Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
Где ты сейчас, малышка Филис?
– Хорошо, оставим «Шанхайский экспресс», – не сдается Шу. – Возьмем любой другой фильм. Скажем, какую-нибудь картину про Фу Манчу.
– Ради Бога, – возмущается Альберт, – только не говорите, что для нас, англичан, все китайцы – злодеи, как Фу Манчу.
– Нет-нет, – Шу снова поправляет круглые очки, – я вообще не про Фу Манчу. Он злодей, с ним все понятно. Но давайте вспомним фильм, где Ан Мэй Вон – благородная китаянка из «Шанхайского экспресса» – играет его дочь. Вы его помните?
Альберт качает головой.
– Суть в том, что сначала героиня Ан Мэй Вон подпадает под влияние Фу Манчу и становится на путь зла, а потом влюбленный в нее благородный китайский полицейский гибнет, спасая белого героя и убивая Ан Мэй. Вот образцовый сюжет: лучшее, что может сделать китаец, – это умереть, спасая белого. И при этом убить женщину, которую он любит. Можно догадаться, что ждет Шанхай, если мы, китайцы, не возьмем свою судьбу в собственные руки.
– Мистер Шу, – говорит Альберт, – я, конечно, никогда не смогу вас переспорить. Вы журналист, а я всего-навсего коммерсант. Разговоры – не моя сильная сторона, извините. Я бы предпочел пригласить госпожу Су Линь на танец, если вы не возражаете.
Шу вежливо наклоняет голову.
Альберт удивлен, насколько хорошо танцует Су Линь. Шелк ципао струится под его рукой.
– Помните, вы обещали мне визит в Сучжоу?
Сдержанная улыбка:
– Конечно. Но весной, весной… сейчас слишком жарко.
– Жалко уходить: это все-таки единственное прохладное место в городе, – говорит Альберт, вставая из-за столика.
Он прав: душным августом 1935 года владельцы «Янцзы» первыми поставили себе электрический кондиционер – и вот уже неделю не знают отбоя от посетителей. Но сегодня время уже вышло – дансинг закрывается, оркестр играет последний фокстрот, Таня на прощание всей кожей вбирает прохладный воздух.
Она здесь первый раз, и уходить ей не хочется.
– Это было настоящее чудо, – говорит она.
Конечно, чудо: если бы Альберт не встретил ее сегодня в «Парамаунте», Таня никогда бы не попала в «Янцзы».
Впрочем, какое там чудо! Альберт сколько угодно может себя убеждать, что в этом дансинге у него были дела, но на самом деле он заходит в «Парамаунт» только для того, чтобы увидеть Таню. Уже несколько раз он отвозил ее на машине до дома – все так же безрезультатно: ни поцелуя, ни предложения войти. Хорошо, говорил себе Альберт, наверное, она живет не одна. Возможно, у нее даже есть муж или ребенок – от русских всего можно ожидать, – но почему она не соглашается поехать ко мне домой?
С каждым разом Танины отказы раздражали все больше: «Генри посмеялся бы надо мной. Надо же: найти в Шанхае единственную хостесс, которая не готова спать с клиентом! И вдобавок решить, что мне нужна только она! Смех один!»
Вот так они и оказались в «Янцзы», а теперь, после трех коктейлей и пяти танцев – все-таки Таня прекрасно танцевала, не сравнить с молодыми китайскими хостесс, – направляются к выходу, надеясь, что хотя бы ночью жара немного спадет.
– Я хочу пройтись, – говорит Таня. – Ты можешь отпустить своего водителя?
– Я могу ему велеть ехать за нами, – говорит Альберт. – Когда устанешь, сядем в машину.
– Я хочу, чтобы ты его отпустил, – повторяет Таня. – Я могу тебя об этом попросить?
– Конечно, – пожимает плечами Альберт. – В крайнем случае, найдем рикшу.
Неоновый свет окрашивает лица в цвет синих чернил, небо над Нанкин-роуд словно исчеркано огромными надписями. Вот английский джентльмен в красном фраке, с тростью в руках, словно монах на прогулке. У его ног вспыхивает: “Johnny Walker. Still Going Strong”.
Куда ты идешь, Джонни, кому неподвижно сияешь в душной августовской ночи?
– Я не люблю машины, – говорит Таня. – Один раз мне пришлось выпрыгивать почти на полном ходу. Я-то думала, он не станет приставать ко мне при шофере! Как бы не так! А сколько раз машина как бы случайно вдруг заезжала в какой-то глухой проулок или в поле? Помню, однажды я провела целый вечер со старым китайцем: он повез меня в «Рио-Риту», заказывал оркестру мои любимые песни, поил коктейлями, но все равно – был так отвратителен, что на обратном пути, когда он остановил машину, я вырвалась и убежала. Он схватил меня за рукав, и тот оторвался. Было страшно жалко, пришлось платье перешивать.
Огромный месяц ползет по небосклону, как по бескрайнему темному полю. Переплетаются темно-серые тени деревьев.
– Я не хочу об этом думать, – говорит Таня, и Альберт видит, как неоновый свет играет на ее скулах, – этой ночью – не хочу. Знаешь, как начнешь вспоминать, такая мерзость лезет… я иногда думаю: хорошо, что мама этого не видит. Она бы, наверное, все равно умерла. От ужаса или от стыда. Папа говорит: она мечтала, чтобы я выросла такой нежной девушкой, с тонкой душой… знаешь, из тех, что могут влюбиться в рифмочку, в картинку. У вас в Англии, наверное, такие тоже есть.
– Я таких не встречал, – говорит Альберт. – Я вообще не встречал никого, похожего на тебя.
– Не говори глупостей, – раздраженно отвечает Таня. – Таких, как я, – в каждом дансинге четверть танцпола. Скажи мне лучше: где ты живешь?
В спальне Альберт осторожно расстегивает пуговицу за пуговицей, пока платье не падает к Таниным ногам. Узкая спина матово светится в темноте, девушка оборачивается, и Альберт бережно берет в ладони ее груди. Обнаженные руки обнимают его за плечи, мягкие губы отвечают на поцелуй…
Потом они долго лежат, обнявшись, душной летней ночью.
– Какая я была дура, – говорит Таня, – зачем я тебе так долго отказывала?
– В самом деле – зачем?
– Ну, теперь-то я могу сказать. Ты же видел меня в «Дель Монте», правда? Я тебя запомнила, ты был с Генри-американцем. Он был забавный, все девочки его любили. Куда он, кстати, подевался, ты не знаешь?
– Нет, – отвечает Альберт, укладывая голову между Таниных грудей.
– Ну, ты меня видел там, и когда мы встретились в «Парамаунте», я подумала, что ты меня хочешь, ну, именно как шлюху. Как девушку, которая трясет голыми грудями перед ночными посетителями кафе.
Так оно и было, думает Альберт. Но только в самом начале.
– А я так не хотела. Ты не подумай, не то чтобы я ни с кем не спала, кого встречала в «Парамаунте». Но просто одно дело, когда я – хостесс, а другое дело – когда такая вот дешевка.
– Какие все это глупости, – говорит Альберт. – Я давно забыл про это «Дель Монте».
Вот и неправда, думает он. Конечно, я все время помню про «Дель Монте», и про изнасилованную мать, и про все, что с Таней случилось. Я, наверное, так хотел ее, потому что мне казалось, что когда мы будем вместе, здесь, в спальне, я смогу собрать воедино – маленькую русскую девочку, дешевую шлюху, опытную танцовщицу, всех женщин, которые в ней скрыты.
– А вот теперь мне, на самом деле, уже все равно, что ты про меня помнишь, что ты про меня знаешь. Хочешь, я тебе расскажу что-нибудь? Скажем, что такое black light dances? Это когда в дешевых клубах вдруг гасят свет, и мужчина, с которым ты танцуешь, начинает тебя лапать. Или даже при свете вдруг попадается такой, который все время норовит о тебя потереться… ну, ты понимаешь, да? У девушек есть специальный знак, мы друг другу сигналим мизинцем у него за спиной, чтобы все знали, с кем дело имеют.
– Какая гадость! – говорит Альберт, а Таня продолжает, будто не услышав:
– Европейцы еще ничего, а у китайцев же в чаншань не видно, когда они возбуждаются, не то что в смокинге. Вот они и…
Таня молчит, и Альберт думает: получилось или нет? Удалось ли мне найти в усталой и гордой женщине из «Парамаунта» девушку из «Дель Монте», так поразившую меня когда-то? Удастся ли разбудить ту пятилетнюю девочку, которую не может вспомнить сама Таня?
– Ты не знаешь, зачем я тебе все это рассказываю? – говорит она. – Всю вот эту мерзость? Я ведь об этом никому не говорила. И про маму я тебе первому здесь рассказала – ну, кроме русских, конечно, мы-то всё друг про друга знаем, нас ничем не удивишь. А знаешь еще? Я бы тебе дала сразу в тот вечер, когда ты мне про своего дядю рассказывал, если бы ты меня на авто домой не повез.
– Почему? – удивляется Альберт. – Чем тебе авто не угодило? Хороший «бьюик», прошлогодний.
– Дурак, – говорит Таня, – у тебя же водитель – русский. Если бы ты у меня остался или меня к себе повез, он бы считал, что я – обычная шлюха.
– Боже мой, – говорит Альберт, – какие глупости! Хочешь, я его уволю завтра и возьму китайца?
– Ты что, с ума сошел? – возмущается Таня. – Не смей так делать! Как это – русского уволить, а взять китайца? Знаешь, как трудно найти работу в Шанхае?
Потом они снова начинают целоваться, и Альберт перестает думать про «Дель Монте» и «Парамаунт», про усталую женщину и маленькую девочку, и вот они лежат, обнявшись, и на мгновение Альберту кажется, что он видит весь город, весь большой Шанхай, с его кабаре и танцзалами, барами и борделями, опиумными притонами и роскошными отелями, кажется, будто видит всех мужчин и женщин, охваченных вожделением, страстью, похотью; сплетенные тела, прерывистое дыхание, выкрики на китайском, английском, французском, русском, на всех языках азиатского Вавилона. С последним вскриком все исчезает, растворяется Шанхай, пропадает, будто и не было, – остаются только Альберт и Таня, прилипшие друг к другу, спаянные последним объятием, замершие в том бесконечном мгновении, что отделяет их от будущего, которого они не знают.
Они проведут вместе еще две ночи, а потом Таня исчезнет. Она не появится в «Парамаунте», а в доме, где она жила, никто не будет знать, куда она уехала, – или просто не захотят сказать ее новый адрес богатому англичанину, приехавшему на черном «бьюике».
Альберт больше никогда ее не увидит.
Рождественской неделей 1936 года Альберт снова сидит за столиком в «Метрополь Гарденз» и обсуждает с госпожой Су Линь ночную жизнь Шанхая. Кабаре уже не те, что раньше. Куда это годится – владельцы даже стали приглашать комиков и силачей.
– Я не могу назвать себя поклонником Пекинской Лилии, – говорит Альберт, – но мне передавали, будто она сказала, что кабаре должно быть только для танцев, а добавлять еще что-то – все равно что пририсовывать ноги змее.
Альберт не знает, стоило ли цитировать эти слова. Вдруг это не шутка Пекинской Лилии, а обычная китайская идиома, коряво переведенная на английский? Наверняка так и есть – Пекинская Лилия никогда не была особо остра на язык. Да и вообще, вся ее слава – оттого, что она была любовницей Ду Юэшэна и два года назад тот сделал так, что она победила на городском конкурсе, став «императрицей танцев».
– Да, вы правы, – говорит Су Линь, – Шанхай уже не тот. Впрочем, возможно, я говорю так, потому что собираюсь уехать.
– Надолго? – спрашивает Альберт.
– Возможно, навсегда. Моя семья завершила свои дела в этом городе.
– Наверное, я чего-то не понимаю, – говорит Альберт, – но мне кажется, что деловая жизнь в городе…
– У нас несколько разная ситуация, – прерывает его Су Линь. – Вы – англичанин, мой отец – китаец. Я, наверное, никогда не рассказывала вам, как его похитили три года назад?
Альберт хочет сказать, что Су Линь вообще никогда не говорила об отце, но лишь качает головой.
– Он возвращался домой, в сопровождении двух слуг. На него напали трое и запихнули в машину. Слуги бросились бежать и звать на помощь. Рядом с нашим домом – полицейский участок, и уже через минуту слуги были там. Им открыл заспанный англичанин, в тапках и едва ли не в халате. Похоже, он был пьян. Когда наши слуги рассказали о похищении, он взял их за шивороты и стукнул лбами, приговаривая, что они несут какую-то чушь и только отвлекают занятого человека.
– Боже мой! – ужасается Альберт. – Я надеюсь, полицейского наказали?
– Наверное, – пожимает плечами Су Линь, – мне нет до этого дела. Так или иначе, мы поняли, что в случае неприятностей нам не приходится рассчитывать ни на англичан, ни на полицию.
– Но ваш отец…
– …жив и здоров. Вы же знаете, в Шанхае есть и другие пути решения проблем, кроме официальных.
– Надеюсь, они тоже будут задействованы, чтобы освободить Чан Кайши.
Су Линь улыбается. Вот уже двенадцать дней, как глава Го миньдана генерал Чан Кайши находится в Сиане, захваченный китайскими коммунистами: по слухам, от него требуют, чтобы он согласился на совместные выступления Гоминьдана и Красной армии против японцев.
– Мне жаль, что вы уезжаете, – говорит Альберт. – Хотя мы видимся редко, я не теряю надежды однажды съездить с вами в Сучжоу.
– Возможно, мы еще успеем, – отвечает Су Линь. – Мы уедем только весной.
Сегодня на Су Линь черное платье с длинными рукавами, что-то среднее между ципао и западным вечерним платьем. Серебряные браслеты и ожерелье слегка звенят, когда девушка взмахом руки подзывает официанта. Волосы ее коротко острижены на европейский манер.
– Мне кажется, вы торопитесь, – говорит Альберт. – Я думаю, можно подождать до осени.
Су Линь пожимает плечами – и тут бармен-филиппинец вылезает на сцену и что-то громко и взволнованно читает по бумажке.
Зал взрывается криками радости.
– Что он сказал? – спрашивает Альберт.
– Чан Кайши освобожден и направляется в Нанкин, – говорит Су Линь, – но, боюсь, это все уже неважно.
– Почему? Если Чан Кайши заключит союз с коммунистами, он будет хозяином всего Китая?
Кажется, невозмутима в зале одна Су Линь. Все прочие – хостесс, танцовщицы, гости, официанты – поздравляют друг друга.
– Что они говорят? – спрашивает Альберт.
– Они уверены, что теперь мы победим японцев.
– Может, так и будет?
Крики смолкают, словно по команде. Полдюжины телохранителей деловито расчищают проход к столику у самой сцены – и вот в зал входит большеухий мужчина, высокий и худой. На нем традиционное черное чаншань и кожаные европейские туфли. Охранники провожают его до столика, с пистолетами в руках становятся рядом, оглядывая зал.
Альберт узнает главу Зеленой банды Ду Юэшэна.
– Вы все еще думаете, что хозяин Китая – именно Чан Кайши? – шепотом говорит Су Линь.
Альберт увидел его на авеню Жоффе. Как много лет назад, Генри стоял в тени платана и смотрел на поток пешеходов и рикш. Китайцы в островерхих соломенных шляпах, телеги, запряженные волами, большие черные автомобили… Альберт выскочил из «бьюика», стиснул Генри в объятиях и, еще крича: Не может быть! Старина Генри! Ты ли это? – увидел, как тот постарел.
Редкие оставшиеся на голове волосы поседели, мышцы одрябли, глаза потухли за стеклами очков. Альберт отвез его в ближайший бар, налил полный стакан скотча:
– Рассказывай, где ты был?
Генри пожал плечами:
– Сначала здесь, потом в Америке, теперь вот снова вернулся, уже два месяца.
– Я тебя искал. Никто не знал, где ты.
Генри аккуратно поставил на стол пустой стакан.
– Нечего было знать. Жил в приюте Армии Спасения, с другими бездомными. Потом собрал денег на билет до Нью-Йорка и уехал.
– В приюте Армии Спасения? Ты с ума сошел? Почему ты мне не написал? Я бы выслал тебе денег!
– Мне не хотелось, – ответил Генри. – Знаешь, мне было нечего тебе написать, если честно. Мне как-то стало все… неинтересно.
– И девки? – подмигнул Альберт.
– Девки тоже. Их было так много в моей жизни, что, наверное, надоело.
Генри был жалок. Альберт предпочел бы запомнить его молодым.
Альберт заказал еще скотч. Как бы поскорее дать Генри денег и отвязаться?
– Ты знаешь что-нибудь про Филис? – спросил Альберт, когда пауза затянулась.
– Да, – кивнул Генри, – конечно. Я знаю про Филис. Я думал, ты тоже знаешь.
Он начал рассказывать про войну 1932 года. Все случилось быстро: сначала демонстрации, потом драки, и вот уже японские корабли стоят на рейде и обстреливают город.
– Рассказывали, что японцы извинились перед англичанами и французами, что у них старые пушки и они могут случайно попасть не туда. Англичане сказали, что да, они понимают, война есть война, все в руках Господа, а французский адмирал ответил японцам, что у французов, напротив, пушки самые новые и они всегда попадают куда надо. И, как ты знаешь, ни один японский снаряд французам не достался. Все это знали – и кто мог, старался задержаться во французском квартале, носа не совал в китайский город и международный сеттльман. Можешь представить, что здесь творилось? В тот день японцы подошли к Наньтао, и беженцы с новой силой рванули сюда. Они бежали по бульвару Монтини, со всем, что могли унести. Я думаю, там было несколько десятков тысяч, когда все случилось. Страшная давка, паника… в какой-то момент я выпустил руку Филис…
Внезапно Альберт понял. Это был тот самый день, когда китайские самолеты уходили от японских истребителей и начали терять высоту. Чтобы избавиться от лишнего груза, они сбросили две бомбы. Прямо в толпу беженцев на бульваре Монтини.
– Филис была в самой гуще, – сказал Генри. – Надеюсь, что убило взрывом. Потому что еще больше народу затоптали заживо.
Третий стакан скотча пошел Генри на пользу, в голосе его появились знакомые нотки злой иронии.
– Ты знаешь, я же всегда знал, в каком мире мы живем. Великая война в Европе, гниль и разложение вокруг нас… это даже давало мне силы… ты ведь помнишь, да?
Альберт кивнул.
– Ну вот. А когда это случилось с Филис – все вдруг закончилось. Все перестало работать. Мне казалось, это высшая мудрость – помнить о смерти, об ужасе, который нас окружает. А оказалось – можно было и не помнить. Все равно, когда понадобится, нам напомнят. Самым доступным способом – ткнут носом, как котенка в его говно. Поначалу я думал, что все как-нибудь выправится, попробовал старый способ – опуститься на дно. Трущобы, ворье, шлюхи, даже опиум… ничего не помогало. В конце концов я оказался в приюте Армии Спасения и понял, что у меня одна мечта: убежать отсюда.
Альберт вспомнил Су Линь и вздохнул:
– Все бегут из Шанхая.
– Отсюда расползается что-то страшное – на фоне этого Великая война покажется детской игрой. Я сбежал в Америку, и, знаешь, там то же самое. Америки, которую я любил, больше нет. Ее убила Депрессия и отмена «сухого закона».
– Поэтому ты вернулся?
– Да, наверное. Я подумал – попытаюсь последний раз. Вдруг снова увижу Шанхай и стану таким, как пять лет назад. Не получилось.
– И что ты будешь делать? Уедешь в Европу?
– Ты не знаешь, что ли, что творится в Европе? – удивился Генри. – Одна Испания чего стоит!
– Я думаю, красные проиграют в Испании, – сказал Альберт.
– У меня есть план, – шепотом сказал Генри, – я нашел идеальное место. Никому не нужные острова. Идеальный климат. Людей мало. От всего на свете далеко. Посреди океана. Я думаю, когда все начнется, там можно будет отсидеться. Жаль, у меня нет денег на билет.
Альберт улыбнулся. Когда речь зашла о деньгах, на секунду он увидел прежнего Генри.
– Деньги я тебе дам, – сказал он, – но, может, ты лучше потратишь их в Шанхае?
– Помнишь, – ответил Генри, – мы как-то говорили с Филис и нахваливали Шанхай? А Филис сказала, что однажды уже видела один очень похожий город – и что теперь этого города больше нет?
– Не помню, – сознался Альберт.
– Ну, неважно. Короче, это такое пророчество. Скоро не будет никакого Шанхая. Я не знаю, кто придет – японцы, коммунисты, марсиане, – но этот город доживает последние дни.
– Честно говоря, – ответил Альберт, – я спокоен за Шанхай. Мы не уступим его японцам. Если такое случится – это будет конец Британской империи.
– Значит, не будет и Британской империи. И Европы тоже не будет. Даже насчет Америки я не уверен. Поэтому я и выбрал Гавайи. Знаешь, я уже присмотрел там местечко, нашел на карте. Мне название понравилось – «Жемчужная гавань». Красиво, правда?
(перебивает)
В начале восьмидесятых несколько британских пацифистов решили подготовиться к атомной войне. Проанализировали возможные места ядерных ударов. Изучили розу ветров. Посмотрели карты океанских течений. Выбрали в Атлантическом океане группу британских островов, куда радиоактивное заражение должно было добраться позже всего. Купили землю, перебрались туда жить. Через месяц на остров высадились аргентинские войска, и началась Фолклендская война.
А вот ядерного апокалипсиса так до сих пор и не случилось.
Нанкин-роуд – не лучшее место для разговоров. Еще не зажглись неоновые рекламы, но то и дело хлопают двери магазинов, впуская и выпуская новых покупателей.
– Могу ли я надеяться увидеть вас в Гонконге, если деловые интересы приведут меня туда? – спрашивает Альберт.
Су Линь затягивается сигаретой, дым тонкой струйкой поднимается к небу.
– Все может быть, – отвечает она.
Весна, новая шанхайская весна. Вечная морось сменилась душной жарой, можно позавидовать рикшам, на которых только короткие штаны. Су Линь сегодня одета по европейской моде.
– Мы знакомы пять лет, госпожа, – говорит Альберт, – и пять лет вы обещаете мне поездку в Сучжоу. Боюсь, как бы обещание новой встречи не оказалось столь же обманчивым.
Су Линь улыбается:
– Вы же можете съездить в Сучжоу без меня, мистер Девис. Это хорошо известный маршрут.
– Это будет неправильно, – отвечает Альберт. – Пусть Сучжоу навсегда останется для меня местом, куда мы не съездили с вами вдвоем.
– Хорошо, – Су Линь наклоняет голову, – возможно, в Гонконге нам больше повезет со встречей. А сейчас – прощайте, мне пора идти.
– Прощайте, госпожа, – говорит Альберт.
Мы так и не съездили в Сучжоу, повторяет он про себя. От этой фразы веет меланхолией. Так и не съездили в Сучжоу. Значит, Сучжоу будет для меня сердцем потаенного Китая, таинственного и чарующего, как Су Линь.
Девушка идет к автомобилю. Альберт смотрит вслед, представляет ее в ципао, шелк нежно переливается при каждом шаге, любое движение словно замедленно, как во сне.
Наверное, я был влюблен в нее, думает Альберт, был влюблен все эти пять лет, с того момента, как увидел в первый раз. Заходящее солнце золотит Нанкин-роуд, то тут, то там вспыхивают неоновые огни. Шофер раскрывает дверцу; садясь в машину, Су Линь оборачивается и чуть заметно улыбается.
Жаль, у меня нет с собой камеры, чтобы навек впечатать в эмульсию тонкую фигурку рядом с раскрытой дверью автомобиля, слабую улыбку на нежном лице, озаренном закатным светом. Если не фотоэмульсия, то хотя бы память пусть сохранит это мгновение.
Пройдет много лет, думает Альберт; богатый и утомленный жизнью, я буду сидеть в шанхайском кабаре, пары все также будут кружиться по зеркальному полу, я буду слушать привычный разноязыкий гомон, пить «джинслинг» и вспоминать тех, кого знал молодым, кого больше нет со мной, кто навсегда покинул Шанхай.
Шанхай! Запруженные улицы и грязные каналы, ночные бары, кинотеатры и казино, неоновый свет Нанкин-роуд и огни океанских пароходов на рейде Хуанпу. Китайские няньки-аны гуляют в парках с детьми, иностранные знаменитости фланируют по Бунду, пробегают полуголые рикши, выходят из автомобилей одетые по последней моде красавицы…
Вот он, мой Шанхай, с его любовью, музыкой и одиночеством.
Мой Шанхай, место расставания, вечный праздник разлуки.
…И из этого краткого мгновения, ради которого все и затевалось, из этого мига слепой бесконечности он почти сразу сползает в дремоту, еще перекатывая во рту «спасибо» или «ох, как мне было хорошо», выталкивая влажными губами бессмысленное «детка», «зайка», «маленькая моя», бормоча на разных языках традиционное «люблю», да, соскальзывает в дрему, не в силах снова открыть глаза, откатывается на свой край, и уже потом, за гранью сна, протягивает руку, нащупывает округлое, теплое, чуть влажное – грудь, живот, бедро? – не разглядеть из глубины ночного забытья, но все равно: чужая плоть ложится в ладонь, словно отливка в родную форму, словно глиняная модель в затвердевший отпечаток, оставленный когда-то в сыром гипсе.
До самого утра, потерянный и одинокий, он будет барахтаться в мелководье сна, вздыхать и всхрапывать, ерзать и ворочаться.
До самого утра будет протягивать руку – грудь, живот, бедро? – словно успокаивая себя, еще раз проверяя, ища опору, бросая якорь.
11
1933 год
Томек и сердце тьмы
Спустя много лет Мачек все чаще будет вспоминать тот дожд ливый день, предпоследнее воскресенье марта, когда они забрались в дощатую сторожку в дальнем конце сада Шкляревских. Сторожка могла быть капитанской каютой, калифорнийской гасиендой, факторией в джунглях Конго. На этот раз – итальянский замок.
– А может быть – башня, – сказал тогда Томек, – неважно. Главное, двери крепко заперты, и никто из нас не выйдет наружу еще десять дней.
– А что мы будем есть? – спросил Збышек и тут же покраснел. Все засмеялись.
– У нас полно запасов, – ответил Томек. – Мы ведь не просто сидим здесь, мы пируем.
Широким жестом он указал на колченогий стол, словно предлагая представить вместо одинокого графина домашнего лимонада и нескольких мутноватых стаканов – блюда с неведомыми яствами, бутылки с вином, серебряные приборы.
– А почему мы не выходим? – спросила Беата. – Нас захватили в плен?
– Нет, – ответил Томек, – мы сами заперлись. Мы не выходим, потому что снаружи – чума.
Беата кивнула, светлые локоны на секунду пришли в движение. Она была красива, как Луиза Пойндекстер, и Мачек отвернулся. За окном капли стекали по голым намокшим ветвям яблонь, по тупиковому забору горизонтальных досок, падали в жирную, грязную землю. Мачек знал: Беате нравится Томек.
Томек нравился им всем.
Его звали Томаш П. Радзаевский – и вряд ли сегодня кто-нибудь вспомнит, что значила буква «П». Томек был заводилой, вундеркиндом, самым умным мальчиком в Бжезинке, а может, и во всех окрестных деревнях, в Бабице, Будах, Райске, в Плавах и Харменже. Он был докой во всех гимназических науках, разбирался во всем, от вулканической лавы до индейских набегов. Если ему чего и не хватало, так это хитрости: Томек не умел скрывать, насколько он умен. В гимназии, решая для Юрека или Витека задачку на определение площади треугольного двора, он использовал синусы и прочую тригонометрию – хотя никто в классе и слова такого выговорить не мог.
Но главное, в чем Томек был мастером, – это придумывать игры. Это он три года назад, прочитав «Род Родригандов» Карла Мая, спланировал индейский набег на усадьбу Любовских: десять мальчишек в боевой раскраске, вооруженные копьями и одним настоящим топором, перелезли через забор и атаковали цепного пса Ганса, злющую немецкую овчарку, сидящую на цепи в конуре. Ганс захлебывался неистовым лаем, хриплым, как кашель курильщика, пани Любовска с веранды призывала матку бозку и посылала на головы мальчишек все проклятия, которые могла выговорить при детях, а в это время Томек и Марек выкрали из дома семилетнюю Злату – потому что индейцы всегда берут пленниц при набегах на гасиенды.
В тот раз Томек, как всегда, не рассчитал, насколько глупы взрослые: никому и в голову не пришло связать индейский налет с исчезновением девочки. Три часа вся Бжезинка разыскивала дочку пана Любовского, а Злата все это время, онемев от счастья, слушала о том, как Томек в прошлом году охотился на крокодилов и ловил мустангов с помощью лассо.
Еще год девочку не отпускали гулять с «этим ужасным Радзаевским», но когда ей исполнилось восемь, Злата добилась своего – и вот теперь сидит вместе со всеми, с восторгом глядя на Томека.
– Чума, – пояснил Томек, – это было вроде «испанки». От нее умерла половина Европы, может быть, даже две трети.
Злата кивнула: она слышала про «испанку», ее двоюродная тетя умерла от «испанки» еще до Златиного рождения. У бабушки до сих пор дома хранится фотографический портрет: худая девушка со старомодной прической и белым воротничком вокруг высокой шеи.
– И вот мы собрались в этом доме, – продолжал Томек, – накупили еды и вина, заперли двери, зажгли свечи и приготовились пировать, пока чума не утихнет.
– А мама? – спросил Юрек. – Маму мы не возьмем с собой?
Томек задумался на секунду.
– Наши родители в другом городе, – ответил он. – Сами мы не отсюда, мы приехали учиться в Университет. Там, за стенами нашего дворца, большой город, а не маленькое местечко, как Бжезинка.
– А, ну тогда хорошо, – успокоился Юрек.
Иренка нагнулась и что-то шепотом сказала брату по-русски. Юрек тут же стукнул ее ладонью по лбу, буркнув дура!
Злата засмеялась, но тут же замолчала, когда Томек из-под очков сердито зыркнул на Иренку и Юрека: он не любил, когда ему мешали.
– И вот мы собрались здесь и, чтобы не скучать, рассказываем друг другу всякие интересные истории: о приключениях, о путешествиях, о сражениях…
– И о любви? – добавила Беата.
Мачек едва заметно вздохнул. О любви, да. Он был влюблен в Беату уже два года – с тех пор, как прочитал «Трех мушкетеров» и решил, что у каждого настоящего авантюриста должна быть возлюбленная.
– И о любви, – согласился Томек.
– Что, и все? – огорчился Витек. – Просто сидеть и рассказывать?
– Не просто так рассказывать, – сказал Томек. – Мы должны так сочинять эти истории, чтобы они были, ну, связаны друг с другом. Как гирлянда. Чтобы одна словно цепляла другую, понятно?
– Не понятно, – сказала Иренка. – Давай ты начнешь, и мы разберемся?
– Нет, – сказал Томек, – так неинтересно. Пусть Мачек начнет.
Вот так всегда! Мачек замер в растерянности. Разве он рассказчик? Пусть бы Томек рассказывал!
– Я не знаю… – начал он.
– Это просто, – сказал Томек. – Ты придумай какую-нибудь картинку и начни ее рассказывать, а потом сочинится все остальное.
Мачек задумался. Ни одна картинка не приходила в голову. Он заговорил, надеясь, что история сложится сама:
– Ну… это несколько человек, и они сидят за столом. На столе стоят стаканы.
– С лимонадом? – спросил Збышек.
– Нет, нет, стаканы с ромом! – сказал Мачек.
– Они пираты?
– Нет, не пираты, – ответил Мачек и тут же пожалел: придумывай теперь, кто они. – Они знаменитые… знаме нитые…
– Революционеры, – выкрикнул молчавший до этого Бруно. Его двоюродный дядя жил в Советской России, Бруно считал себя коммунистом и даже хвастался, что читал «Манифест» Маркса.
– Да, – ухватился за идею Мачек, – революционеры-анархисты. Ирландские бомбисты. Они сидят за столом и готовят политическое убийство.
– Отлично, – сказал Томек.
И тут Мачек в самом деле увидел: их было двое, этих анархистов. Длинный стол, как в баре, куда Мачека отвел отец, когда они ездили в Хшанув на ярмарку. Кроме этих двоих, в баре никого не было. На одном были темные очки, как на шофере или мотоциклисте. Он подносил зажигалку к стаканам с ромом – или это был спирт? – и бледное голубое пламя стелилось над ними, как туман над лугом, отражаясь в зеркальной поверхности барной стойки. «За наших товарищей!» – сказал анархист и отправил стакан вдоль стойки к своему собеседнику.
– И что дальше? – спросил Томек.
Мачек тряхнул головой.
– Ну тебя, – сказал он, – рассказывай лучше сам. Мне ничего в голову не приходит, что ты от меня хочешь.