Невинная девушка с мешком золота Успенский Михаил
— ...такую, что даже у жирафа шея вдвое длиннее делается при её виде?
Образ жирафа потряс посла. Кроме того, он знал, что нет ничего более приятного для султана, чем поклониться ему красивой невольницей. Так можно запросто стать из опального посланника в варварской стране даже великим визирем...
— А это законно? — спросил на всякий случай Хосрев— Мирза.
— Это более чем законно! — воскликнул Филь-кинштейн. — Мы ведь заодно сотворим ещё и доброе дело: освободим невинную девушку из заключения!
— А если ваш царь разгневается? Ты на что меня толкаешь, помесь казбича с карагёзом?
— Не разгневается. Её заключили в темницу ещё при старом царе, а нынешний просто забыл её выпустить. Да он и не заметит ничего! Она ему никто! Всё равно в тюрьме никакого порядка нет, особенно если за деньги...
Дальнейший разговор пошёл о деньгах и только о деньгах. А следовательно, никакого интереса для людей порядочных не имел.
Вообще-то банкир особенно не рисковал. Перевоплощением Луки занималась Синтетюриха. Аннушка и заключенной-то, строго говоря, не считалась. Просто Липунюшка пообещал обабленному атаману, что девушку он получит после успешно выполненного похода. А девушка ведь за это время может и другим увлечься. Кто чего сердцу юной девы скажет? Нечего и сказать. Кстати, атамана Липунюшка никак не рассчитывав оставлять в живых. Его, государика, самого впору было бы взять в дело, только денег жалко... . Да ведь Филькинштейн лично и не собирался подкупать тюремщиков. Это вполне могли сделать сообщники атамана, неосмотрительно амнистированные новым государем. Тот же Волобуев, к примеру...
...Самой же Аннушке было глубоко наплевать, кто её освобождает и зачем. После того как тюремщица ей сообщила о позорной, трусливой смерти одного из заключенных, разбойничьего атамана, она впала в какое-то оцепенение, не сумев разобраться в своих чувствах. Она уже почти полюбила бедного Луку, и вдруг такое разочарование...
Только после того, как она, связанная и с кляпом во рту, оказалась в неприкосновенном посольском возке, для неё всё стало ясно, но уж было поздно...
... — Злодея Волобуева зарезали тюремщики, — доложили государю. — А вот за девкой не углядели...
— Бардак, а не держава! — вздохнул Липунюшка. Аннушка его нисколько не интересовала, поскольку сам он во время гона прикидывался лисом и носился по лесам, не тратя время на придворные галантности.
Аннушку вёз сухопутный капудан-паша Хамидулла. По правилам-то сопровождающий красавицу в гарем должен был быть евнухом, но возраст у сухопутного капудана был уже такой, что его сама природа вполне облегчила.
Сопровождали Аннушку с капуданом два десятка янычар, снятых с охраны посольства.
Иногда возок останавливался и пленницу развязывали — а как же иначе? Кого они тогда довезут?
Первая остановка случилась возле пепелища «Приюта богодула».
По пепелищу ползали, копаясь в золе, трое каких-то людей. Люди были сильно обгоревшие и покалеченные: у одного нет руки, у другого — ноги, у третьего — вообще ничего.
Увидев Аннушку, калеки пришли в неописуемый ужас и со всей возможной скоростью скрылись в лес, прихватив третьего — он тоже перепугался, хотя у него ничего и не было.
«Да впрямь ли красавицу мы везём? — подумал старый капудан-паша. — Может, на самом деле это ифритка огнедышащая?»
На другом пепелище, в деревне Кучердаевке, всё было наоборот: мужики, бабы и дети непрестанно-кланялись Аннушке, называли её избавительницей и благодетельницей. Кабы не янычары, её, чего доброго, и освободили бы.
— Гляди-ка — она и арапчонка своего прикончила! И с богодулом разобралась! Она, поди, и медведя барского на рогатину подняла! Ну, бой-баба! — восхищались обитательницы Кучердаевки и грозно поглядывали на своих скукожившихся мужей.
«Нет, не ифритка», — облегчённо подумал капудан-паша, плохо понимавший бабские вопли.
На торжественных проводах мнимой Аннушки с мешком золота он не присутствовал, поскольку старым людям положено много спать. А к тому, что ерусланский народ никакому пониманию не поддаётся, он уже привык.
Но на всякий случай велел пленнице переодеться в пристойное девице чёрное платье и закрыть лицо волосяной сеткой. Нечего кому попало на будущую звезду гарема пялиться!
Шайтан, так ведь она же ещё и любимой женой может стать! Ужо тогда припомнит старому Хамидулле все дорожные обиды!
И капудан-паша резко поменял обращение с пленницей — снял верёвки, кормил восточными сладостями из своих рук, рассказывал, какая хорошая жизнь в Истанбуле и какая плохая — в Риме, через который придётся, хочешь не хочешь, проезжать, поскольку все дороги ведут именно туда. В сладости он подкладывал дурманного зелья — благо сам им баловался и держал в избытке. Это лучше всяких верёвок.
«Хоть на Вечный Город с ужасом поглазеть, — думала, засыпая, Аннушка. — А там всё равно сбегу!»
ГЛАВА 33
А в далёком покуда Риме не спал, ворочался Князь Мира Сего, Чезаре Борджа. Спать ему не хотелось и вообще ничего не хотелось.
Он встал и подошёл к книжному шкафу. Здесь под охраной Микелотто хранились запрещённые книги. Полное издание «Божественной комедии» великого Алигьери, «Декамерон» без купюр... Для тех его подданных, что мнят себя просвещёнными, существуют сильно урезанные варианты — надо же сохранять подобие литературы. От Данте остался лишь текст «Ада», да и в том имя Господне было отовсюду повымарано. Ну, сонеты Аретино... Ну, новеллы Сакетти... Ну, Апулей... Нового-то никто не сочиняет! Воображения, что ли, недостаёт жалким марионеткам?
Убийства и отравления прискучили — их и в прежней жизни хватало. К тому же так и вовсе без подданных останешься!
Нынче подданных следовало беречь, потому что кто тогда иначе пойдёт воевать иные земли? Поездка в Ерусланию здорово подкосила Кесаря: какая громадная страна! Как много в ней людей! Ну, пусть они и не совсем люди, но ведь и не куклы европейские!
Болван Джанфранко представления не имел о тех, кто живёт в Великой Тартарии — не знал их обычаев, нравов, языка. Потому и своих понятий внушить им не мог. Эти ерусланцы до всего должны были додумываться сами. Но ведь так они и до самых корней могут докопаться!
А ещё ведь существует Катай, где народу куда больше! К этой стране без ерусланского войска и вовсе не подступиться!
Конечно, Чезаре крепко надеялся на дурацкое пари, заключённое с придурковатым и пьяненьким новым царьком. Глупости, нет такой страны, сквозь которую могла бы безнаказанно пройти невинная девушка с мешком золота!
Кстати, интересно было бы на неё поглядеть. Наблюдатели доносят с помощью почтовых нетопырей, что посланница чрезвычайно хороша собой...
Князь Мира Сего зевнул. Женщины его давно уже не волновали, поскольку все были к его услугам. Ах, как мгновенно состарилась душа в бессмертном и безотказном теле!
Хотелось лишь того, что было недоступно. Лукреция, эта развратная дрянь, отказалась от вечной молодости и сбежала, подобно негодяю Джанфранко. А как хороша была сестрица в молодости! Как сладко было сознание греха!
А нет греха — и ничего не сладко.
Ничто не волнует, ничто не возбуждает. Полупокойный Папа в таких случаях велел приводить на двор ярых жеребцов и кобыл, а потом, насмотревшись на скотскую любовь, следовал в опочивальню, где ждала его та же Лукреция... Какая весёлая семейка была! Как им все завидовали!
Какого же из своих мужей не простила ему сестра? Одного или всех троих?
Он тоже пробовал ходить на скотный двор — не подействовало.
Потом перешёл на двор птичий — некоторое время помогало...
Дьявол! У последнего мужика больше радостей в жизни, чем у владыки Ватиканской империи!
Нет, этого терпеть никак невозможно!
Чезаре позвонил в колокольчик.
Лежавший у порога Микелотто встрепенулся, но, узнав в вошедшем камерария, успокоился.
Камерарием у Кесаря служил не кто иной, как бывший флорентийский секретарь Николо Макиавелли. Бедняга! Он-то до сих пор полагает, что Чезаре Борджа достиг всемогущества благодаря его жалкой книжонке «Государь». И мнит себя этаким серым кардиналом. Ладно, Кесарь щедр — синьор Макиавелли вознаграждён долголетием, зато ему досталась незавидная роль: то ли шута, то ли сводника... Не умничай! Хотя... Хорошо, что Чезаре взял его на похороны Ерусланского владыки. Ведь пьяное пари — его заслуга...
Может, он и сейчас что-нибудь придумает?
Впалые щеки синьора Николо озарила сладчайшая улыбка.
— Не разбудил? — пошутил Кесарь.
— Что вы, эччеленца! В любое время дня и ночи...
— То-то же. Видишь ли, братец...
Господа не стесняются лакеев, поэтому камерарию всё было объяснено самыми простыми и грубыми словами.
Макиавелли тут же начал перечислять все имеющиеся в наличии афродизиаки: шпанскую муху, любисток, мандрагору, ёшкин корень, заячий помёт, нигерийскую мазь, капустный сахар...
— Не то, не то, — поморщился Кесарь. — Телом я здоров и крепок. Пресыщен и утомлён мой разум...
Макиавелли стянул с головы свою вечную чёрную шапочку с наушниками и почесал голый череп.
— Есть, государь, — сказал наконец камерарий. — Некий нидерландский естествоиспытатель, именем Левенгук, создал прибор...
. — Какой ещё прибор? — зарычал Кесарь. — Я в подпорках пока не нуждаюсь! Мне потребно зрелище!
— Это и есть зрелище! Я сейчас его принесу! Макиавелли перепрыгнул через Микелотто и умчался куда-то к себе.
Воротился он не скоро — так что Кесарю едва не пришлось ждать.
— Ну и что это за дурацкая трубка? Трубка Галилея? Так что в ней толку? Глядеть-то не на что!
— Есть, есть на что поглядеть! — суетился камерарий. — Вот так, столик я ваш подвину, чтобы первый луч солнца...
— Солнца дожидаться прикажешь, каналья? Или я сам не светоносец?
— В таком случае, эччеленца, сделайте так, чтобы самый яркий луч упал вот на это стёклышко... А я возьму каплю простой воды — вот хотя бы из цветочной вазы...
— Что за идиотская затея? Что можно увидеть в капле воды, кроме самой воды?
— Не скажите, эччеленца... В капле воды, как в океане, полно жизни! Достаточно глянуть вот сюда...
Чезаре Борджа глянул.
Самые омерзительные козявки, населявшие каплю; корчились, извивались, жрали друг друга, делились, множились, умирали...
Кесарь глядел в микроскоп до самого рассвета, потом поднял воспалённый глаз на согнувшегося в долгом поклоне Макиавелли.
— Да, — сказал он. — Впечатляет. Приведи-ка мне, братец, парочку... нет, лучше трёх монахинь!
ГЛАВА 34
...А потом пошли неизбежные урочные дожди. А как же? Иначе откуда быть урожаю? И в календарь заглядывать не надо...
Сафьяновые сапожки атаман решил приберечь, разулся, связал ушки голенищ бечёвкой и перекинул через плечо.
Страннику Амвонию дождь был привычен, он бодро перебирал босыми ногами, как по сухой городской мостовой.
Обоз с наблюдателями безнадёжно отстал. Время от времени Рахит-бек приносил оттуда вести — в том числе и призывные, от фрау Карлы.
Но Тиритомба к тому времени уже решительно ни на что не годился. Он глухо кашлял, сморкался и смело проклинал красавицу-атамана, словно это Лука сам лично заключал нелепейшее пари с Кесарем.
В первой же попавшейся деревне они забежали в пустой амбар, хозяин которого милосердно оставил в углу кучку прошлогодней соломы. Богодул тут же, по привычке к богоискательству, её переворошил.
— Я крыс боюсь и мышей, — предупредил арап.
— Не бойся — нас охраняют! — сказал брат Амвоний и указал на икону, установленную над дверью.
Охрана и вправду была самая надёжная.
На иконе изображались святые братья Усатий и Полосатий, заслуженно считавшиеся заступниками всех земледельцев и хлеботорговцев. С ними никакие грызуны ужиться не могли.
Брат Амвоний охотно растолковывал изображённое:
— За праведную жизнь и подвижничество Тот, Кто Всегда Думает О Нас, наградил братьев девятью жизнями. А вот и девять клейм по краям, изображающие их девять мученических смертей...
Действительно, Усатию и Полосатию сильно не везло. То их загоняли собаки на высокое дерево, где братья и помирали с голоду. То поселяне топили своих заступников в реке, облыжно обвинив в краже сметаны и сливок. То их в какой-то европейской стране сжигали на костре как пособников местной ведьмы. То уже в Истанбуле султан приказывал зашить их в мешок вместе с любимой женой-изменщицей, а мешок — бросить в пролив Босфор. То какой-то колдун, ища средство стать невидимым, варил их в котле — надеялся обрести заветную косточку. То парижский лекарь-изувер вздумал испробовать на беднягах изобретённую им панацею.
Остальные смерти были на совести своих, ерусланских, скорняков, которые потом выдавали покрашенные шкурки братьев за беличьи...
Атаман и поэт пригорюнились, невольно сравнивая мученичество Усатия и Полосатия со своими невзгодами.
— Снова и снова убеждаюсь, — сказал Радищев, — что на благодарность народную нечего и надеяться. Брат Амвоний, а что же — после смерти Усатий и Полосатий тоже угодили в преисподнюю?
Богодул даже растерялся. — Нет, наверное, — сказал он неуверенно. — Для таких, как они, должно существовать другое место, только мы пока ещё не знаем — какое... Видимо, там, где в реках сливок плещется форель...
— Ничего-то вы не знаете, — — вздохнул атаман. — Может быть, и в самом деле принять нам ватиканскую веру, где всё ясно и понятно — вот тебе Папа в гробу, вот тебе Кесарь-Сын на престоле, а вот и Внук Святой в ночном небе?
— Нет, — уверенно заявил брат Амвоний. — Лучше вера неясная и забытая, зато истинная. У нас, прекрасная отроковица, есть хотя бы надежда обрести её, а у бедных ватиканцев и такой нет.
— Нашёл бедных...
Тиритомба же думал совсем о другом. Из носа у него капало. А о зонтах образованные ерусланцы знали только по сочинению Марко Поло.
— И почему это во всех странах у людей под ногами почва, а у нас — непролазная грязь? Почему Тот, Кто Всегда Думает О Нас, не подумал о такой малости?
— А это для того, сынок, чтобы мы его побыстрее нашли...
Развести огонь было никак нельзя: поселяне тут же расправились бы с путниками, как с Усатием и Полосатием.
— Отвернитесь, — потребовал атаман. — Я переоденусь.
Богодул отвернулся честно, а Тиритомба — не очень.
— А где зеркальце? — спохватился Лука. — Ну-ка, встань, пиит позорный! Я знаю — ты в него подглядывал!
Тиритомба, сопя и смущаясь, вернул красавице драгоценное стекло.
— Как ещё не раздавил! — возмущался Лука. — Насмотрелся? Теперь беги к своей немецкой красавице, пусть она тебя утешает...
Тут атаман с лёгким недоумением понял, что ревнует поэта.
«Надо спешить, — решил он. — Пока я совсем не того... Девушка ведь тоже живой человек!»
— Ладно уж, держи зеркальце вот так — я гляну...
Но маленькое стёклышко не могло, конечно, в полной мере отразить красоту Луки Радищева в новом, уже зелёном, сарафане.
— Можно постучаться в барскую усадьбу, — предложил поэт. — Там наверняка есть даже французский трельяж...
— А потом спалить ту усадьбу вместе с благородным сладострастником, — сварливо сказал атаман. — Ладно Кучердаевка — это сугубо личное дело. Но не могу же я разорять всех подряд! Какой же я после этого буду народный заступник?
— Да ты и так народу не заступник, — вздохнул арап, но, увидев грозные прекрасные очи, тут же уточнил: — Ты заступница...
Он смотал с головы тюрбан и принялся его выжимать. Павлинье перо из украшения стало посмешищем.
— Худо, что нет у нас карты, — сказал Радищев. — Идём-бредём, а далеко ли до границы — так и не знаем...
— Теперь ты отвернись, — потребовал поэт. — Я портки сушить буду...
Из тюрбана он соорудил нечто вроде набедренной повязки и занялся портками. Восточные туфли без задников поэт давно и безнадёжно утратил в грязи.
— А ведь так и так все дороги ведут в Рим, — сказал брат Амвоний. — Не бойся, мимо не проскочим... Но согреться сейчас согреемся — я тут прихватил у одних...
С этими словами богодул достал глиняную баклажку.
Лука выпить отказался наотрез, хотя и очень хотелось. Но теперь он опасался даже Тиритомбы. Ишь как глазищами-то сверкает! Только бы не вздумал душещипательные вирши читать: можно и не устоять слабой девушке противу подлинной-то поэзии...
— Я тут решил обратиться к суровой и презренной прозе, — сказал арап, словно бы прочитав мысли атамана. — Путевые заметки. Батюшки, тетрадка-то как не размокла! Это же чудо!
— Читай! — приказал Лука. — Всё равно жрать нечего...
— Маленько денег осталось, — сказал богодул. — Я бы сбегал в деревню, чего-нибудь купил... Хотя много ли весной купишь?
— Иди, — разрешил Радищев. — Только не притащи кого-нибудь за собой! А я пока послушаю, что наш верный паж нацарапал...
— Я дело знаю, — обиделся брат Амвоний и вышел в дождь.
Свет в амбаре был скудный, и арап с трудом разбирал каракули, оставленные свинцовым карандашом.
— Та-ак... Тут нечитаемо... И тут... Ага! «Я оглянулся окрест. Всё было мрак и вихорь. Враги обступали нас со всех сторон. Хищные руки их тянулись к сокровищам атамана. Его прекрасные золотые волосы разметались во все стороны...»
— Подай-ка гребень! — кстати вспомнил Радищев и, охая, начал расчёсывать свои прекрасные золотые волосы. — Да ты читай, читай!
— "Грудь Нового Фантомаса высоко вздымалась, — робко продолжил арап. — Очи метали молнии. Подобен молнии в его нежной ручке был |и кинжал — изделье бранного Востока. Почуяв роковой огонь, злодеи попятились и стали храпеть и дико водить очами. Одежда атамана пришла в беспорядок, открывая взору самые превосходные прелести, какие случалось только видеть смертному..." Кхе-кхе... М-да. "Я тоже не плошал. Ятаган в моей верной руке производил в рядах разбойников неисчислимые опустошения. Мы Ступали по залу, утопая по самые колени во вражеской крови. Напрасно взывали злодеи к нашему милосердию, а некоторые даже прибегали к злословью. Оно им не помогло. Когда, наконец, последний из них издал предсмертный стон, мы вложили мечи в ножны. Величие осенило нас своим крылом. Мы помолчали.
Тотчас к ногам нашим бросились добрые поселяне, истово благодаря за чудесное избавление от вечной ерусланской опасности. Они добром вручали нам то, что грабители тщились отнять у них силою, — жареных поросят, копчёные гусиные полотки, простой грубый мужицкий хлеб и хлебное же вино в крынках и ендовах..."
— Нет, — сказал атаман. — Хватит. Про еду пропускай.
— А у меня дальше и нету ничего, — развёл руками Тиритомба.
— Вирши у тебя лучше выходят, — постановил Радищев. — Но ты старайся, старайся, дальше пиши, вместо того чтобы на командира пялиться... Всё-таки заделье...
Неожиданно скоро вернулся богодул. Ни жареных поросят, ни копчёных гусей он не притащил — только простой грубый мужицкий хлеб с колючками остьев.
— А ещё — вот! — похвастался брат Амвоний и протянул Луке пистоль.
— Где взял? — вскинулся Лука. — Прихватил?
— Как можно! Сами отдали! Ведь такую вещь хранить в избе мужичью никак не полагается! А вот и мешочек с пулями, и кремни, и пороху немного...
Лука обрадовался, что ему нашлось мужское занятье, отвлекающее от женской сути. Он, забыв о хлебе насущном, стал любовно чистить оружие, сменил кремень, пропихнул в ствол свинцовый шарик, насыпал на полку порох. На душе стало как-то спокойней.
Теперь можно было и за хлеб приниматься, пока спутники всё не подобрали.
На улице раздалось конское ржание.
— Всё-таки притащил кого-то, — поморщился атаман, взял пистоль и направил его на дверь, взведя курок.
И еле удержался, не надавил на спуск.
За. дверью стоял Рахит-бек. Из-за его спины выглядывала довольно противная белокурая головка. Тиритомба ахнул и стал голым задом зарываться в солому.
Лука осторожно, придерживая пальцем, вернул курок на место и спрятал оружие в складках сарафана.
— Фрау Карла, — сказал он. — Вы нарушаете правила договора. Мы ещё не достигли контрольного пункта.
— Вы тоже нарушаль, — сказала фрау Карла. — Я видель ваш ваффе. Но это уже не иметь значение... Майне буби! О, майне кляйне шварце умляут!
— Я болен... — прохрипел Тиритомба, поняв, что от европейской бабы-судьи ни в какой соломе не схоронишься.
А Рахит-бек решительно шагнул к арапу и опустился пред ним на колени.
— Где твой кинжал, ашуг? — спросил он. — Вот грудь моя!
И даже попытался разорвать на себе платье. Фрау Карла тоже подошла к поэту и рухнула на колени. — Прости, майн либе! — воскликнула она. — Это бысть сильнее нас! Лука догадался, в чём дело, и залился задорным девичьим смехом. Брат Амвоний вторил ему басом. Рахит-бек открыл свою занавеску. В чёрных глазах его стояли слёзы. — Я не джигит, я шакал! — заревел он. — Я с твой дэвушка...
Окрылённый арап резво вскочил на ноги и принялся поднимать коленопреклонённую парочку.
— О славный Рахит-бек! Не казни себя — ты настоящий джигит, как Аммалат-бек, как Кирджали! Не мы ли поклялись на хлебе и крови в настоящей дружбе? Не мы ли сделались кунаки? Моя девушка — твоя девушка! Бери её — она тебе нужнее! Что я — всего лишь ветреный стихотворец! А вы, сударыня, можете считать себя совершенно свободной от всех клятв и уверений. Настоящая любовь должна быть вольной, как ветер! Прекрасен ваш союз! Благословляю вас на все четыре стороны!
Влюбленные обнялись и зарыдали, потрясённые благородством поэта.
Луку, надо сказать, тоже пробрало. Вот тебе и жгучая арапская ревность!
Фрау Карла позаботилась и об утешении носителя кляйне шварце умляута: хурджин Рахит-бека был битком набит всякой едой и выпивкой. А ещё она связала для Тиритомбы шапочку с ушами на случай ненастья вроде нынешнего.
— А теперь нам цайт возвращаться, — сказала зардевшаяся фрау Карла. — Эти думкопф доненинен ни о чем не догадаться, абер дон Хавьер...
— Абер, абер, — согласился Лука. — Завидую тебе, подружка!
А Рахит-бек, склонившись к уху атамана, прошептал:
— Она мне в самый Ватикан проведёт! Смерть шакалу Микелотто!
Когда восторги влюблённой пары утихли и она покинула амбар, поражённый поэт сказал:
— Возможно ли поверить, чтобы сей дикий сын гор показался ей любезнее нашего ерусланского медведя?
— Однако ж показался, — сказал атаман, хотя тоже несколько обиделся за косолапого. — Зато теперь у нас есть верный союзник в стане врага!
Настоящий воин — он и в сарафане воин.
ГЛАВА 35
Напрасно сокрушался Лука об отсутствии карты. Только моряки, особенно британские, чертили грубые, приблизительные контуры побережий. Ну, было у англичан что-то вроде географии, а на материке её не было вовсе.
Люди знали, что все дороги ведут в Рим. Как ты ни уклоняйся, как ни старайся, а Вечного Города не минуешь. Туда же приведёт и убитый камнями путь, оставшийся от древних римлян, и глухой просёлок, и даже болотная тропа, указанная неверными вешками.
Правда, это правило распространялось только на владения Кесаря. А коли выиграет Кесарь спор, то и ерусланские дороги туда же поведут, и славный Столенград захиреет, как захирели до него и Париж, и Мадрид, и Лиссабон, и Кельн, и Аахен, и Прага, и Варшава и прочие славные в прошлом столицы Европы.
...Когда странники вышли из амбара, чтобы тронуться в дальнейший путь, то увидели, что весь Мир вокруг них затянуло туманом. Это обешало день ясный и жаркий, но пока-то развиднеется...
Ноги у человека устроены так, что сами по себе норовят пройтись не по вязкой грязи, а по росистой траве да по мокрому песку.
— Бредём незнамо куда, — сказал брат Амвоний. — Ладно бы точно в Рим, а если заблудимся?
— И в самом деле, — сказал Радищев. — Посреди дороги деревьев не бывает, а я уже раза два чуть на сучок не напоролся, да прямо глазиком! Хорош тогда был бы я красавица — вроде Джона Сильвера!
Арап же шагал молчком, поглубже натянув подаренную шапочку. А потом вдруг произнёс:
Сквозь волнистые туманы
В час вечерней тишины
Мы шагаем, как цыганы,
Року странствия верны.
Все пути туман покроет.
Сотни чёртовых внучат
И залают, и завоют,
И ногами застучат.
Вдруг они головомойку
Мне чумазому, дадут
И в поганую помойку
С головою окунут?
Сколько их?
Штук семь иль восемь?
Или целый легион?
У кого пути мы спросим?
Незнакомый регион.
Правда, с первыми лучами
Их простынет мерзкий след,
Но, друзья мои, за вами
Не пойдёт уж ваш поэт.
Его ноженьки зазябли.
Его рученьки дрожат,
Не удержат они сабли
И клинка не обнажат.
Я-то думал, между нами,
В некий просветлённый миг,
Что бессмертными стихами
Себе памятник воздвиг!
Что вокруг него сберётся
Всенародная толпа.
Что к нему навек пробьётся
Незаросшая тропа!