщины, и даже собаки. Мужчины хотят походить на него, женщины бросаются ему на шею. Тут уж сам он ни в чем не виноват».
А вот такую всеобщую любовь многие и не прощают. В дневнике Юрия Нагибина (от 4 ноября 1982) есть такое рассуждение:
«Люди охотно развенчивают тех, кто приносит наибольшую радость: Верди, Чайковского, Кальмана, Дюма, Джека Лондона; в Америке стало модно оплевывать Хемингуэя, французы третируют Мопассана, в грош не ставят Анатоля Франса. И у нас на какое-то время развенчали Пушкина. Сальноволосые студенты орали, что он в подметки не годится „гражданственному“ Некрасову. Этот список можно продолжить Рубинштейном, Рахманиновым…»
Хемингуэю досталось, пожалуй, больше всех, вознесенного до небес, его кинули с грохотом наземь. Его знаменитый стиль, ставший эпохой в прозе XX века, разжалован в «манерность». Мужественная мускулатура его книг объявлена «слякотной мужской сентиментальностью», как выразился один американский критик. Его обвинили в «метафизическом провинциализме», и вообще было сказано, что Хемингуэй «не Флобер, не Джойс и не Пруст». Это верно. Он — Хемингуэй. И это звучит гордо!..
Руководители Лубянки, отвечающие за идеологию и нравственность советского народа, тоже недолюбливали Хемингуэя. Все они — Берия, Абакумов, Игнатьев, Круглов, Серов и Шелепин — сделали все, чтобы не допустить приезда Папы Хэма в Советской Союз. Советская контрразведка собирала на писателя обширный компромат, среди которого оказалась и любимая Хэмом эмигрантская песня:
- По аллеям Нескучного парка
- С пионером гуляла вдова.
- Пионера вдове стало жалко
- И она пионеру дала…
Шпион да еще с такими низменными вкусами? Ему не место в СССР! Словом, хамы против Хэма. В марте 1955 года небезызвестный Александр Чаковский приехал на беседу в Министерство иностранных дел к Молотову и, в частности, спросил его мнения о хемингуэевском «Старике и море». Молотов ответил: «Мне сказали, что это — глупая книга».
А тем временем мода на Хемингуэя начала угасать и в России. «Через Хемингуэя мы все прошли, а он прошел через нас», — некогда сказал Анатолий Приставкин. И выделим слово: «прошел».
«Он победно завоевал наконец издательства, журналы, сцену. Но из внутреннего мира многих начал уходить. Расставание совпало с признанием… Каждый читатель уже мог выбирать себе писателя, нужного ему сейчас: писатель — это тоже величина переменная» (Юрий Давыдов).
«В последние годы, — отмечал Юрий Трифонов, — я слышал много пренебрежительных и иронических замечаний о Хемингуэе у нас в стране и на Западе, видел насмешливые улыбки снобов. „Неужели вам нравится Хемингуэй?“ Я должен был конфузиться и чувствовать себя старомодным и недостаточно интеллектуальным господином, польстившимся на ширпотреб. Но я не конфузился. Да, Хемингуэй вышел из владений снобов и в каком-то смысле передвинулся в область ширпотреба (портреты Хемингуэя продавались в магазинах вместе с галстуками и портсигарами, вместе с фотографиями кинозвезд, Есенина и Маяковского. — Прим. Ю.Б.). Однако это удел всех классиков от Сервантеса до Толстого. Отсвет ширпотреба — та мзда, которая взимаемся за всемирную популярность.
Мне кажется, Хемингуэй — один из немногих писателей, сумевших создать волну в этом бескрайнем море, называемом литературой».
И в порядке парадокса: когда Патрика Хемингуэя спросили, считает ли он своего отца величайшим писателем, он ответил: «Нет, мой кумир — Тургенев. Я много раз его перечитывал».
И самое время поговорить о родственниках, о клане Хемингуэя. Не клан Кеннеди, но все же…
Судьба близких