Невинная девушка с мешком золота Успенский Михаил
— Лопай, Депрофундис! Я слово держу! Голос голодного демона был ясным — видно, он не утруждал себя пережёвыванием и глотанием:
— Если ты меня не покинешь, то и я тебя не оставлю! Мне бы репки ещё! Она на вкус почти как герой!
— Вот они, герои-то наши, каковы! — многозначительно поднял палец Тиритомба.
— Будет тебе репка, будет и чеснок! — пообещал Ничевок. — Девка, а девка, а давай я Депрофундиса понесу! В нём весу-то совсем нет — видно, не в коня корм...
И, не дожидаясь согласия будущих спутников, стал затягивать ремни на сумке.
— Репку ему, — бормотал ушлый ребёнок. — Помоями обойдёшься... Репку я и сам сгрызть горазд!
— Неси, неси, — согласился Тиритомба. — Только сам туда не суйся!
— Да что я — маленький? — оскорбился Ничевок.
Тут Лука посмотрел на сарафан и понял, что в таком виде показываться на людях порядочной девушке ну никак нельзя.
— А ну — глаза на стенку! — скомандовал он. Тиритомба и Ничевок сделали вид, что самым внимательным образом изучают висящие на стене связки лука и пучки волшебных трав.
Даже безголовый маэстро поворотил свою корчагу намалёванными глазами в стену. Вот что значит благородный кавалер!
Лука стянул зелёно-бурый сарафан и бросил его в атанор. Не стирать же в самом деле! Потом подошёл к бадейке с водой (видно, в пещере был источник) и стал умывать и ланиты, и перси, и лядвеи. И даже не задумался, что наглые его спутники могут подглядывать. Да ведь наверняка и подглядывали!
Третий, и последний, сарафан был явно выходной — золотисто-жёлтый, с хитрой вышивкой. Не по дорогам бы такую красоту трепать!
— Быстрей, быстрей, — приговаривал Ничевок. — Вечно вы, бабы, собираетесь, как вор на ярмарку...
— Где зеркальце? — гневно завизжат атаман. — Гребешок вот он, а зеркальце где? Сейчас всех за космы оттаскаю, рожи расцарапаю!
Испуганные арап и малец принялись искать зеркало. Куда же они его девали? Или проклятый монах его прихватил с собой? Но зачем?
Лука опомнился и подумал: Аннушка ли такая стерва или он сам? Или это его собственное представление о женщинах вообще?
Только безголовый сохранял хладнокровие, поскольку вся кровь из него уже вытекла, волосы на корчаге не растут, да и не больно-то её расцарапаешь.
Он встал, порылся в чародейном своём барахле и протянул атаману другое зеркальце — простое, оловянное, давно не чищенное.
— Ну, всё-таки не в лужу смотреться, — примиряюще сказал Радищев.
А лучше бы в лужу! Потому что в мутном металле хотя и отразилось лицо Аннушки, но глаза у неё были закрыты. Лик любимой покачивался — туда-сюда, туда-сюда...
Лука отодвинул зеркальце подальше. Та, другая Аннушка, была вся в чёрном и находилась в каком-то непонятном полумраке.
— Зеркальце-то непростое! — ахнул догадливый Лука. — Я Аннушку помянул, вот она мне и показалась! Спасибо, добрый синьор Джанфранко! Вы великий мудрец! Но где же это она?
Изображение само отодвинулось ешё дальше, и атаман понял, что его обожаемая двойница сидит в карете. Напротив неё на своём сиденье так же сонно покачивается старик в тюрбане.
ГЛАВА 40
Бесконечны вы, дороги ерусланские... Пока от жилья до жилья доберёшься, всю свою жизнь переберёшь, а если есть у тебя попутчик — то ему расскажешь.
Аннушке пересказывать было почти что нечего — обычное небогатое детство, полусиротство, батюшкино пьянство. Но не всегда пребывали Амелькины столь безнадёжно бедны: одно время батюшка для неё выписал из Солнцедара даже гувернёра-француза, дабы учил её языкам и манерам. Языкам её гувернёр учил, манерам тоже. Вполне возможно, что со временем научил бы и кое-чему ещё, но Аннушка уже взошла в силу и в полной мере овладела коромыслом, превратив его в грозное оружие. Побитый гувернёр бросился к батюшке за утешением, и батюшка Амелькин охотно сделал его своим собутыльником. В самом деле, не одному же пить! Потому и разорился дом вдвое быстрее, чем мог бы.
Крепостных пришлось продать за бесценок, была Аннушка и за хозяйку, и за прислугу. Удачное замужество ей, бесприданнице, не светило, хотя ухажёров из соседних усадеб являлось множество. Только намерения у них были какие-то несерьёзные, и снова приходилось применять коромысло не по назначению.
А потом появился в её жизни добрый молодец, спасший от поругания, а она, глупая, всё испортила тем же коромыслом... И погиб добрый молодец лютой смертью от царских заплечников...
Коварное похищение из тюрьмы поначалу внесло в её жизнь хоть какое-то разнообразие, но всё быстро кончилось, поскольку карета стала для неё той же тюрьмой, хоть и на колёсах.
Капудан-паша как мог развлекал её, кормил вкусно, только после еды хотелось одного — спать и видеть сны.
Во снах этих Аннушка видела себя совсем другой девушкой, и даже не девушкой.
То грезился ей царский дворец — но не тот, глиняный, солнцедарский, а огромный, с бесконечными галереями, увешанными яркими полотнами и уставленными величественными скульптурами, и было у неё в этом дворце множество платьев и туфель. Блестящие придворные крутились вокруг Аннушки, читали ей вирши и приносили на подпись указы. Иногда она выбирала из свиты кого-нибудь покрасивее и вела к себе в будуар. В будуаре начиналось такое, о чём девушка не смела наяву даже мечтать. Слава о ней шла по всему миру, заграничные мудрецы писали ей восхищённые письма, полководцы её расширяли пределы державы, подданные благословляли её...
А то мнилось ей, что она вовсе не царица, но всё равно большая начальница, только не над всей Ерусланией, а лишь над скоморохами, лицедеями, музыкантами, художниками, пиитами и прочей сволочью. Лицедеи устраивали перед ней представления, допрежь того как показывать их всему народу за деньги. Часто Аннушка оставалась недовольна, топала на дерзких ножками, ругала последними словами, требовала переделать действо, а то и вовсе запрещала его...
Были видения и совсем неприятные — например, как она, одетая в кожу и вооружённая небывалой плоской пистолью с барабаном, владычествует над бандой усатых мужиков в полосатых фуфайках, плавает с ними на сказочном стальном корабле, пьёт большими кружками самогон и стреляет в безоружных людей. От таких снов Аннушка кричала и просыпалась, будя бедного капудан-пашу.
Капудан гладил её по голове, утешат, путая ерусланские слова с басурманскими. Он даже стал учить её басурманской речи, которая оказалась не сложней французской либо итальянской. Ешё старик рассказывал ей чудесные истории о жизни пророка Басура.
До того как стать пророком, Басур промышлял кражею верблюдов, подобно всем добрым людям. Однажды, угнав очередного горбатого скакуна, он уснул в седле и свалился. Но до того, как коснуться песка, Басур совершил в уме длительное путешествие по всему миру и понял, как он устроен и чего надо делать.
До этого озарения соплеменники Басура жили тихо, резались между собой по малейшему поводу и покорно внимали слухам о франкском Кайсаре-быке, который покорил уже почти весь мир и вскоре прибудет в пустыню, чтобы всех обратить в свою веру в себя же.
«Не бывать тому!» — воскликнул Басур, отряхая песок с шальвар, и тотчас же вокруг него собрались сотни сторонников. Басур спел им очень длинную песню, в которой просто и доходчиво рассказываюсь, как из маленького племени сделаться владыками мира. А то до него все песни складывали только про Луну, Солнце и верблюдов.
Поначалу всё шло хорошо и прекрасно, но вдруг обнаружилось, что кроме грозного Франгистана со злым Кайсаром на свете существует ещё и Еруслания, не говоря о прочих землях, населенных чёрными и жёлтыми людьми...
Ещё рассказыват капудан, как замечательно жить у султана в cepaлe. Поначалу Аннушка, обманувшись созвучием, думала, что сераль — это такое басурманское отхожее место. А потом поняла, что это такая огромная женская община с одним-единственным мужем. Каково-то будет делить султана с товарками по счастью? Неужели снова придётся браться за коромысло для борьбы с соперницами? Да ещё есть ли там коромысла? Зачем они там? Песок таскать?
Рассказы капудана вгоняли её в тоску, и Аннушка то и дело отдёргивала занавеску, чтобы посмотреть, где они едут. Но вид из окошка закрывали конские крупы и атласные шальвары янычар. Янычары были молодые, черноусые и белозубые. Иногда они на потеху Аннушке устраивали на долгих привалах скачки, на скаку бросали платок и подхватывали его, мчались, встав на сёдлах и размахивая двумя ятаганами зараз.
Капудан-паша строго следил, чтобы юные его стражи не вздумали разговаривать с пленницей, но он часто засыпал, и тогда все Мамеды и Ахмеды наперебой начинали восхвалять Аннушку, сравнивая её то с кобылицей, то с верблюдицей, а то даже и с розой, над которой они, соловьи, поют свои песни.
Но никому из черноусых и белозубых не пришло в голову наплевать на капудана и султана, выхватить Аннушку из кареты и умчать её на добром скакуне далеко-далеко... И дети у них были бы красивые-красивые, и было бы их много-много...
Таких мыслей девушка стыдилась, поскольку опрометчиво поклялась себе всю жизнь хранить верность погибшему Луке. Но ведь в серале, он же гарем, султан рано или поздно доберётся до неё! И даже скорей рано, чем поздно! Прежние-то жены ему, чай, надоели! Где же тут соблюдёшь верность! Разве что султан — капудану ровесник...
...Однажды леса в окошке кончились и началась степь. Аннушка поняла, что карета миновала ерусланские рубежи.
Если бы бедная девушка поменьше спала и грезила, отравленная дурманом, она бы непременно и ещё давно заметила на дороге странную троицу, состоявшую из простоволосой замарашки в некогда нарядном сарафане, бродячего богодула и маленького арапа. И, возможно, поразилась бы сходству замарашки с собой...
Только она не заметила, потому что старый капудан усыплял её не одним дурманным зельем, но ещё и своими стихами — посвященными, правда, совсем другой девушке из капудановой юности:
Широка нам родная страна,
Нафига,
И в длину непомерно длинна,
Нафига,
Но другой я такой, к сожаленью, не знаю.
А хотелось бы знать — где она,
Нафига?
По Еруслании они ехали без приключений — царская грамота не велела чинить препятствий посланнику и его свите, а разбойники, конечно, с янычарами связываться боялись.
А за пределами Ерусланскими это везение внезапно кончилось. Аннушка сразу это поняла, услыхав боевой клич белозубых Мамедов и Ахмедов:
— Имам баялды!
ГЛАВА 41
Вопреки ожиданиям, никакой мужицкой засады перед выходом из пещеры не было.
— Так вся деревня по вам тризну справляет, — сказал Ничевок. — Даже обо мне не вспомнили — как я там, жив ли, здоров ли, не пожран ли Змеем вместо пищи... Родители называются... Сами посудите, чему они меня выучить могут? Неужели вы меня им вернёте?
— Потребуют — и вернём, — сказал Радищев.
— Да ведь с нашим дедулечкой никто нам дорогу не загородит!
В самом деле, синьор Джанфранко являл собой зрелище не для деревенских глаз.
Глазастую корчагу благородный безглавец держал на сгибе левой руки как рыцарский шлем, но шёл уверенно, размахивая посохом. Лука крепко надеялся, что посох не простой, а волшебный. Окровавленные одежды синьора развевались на утреннем ветру.
— Не будет ли присутствие чародея нарушением договора? — обеспокоился Тиритомба.
— Не-ет, — неуверенно сказал Лука. — Там ведь ясно написано — никакой вооружённой охраны. То есть живых людей. А про безголовых там ничего не написано.
— Вдруг они богодула задержали? — понадеялся Ничевок. — Тогда дедуля голову себе живо наладит! Он у нас такой! Военный!
— Сомнительно, чтобы они его задержали, — вздохнул Лука, вспоминая волос, рассечённый вдоль.
Когда они вошли в деревню, сразу же стало ясно, что богодула не задержали. Да что там богодула — мимо жителей Большой Змеевки сейчас могла пройти целая армия со скрипом обозных телег и бряканьем доспехов.
— С вечера сидят, — определил малец.
Тризну справляли на славу — лучшей себе путники и пожелать не могли. Столы вытащили прямо на улицу. Многие спали под лавками. Синьор Джанфранко ударом посоха смёл с дороги и без того уже разломанные гусли.
Неспящие и без всяких гуслей продолжали, петь, и песня была всем знакомая:
Как рано пташечки запели -
Уж наступил прощанья час.
Пока их кошечки не съели,
Всё песня дивная лилась...
Песню вёл кузнец Челобан густым свои басом. Стойкая Челобаниха вторила мужу визгливо и не в лад. Головы свои супруги подперли руками, чтобы не уронить в бражные лужи на столешнице.
Единственный мутный глаз кузнеца внезапно остановился на сыне в необыкновенных портках. Песня прекратилась.
— Ты это куда, щенок, намылился? — прохрипел сельский циклоп.
— А от вас подальше! — выкрикнул Ничевок. — Не хочу в деревне вашей оставаться! Вы и так мне всю жизнь заели!
И тотчас получил пару подзатыльников — от сироты Луки и от сироты Тиритомбы за непочтение к живым родителям.
— Я на большие дела ухожу! — не унимался малец. — Меня вот дедушка увнучил!
И показал на синьора Джанфранко.
Кузнец, кузнечиха и прочие застольники, узрев безглавца, и свои головы на всякий случай попрятали под стол.
— Я же говорил, — снисходительно сказал Ничевок. — Дедуля нас прикроет. А ты, батя, тоже хорош — может, сына на лютую смерть уводят! Судите сами, Анна Лукинична, каковы здешние нравы!
Лука и поэт переглянулись.
— Пусть идёт, — решительно сказал арап. — Мы его образуем. А кем он тут вырастет — разбойником?
Дедуля меж тем подавал посохом поторапливающие знаки.
— Я только в избу забегу — надо своё добро забрать, — сказал Ничевок. — Не им же оставлять!
— Какое добро? — изумился Лука.
— Как какое? А бабки? А свистульки? Наши огольцы их мигом растащат!
— Растёт человек, — сказал арап. — Прямо на глазах его наши науки питают! Чудак, зачем тебе бабки да свистульки? Право, мне нравится это простодушие! Разве в Сорбонне играют в бабки?
— А разве я в вашу Сорбонну собираюсь? — спросил малец. — Была охота! Это пусть дедуля решает — Сорбонна там или что... А ты лучше, арап, моей сеструхой займись — вон она валяется! Вся чужая! Черныша родит — над ней вся деревня смеяться будет, а маманя косы повыдергает! Отольются ей мои ушки!
— Если собрался идти, то и пошёл! — скомандовал атаман. — Мужчина должен уходить не оглядываясь!
— Много ты в мужчинах понимаешь, — огрызнулся Ничевок, но намерения свои оставил, и они двинулись вослед безглавцу.
— А ещё говорят, что разврат идёт из города, — вздохнул Тиритомба. — Даровой хлеб развращает пейзан почище городских соблазнов...
— Ничего, — сказал Радищев. — Теперь им беспечальной жизни не будет. Проспятся, встанут за сохи, за бороны, хоть и поздновато уже...
— Не пропадут, — подытожил Ничевок.
На большой тракт они выбрались скоро. Дорога была пуста в обе стороны — а видно было далеко.
— Где же наши наблюдатели? — встревожился Лука. — Где контрольный пункт?
— Видимо, дон Хавьер и фрау Карла со своими солдатами обогнали нас, пока мы ходили в деревню, — предположил поэт. — И теперь ждут нас где-то впереди...
— Нет, вон сзади телега тащится! — воскликнул глазастый Ничевок.
— Не вижу, — прищурился Тиритомба.
— Все глаза в свои книжки проглядел — вот и не видишь! — поддел его Ничевок, раздосадованный неудавшейся местью сеструхе.
— Постойте, синьор Джанфранко! — воскликнул Радищев.
Но безглавец шёл и шёл вперёд, нагоняя свою пропажу.
— Ничего, поспеют, — сказал малец. — А нам отставать от дедули не след. Кто мы без него? Овцы без пастуха!
И они потащились за шустрым синьором Джанфранко да Чертальдо и поспевали с большим трудом: видно, мёртвые не знают ни возраста, ни усталости.
Дорога шла по холмам, кое-где украшенным лесными островами. Ни домика, ни строения... Солнце печёт...
— Не могу больше! — выдохнул Тиритомба возле могучего придорожного дуба. — Объявляй привал, атаман!
— Тоже мне, атаман, — скривился Ничевок. — А почему ты, арап, девке подчиняешься? Ты вон дедушке моему подчиняйся, он и без головы вас двоих стоит... Деда, деда, я устал! У меня босые ноженьки болят! Мне головку напекло! Я есть хочу!
Жалобному голосу ребёнка синьор Джанфранко всё-таки внял и остановился прямо под дубом, хотя и с трудом: мёртвые ноги то и дело нудили его к движению вперёд.
— Тело само за головой стремится, — догадался Лука.
Безглавец прислонился всем телом к дубовому стволу, бросил посох и стал делать свободной рукой опоясывающие движения. Ноги у него при этом ходили из стороны в сторону.
— Привязать себя просит, — снова догадался Лука. — А есть ли у нас верёвка?
— Тюрбан размотаю, — сказал Тиритомба. — Надеюсь, с арапчонка спрос не велик.
С этими словами он стащил тюрбан с головы и показал миру свои многочисленные косички, чем привёл Ничевока в совершенный восторг.
Лука и арап размотали тюрбан — полотнище получилось изрядное.
— Не глупы басурмане, — сказал поэт. — Полезная вещь в дороге.
Они бережно привязали ходячего покойника к дубу, а корчагу с глазами осторожно положили на травку. Привязали с умом, на ту сторону дерева, что глядела на холмы — зачем зря пугать прохожих-проезжих?
Управившись с безглавцем, Лука со стоном снял со спины золотой мешок и тоже повалился на траву.
— Если бы я стал царём, — жалобно сказал атаман, — я бы такой особый указ издал, чтобы девушкам не таскать тяжестей, а то рожать не будут...
Ничевок фыркнул:
— Нечего вашу сестру поважать! Да и как бы ты стала царём — разве что царицей...
Сарафан Луки задрался много выше колен, но сил его одёргивать не было.
«Хорошо, что я в обмороки не падаю, как прочие девки, — подумал он. — А то мужикам соблазн... Крепкая у меня Аннушка... Куда же её везут? Что за дед басурманский? Не поглядеть ли в зеркальце?»
— Вы за дорогой-то присматривайте, не спите, — распорядился он. — Что там за телега катит?
— С тобой уснёшь, — проворчал поэт и с трудом отвернулся от вольно раскинувшейся красавицы.
— Журавушку прикрой, — посоветовал Ничевок. — А то первый же прохожий тебе ка-ак...
Лука мысленно дал ему подзатыльник и всё-таки достал зеркальце.
ГЛАВА 42
Старый капудан по-молодому выскочил из кареты и гортанными криками подбадривал своих воинов.
Аннушка в ужасе задернула занавеску.
Каковы воины есть янычары, она много слышала и крепко надеялась, что здешние разбойники противу них не выстоят.
Но, к изумлению её, звона сабель вовсе не было слышно. Вместо этого стали раздаваться вопли ужаса, дикое ржание коней, одинокий выстрел и какой-то непонятный шорох.
Пленница забилась в самый угол и сжалась в комок: вот сейчас дверца откроется и заглянет в неё чумазая рожа с кинжалом в зубах...
Она долго пребывала в таком ожидании, но слышала только шорох и обоняла некий знакомый, но вовсе не уместный здесь запах.
Наконец и шорох прекратился.
Аннушка отдёрнула занавеску.
Карета стояла посреди поляны, а на траве валялись в самых разнообразных позах кони и люди.
«Будь что будет», — решила девушка, содрала с головы ненавистную чадру, встала и пинком растворила дверцу.
Солнце находилось прямо над головой, означая полдень. Тишина стояла такая, что хоть топор вешай.
Аннушка, вырастая в деревне, всякое повидала: и сражения деревенских героев стенка на стенку, и совместное наказание конокрадов, и братский раздел имущества, и супружеские размолвки с применением вожжей и скалок. Так что крови она не боялась.
Да ведь никакой крови и не было.
Отважные всадники в ярких красных безрукавках и таких же шальварах лежали тут и там на траве, как и добрые их кони. Лица у янычар были белые-белые, словно все Ахмеды и Мамеды целую зиму пролежали под снегом и вытаяли только по весне. И были эти лица искажены непомерным страхом.
Спокойным выглядел только капудан-паша. В одной руке он сжимал кривой нож, в другой пистоль. Но и его жёлтый морщинистый лик побелел и даже вроде помолодел.
Аннушка бросилась к старику — привязалась она за дорогу к заботливому похитителю почти как к родному. Она тормошила старика, даже хлестала его по щекам, как привыкла приводить в чувство пьяного батюшку.
Но щёки посланника были холодны.
Аннушка, всё ещё не оставляя надежды, разорвала на груди старика рубаху, чтобы растормошить остановившееся сердце, — от старух она знала, что таким образом иногда удаётся воротить человека оттуда, откуда обычно не возвращаются, — и сама едва не сомлела, закусив губу.
Щуплая безволосая грудь капудан-паши покрыта была множеством крошечных красноватых точек.
— Он ведь старый, — вслух сказала Аннушка и в странной какой-то надежде бросилась к ближайшему янычару.
Тому и молодость не помогла. Под рубахой он тоже был весь в уязвлениях, а дальше уж она и глядеть не стала.
Ни в одном из её пленителей не было ни капли крови. Только на белоснежных рубахах тут и там проступали красные пятна.
Аннушка встала и огляделась. Никого. И даже листья на придорожных кустах и деревьях не шевелились, и птицы не пели.
Да, она, конечно, хотела, чтобы её освободил кто-нибудь — но не такой же ценой!
— Теперь твой черёд! — сказал позади кто-то. Голос был какой-то глухой, как из-под одеяла или даже из-под земли.
Дурман мигом выветрился из головы девушки. Она повернулась и увидела юношу в богатой одежде, расшитой жемчугами и золотом. Лицо у юноши прямо-таки пылало здоровым румянцем, губы под густыми чёрными усами были ярко-алыми. Рядом с юношей стояли ещё трое таких же румянчиков, одетых победнее. Никакого оружия при них не было.
— Страшно? — спросил нарядный и улыбнулся, обнажив белые и острые клыки.
— Страшно... Упыри мерзкие... — только и смогла сказать Аннушка.
— А ты не бойся, — сказал юноша и полез пальцем в рот.
Клыки оказались ненастоящими. Нарядный аккуратно вытер накладные челюсти шейным платком и спрятал их в карман. Потом махнул рукой, и его спутники забрались в карету, откуда послышались торжествующие крики. Ясное дело — там было чего пограбить.
Упряжные кони тоже лежали в дорожной пыли, только у одного голова была поднята, как у живого, — её держали постромки.
Аннушка невольно поглядела на солнце — ведь всякий знает, что упыри не терпят солнечного света.
— Глупый вы народ, люди, — сказал юноша глухим своим голосом. — Сами про нас сочиняете невесть что, а мы потом можем брать вас голыми руками.
— Кто ты? — спросила девушка, содрогаясь от омерзения. Она ещё вспомнила, как деревенские парни, играя в «покойника», вот так же вставляют в рот мнимому мертвецу зубы, вырезанные из репы.
Нарядный юноша вытянул губы и произвел гадкий хлюпающий звук. Из кареты вылез бородатый румянчик, держа на вытянутых руках сундучок с деньгами. Сундучок он поверг к ногам хозяина.
— Я господарь здешний Влад, — сказал юноша. — Враги ещё называют меня Убоищем Румынским.
— Верно называют, — сказала Аннушка. — Убоище и есть. Только вот отчего же вы солнца-то ясного не боитесь, кровопивцы?
Господарь захохотал, открывая нормальные человеческие зубы.
— Да это мы сами сочинили — про солнце, про чеснок, про осиновый кол, про ночёвки гробовые... И что мы можем в летучих мышей обращаться... И прочий вздор... А всё гораздо проще.
— Отчего же я до сих пор жива?
— Торопишься, красавица? А нам торопиться некуда. У нас ещё вся жизнь впереди, да не одна, милостью Кесаря. Вот как он нас наградил, а мы зато его от басурман прикрываем.
— Вы сами хуже всяких басурман! Они честно воюют!
— Где честность и где война? Я защищаю свою державу, а уж каким образом — это моё дело. И тебя я вовсе не пощадил, не надейся. Ведь и вы, люди, сладкое только после мяса едите, а мы чем хуже? Мы намного лучше. Басурман я, правда, частенько сажаю на кол, но это исключительно прилюдно, для острастки. И народ мой процветает, и налог на него возложен совсем небольшой. Просто мы нынче оголодали после спячки, вот и решили подкрепиться. Пополдничали мы на славу, но ведь и тебя в живых оставлять никак нельзя... Теперь ты нашу тайну знаешь...
— Какую тайну?
Мысленно Аннушка уже распрощалась с постылой жизнью — жаль только, что Рима ей увидеть не доведётся, — но всё ещё на что-то надеялась. И обидно же в такой ясный день погибать от какой-то неясной пакости!
— Сейчас всё узнаешь... Только никому уже не расскажешь... Зато мы никакого урона твоей чести не нанесём — уже повезло! Или хотелось бы напоследок?
— Заткнись, срамник!
Аннушка присела и выхватила из-за пояса мёртвого янычара, лежавшего у её ног, ятаган. Хоть и не коромысло, но сойдёт!
— Сейчас зарежусь! — сказала она и поднесла к шее клинок.
— Эй, эй, не смей! — воскликнул господарь Влад, Убоище Румынское. — Нельзя понапрасну кровь проливать, это преступление! Мы так не договаривались!
— А мы вообще ни о чём не договаривались, — мстительно сказала Аннушка и внезапно обрушила ятаган на проходившего мимо неё с грудой одежды румянчика. Тот завизжал и схватился за место, где у него только что была рука.
Но завизжал и господарь Влад. Его перекосило от боли.
— Высосать её! — скомандовал упырь и... осыпался в траву.
Аннушка с окровавленным ятаганом в руке ошеломленно смотрела по сторонам. Все четверо упырей исчезли, только из травы послышался знакомый уже шорох и завоняло снова...
— Так вот вы какие кровопивцы... — прошептала девушка и бросилась к карете. Сперва она залезла на место возницы, потом на крышу. И только там опомнилась.
«Дура я, дура! Бежать надо было! Хотя... Парни-то и на конях не убежали!»
Трава ходила ходуном. Живое бурое одеяло выползало на дорогу, подбиралось к колёсам.
— Огня бы мне... — с тоской сказала она. — Их ведь лучиной жгут... О Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумай как следует!
Чаще всего короткая эта молитва не помогает... И ждёт её лютая и позорная смерть...
Аннушка услышала, как по щекам её катятся обильные слёзы. Она крепилась из последних сил, чтобы не заплакать, и вот поди ж ты...
Только слезы были очень уж обильными. И волосы от слёз не намокают...
Свершилось небывалое. В неурочное время с безоблачного неба хлынул дождь, да ещё для крепости и молния сверкнула, отозвавшись вскоре могучим раскатом.
Аннушка взглянула вверх, и её прямо хлестнули по лицу уже не капли, а какие-то непрерывные струи. А солнце продолжало светить и потихоньку двигаться по неизменному своему пути.
Передовой отряд кровососов мгновенно смыло с каретной подножки. Дорога превратилась в грязь, а потом и в реку. По реке поплыли, вымытые из травы, мелкие упырики. Было их великое множество: ведь из четырёх здоровых мужиков ой немало клопов получилось! А собраться в прежнее состояние они уже не могли — поток нёс их вниз по склону прочь от кареты.
— А-а, гады! — кричала Аннушка и приплясывала на крыше кареты, как в детстве под урочным дождем. — Не любите! Правильно говорят: «Кровь людская — не водица»! Хлебай водицу, нечисть!
И тут силы оставили её.
...Очнулась спасённая оттого, что кто-то хлопал её по щекам и величал мадемуазелью.
Аннушка открыла глаза.