Свечи на ветру Канович Григорий

— Там, — сказал Пранас и показал на восточную стену.

— В Испании?

— В Испании все кончилось. Отец в Москве.

— Что он там делает?

— Давно от него никаких вестей нет.

— Может, погиб?

— Там нельзя погибнуть.

— Почему? Погибнуть можно повсюду.

В наступившей тишине по-детски жалобно застонал глухонемой. Ему, видно, что-то снилось, и сон его наутро останется такой же тайной, как сон дерева — тряси его не тряси, ничего не выведаешь.

— Послушай, Пранас. Я хочу у тебя спросить, — начал я.

— Не спрашивай. Я не имею права, — сказал Пранас.

— Да я не про мешок. Я про нож.

— Какой нож?

— Резника Самуила. Его не отнимут?

— А кому он нужен?

— Евреям, — сказал я.

— Ты делаешь, Даниил, одну большую ошибку. Делишь всех на евреев и неевреев. А если хочешь знать, никаких евреев нет.

— Куда ж они подевались?

— И литовцев нет. Есть бедные и богатые, угнетенные и угнетатели. Все бедняки — братья. Ясно?

— Ясно, — сказал я. — Но разве богатый не может разориться, а бедняк разбогатеть?

— Может.

— Кто же тогда, по-твоему, приходится мне братом: разбогатевший бедняк или разорившийся богатей?

— Таких, — сказал Пранас, — единицы. А нас миллионы. Приходи к Боруху Дудаку. Мы собираемся у него каждую субботу. Читаем книги, спорим. Там ты на все получишь ответ и еще с какой-нибудь девушкой познакомишься.

— Туда и девушки ходят?

— Еще какие! Красавицы! — причмокнул Пранас.

— У нас в местечке красавиц нет. Все красавицы давно замужем.

— Есть.

— Кто?

— Дочка нового доктора, например, Юдифь.

— Ты ее знаешь?

— А ты?

— Немножко, — пролопотал я. — Она тоже ходит к Дудаку? Что она в нем нашла? У него же, кроме прыщей и кривых ног, ничего приметного нет.

— Дудак — голова! Он наизусть «Комманифест» знает.

— Девушкам не манифесты нравятся. Им нравится совсем другое.

— Другое есть у других, — сказал Пранас, и я сразу заподозрил недоброе, но тут же отогнал от себя дурную мысль, как отгоняет корова овода — беспомощно и раздраженно.

— Может, я ей нравлюсь, — сказал Пранас, и овод снова закружился надо мной.

— Ты?

Я почувствовал, как ревность кривит мне рот, как обвисают зардевшиеся щеки.

— А что? Не урод же.

— Но ты не еврей, — воскликнул я. — Не еврей!

— Опять ты свое заладил. У тебя никакого классового чутья, — спокойно заметил Пранас. — Приходи в субботу. Не пожалеешь.

Я плюхнулся на топчан и уставился в потолок, словно там, наверху, среди плесени была та щель, откуда вылетал противный овод. Рохля! Растяпа! Размазня! Обвели простофилю вокруг пальца, ругал я себя на чем свет стоит. Нечего было слоняться с курицей по местечку, нечего было вымаливать у Хаима свечные огарки. Пусть Пранас ее вылепит — у меня нет никакого классового чутья, а у него есть, он четыре класса кончил. Пусть прыщавый Дудак рассказывает ей небылицы. Куда мне, дубине стоеросовой, олуху последнему до любви. Моя любовь — это лопата, это лошадь Иохельсона, это молчаливые надгробные камни, которые никогда и ни с кем мне не изменят.

От темноты у меня рябило в глазах, катились какие-то обручи: синие, желтые, оранжевые. Я прикрыл их веками, но они не исчезали, продолжали катиться, и, как я ни гнался за ними, не мог догнать. Обручи увлекали меня куда-то, не то в овраг, не то в низину, на дне которой сверкали расплавленные свечные огарки, вязкие, как смола, и на смоле зеркально отражалось лицо Юдифь, и я зачарованно глядел на него, пока не увяз в мерцающем месиве.

Сон сковал мои члены тюремными кандалами, и я чувствовал их беззвучную тяжесть.

Мне снилось, будто во всем местечке не осталось ни одного живого человека.

Кроме меня и господа.

За прилавком мясной лавки склоняется над тушами мертвый старик Гилельс.

Мертвый Ассир спит с мертвой Кристиной.

Мертвый резник Самуил режет мертвую курицу.

Мертвый Авигдор произносит мертвые слова.

— Воскреси их всех, — прошу я у господа.

Но бог неумолим.

— Не могу, — говорит он. — Мне надоели живые.

— Почему ж ты оставил меня? — спрашиваю.

— Должен же один остаться, — отвечает бог. — Чтобы оплакивать мертвых.

— А я никого не хочу оплакивать. Я хочу умереть, как они.

— Ты не умрешь. Потому что ты единственный праведник на земле.

— Возьми же тогда, господи, мое ребро, — говорю я. — И сотвори чудо.

— Я устал от чудес, — отвечает всемогущий.

— Возьми мое ребро и вырежь из него Юдифь! Мы поженимся, и от нас на земле начнется род праведников. Вырежь из него Юдифь! Вырежь из него Юдифь! Возьми мое ребро, господи!

Меня растормошил Авигдор.

Было утро, он склонился надо мной и долго улыбался, глухонемой бог, услышавший мою мольбу.

III

В поезде ко мне подсел Шендель Ойзерман, по прозвищу Жаботинский.

Мест в вагоне было полно — зимой редко кто выбирался в город, — но сын мельника потолкался в проходе и, не найдя ничего лучшего, примостился рядом.

— Вокруг сплошное мужичье! — проворчал Шендель. — Во всем поезде ни одного еврея.

Не моему уму было постичь, зачем понадобились Шенделю в поезде евреи, но я подвинулся и уступил ему место у окна. Сын мельника страдал легкими, поговаривали даже о чахотке. Он тяжело дышал, ловя просачивавшуюся в щель струйку воздуха и студя лоб о стекло.

Шендель был статный парень, на целую голову выше меня, с желтоватым лицом, на котором о чем-то печалились большие глаза, то черные, то серые, в зависимости от выражения, лишайником рыжели волосы, и беспрестанно шмыгал нос, недовольный незалеченной чахоткой, мужиками в поезде и еще бог весть чем.

Над правой бровью у Шенделя помидорным ломтем алел шрам — след от удара уздечкой. Сын мельника однажды придрался к молодому крестьянину, погрузившему якобы на телегу лишний мешок муки, и еле ноги унес. Когда Шендель вернулся из больницы, он перед всеми выхвалялся, будто заступился за еврейский народ и пострадал за это, хотя пострадал-то он из-за лишнего мешка муки.

— Куда едем? — из вежливости осведомился Шендель. Голос у него был скрипучий и властный.

— Больного проведать, — сказал я.

Я был с Шенделем знаком издавна, еще с той поры, когда работал младшим подмастерьем в парикмахерской господина Арона Дамского, куда сын мельника аккуратно приходил стричься.

Господин Арон Дамский не столько стриг его, сколько спорил с ним.

— Чепуха! — кипятился мой первый учитель. — Еврейское государство умерло и никогда не воскреснет.

— Воскреснет, — упорствовал Шендель. — Нечего сидеть сложа руки. Надо бороться.

— С кем? — вьюном вертелся вокруг него мой первый учитель господин Дамский. — Позвольте у вас спросить: с кем? С английской королевой?

— Да хотя бы с самим дьяволом, — испепелял его взглядом сын мельника. — Почитайте Жаботинского!

Господину Арону Дамскому некогда было читать Жаботинского и бороться с английской королевой. Он должен был работать, работать, работать, чтобы расплатиться за купленную в кредит половину дома и прокормить свою усатую Рохэ.

Поезд шел медленно. Лениво стучали колеса. Я прислушивался к их перестуку и вспоминал бабушку и ту давнюю нашу поездку. Мимо пробегали те же перелески, подросшие на вершок-другой, те же утлые хаты, укрытые теперь снегом, и колеса стучали так же, как тогда, три года тому назад. Под сиденье был засунут тот же сундучок, в котором бабушка везла своему непутевому сыну, моему отцу Саулу, часы и гуся.

Боже праведный, думал я, сколько на свете городов и стран, сколько кладбищ и тюрем, куда матери везут своим сыновьям наспех зажаренных гусей.

Ехать бы так и ехать, и не слезать, пока не мелькнет тот полустанок, на котором все счастливы, но такого полустанка нет, иначе бы все устремились туда, побросав свои мельницы, парикмахерские и кладбища. Каждый придумывает себе свой полустанок — кто Испанию, кто Америку, кто еще какую-нибудь даль. А мой полустанок, где он?

— Что с могильщиком? — спросил Шендель, вперив взгляд в мой кожушок. — Умирает?

— Болеет, — сказал я. И суеверно сплюнул. — А ты куда едешь? — не остался я в долгу.

— За документами, — промолвил Шендель.

Он помолчал, расстегнул пальто, отороченное меховым воротником, и добавил:

— Ты чего тут торчишь?

— Где?

— В местечке. Тебе что, могил жалко или ты ждешь компенсацию за отца?

Поезд остановился, и Шендель выглянул в окно.

— Теперь мы тут постоим, — сказал он с неожиданной злостью.

Я тоже выглянул в окно и увидел вереницу солдат.

— Президент войска перебрасывает, — пояснил сын мельника. — Видно, их к границе гонят.

— К какой границе?

Шендель поморщился, снова вперился в мой кожушок, как будто в мои глаза ему было больно смотреть.

— Ты хоть знаешь, с кем мы граничим?

— Не знаю.

— Потому-то и торчишь на кладбище.

Он был не в духе, и продолжать разговор было бессмысленно.

Солдаты взбирались на железнодорожную насыпь. Они брели вдоль поезда, к переправе, в полной воинской выкладке, с английскими винтовками и скатками за плечами.

— Литва граничит с Германией, Польшей, Латвией и столь любезной твоему отцу и тебе Россией.

Поезд тронулся. Позади остались усталые солдаты, топтавшие тяжелыми сапогами снег и с завистью глядевшие вдоль удаляющемуся паровозу.

Шендель закрыл глаза, откинулся на спинку сиденья, и его лицо стало безучастным, почти безжизненным. Только веки подрагивали чуть заметно да из носа вырывалось негромкое, уже незлобивое сопение.

Чего он так смотрел на мой кожушок, подумал я и опять вспомнил бабушку. Но на сей раз мои воспоминания были какими-то бессвязными и обрывистыми, ускользавшими от меня, как верстовые столбы на насыпи. Пусть Шендель не очень кичится своей одеждой. У меня есть деньги. Доллары. Я сошью себе такое же пальто, как у него, а может, и лучше. Сошью его и пойду гулять по местечку. Я выйду на рыночную площадь, и весь базар ахнет от удивления. Я буду ходить в пальто каждый день, за исключением тех, когда случится кого-нибудь зарыть в землю.

Ехать оставалось еще часа два, не меньше, и мысли о пальто сокращали дорогу.

Шендель спал или притворялся спящим. Вагон сильно качнуло на стыках, и сын мельника поднял веки.

— Тащится, как кляча, — обругал он поезд. — Тебе-то все равно. А у меня каждый час на счету. Не дай бог застрять.

— Где? — спросил я.

— Тут, — он достал из кармана коробок с леденцами и протянул мне. — Соси!

— Спасибо.

Леденцы были кислые и приятно холодили рот.

— Тебе сколько?

— Леденцов?

— Лет.

— Шестнадцать.

— А выглядишь на все девятнадцать. Такие-то нам и нужны, здоровяки.

— На мельнице?

— На мельнице! — усмехнулся Шендель. — Мы им там такую мельницу устроим, век помнить будут.

О ком он говорит, подумал я, но не стал его перебивать.

— На той мельнице все надо уметь делать: и жернова крутить, и стрелять.

— Стрелять я не умею, — сказал я, хрустнув леденцом.

— Научишься. Главное решиться. Тебе, по-моему терять нечего. Надеяться на компенсацию за отца глупо. Во-первых, трудящиеся еще не победили. А если они и победят, то ты все равно ее не получишь. Наступит день, и нас вышвырнут отовсюду потому, что всюду мы чужие. Понимаешь?

Мне, наверно, мешал леденец: ни одного слова Шенделя я не понял.

— Хочешь, я тебе помогу?

— Чем?

— Получить документы. И деньгами, если надо, ссужу. Когда-нибудь рассчитаемся.

— Деньги у меня есть.

— Вот и замечательно. А за документами дело не станет. Все мы сироты, пока не на земле обетованной.

— Так ты, значит, туда?

— Туда. И тебе советую.

— Видишь ли… Я должен… Я должен сшить себе пальто.

— Подумаешь, причина! Там сошьешь.

— И еще я должен…

Нет, про Юдифь я ему не скажу. Он только посмеется надо мной.

— И еще ты должен всю жизнь прожить рабом? Прихлебателем? — вспыхнул Шендель. — Так?

— И еще я должен… сам понимаешь… Как моя бабушка… Как мой дед… Как мама… не где-нибудь, а…

— Ты умрешь раньше, чем думаешь, — сказал Шендель.

Мы въехали в тоннель, и в вагоне зажглась лампочка. Ее свет падал на лицо Шенделя, и оно казалось еще желтей, чем прежде.

В конце концов, что он ко мне пристал, разозлился я. Чего грозится? Я сам выберу свою дорогу без всякой подсказки. Один тянет меня сюда, другой туда, а может, мне не хочется ни в ту сторону, ни в эту.

При выезде из тоннеля тревожно залился гудок паровоза, Шендель поднялся и стал собираться, застегнул пальто, причесал кудрявые волосы и в последний раз шмыгнул недовольным носом. Он сухо попрощался со мной и растворился в толпе на перроне.

Адреса Еврейской больницы у меня не было, но я не сомневался, что любой еврей укажет мне дорогу — должен же он знать, куда повезут его, если, не дай бог, беда прижмет.

Над городом кружился снег. Он падал на булыжник, превращаясь в ленивую грязную воду.

У самого здания вокзала стоял промокший крестьянин с коровой. Корова мычала, а он затравленно оглядывался, как будто искал хворостину, чтобы отхлестать ее по бокам за это несносное мычание, за снег и свою неприкаянность.

Поставив сундучок на парапет лестницы, я смотрел на крестьянина, на корову, попавшую почему-то на вокзал, где так истошно выли паровозные гудки, соревнуясь друг с другом и накликая на город беду.

— Простите, пожалуйста, вы мне не подскажете, как пройти к Еврейской больнице? — остановил я чернявого мужчину.

— Прямо и направо, — сказал мужчина и, оглядев корову, по-литовски обратился к крестьянину: — Продаешь?

— Что? — не расслышал тот.

— Скотину, спрашиваю, продаешь?

— Нет, господин любезный, — степенно ответил крестьянин.

— Я дам тебе хорошую цену, — посулил чернявый.

— А мне хоть золото посули! Ты же ее доить не будешь, ты же ее убьешь, господин любезный.

Чернявый мужчина сплюнул и зашагал прочь.

Падал снег. Крестьянин озирался по сторонам, держа корову за рога, а она мычала, и от ее мычания, такого простого и привычного где-нибудь на лугу или даже на кладбище, тут, в городе, у меня по спине ползли мурашки и на душе было так сумрачно, как никогда.

Больница оказалась ничем не лучше тюрьмы, и попасть в нее было делом нелегким.

Я послонялся возле высокой каменной ограды, ища какие-нибудь ворота, и вошел в кирпичную будку, в которой какой-то верзила уплетал из железного котелка похлебку, отдававшую несвежей капустой и бранью. Не отрываясь от еды, верзила посмотрел на меня, на мой сундучок, обитый ржавыми подковками, затолкал ложку в огромный рот с гнилыми зубами и, судорожно проглотив капусту, спросил:

— Ты к кому?

— К деду, — соврал я.

Слова мои не произвели на него никакого впечатления. Он по-прежнему выгребал из котелка суп, заталкивал ложкой в голодное горло, сглатывал и безвкусно отрыгал.

Котелок казался бездонным.

Верзила окинул меня с ног до головы презрительным взглядом, и из его все еще голодного рта вырвалось:

— А там что у тебя?

— Курица, — сказал я.

— Сейчас проверим. Открывай свой сундучок.

Я открыл сундучок, и больничный страж извлек оттуда завернутую в холстину птицу. Отщипнул кусок и отправил в рот.

— Соли маловато, — буркнул он, открыл ящик, достал щепотку соли и посыпал курицу.

— Что вы делаете?

— Солю, — просто сказал верзила и оторвал куриную ножку.

— Я привез ее деду.

— И деду твоему хватит. Ежели он еще способен есть. Они тут у нас быстро мрут, деды…

Верзила встал, по-хозяйски захлопнул сундучок и повел меня по двору к трехэтажному зданию с зарешеченными, как в тюрьме, окнами, за которыми смутно угадывались чьи-то зыбкие лица.

Я шел за ним, вперившись в его широкую, как проселок, спину, и с каждым шагом во мне крепло желание выбросить посреди этого заснеженного двора курицу, пусть он подберет ее и съест, как собака.

— Как его зовут, деда твоего? — не оборачиваясь, спросил больничный страж.

— Иосиф. Иосиф бен Натан Паперный, — с непонятной торжественностью возвестил я.

— В каком он отделении?

— Не знаю.

— Может, он уже того, а?

Никогда еще во мне человек не вызывал такого чувства гадливости, как он. Она захлестывала меня, и я просто задыхался, как будто нырнул под воду и не в силах вынырнуть оттуда.

— Тогда курица моя, — сказал верзила.

Он рассмеялся, и смех его полоснул меня, словно нагайка.

Я ненавидел его рот, его желудок, его смех, а он шел как ни в чем не бывало и даже не горбился под моими взглядами, пулями вонзавшимися в него. Может быть, впервые в жизни я почувствовал, что могу убить… убить за курицу… За жирные пятна в уголках рта… за собственное бессилие.

Мы поднялись на второй этаж и вошли в длинный и белый коридор, по которому бродили какие-то старики и старухи, облаченные в серые больничные халаты. Они скользили по полу так медленно, словно под ногами у них чернел ноздреватый озерный лед и на каждом шагу их подстерегала разверзшаяся полынья.

Верзила разыскал доктора и объяснил ему, в чем дело.

— Иосиф бен Натан Паперный? — наморщил лоб доктор.

— Да, — сказал я.

— Что-то я такого не припоминаю.

— Могильщик, — пояснил я. — Его сюда доктор Гутман на машине привез.

— Так вот ты к кому! — почти обрадовался доктор.

— Он жив?

— Жив, — ответил он.

— Его курица, — сказал верзила и удалился.

Доктор проводил его недоуменным взглядом и пожаловался:

— Твой дед — тяжелый пациент. Трудно с ним.

Доктор был совсем молоденький с тонкими девичьими руками и белой девичьей кожей на лице. Для солидности он носил роговые очки, за которыми солнечными зайчиками прыгали глаза. Большие уши розовели раскрытыми ракушками, а волосы были зачесаны на прямой пробор и от них еще пахло материнской лаской.

— Он лежит в конце коридора, в четвертой палате, — сказал доктор. — Там подобралась компания что надо.

Он ушел, и я остался один в коридоре.

До четвертой палаты было рукой подать, ближе, чем от парикмахерской Лео Паровозника до мясной лавки Гилельса, но я шел туда, как мне показалось, бесконечно долго.

Я толкнул дверь в четвертую палату и сразу же увидел могильщика. Иосиф лежал в углу, на невысокой койке, накрытый серым больничным одеялом, и лицо его было таким же серым, только заросло седой жесткой щетиной.

— Здравствуйте, — сказал я Иосифу, и он ответил.

— Погоди.

Мне показалось, что он меня не узнал, и я еще громче поздоровался.

— Не мешай, — повторил Иосиф и, тяжело дыша, продолжал оборванный, видно, моим приходом разговор. — А в миске каша. Просяная каша. И ложка торчком торчит.

— Это не сон, — послышался голос из другого угла. — Это не считается.

Страницы: «« ... 1718192021222324 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...