Знаменитые писатели Запада. 55 портретов Безелянский Юрий
Затем последовал роман о юноше в пору своего духовного становления — «Портрет художника в юности». С 1914 по 1921 год был написан «Улисс» — по мнению критиков, самый великий роман XX века. К «Улиссу» мы еще вернемся.
16 июня 1904 года Джойс влюбился в Нору Барнакл, необразованную горничную третьеразрядного дублинского отеля. Все события в его знаменитом романе «Улисс» происходили именно в этот день. Джойс отказался, чтобы их брак зарегистрировал «какой-нибудь клерк с пишущей ручкой за ухом или какой-нибудь священник в ночной рубашке» и в октябре Джойс и Нора стали жить в гражданском браке и в октябре 1904 года уехали на континент, то есть в Европу. Они все же заключили официальной брак в 1931 году, поддавшись уговорам их дочери Люсии.
Почему Джойс решил покинуть родную Ирландию? Джойс заявил, что не желает жить в такой пошлой стране, в ней не должен жить «ни один человек, у которого есть хоть капля собственного достоинства…» Но вот что интересно: прокляв Ирландию, он воспел ее своим блистательным описанием жизни дублинского мещанства. По существу, Джойс сам себя обрек на добровольное изгнание, но пристально продолжал следить за всем, что происходило на его родине. Многие исследователи отмечают, что Дублин связан с именем Джойса не меньше, чем Лондон — с именем Диккенса.
В Европе Джойс жил во многих местах — в Триесте, Цюрихе, Париже, Лондоне и Риме, сменил 200 адресов и считал себя писателем-космополитом, упорно отрицая свою принадлежность к какой бы то ни было национальности. Но в своих произведениях он всегда обращался только к Дублину. Дублин — это была единственная тема Джойса.
В Европе Джойс перебивался случайными заработками. Он преподавал разговорный английский язык, писал рецензии. Дублин посещал довольно редко, поскольку считал атмосферу этого города слишком затхлой и провинциальной для таких художников, как он.
Джойс оставил обширное критическое наследство, причем вел упорную борьбу с издателями, за право печатать свои произведения без купюр. Но при этом Джойс не был критиком-профессионалом, он был критиком-любителем: в своих статьях его больше интересовал свой сложный художественный мир, нежели чужой. К примеру, он находил большое сходство «Героя нашего времени» Лермонтова со своими произведения: история молодого человека, изображение времени и эпохи через восприятие личности и иронический комментарий автора. Кстати говоря, Джойс неплохо знал русскую литературу: Достоевского Тургенева, Короленко, Горького, но выделял среди них Льва Толстого.
Большую часть своего шедевра «Улисса» Джойс написал в Цюрихе во время Первой мировой войны. Роман принес писателю славу и хулу. Первые опубликованные фрагменты романа 4 октября 1920 года подверглись аресту и обвинению в непристойности. Инициатором суда выступило американское общество борьбы с пороком. Обвинение по нынешним временам смехотворное: демонстрация голых ног девицы по имени Герти Макдауэлл. На защиту Джойса бросились многие журналисты, одна из них — Джейн Хип в «Литтл ревью» писала:
«Мистер Джойс не собирался обучать читателей старинным египетским извращениям и не изобретал новых, девушки оголяют колени везде и всюду, обнажая кружевное нижнее белье и шелковые чулочки; они носят блузки-безрукавки с глубоким вырезом, ошеломительные купальные костюмы, а мужчины, глядя на них, предаются своим думам и испытывают всевозможные эмоции — хотя они не столь выразительного и утонченного свойства, как у мистера Блума, — никто от этого не развращается».
«Улисс» повторил судьбу «Цветов зла» Бодлера и «Мадам Бовари» Флобера: судебное преследование. У «Улисса» оно длилось на 10 с лишним лет, и только в 1933 году судья Джон Булей дал разрешение на печатание книги в США. А в Англии она появилась еще двумя годами позже. К этому времени вышел «Путеводитель по роману», который помогал читателям разобраться в хитросплетениях «Улисса». Его автором был Гилберт, а помогал ему сам Джойс.
Пока шли кипения вокруг «Улисса», роились слухи и легенды вокруг самого автора. В этом отношении примечательно письмо Джойса, написанное в Париже 24 июня 1921 года и адресованное Хэрриет Уивер, дублинской меценатке, принимавшей большое участие в судьбе Джойса:
«Дорогая мисс Уивер… из легенд, ходящих обо мне, получилась бы неплохая коллекция. Вот некоторые из них. Моя родня в Дублине считает, что я нажился в Швейцарии во время войны, так как шпионил в пользу одной или даже обеих воюющих сторон. Жители Триеста, видя как я каждый день выхожу на 20 минут из дома родственников и иду в одном и том же направлении, после чего возвращаюсь обратно (в это время я как раз работал над эпизодом „Навсикая“), распространили прочно укоренившимися теперь слух о том, что я наркоман. В Дублине (пока не появился проспект „Улисса“) ходили упорные слухи, что я не в состоянии больше писать, что я сломлен и умираю в Нью-Йорке. Один ливерпулец рассказывал мне, что слышал, будто я стал владельцем нескольких кинотеатров в Швейцарии. В Америке бытуют две версии; в соответствии с одной из них, я представляю собой нечто среднее между Далай-ламой и сэром Рабиндранатом Тагором… Одна женщина распустила слух о том, что я крайне ленив и не способен закончить начатое (я же подсчитал, что потратил на „Улисса“ чуть ли не 20 тысяч часов). Мои знакомые в Цюрихе, будучи совершенно убеждены в том, что я постепенно схожу с ума, попытались уговорить меня лечь в клинику…»
И далее в письме: «…Суть, видимо, состоит в том, что я самый обычный человек, который незаслуженно попал в сферу прямо-таки художественного вымысла. Существует такое мнение, будто я строю из себя этакого Улисса, являясь на самом деле себялюбивым и циничным юным иезуитом. В этом есть доля правды, хотя себялюбие и цинизм не являются определяющими свойствами моего характера (как, впрочем, и характер Улисса); просто я уже довольно давно старательно прикидываюсь эгоистом и циником, чтобы оградить от посторонних взглядов свое хрупкое литературное создание…
Я уже несколько лет ничего не читаю. Голова забита всякой требухой, галькой, сломанными спичками и невесть откуда взявшимися осколками стекла. Задача, которую я поставил себе: написать книгу, представляющую собой восемнадцать различных ракурсов изображения и столько же разнородных стилевых манер, до которых, очевидно, не удалось докопаться моим собратьям по перу, — а также сама по себе легенда, положенная в основу книги, могут свести с ума кого угодно, сейчас хочу только одного — закончить книгу и заняться наконец своими запутанными материальными делами. (Здесь кто-то сказал про меня: „Его называют поэтом, а он только и интересуется, что матрасами“.) Так оно, собственно, и есть. Когда развяжусь с делами, хочу как следует отдохнуть, чтобы окончательно забыть про „Улисса“…»
Письмо-откровение, многое становится ясным, как жил и работал Джойс. Парижское издание «Улисса» и контрабандное, а также издания в Польше, Швеции и Японии помогли укрепить финансовое состояние семьи. Однако многие авторские отчисления от продаж и гонорары тратились на лечение душевной болезни дочери Люсии и собственного ухудшающегося зрения. Знаменитый психоаналитик Карл Юнг сказал по поводу Джойса и Люсии: «Они были похожи на двух тонущих в реке людей, только один упал в воду, а другой прыгнул».
Люсия была способной поэтессой, но подверженность приступам безумия мешала ей жить и творить. В 1934 году Джойс печально кому-то сказал по поводу дочери, что в течение предшествующих трех лет у Люсии было 24 врача, 12 сиделок, 8 подруг по несчастью, и она побывала в трех психиатрических лечебницах. Три четверти всех доходов писателя ушло на лечение Люсии.
И у самого Джойса дела со здоровьем обстояли неважно. Еще в юности, во время похождений в «ночной город» в Дублине он заразился сифилисом. Он попытался излечить болезнь самостоятельно. Это самолечение подавило все признаки сифилиса, но не саму болезнь. Считается, что из-за нее Джойс страдал потом всю жизнь от хронической болезни глаз. Зрение ухудшалось и из-за упорного литературного труда, Джойсу пришлось перенести 25 болезненных и тяжелых операций на глазах. Его мучили глаукома и катаракта, из-за которых временами писатель был практически слепым. Однако смерть пришла к Джойсу с другой стороны. Он умер от прободения язвы и обширного перитонита.
7 января I941 года Джойс ужинал с женой в цюрихском ресторане «Кроненхалле» и, беседуя с хозяйкой фрау Цумстег, Джойс как бы невзначай заметил: «Возможно, я здесь не задержусь», наверное, он что-то чувствовал. Приступ не заставил себя ждать, и Джойс впал в кому. Когда к нему вернулось сознание, он попросил рядом со своей кроватью в клинике поставить кровать для Норы, но врачи уговорили ее и сына Джорджо отправиться домой.
По воспоминаниям очевидца: «В час ночи 13 января 1941 года Джойс проснулся и попросил сиделку позвать жену и сына, потом опять впал в забытье. В два часа ночи Нора и Джорджо вызвали в больницу. Но в 2.15, до их приезда, Джойс умер».
Джеймс Джойс немного не дожил до 59 лет.
Джойс отвергал религиозные обряды и не любил цветы. Его похоронили в простом деревянном гробу и сделали скромное надгробие. На могилу возложили зеленый венок с вплетенной в него лирой — символ Ирландии.
Когда Люсия — к этому времени совершенно потерявшая рассудок — узнала о смерти отца, она заявила: «И что этот идиот делает под землей?»
Джойс покоится на кладбище в Цюрихе неподалеку от зоосада. Нора Джойс водила туда знакомых и всех желающих посмотреть на последнее пристанище автора «Улисса». «Здесь похоронен мой муж, — говорила вдова. — Он обожал львов. И я представляю себе, что вот он лежит здесь и слушает их рев».
Ирландия, а точнее, власть и церковь, после смерти Джойса противились возвращению его праха на родину и противились изданию его книг.
Ну, а теперь следующая главка.
Жена Нора
Состояние Джойса после смерти составило меньше одной тысячи фунтов. И жене Норе пришлось нелегко, но затем положение исправилось, — и потекли гонорары. По свидетельству современников, когда Норе пришлось играть роль вдовы Джойса, она наконец-то поверила в гениальность своего мужа. Она стала интересоваться литературными новостями, ей нравилось видеть, как все возрастает количество книг о творчестве Джойса.
Женщина, которая при жизни Джойса не совсем понимала, чем он занимается, после смерти писателя стала гордиться им. Однажды одна приятельница спросила ее, что она думает об Андре Жиде, который был не в восторге от писательского дара Джойса, и Нора об этом знала, — она ответила так: «Знаете, если вы были замужем за величайшим писателем современности, разве можно помнить всякую мелочь». И таким образом Нора отомстила за мужа.
Нора Джойс умерла через 10 лет после смерти Джойса. Предчувствуя скорую смерть, она попросила привести священника в монастырскую больницу. Он исповедовал ее и причастил. На похоронах священник произнес над гробом речь, где, в частности, сказал: «Она была великая грешница».
Нора Барнакл была, конечно, грешницей, но все же не великой. Обычной грешницей, каких миллионы. В «Экклезиасте» сказано: «И нашел я, что горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы».
Вспомним и выражение одного польского писателя: «Женщина как дамская сумочка — в ней нельзя найти то, что ищешь». Но зато в женщине можно найти много разнообразных грехов, как мелочи в сумочке. Именно такой и должна быть горничная в отеле, которую ущипнуть за попку — одно удовольствие. Рыжеволосая красавица Нора а ля Меэрилин Монро, сразу сразила 22-летнего Джойса, и между ними закрутился роман. Норе он тоже понравился сразу: постоянно носящий очки, долговязый и застенчивый, он не пытался ее ущипнуть, был достаточно галантен и никогда не позволял себе ни одного бранного слова в присутствии женщины. Но при всей робости Джойс в постели был достаточно горяч, что не могло не нравиться сладострастной Норе. Он, в свою очередь, имел в ее лице всегда портативную плоть, готовую на секс в любой момент и в любом месте.
Раннее общение с проститутками породило у Джойса жажду найти женщину «с душой». Нора Барнакл оказалась именно женщиной «с душой». С несколько вздорным характером, но с душой. Джойс выбрал ее на всю, как говорят, оставшуюся жизнь, хотя однажды в Париже чуть не свернул с дороги верности, влюбившись в одну из своих учениц, в красивую евреечку Амалию Поппер. Но, натолкнувшись на преграду в лице ее отца, богатого бизнесмена, оставил девушку в покое. «В конце концов Нора лучше», — наверное, подумал Джойс и больше не предпринимал попыток найти другую.
Джойс считал себя слабым человеком, почти ребенком, который нуждается в заботе и опеке матери. Такой матерью оказалась для него Нора. Сохранилось письмо Джойса к Hope, где он признавался: «Я хотел бы, чтобы ты меня ударила или даже избила. Не в шутку, дорогая, а по-настоящему. Я хочу, чтобы ты была сильной-сильной, дорогая, и чтобы у тебя была большая грудь и большие толстые бедра. Как бы я хотел, чтобы ты отхлестала меня плетью, Нора, дорогая!»
Ба! Да, Джойс был настоящим мазохистом! А еще и фетишистом. Полный букет.
Увы, Нора не имела большого бюста и не была пышнобедрой, она походила скорее на мальчика с очень скромной грудью, но тем не менее она быстро приспособилась и освоила роль повелительницы и частенько называла великого Джойса «глуповатым Джимом». Джим, к ноге! И сиди смирно!.. В разговоре с друзьями и знакомыми Нора называла Джойса «слабаком», литературные произведения мужа она не читала и просто презирала их: какие-то писульки!..
И вот что интересно, Джойс в глазах критиков считался знатоком женской психологии, а Нора утверждала, что Джойс «ничего не понимает в женщинах». Но, несмотря ни на что, Нора оставалась верной своему Джойсу — они вместе прожили более 30 лет. Но однажды в легком подпитии она призналась друзьям, что ее муж хотел, чтобы она изменяла ему с другими мужчинами, чтобы ему «было о чем писать».
В редких письмах друг другу содержатся многие пикантности. Так, в одном из писем в 1909 году, когда Джойс уехал по делам в Ирландию, он писал Норе: «Какие-то совсем незаметные вещи вызывают у меня эрекцию, например, еле заметное движение твоих губ, маленькое пятнышко на твоих белоснежных трусиках… Я так хочу почувствовать прикосновение твоих горячих губ на всем теле…»
В следующем письме Джойс решил извиниться за некоторые фривольности: «Ты обиделась, дорогая, на то, что я сказал о твоих трусиках? Это чепуха, дорогая. Я знаю, что на них нет ни единого пятнышка, как и на твоем сердце».
Джойс, как мы уже сказали, был и фетишистом. Основным фетишем для него было женское белье, у него в кармане, например, всегда были маленькие трусики, которые он снял в юности с детской куклы. Иногда, выпив где-нибудь в кафе или баре, он надевал их себе на пальцы и изображал движение маленьких ножек, изумляя посетителей и официантов. Помните, Чарли Чаплина и его танец ножек? У Чаплина это была безобидная шутка, а у Джойса явная эротика. Но так или иначе, они с Норой прожили вполне благополучную семейную жизнь, и она не оставила Джойса, когда ему было совсем худо со здоровьем. А к концу его жизни она поняла, что живет с гением.
«Улисс»
Когда шло судебное разбирательство по поводу дела о наследстве Джойса, судья Беннет спросил: «Какого рода книги он писал?» На что адвокат сказал: «Я полагаю, что его самая известная книга называется „Улисс“.
Судья Беннет: „Это что-то греческое“. (Смех в зале.)
А вот высказывание Эрнеста Хемингуэя: „Джойс написал чертовски замечательную книгу. Вместе с тем, говорят, что он и вся его семья умирает с голоду, но каждый вечер вы видите, как эта кельтская шайка сидит у Мишо, где Бинни (жена Хемингуэя. — Ю.Б.) и я не можем позволить себе бывать лишь раз в неделю… Ох, уже эти чертовы ирландцы — вечно жалуются то на то, то на это, но вы когда-нибудь слышали об умирающем с голоду ирландце?“
Но это в порядке вступления. А теперь по существу „Улисса“. 2 февраля 1922 года к багажному вагону курьерского поезда Дижон — Париж к перрону Восточного вокзала подошел 40-летний мужчина, в котелке, сером пальто и с тростью в руках, и принял от проводника небольшой сверток. Так, в день своего рождения Джейс Джойс получил два переплетенных экземпляра своего романа „Улисс“, специально изготовленных и присланных автору из дижонской типографии Дарантьера, в то время как основной тираж романа (998 оставшихся экземпляров) еще ждал своего часа в переплетном цеху.
Полученные экземпляры были особенно ценны для Джойса, ибо до этого 500 экземпляров „Улисса“ были сожжены на американской таможне, 400 — на английской…
Прижимая сверток с экземплярами книг, вряд ли Джойс думал, что его детище совершит литературную революцию. Английский писатель и литературовед Форд Мэдокс отмечал: „Есть книги, которые меняют мир. Таков „Улисс“ независимо от того, успех это или поражение: ибо отныне ни один романист, преследующий серьезные цели, не сможет приступить к работе, пока не сформирует собственного представления о верности или ложности методов автора „Улисса“…“
„Эта книга, которой все мы обязаны, от которой не уйти никому из нас…“ — вторил ему Элиот.
Через 50 лет после смерти Джойса писатель и критик Энтони Берджесс писал:
„Улисс“ — это одно из наиболее значительных произведений нашего века; это история Дублина, превращенного в архетип города, а его герой — это архетип гражданина. Во всяком случае, Леопольд Блум — не типичный дублинец и к тому же наполовину еврей…
Умение слить образы, цвета и запахи порта на Адриатическом море с образами, цветами и запахами порта на ирландском побережье лишь подчеркивает великий космополитический характер воображения и фантазии Джойса. С другой стороны, автор лишь описывает жизнь современных городов, и с этой точки зрения Леопольд Блум олицетворяет всех современных людей.
Но не следует думать, что именно тема, затронутая в романе, делает „Улисс“ книгой, единственной в своем роде. В самом деле, сюжет романа довольно примитивный. Блум, который потерял сына, во всех своих подсознательных поисках находит ему замену в лице молодого поэта Стивена Дедала — главного героя романа „Портрет художника в юности“, являющегося также автопортретом самого Джойса.
Жена Блума, Молли изменяет ему, но с нетерпением ожидает, что Стивен станет членом ее семьи в качестве сына, спасителя, а может быть, и любовника. Роман отражает прежде всего отчаянную потребность человека в привязанности себе подобных и в общении с ними как в небольшой семейной ячейке, так и в огромной структуре целого города. Эта простая тема поднята до всеобъемлющего уровня путем сопоставления с вечным мифом о странствиях Одиссея.
Так что Блум есть не кто иной, как современный Одиссей. Банальные события, которые произошли в его жизни в один из дублинских дней, 16 июня 1904 года, описаны путем сопоставления с мимическими этапами жизни героя поэмы Гомера…»
День 16 июня 1904 года стал самым длинным днем в мировой литературе. Джойсианцы всего мира отмечают его как Bloom’s Day, то есть «день Блума».
Итак, Блум — это Одиссей (Улисс в латинской транскрипции), Стивен — Телемак, Молли Блум — Пенелопа, Бела Коэн — Цирцея и т. д. И все герои даны в жанре «автобиографического искусства», который Джойс ярко выразил в своем «Улиссе» — такого искусства, когда в основу произведения положен личный опыт создателя, но осмысленный с иной, художественной, эстетической и временной дистанции. Жизнь по Джойсу — это постоянное движение, изменение, борьба противоречий и контрастов, и в то же время это не объективная реальность, а грандиозный «поток сознания» персонажей: обрывки мыслей, случайные ассоциации, мимолетные влечения, сны и т. д. Кстати, «поток сознания» придумал отнюдь не Джойс, но именно он положил этот прием в основании всей колоссальной романной постройки своего «Улисса».
Приоритет Джойса оспаривала Гертруда Стайн. «Джойс хорош, — говорила она. — Он хороший писатель. Он нравится, потому что непонятен и в то же время любому доступен. Но кто же все-таки был первым — Гертруда Стайн или Джойс?»
В целом «Улисс» — это космос, вместивший в себя художественный опыт тясячелетий и посвященный Человеку Как Он Есть. В романе нет ни одной прямой декларации и ни одной пропагандистской строчки. С точки зрения былого советского литературоведения «Улисс» ровным счетом ничему не учит. Никуда не зовет. И не делает никаких выводов. Это чистое человековедение без всякой идеологической шелухи. Джойс никакой не пророк, взыскующий об истине и человеческих ценностях. Он — стоик, фиксирующий лишь сознание и факты. «История повторяется…, — говорит Блум. — Меняются только имена».
И небольшая выдержка из «Улисса»:
«— И еще я принадлежу к племени, — заявляет Блум, — которое ненавидят и преследуют, причем и поныне, вот в этот день. Вот в эту минуту…
— Хорошо, — говорит Джон Уайз. — Но тогда сопротивляйтесь, проявите силу, как подобает мужчине.
— Но все это бесполезно, — отвечает он. — Сила, ненависть, история — это не жизнь для человека. Всякий знает, что истинная жизнь — это совершенно противоположное.
— И что же? — Олф его спрашивает.
— Любовь, — отвечает Блум. — Я имею в виду противоположное ненависти».
Это самый простенький отрывочек, а вообще «Улисса» читать чрезвычайно тяжело, для этого надо быть достаточно начитанным человеком, чтобы прорываться сквозь чащобу цитат, аллюзий и потока сознания. Сэмюэль Беккет, друг и помощник Джойса, сам недюжинный писатель, уверял: «текст Джойса надо не „читать“, а „смотреть и слушать“. Это значит, что читатель должен быть не пассивным, а активным, не учеником автора, а самостоятельным соучастником в событии текста».
Да, в расслабленном состоянии, в «расслабухе» да еще в общественном транспорте Джойса не почитаешь! «Улисс» требует внимания, сосредоточенности и терпения над текстом, многим это просто не под силу.
Да, «Улисс» — это вершина, для многих недоступная, и по сюжету и по стилю, хотя именно стиль порой становится гораздо важнее содержания. Джойс — потрясающий лингвист. Джойсоведы подсчитали, что в романе употреблено почти 30 тысяч слов, из которых более половины были использованы всего лишь один раз. Используемый в «Улиссе» метод «внутреннего диалога» представляет собой анализ человеческого сознания, тот самый знаменитый поток сознания, именно он позволяет писателю выворачивать душу, сердце и всего человека наизнанку.
Один из почитателей Джойса спросил его, как он ищет единственно точное для текста слово? Писатель ответил: «Слова у меня уже есть. Теперь я ищу безукоризненный порядок слов в предложении. Такое точное построение фразы существует для каждой мысли. Его я и пытаюсь нащупать».
Точность и психологизм — это Джойс.
Мнения и оценки «Улисса» и его автора
Джеймс Джойс притянул к себе тысячи исследователей, загубил жизнь сотням подражателей, свел с ума десятки переводчиков. Джойса хотят понять, проникнуть во внутренний мир его произведений, расколдовать и расшифроваиь текст. Но, увы…
Отсюда и громадный разброс оценок — от «великой книги» и «значительного явления в искусстве» до «забавного анекдота», «тупика» и «чудовищной клеветы на человечество». Кому как глянулось!..
Джойса хвалили и ругали и продолжают это делать, но почти все сходится в одном: «Улисс» — это революция в литературе, шаг вперед огромной и еще не вполне осознанной важности.
Арнолд Беннетт, представитель английского критического реализма, отмечал, что Джойс «не соблюдает литературных приличий», но прочесть «Улисса» должен любой серьезный писатель. Роман можно ругать, но с ним нельзя не считаться, Джойс не столько творец, сколько мастер, его интересует не результат, а процесс, не «что», а «как». «Улисс» — это героический эксперимент, но и пародия на искусство, достижение без будущего…
Еще раз процитируем Энтони Берджеса, автора «Заводного апельсина»: «Джойс стремился показать, что обыкновенный человек тоже может быть героем и что современная жизнь столь же неизведанна и опасна, как и жизнь, изображенная в древнегреческом эпосе. Но он делает это юмористическими средставми, и мы смеемся, читая „Улисса“. Слова ведут себя необычно, Джойс имитирует или пародирует другие произведения. Одна очень длинная глава написана в форме фантастической пьесы. Другая — монолог без знаков препинания, а в третьей делается попытка имитации музыкальной пьесы. Это кажется сложным, но на самом деле забавно, свежо и ново. Джойс, как и подобает великому писателю, шел на большой риск, однако его роман имел большой успех, как самое оригинальное произведение нашего века.
… Нужно потратить немалую часть жизни, чтобы изучить эту книгу. Я читаю ее уже 43 года, но многое в ней мною все еще не разгадано. Если я проживу еще достаточно долго, то, возможно, пойму ее всю до конца, можно ворчать на эту книгу, но нельзя отрицать, что она создана блестящим и оригинальным писателем, одинаково любившим людей и язык как средство оощения между ними».
Мнение Стефана Цвейга:
«Это не роман, а духовный шабаш ведьм, гигантское „каприччо“, феноменальная вальпургиева ночь воображения. Это фильм, в котором психологические коллизии проносятся в „экспресс-темпе“, в котором проплывают гигантские пейзажи Души, полные неповторимых и на редкость метко схваченных деталей; двусмысленность, трехсмысленность — одна за другой, одна сквозь другую, одна после другой, это ощущение ощущений, — психологическая оргия, снятая замедленной камерой, которая анализирует каждое движение, каждое чувство до мельчайших подробностей… Что-то в этой книге есть героическое, и вместе с тем это и лирическая пародия на искусство».
Бернард Шоу:
«Это отталкивающий документ об отвратительном этапе развития нашей цивилизации, однако это правдивый документ…»
Ричард Олдингтон:
«… Хотя „Дублинцы“ не сулили мистеру Джойсу ни баснословных гонораров, ни успеха у глупых женщин, автор снискал восхищение и уважение почти у всех современников… Следующую его книгу ждали с нетерпением. Этой книгой оказался „Улисс“… „Улисс“ — самая едкая, отталкивающая, жестокая книга, из всех им написанных. Это чудовищная клевета на человека… В „Улиссе“ есть смех, но это глумливый смех, не имеющий ничего общего с & (грубый смех. — франц.) Рабле…»
Уильям Карлос Уильямс:
«Стиль Джойса — это стиль католического священника, да Джойс и сам, в сущности, католический священник… Джойс — ирландец-католик, пищущий по-английски, о чем свидетельствует его стиль… Словно рентгеном проникает Джойс-исповедник в человека, под одеждой которого мы видим не только обнаженные ягодицы и бедра, но и обнаженную душу. Священник под неусыпным взглядом Бога заглядывает в человека, Господь следит за каждым движением и грешника, и исповедника, — это и есть Джойс. Сквозь человеческие одежды он смотрит, чтобы угодить Богу. Отсюда и тайна исповеди: он должен, образно говоря, скрыть под подвязкой добра человеческую боль и язвы окружающего мира. Но Богу он обязан говорить только правду».
Герберт Уэллс. Из письма Джойсу:
«…что касается предпринятого Вами литературного эксперимента. Это значительное явление в искусстве, ведь Вы и сами очень значительный человек, и Ваши сочинения начинены поистине взрывной энергией. Но, с моей точки зрения, ваш эксперимент себя не оправдывает. Ведь Вы пренебрегли простым читателем, его скромными интересами, ограниченные временем и умом, и чего добились? Только того, что Ваши произведения приходится разгадывать, точно ребусы…»
Прервем цитирование и скажем, что если «Улисс» — это ребус, то последняя книга Джойса «Поминки по Финненгану» (1939) — и вовсе супер-ребус. Изощренное словотворчество писателя, его отказ от синтаксических связей приводит к распаду литературной формы романа. В итоге — тупик алогизма.
Швейцарский психолог и философ, основатель «аналитической психологии» Карл Юнг писал Джойсу в августе 1932 года: «Я совершенно замучился с Вашей книгой, я просидел над ней не меньше трех лет, прежде чем мне удалось вникнуть в ее суть… На „Улисса“ я потратил столько нервов и столько серого вещества, что не могу даже сказать, понравился ли мне этот роман… В статье (статья Юнга „Монолог об „Улиссе.“ — Ю.Б.) я не удержался и поведал миру, как засыпал над Вашей книгой, как скрежетал зубами, как проклинал ее автора — как им восторгался, растянувшийся на 40 страниц монолог Молли Блум в финале — это истинное пиршество для психолога. Думаю, что сама чертова бабушка не знает столько о женской психологии. А я и подавно…“»
Джордж Рассел считал, что Джойс «свой талант похоронил в непроходимых джунглях слов». «Мало сказать, что язык Джойса — это бунт против традиции, возвращение к свободе уличной речи и каламбурам воровского жаргона, — писал ирландский поэт и эссеист Оливер Гогарти. — Это еще и попытка выразить в словах не до конца сформировавшуюся мысль, это язык человека, который говорит, вернее, пытается говорить под анастезией. Предполагается, что это язык подсознательного».
Джойс мечтал об идеальном читателе, который посвятил бы всю свою жизнь чтению, изучению, расшифровке «Улисса». Не без иронии и некоторого злорадства он говорил, что насытил свой текст таким количеством загадок, что ученые, комментаторы, критики, литературоведы будут до скончания своих дней биться над их разгадкою и вместе с тем в «Улиссе» можно найти и много простонародной простоты, типа: «он аккуратно положил сухую козявку, которую уколупнул в носу, на выступ скалы. Желающие пусть смотрят».
Джеймс Джойс — это феномен, и у него немало последователей, которые безуспешно «джойсируют», по образному выражению Герберта Уэллса.
В июне 1995 года поджойсировать захотелось и кое-кому из наших: на вечер, посвященный Джойсу, в ЦДЛ пришел художник-авангардист Александр Бренер, достал из штанин кое-что эрегированное и зачитал свое «Письмо к ирландским писателям». Дамы визжали. Некоторые попадали в обморок, интересно, возник ли после этого интерес к самому «Улиссу»?..
Если воспользоваться словами Игоря Северянина, то «Улисс» — «удивительно вкусно, искристо и остро». Хотя, конечно, академически занудно. Но все-таки — мировая классика.
«Папа» бравого солдата Швейка
Иозеф Швейк — это мировой образ. Если Гамлета мучают сомнения, дон Кихот сражается с ветряными мельницами, и так далее по литературным героям, то Швейк швейкует, изображая из себя идиота. Ибо только так можно выжить в нашем безумном мире.
Ярослав Гашек прожил жизнь удивительную, яркую, насыщенную и … безответственную. Во что он верил? Кому служил? За что боролся? Многое непонятно. Но, может быть, это и не важно. Главное — его гениальный роман «Похождения бравого солдата Швейка» (1921–1923).
Ярослав Франтишек Гашек родился 30 апреля 1883 года в Праге, в семье учителя. Окончил коммерческое училище, служил в банке «Славил». Все так, если не раскрывать скобок. А если раскрыть, то из банка в 1903 году 20-летний Гашек был уволен за пьянки и прогулы. В 1904 году он входил в организацию анархистов (у него действительно была душа анархиста: никому не хотел подчиняться). Занимался журналистикой, писал рассказы, сатиры и фельетоны, много времени проводил в пивных — «У калика» («У чаши») и во многих других. Обожал пиво. В кабачках предлагал всем желающим вставить в свои фельетоны любые фамилии недругов. Оплата натурой. Пиво лилось рекой…
Может быть, поэтому, а может, по другой причине 10 февраля 1911 года Ярослав Гашек хотел броситься с моста во Влтаву. Его освидетельствовали и отправили в психушку. Наверное, по своему психическому складу Гашек выпадал из обычной нормы, но опять же гении, как правило, чуточку сумасшедшие. Обратимся к книге Михаила Буянова «Лики великих, или Знаменитые безумцы» (1994):
«У некоторых выдающихся людей встречался психический инфантилизм. Читая „Не жалею, не зову, не плачу“ или „Бравого солдата Швейка“, человеку, не знакомому с психическим складом авторов этих произведений, вряд ли придет в голову, что и Есенин, и Гашек — это люди с выраженной душевной незрелостью, которая, естественно, не рождала их великий талант, а губила его, приводя к необузданному пьянству и участию во всяких антиобщественных действиях. Попав под влияние более сильных и волевых людей, инфантилы легко подчиняются им и слепо выполняют их желания…
Пока Гашек находился в России и принимал участие в революции, он вынужден был держаться как взрослый человек. Как только он вернулся на родину, продолжалось все то, что было до 1914 года: безмерное пьянство, шутовство, хулиганство, отсутствие стойких социальных контактов. Только в 1921 году Гашек был физически куда уже не тот, что в молодости: пьянство быстро убило его».
Примеров лихого и безответственного поведения Гашека множество. Внук писателя Рихард Гашек рассказывал, как в 1912 году в Праге дедушка праздновал рождение своего сына Рихарда (имя как и у внука). Чтобы похвастаться перед своими приятелями, Ярослав Гашек взял новорожденного с собой в пивную. «Глядите, это мой сын», — говорил он. Все дружно выпивали, поздравляли Гашека. Потом пошли в другой кабак… Лишь на третий день беспробудного веселья Гашек вспомнил о сыне. Оказалось, что он просто забыл его в первой же пивной. Можно сказать, что крестины прошли не в костеле, а в кабаке.
Но, разумеется, Ярослав Гашек пьянствовал не всегда. Как юморист и сатирик, он любил розыгрыши и так называемые «гашковины». Однажды опубликовал сенсационный материал об открытии доисторической блохи, — и этому поверили. В одном из отелей сделал запись в книге: «Иван Кузнецов — коммерсант из Москвы». В графе «Цель приезда» написал: «Ревизия австрийского генерального штаба». Гостиницу тут же окружили. На допросе Гашек заявил: «В качестве лояльного австрийского гражданина и исправного налогоплательщика считаю своим долгом проверить, как в тяжкое для страны военное время функционирует государственная полиция». Полиция только руками развела, не понимая: то ли патриот, то ли идиот.
У Швейка был девиз: «Никогда так не было, чтобы никак не было». Но, возможно, это девиз самого Гашека. Его трактирная жизнь протекала на грани и за гранью скандала, и беспрестанное мельтешение по городу: согласно полицейским протоколам за Гашеком числилось 32 пражских адреса. Перекати-поле с веселыми песенками: «Жупайдия, жупайдас, нам любая девка даст!» или «Тот, кто хочет быть великим, должен кнедлики любить».
Когда грянула Первая мировая война, Гашек отнюдь не стремился на фронт, постоянно ссылаясь на свое «плоскостопие». Вспомним разговор в полицейском управлении из романа:
«— Я думаю, — скептически заметил долговязый, — что так, ни за что ни про что, человека не вешают. Должна быть какая-нибудь причина. Такие вещи просто так не делаются.
— В мирное время, — заметил Швейк, — может, оно и так, а во время войны один человек во внимание не принимается. Он должен пасть на поле брани или быть повешен дома! Что в лоб, что по лбу…»
Тем не менее сам писатель попал в Офицерскую школу, а далее отправился на фронт, сражался в частях австро-венгерской армии. Если вы думаете, что Гашека одолевали патриотические чувства, то вы сильно ошибаетесь. «Кусок поджаренной ветчинки, полежавшей в рассоле, да с картофельными кнедликами, посыпанными шкварками, да с капустой!.. После этого и пивко пьется с удовольствием!.. Что еще нужно человеку? И все это у нас отняла война!»
В романе Гашека есть удивительно трогательная сцена прощания Швейка с сапером Водичкой, тем самым, который сказал: «Такой идиотской мировой войны я еще не видывал!» Друзья назначали свидание «в шесть часов вечера после войны» (вот откуда слямзило название советского фильма!), в пивной «У чаши», и при этом обсуждая, есть ли там девочки, будет ли драка (обязательное условие хорошо проведенного вечера) и какое будет пиво — смиховское или великопоповицкое. Швейк и Водичка глядели вперед, в окончание войны, уславливаясь: «Приходи лучше в половине седьмого, на случай, если запаздаю! — А в шесть часов прийти не сможешь?! — Ладно, приду в шесть!»
Война — это бойня, и не всем удается вернуться домой живым. Ярославу Гашеку повезло. В первых же боях он получил даже серебряную медаль «За особое стойкое поведение в бою», и удивительная ирония: взял в плен несколько русских солдат.
Медаль за храбрость Гашек получил 13 августа 1915 года, а 23 сентября, всего лишь через 40 дней, сам сдался в русский плен у галицкой деревеньки Хорупаны. В советской биографии Гашека этот факт интерпретирован так: чтобы не принимать участие в империалистической войне против славянских братьев.
И снова вспомним роман, то место, где Швейк упорно стремился попасть в Будейовице, чтобы нагнать свой полк, но почему-то шел в противоположную сторону. Его, разумеется, поймали, как дезертира. Но он выкрутился. «Самое лучшее, — сказал Швейк, — выдавать себя за идиота».
Так что мотивы плена не совсем ясны. Ну, а дальше началась длительная российская одиссея. В родном полку Гашека сочли пропавшим без вести, и в пражских газетах незамедлительно появились некрологи. А Гашек тем временем пребывал в лагере для военнопленных. В июне 1916 года он объявился в Киеве в качестве писаря 7-й роты 1-го добровольческого полка имени Яна Гуса, который по идее царского правительства должен был воевать против Австро-Венгрии. Кто-то из чехословаков воевал, а Гашек проявил себя уже как журналист и стал даже главным редактором газеты «Чехослован». Знание русского языка помогло ему выдвинуться среди пленных чехов.
Большевистский переворот 1917 года Ярослав Гашек воспринял с воодушевлением. Переехал в Москву, где в марте 1918 года вступил в Чехословацкую коммунистическую секцию РКП(б) и в ряды Красной Армии. Как отмечают наши справочники, призывал чешских легионеров встать на защиту Советской власти. Занимал ответственные посты, вел большую партийную работу, сотрудничал во фронтовых и гражданских газетах Сибири. В своих фельетонах громил интервентов, Колчака, контрреволюционное духовенство и буржуазию. Короче, не бунтарь-анархист, а пламенный большевик. И тех же самих анархистов, только русских, отряд Гашека подавил в Самаре. Но вскоре Самару захватили белочехи, и Гашек оказался в весьма затруднительном положении: какую сторону принять? Ударился в бега и выдавал себя за «полумного сына немецкого колониста из Туркестана». Словом, швейковал.
Когда красные стали побеждать, то в их рядах снова оказался Ярослав Гашек, ему был доверен пост коменданта Бугульмы, о чем он впоследствии у себя на родине весело рассказывал. После Бугульмы — Уфа, Челябинск, Омск, Красноярск. В апреле 1920 года в Иркутске Гашека избирают депутатом городского совета. Он издает газеты на немецком, венгерском, русском и бурятском (!) языках. Только успел приобрести себе дом на берегу Ангары и зажил с русской женой, как ему в конце 1920 года предложили вернуться в Чехословакию. Не раздумывая, он согласшается, давно истосковавшись по пиву и кнедликам. И если честно, то давно надоела политика, и уже не вдохновляло, что
- У моей миленки в ж…
- разорвалась клизьма:
- призрак бродит по Европе —
- призрак коммунизма.
Но именно «призрак» в образе Коминтерна сделал Гашеку такое предложение, от которого он не мог отказаться: вернуться в Чехословакию и поддержать тамошнее коммунистическое движение, возглавить отдел «Кладненской гвардии». То есть стать разведчиком, шпионом, резидентом. Олл-ля-ля! — подумал Гашек и уже 26 октября 1920 года получил в кассе 1500 немецких марок, паспорт на имя австрийца Мозеса Штайдля, проездные документы и визы в Эстонию и Польшу.
В Кладно, однако, Гашек не поехал, а приехал сразу в Прагу, никаким коммунистическим движением не захотел заниматься, а вернулся к своему богемному образу жизни, с пивом, с друзьями и кнедликами. А сосиски, а шкварки!.. Может быть, тут сказалась еще и чешская специфика. Немецкие революции в пивных начинаются, а чешские — заканчиваются. Гашеку только и оставалось, как рассказывать друзьям истории о том, как он был комиссаром в России.
Все было бы хорошо, но возникли трудности на семейном фронте. Дело в том, что со своей чешской женой Ярмилой Майеровой не разводился, но при этом из России привез новую жену Александру (Шуру) Львову, работницу уфимской типографии. А помимо жены, сибирские пимы, медный самовар, балалайку. По приезде на родину Ярослав Гашек как-то быстро остыл к своей русской жене, а она его продолжала трогательно любить. Вспоминая его, она писала в одном из писем: «Помимо литературного творчества, необычность души Гашека сказывалась в том, что у него отсутствовало чувство ответственности».
Двоеженец Гашек стал перемещаться от одной жены к другой, не зная, на ком следовало бы остановиться. Ярмила, встречаясь с Гашеком где-то в парке, приводила с собой его 9-летнего сына, но говорила мальчику, что этот «дяденька» — всего лишь журналист. Гашек, желая понравиться сыну, кривлялся и рассказывал смешные анекдоты. Маленький Рихард смотрел на него, смотрел, а потом не выдержал и сказал: «Пан журналист, ну вы и дурак!» Ярослав Гашек не обиделся, напротив, был счастлив: «Моя кровь!»
Тут уместно вспомнить, что говорил его герой — Швейк: «Если бы все были умными, то на свете было б столько ума, что от этого каждый второй стал бы совершеннейшим идиотом».
Внук Рихард приезжал в Москву весною 1997 года и рассказывал о Гашеке: «Дед был противоречивой личностью. У него не было твердой внутренней основы. Он пытал счастья в качестве актера кабаре, был клоуном, „королем пражской богемы“, ему дважды предъявляли ордер на арест за измену родине, будучи незарегистрированным „кандидатом в депутаты парламента“, Гашек организовал „Партию умеренного прогресса в рамках закона“, которая была остроумнейшей политической пародией начала XX века».
Здоровье Гашека из-за его непутевой жизни быстро пришло в негодность. По совету друзей он покинул Прагу и переселился в маленький городок Липнице-над-Сазавою и целиком посвятил себя литературному труду. Почти за два года он написал свой знаменитый роман о похождениях бравого солдата Швейка, кстати говоря, образ Швейка впервые возник в рассказах Гашека еще в 1911 году. Роман окончательно так и не был дописан.
3 января 1923 года, не дожив 4 месяцев до своего 40-летия, Ярослав Гашек умер. Он оставил немалое наследство: в Чехословакии издано 15 томов его произведений, не считая обширной переписки.
Но главное, конечно, «Похождения бравого солдата Швейка» — великий антимилитаристский роман. Протест маленького человека против войны. Очень смешной роман, но по сути своей печальный. В нем Гашек хотел доказать, что юмор и гуманизм одерживают победу над глупостью и бесчеловечностью. В каждую эпоху Швейк звучит актуально и свежо.
«— Вы меня не знаете, — снова закричал подпоручик Дуб. — Может быть, вы знали меня с хорошей стороны, но теперь узнаете и с плохой стороны. Я не такой добрый, как вам кажется. Я любого доведу до слез. Так знаете теперь, с кем имеете дело, или нет?
— Знаю, господин лейтенант.
— В последний раз вам повторяю, вы меня не знаете! Осел!»
Да, уж эти Дубы-командиры! Сколько их над нами, и все командуют. А что остается делать маленькому человеку? Заниматься своим делом и не вникать в высшие сферы. Знаменитая сцена по поводу убийства в Сараево, из-за которого разгорелся пожар Первой мировой войны:
«— Убили, значит, Фердинанда-то нашего, — сказала Швейку его служанка.
— Какого Фердинанда, пани Мюллерова? — спросил Швейк, не переставая массировать колени. — Я знаю двух Фердинандов. Один служит у фармацевта Пруши. Как-то раз по ошибке он выпил у него бутылку жидкости для ращения волос. А еще есть Фердинанд Кокотка — тот, что собирает собачье дерьмо. Обоих ни чуточки не жалко».
Роман про Швейка переведен на 60 языков мира. В СССР роман Гашека издавали многократно. В апреле 1962 года в Москве было создано «Общество друзей Ярослава Гашека». В 1964 году Тверской-омской переулок переименовали в улицу Гашека. Улица Гашека есть и в Петербурге, и на Балканской площади, откуда она начинается, в 2003 году был открыт памятник писателю. В 1967 году специальным постановлением Президиума Верховного Совета СССР товарищ Гашек «за особо активное участие в боях за победу Великой Октябрьской социалистической революции» был награжден орденом боевого Красного Знамени (посмертно). Что это означает? Что разведчики его не забыли? Хотя из народного сознания нелепый и толстый Швейк был вытеснен элегатным и подтянутым Штирлицем (обратите внимание: оба на «ш»).
Примечательно, что к концу жизни Ярослав Гашек сделался похож на своего героя. Близкий друг писателя и художник (он нарисовал более 500 картинок к «Швейку») Йозеф Лада оставил словесный портрет: «Человек с маловыразительным, почти детским лицом… Гашек скорее производил впечатление заурядного, хорошо откормленного сынка из приличной семьи, который неохотно утруждает свою голову какими-то проблемами. Почти женское, безусое, простодушное лицо, ясные глаза…» Конечно, это Швейк.
И у Швейка было не «семнадцать мгновений», а значительно больше. Его многократно экранизировали. В одной только Чехословакии трижды: в 1926 году, в 30-е годы и в 1954 году, с Рудольфом Грушинским в роли Швейка. В СССР в 1943 году режиссером Сергеем Юткевичем был снят фильм «Новые похождения Швейка».
Что еще? Мне довелось побывать в Чехословакии в июле 1981 года, 13 лет спустя после печального знаменитого вторжения советских войск, и отзвук иронического Швейка явственно звучал в речах нашего гида Эмиля. Швейкование, очевидно, национальная черта и не только «У чаши».
И последнее. В Праге в 1883 году родились два писателя: Ярослав Гашек и Франц Кафка. И какие противоположные взгляды на мир. Один глядел веселыми глазами и спасался юмором и смехом. Другой пребывал постоянно в боли и в страдании. Каждый выбирает свой путь.
Вы за Кафку или Гашека?..
Кафкианский мир
Жизнь все время отвлекает наше внимание, и мы даже не успеваем заметить, от чего именно.
Франц Кафка
Франц Кафка — поистине культовое имя. Великое имя в мировой литературе. После Достоевского лишь три писателя — Кафка, Джойс и Беккет — заставили вздрогнуть мир, ибо, как отметил Теодор Адорно, «в их монологах звенит час, пробитый миром, и поэтому они волнуют сильнее, нежели то, что мир общительно нам изображает».
«Для меня Кафка, — заявляет С. Свитак, чешский писатель и публицист, — великий монументалист. Для меня Кафка — реалист XX века, который сумел лучше, чем многие так называемые реалисты, понять и типизировать не только характеры и среду, но и отношения между людьми и дьявольский облик современности, его обесчеловечивание, а вместе с тем и протест против обесчеловечивания, крик возмущения, боль и гнев».
Кафка на родине соцреализма
В России у Кафки особая судьба. Сначала, до появления его книг шли только смутные слухи о том, что вот-де на Западе есть какой-то странный писатель, по ту сторону социалистического реализма, живописующий какие-то неведомые ужасы и кошмары человеческой жизни. Партийные идеологи, естественно, разом всполошились и заочно оценили Кафку как врага социализма, тайного агента вражеской литературы. Как признавался Юрий Манн, ученый и толкователь Гоголя:
«До сих пор жива память о московском профессоре, который в своих лекциях походя, но внушительно давал отповедь „этой Кафке, идеологу американского империализма“. Почтенный профессор, кстати, по профессии западник, был убежден, что Кафка — это женщина, не зря же оканчивается на „а“, что она благополучно здравствует и находится по крайней мере в идеологической близости с Пентагоном».
Однако были люди, которые знали Франца Кафку и его произведения. В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская вспоминает, как 31 октября 1959 года «…при чужом человеке она (Анна Ахматова. — Прим. ред.) разыгралась, развеселилась, разговорилась. Говорила все время почти одна. Пересказала нам весь роман Кафки „Процесс“ от начала до конца.
Отозвалась же о романе так:
— Когда читаешь, кажется, словно вас кто-то берет за руку и ведет обратно в ваши дурные сны.
Рассказала тут же биографию Кафки. На Западе он гремит, а у нас не издается».
Это был 1959 год… Впервые же в Советском Союзе рассказы Кафки, переведенные Соломоном Аптом, появились в первом номере «Иностранной литературы» в 1961 году. В 1965 году, к концу «хрущевской оттепели», был издан однотомник Франца Кафки «Роман. Новеллы. Притчи» в переводе Риты Райт-Ковалевой. Примечательно, что книга вышла без указания тиража, что было явным нарушением всех полиграфстандартов.
Книгу выпустили, но в предисловии предупредили: она опасна. И объяснили, почему: Кафка чужд нашей эпохе и талант у него болезненный; он не понимал своего времени, не верил в человека, боялся жизни, короче, «замыкался в собственной личности, глубже и глубже погружаясь в самосозерцание, которое мешало ему увидеть полноту жизни, многоцветность мира, где господствуют не только сумрачные тона, но сияют цвета надежды и радости».
Юрий Буйда вспоминает: «Говорили, что реальный тираж книги — около 60 тысяч экземпляров. Крали ее безбожно. Когда мне ее выдавали в библиотеке провинциального университета — только в читальный зал, упаси Бог! — библиотекарша смотрела на меня как на потенциального уголовного преступника. Рассказывали, что во всей Калининградской области было всего три черных томика».
Но книгу доставали. Читали. Ахали. Ужасались. Я сам, впервые познакомившись с Кафкой, пребывал в шоковом состоянии. Особенно меня потрясла новелла «В исправительной колонии». Помните адскую машину с бороной и офицера? «Вынося приговор, я придерживаюсь правила: „Виновность всегда несомненна!“»
На книгу Кафки, как коршуны, набросились критики. Мнения, разборы, разносы. И речь уже шла не о неведомой женщине по имени Кафка, а о вполне определенном писателе мужского рода, явного антипода метода социалистического реализма.
Евгений Книпович: «Призрачный реалист, визионер, утвердивший примат внутренней жизни над действительностью окружающего мира, всеотрицающий нигилист…»
Дмитрий Затонский: «Кафка, возможно, самая странная фигура в европейской литературе начала XX века. Еврей по национальности, пражанин по месту рождения и жительства, немецкий писатель по языку и культурной традиции, Кафка стал объектом ожесточенных споров — эстетических, философских, идеологических. Но стал он им посмертно».
Когда-то видный партийный функционер Петр Нилович Демичев в бытность министром культуры CCCP отозвался о Кафке по-чиновьичьи безапелляционно и лаконично: «Этот труп мы гальванизировать не будем». Но жизнь распорядилась иначе. Вскоре все бывшие советские вожди превратились в политические трупы, а Кафка стал «живее всех живых» и без всякой гальваники.
Конечно, у Кафки и при жизни, и после его смерти все складывалось довольно непросто — такая уж у него была судьба. Кафка происходил из еврейской семьи и писал по-немецки. Заметим: евреи в Праге жили общиной, немцы — колонией, чехи были народом.
«Как еврей, — отмечал исследователь Кафки Гюнтер Андерс, — он не был своим в христианском мире. Как индифферентный еврей — ибо таковым Кафка был вначале — он не был своим среди евреев. Как человек, говорящий по-немецки, он не был своим среди чехов. Как говорящий по-немецки еврей, он не был своим среди немцев. Как богемец, он не был вполне австрийцем. Как служащий по страхованию рабочих, он не вполне относился к буржуазии. Как бюргерский сын — не целиком к рабочим. Но и на службе он не был весь, ибо чувствовал себя писателем. Но и писателем он не был, ибо отдавал все свои силы семье. Но „я живу в своей семье более чужим, чем самый чужой“, — признавался он в дневнике».
Он был чужой и всегда кому-то неугоден. Его книги сжигали то как «еврейскую литературу», то запирали в спецхран как «буржуазную». Кем его только не называли. Из него хотели сделать то еврейского сиониста, а он к сионизму относился весьма критически, то считали католическим или протестантским мыслителем, называли сюрреалистическим экзистенциалистом. Но Кафка не был ни тем, ни другим, ни третьим. Он вообще не подходил ни под одну идеологическую конструкцию, он был Кафка. Сам по себе. Одинокий созерцатель и переживатель абсурда бытия.
В мае 1963 года в Либице под Прагой состоялась конференция о творчестве Франца Кафки. Уже популярный на Западе, он не издавался в странах социалистического лагеря и потому был здесь неизвестен. Его не знали даже в Праге, где он жил и работал. Вот что вспоминает Эдуард Гольдштюкер, один из творцов Пражской весны:
«Кафку Прага не знала. Образованные люди не читали ни строчки. Уже после смерти вышел его „Замок“, но тираж не был даже распродан. Остатки тиража в войну сожгли фашисты — для них это была еврейская литература. Вспыхнувший было интерес к Кафке в году оккупации — абсурдный мир его книг как бы перекочевал в жизнь — после войны заглох. Кафка был неугоден и коммунистам. „Жечь Кафку“ — такой призыв прозвучал со страниц французского коммунистического еженедельника. „Типичный представитель загнивающей буржуазной культуры“, „декадент“, „пессимист“, „дурное влияние на молодежь“ — таковы были ходячие представления. „Агент Запада“ — точка зрения официальной советской пропаганды. А Говард Фаст написал о нем буквально следующее: „Вершина навозной кучи“. Мы решили обсудить, кто есть Кафка на самом деле, и провели международную конференцию „Франц Кафка в пражской перспективе“, на нее приехали Роже Гароди из Франции, Эрнст Фишер из Австрии, видные ученые-марксисты ГДР, Венгрии, Югославии, Польши. Два дня длились ожесточенные дискуссии, в результате которых участники конференции пришли к однозначному выводу: Кафка — выдающееся явление мировой культуры, и, стало быть, необходимо снять запрет с его имени. И Кафка был издан в Восточной Европе и в СССР».
Кафка и танки
В 1965 году издали однотомник Кафки, а в августе 1968 года советские войска вошли в Прагу, чтобы задавить, растоптать Пражскую весну по-кафкиански. Абсурдно. Тупо. Зло.
- Танки идут по Праге,
- Танки идут по правде, —
смело написал Евгений Евтушенко. Ну, а Леонид Брежнев, как было сказано на «Би-би-си», взял на себя роль судьи, преподав очередной урок марксизма. «Еще одна попытка „перестройки“ в пределах соцлагеря была подавлена танками в 1968 году», — так высказался Андрей Сахаров.
«При известии о вторжении, — писал известный деятель Пражской весны Зденек Млынарж, — я испытал потрясение, сопоставимое лишь с тем, какое я пережил, попав в автомобильную аварию. В моем сознании промелькнула череда сцен, как будто из какого-то абсурдного кино… Я просто физически ощущал, что это полный крах моей жизни как коммуниста».
Потом его, Млынаржа, вывезут в Москву, и он будет стоять пленником у окна гостиницы и смотреть на свой, бывший свой, Московский университет. «В абсурдности этих минут олицетворялся абсурд всей моей жизни, и меня охватило страстное желание вообще не существовать».
Вспоминая ночь ареста, когда все они, руководители страны, с Дубчеком и Чарником, сидели под дулами автоматчиков — те сопровождали их и в туалет и возвращались потом с мокрыми закатанными рукавами: искали свидетельства контрреволюционности в унитазе, — Зденек Млынарж замечал: «То был настоящий театр абсурда».
«Решение о вводе войск в Чехословакию было результатом действия кафкианской системы», — писал в своей монографии о 1968 годе политолог Иржи Валенте.
Истошный крик прессы: «Найден склад американского оружия!» А оружие оказывается в… русских мешках. Молоденький усталый солдат, вылезая из танка на улице Праги, спрашивает: «Это Израиль?» Танк, развернутый к стене, на стене надпись: «Если у нас такие братья, то лучше бы мать-Россия пользовалась бы противозачаточными средствами».
«Против оружия — лишь ирония, сарказм, презрение, — писала собственный корреспондент еженедельника „Новое время“ в Праге Инна Руденко. — Одетые в броню против голых, безоружных… Чем была Пражская весна, как не попыткой спасти идею, воплотить на деле лозунг „Социализм — это реальный гуманизм“ или „Народ и партия едины“ — и ведь были тогда едины: 75 процентов населения поддерживало коммунистическую партию Чехословакии, — но идею раздавили гусеницы тех, кто, считалось, собой эту идею воплощал. Тем самым была раздавлена и сама идея» («Новое время», 1993, № 21).
Танковая акция устрашения в Праге лишь активизировала увлечение Кафкой в Советском Союзе. Однако это увлечение было коротким и упоительным, как любовный роман на стороне.
— Как, вы не читали Кафку? Фи! — удивлялись тем, кто еще не познакомился с однотомником писателя.
— Не может быть! Я всю ночь читал (а) Кафку. Это что-то грандиозное! Сногсшибательное! Гениальное!..
Но потом Советский Союз рухнул (и опять по-кафкиански), исчезла охранительная цензура. И на прилавках книжных магазинов появилось изобилие книг ранее запрещенных, «идеологически вредных» авторов: Кафки, Джойса, Миллера, Набокова, Ницше и других блистательных мастеров пера и мысли. Сначала книги хватали, не веря в свалившееся на них счастье. Но вскоре выяснилось, что круг поклонников умной, интеллектуальной, философской литературы крайне мал. Кто жаждал, тот купил. Продажи затормозились — книги стали пылиться на полках, пугая своим тусклым отсветом черно-золотистых обложек.
Кафка стал неинтересен. Скучен. Не нужен. Сбылось веселое пророчество: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью!» И антисказка восторжествовала в России. Установилась пугающая тотальная власть чиновничества, в руках которых Закон стал пугалом для простого народа. За воротами власти жиреющее и богатеющее меньшинство. А большинство, оставшееся по ту сторону ворот, пытается как-то свести концы с концами и выжить. Они обращают свои мольбы, просьбы и надежды к Замку. Но Замок глух и надменен. Сценарий по Кафке.
Впрочем, можно вспомнить и его «Маленькую басню»: «„Ах, — сказала мышь, — мир с каждым днем становится все уже. Сначала он был таким широким, что мне стало страшно, я бежала все дальше и дальше, пока, наконец, справа и слева вдалеке не увидела стены, но эти длинные стены так быстро сближались, что я уже очутилась в последней комнате, а там, в углу стоит мышеловка, и я в нее-то и бегу“. — „Ты просто должна бежать в другом направлении“, — сказала кошка и съела ее».
Вот он, истинно кафкианский мир, где нет выхода. И исход всегда печальный.
Немного биографии
Если очень коротко, то можно написать так:
Франц Кафка (кстати, Кафка в переводе с чешского — «галка») родился 3 июля 1883 года в Праге, в угловом доме у Староместской площади, в семье галантерейщика-фабриканта, человека грубого, самодовольного, властного. Отец Франца, возмущенный тем, что сын не хочет идти по его стопам, презирал литературное увлечение сына.
Кафка окончил немецкую гимназию, затем, в 1901–1905 годах, изучал право и слушал лекции по истории искусств и германистике. В 1906–1907 годах прошел стажировку в адвокатской конторе и в Пражском окружном суде. В октябре 1907 года, в возрасте 24 лет, начал служить в частном страховом обществе «Assicurationi Gereli». В 1908 году слушал лекции по производственному страхованию в Пражской коммерческой академии и в том же году перешел на службу в полугосударственную организацию, занимавшуюся страхованием производственных травм. В ней он проработал четырнадцать лет. Несмотря на степень доктора юриспруденции и старательное выполнение служебных обязанностей, Кафка занимал там лишь скромные и низкооплачиваемые должности. Говоря точнее, карьеры не сделал. Да и не хотел ее делать. Верхние ступеньки социальной лестницы его пугали. Занимаясь страхованием травм, Кафка сам был травмированный — и не только бездушной и вездесущей бюрократической машиной, но и всем окружающим миром. Он боялся его, сторонился и бежал от него.
В 1917 году Кафка заболел туберкулезом. В 1922-м, уйдя на пенсию, он задумал «бегство» в Берлин, где хотел жить в качестве свободного литератора, но состояние здоровья заставило его вернуться в Прагу.
Скончался Франц Кафка в санатории Кирлинг под Веной 3 июня 1924 года, не дожив ровно месяц до 41 года.
Неудавшийся чиновник был великим писателем, чувствовавшим свое высокое предназначение. Его мучила и угнетала несовместимость творческих устремлений и повседневных занятий мелкого служащего. Механическое следование инструкциям и приказам, безмолвное подчинение вышестоящим чиновникам, жизнь робота, а не человека. Всю свою жизнь Кафка ощущал страх. Страх его преследовал как «грозный подземный гул». «Смолкнет он — смолкну и я, это мой способ участия в жизни, кончится этот гул — я кончу и жизнь», — признавался он в дневнике.
В Кафке соединились извечный страх мелкого чиновника (гоголевского Акакия Акакиевича) и кипение творческих замыслов, свободный полет художника.
«Мое счастье, моя способность и хоть какая-то возможность быть чем-то полезным лежат сейчас в области литературы. И здесь я пережил состояния… очень близкие к состояниям ясновидения». В подобные мгновения Кафка ощущал беспредельное расширение своей личности, как он говорил, «до границ человеческого». Многие из таких видений превращались в символические притчи, которые составили значительную часть его творческого наследия. «Все возникает передо мной как конструкция», — записал и подчеркнул в дневнике Кафка, и этот художественный принцип был основополагающим для его поэтики.
Можно легко представить, как Кафка в своем страховом обществе диктует что-то безнадежно рутинное машинистке и вдруг замирает в поисках нужного слова. Затем находит его, яркое и образное, помещает в канцелярский текст и чувствует, как все внутри него возмущается, ведь он расплатился «ради какого-то жалкого документа» «куском мяса» из собственного тела: «…и осталось ощущение великого ужаса, что все во мне готово к писательской работе и работа такая была бы для меня божественным исходом и истинным воскрешением».
Читая дневники Кафки, все время натыкаешься на признания.
«Моя единственная профессия — литература», «Я весь — литература». Как и Флобер, Кафка испытывал «муки слова», но никогда не пасовал перед ними и был готов «во что бы то ни стало продолжать работу, несмотря на бессонницу и канцелярию».
Конечно, он хотел успеха. Но он не был создан для успеха при жизни, ему была суждена только посмертная слава.
В дневнике от 22 ноября 1911 года 28-летний Кафка писал:
«Бесспорно, что главным препятствием к успеху является мое физическое состояние. С таким телом ничего не добьешься. Я должен буду свыкнуться с его постоянной несостоятельностью… Мое тело слишком длинно при его слабости, в нем нет ни капли жира для создания благословенного тела, для сохранения внутреннего огня…»
2 мая 1912 года: «…моя ненадежная голова, погибель в канцелярии, физическая невозможность писать и внутренняя потребность в этом».
21 июля 1912 года: «Я ненавижу все, что не имеет отношения к литературе, мне скучно вести разговоры (даже о литературе), мне скучно ходить в гости, горести и радости моих родственников мне смертельно скучны…»
Стоп. Родственники. И первый из них — отец.
У Кафки были сложные и путаные отношения с отцом. Он долго терпел его, не спрашивал ни о чем и не пытался с ним объясниться. Вся боль и все вопросы копились внутри, в душе, и наконец все выплеснулось в «Письме к отцу», которое писатель написал в 1919 году, когда ему был уже 36 лет.
«Дорогой отец.
Ты недавно спросил меня, почему я говорю, что боюсь Тебя. Как обычно, я ничего не смог Тебе ответить, отчасти именно из страха перед Тобой, отчасти потому, что для объяснения этого страха требуется слишком много подробностей, которые трудно было бы привести в разговоре. И если я сейчас пытаюсь ответить Тебе письменно, то ответ все равно будет очень неполным, потому что и теперь, когда я пишу, мне мешает страх перед Тобой и его последствия и потому что количество материала намного превосходит возможности моей памяти и моего рассудка…»
И дальше он пишет:
«Тебе дело всегда представлялось очень простым, по крайней мере так Ты говорил об этом мне и — без разбора — многим другим! Тебе все представляется примерно так: всю свою жизнь Ты тяжко трудился, все жертвовал детям, и прежде всего мне, благодаря чему я „жил припеваючи“, располагал полной свободой изучать, что хотел, не имел никаких забот о пропитании, а значит, и вообще забот; Ты требовал за это не благодарности — Ты хорошо знаешь цену „благодарности детей“, — но по крайней мере хоть знака понимания и сочувствия; вместо этого я с давних пор прятался от Тебя — в свою комнату, в книги, в сумасбродные идеи, у полуумных друзей; я никогда не говорил с Тобой откровенно, в храм к Тебе не ходил, в Франценсбаде никогда Тебя не навещал и вообще никогда не проявлял родственных чувств, не интересовался магазином и остальными Твоими делами…»
Далее в письме Франц Кафка отвергает обвинения отца в своей «холодности, отчужденности, неблагодарности». Более того, он выдвигает встречные обвинения:
«Я был бы счастлив, если бы Ты был моим другом, шефом, дядей, дедушкой (но тут уже я несколько колеблюсь), тестем. Но именно как отец Ты был слишком сильным для меня, в особенности потому, что мои братья умерли маленькими, сестры родились намного позже меня, и потому мне пришлось выдержать первый натиск одному, а для этого я был слишком слаб… Ты же, напротив, истинный Кафка по силе, здоровью, аппетиту, громкоголосию, красноречию, самодовольству, чувству превосходства над всеми, выносливости, присутствию духа, знанию людей, известной широте натуры — разумеется, со всеми свойственными этим достоинствам ошибкам и слабостям, к которым Тебя приводит твой темперамент и иной раз яростная вспыльчивость…»
Кафка напоминает отцу, что он был «робким ребенком», а он его воспитывал «только в соответствии со своим собственным характером — силой, криком, вспыльчивостью». Такой метод воспитания себя не оправдал. Слабый и хилый мальчик, каким рос Франц Кафка, требовал иного подхода к нему — ласки, доброжелательства, подбадривания. Ничего подобного отец не проявлял в отношении сына. Только сила и только самоуверенность: «Сидя в своем кресле, Ты управлял миром».
И концовка письма: