Билет на вчерашний трамвай Раевская Лидия
— Заходи. Сейчас рожу мою увидишь — у тебя желание стрёмные фильмы смотреть на раз отшибёт.
— Все так сугубо?
— Ещё хуже. Пойдёшь ко мне — захвати священника. Я перед смертью исповедоваться хочу.
— Мне исповедуешься. Все, иду уже.
— Э… Захвати мне по дороге сока яблочного и яду крысиного. И того, и другого — по литру.
— По три. Для верности. Все, отбой.
Я болею раз в год. Точно под Новый год. Все начинается с бронхита, который переходит в пневмонию, и я лежу две недели овощем, мечтая умереть.
Я лежу и представляю, как это будет…
Вот, я лежу в кровати, уже неделю… Моя кожа на лице стала прозрачной, глаза такие голубые-голубые… Волосы длинные, волнами, до пола… Вокруг меня собралась куча родственников и всяких приживалок, и все шепчутся: «Ой, бедненькая… Такая молоденькая ещё… Такая красивая… И умирает… А помочь мы ничем не можем…»
А у изголовья моего склонился седовласый доктор Борменталь. Он тремя пальцами держит моё хрупкое запястье, считает пульс и тревожно хмурит брови. А я тихо так ему шепчу: «Идите домой, доктор… Я знаю, я скоро умру… Идите, отдохните. Вы сделали все, что могли…» — и благодарно прикрываю веки.
Доктор выходит из комнаты, не оглядываясь, а его место занимает Лелька. Она вытирает себе сопли моими длинными волосами и рыдает в голос. Потому что я такая молодая — и вдруг умираю…
А однажды я вдруг приподнимусь на локте, и лицо моё будет покрыто нежным румянцем, и я пылко воскликну: «Прощайте, мои любимые! Я ухожу от вас в лучший из миров! Не плачьте обо мне. Лучше продайте мою квартиру и пробухайте все бабки! Потому что я вас очень люблю!»
И откинусь на высокие подушки бездыханной.
И сразу все начнут рыдать, и платками зеркала занавешивать, и на стол поставят мою фотографию, на которой я улыбаюсь в объектив… Нет. Это дурацкая фотка. Лучше ту, где я в голубой кофточке смотрю вдаль… Да. Точно. Я там хорошо вышла.
И закопают меня под заунывные звуки оркестра, и пьяный музыкант будет невпопад бить в медные тарелки…
Но я не умираю. Я мучаюсь две недели, а потом выздоравливаю.
И наступает Новый год. Болею вторую неделю.
Изредка мне звонят подруги, интересуются степенью моего трупного окоченения. Потом спрашивают, не принести ли мне аспирина, получают отрицательный ответ и уезжают к бойфрен-дам. А я болею дальше…
Но сегодня мне ещё не позвонил никто.
Кроме Генри…
Он вообще звонил часто. Но почему-то меня его звонки не раздражали. Нет, я не ждала их и вообще не вспоминала о нем между звонками. Но вдруг поймала себя на том, что не разговаривала по пять часов по телефону с тех пор, как училась в школе.
О чем можно говорить пять часов? А обо всем. Обо всем и ни о чем.
Иногда Генри приходил ко мне в гости и мы пили чай на кухне.
Он рассказывал, как они с Сашкой в детстве угнали у соседа ушастый «запорожец», а я улыбалась и перекусывала зубами нитку, которой пришивала пуговицу к его куртке.
Мне было с ним спокойно. Уютно. Хорошо мне было. Пару раз возникали мысли оставить его у себя на ночь, но я их тут же отгоняла. Я не хотела терять то, что у нас как-то незаметно складывалось.
У Димки были девушки. И немало.
У меня тоже были какие-то связи, из которых, как я надеялась, может со временем вырасти что-то большее, чем просто секс по субботам.
В общем, от добра добра не ищут. Радуйся тому, что имеешь, и не пытайся выкачать из этого больше, чем тебе дают. Жадность ещё ни до чего хорошего не доводила.
Дзынь-дзынь!
Открываю дверь.
На пороге стоит сугроб.
— Привет! — говорит сугроб и дышит на меня холодом.
— Привет, — говорю, — ты сок принёс?
— Принёс, — отвечает сугроб. И добавляет: — А яду нет. Кончился яд. — И без перехода: — Ой, какая ты убогая…
— Спасибо, — поджимаю губы и копаюсь в сугробе в поисках сока.
Сугроб подпрыгивает, фыркает и становится похож на человека, который принёс сок и плюшевого Деда Мороза.
— Дай! Дай! — тяну руки и отнимаю игрушку.
— Пошли чай пить, — пинает меня сзади человек-сугроб, и мы идём пить чай…
Дед Мороз стоит на столе, поёт и топает ножкой…
На улице — холодно. И дома холодно.
Только под одеялом тепло. И даже жарко.
Я в первый раз за всю последнюю неделю засыпаю спокойно. Я не кашляю, у меня нет температуры, и я прижимаю к себе Деда Мороза.
— Умирать не передумала? — слышу рядом голос и чувствую в нем улыбку.
Улыбаюсь в темноте и делаю вид, что сплю.
Все у нас будет хорошо
— Ксень, — Генри кинул в чашку два куска рафинада и пододвинул её ко мне, — останься у меня на ночь в пятницу.
Я отхлебнула горячий чай, сунула в рот конфету и ответила с набитым ртом:
— Ну на фига, Дим? Ты ж знаешь, я на подъем тяжёлая. А по пятницам у меня вообще настроения никакого нет.
Генри присел на корточки, положил голову мне на колени и посмотрел в глаза:
— Знаешь, такое ощущение, что я в Бирюлёво живу. Пешком же десять минут. А с пятницами мы, кажется, разобрались.
У тебя есть я. Я тебя даже люблю. Иногда. Ну, во всяком случае, делаю вид, что люблю. Не хочется тебя обижать…
— Говнюк.
— Ага. Зато твой. Ты себе завидовать должна. А не жалеть себя. У тебя ж теперь Генри есть. Вдумайся только: сам Дмитрий Николаевич Вербицкий оставил свои великие дела и, вместо того чтобы пить вкусную водку в компании славного своего друга Сашки, сидит у тебя на кухне и уговаривает пойти к нему в гости. Так везёт раз в жизни, да и то не каждому.
Я пошуршала фантиком от конфеты.
— Хорошо, я приду. Только пообещай, что в пятницу ты с Сашкой встречаться не будешь.
— А почему?
— Не прикидывайся шлангом! Знаю я эти ваши: «Ну че, Генри, по пивку?» — «Ну, давай, Сашок». А потом…
— А что потом? Потом я…
— Правильно. Начинаешь мне звонить и нести порожняк. А меня это…
— Бесит.
— Выбешивает, да. И ладно бы просто звонил, так ты ещё…
— Прихожу к тебе с цветами. Разве плохо?
— Отвратительно. Красные розы неудачно сочетаются с косыми глазами.
— Ты жестока, Ксеня.
— А ты отвратителен, когда пьян, Генри.
— И все равно ты меня любишь.
— Люблю. Только ты мне тут на чувствах не играй. Сегодня люблю, а завтра разлюблю.
— А вот и врёшь!
— А вот и нет!
— Придёшь в пятницу?
— Приду.
Димка чмокнул меня в коленку и поднялся.
— В ванну идёшь? Я тебе там пены напустил, камней каких-то накидал, для антуражу.
Я поставила пустую кружку на стол и протянула Димке
руку.
— Отнеси меня.
Димка легко поднял меня со стула.
— Что, туз перевешивает? Говорил я тебе, не жри конфеты бочками. Так и до парши недалеко.
— Какая ещё парша?
— Такая парша. На лишай похожая. Будешь у меня вся такая паршивая…
— Как ты?
— Я — паршивый?!
— Не то слово. Все, я в ванну. Бери табуретку, тащись ко мне, будем сидеть и разговоры разговаривать.
Генри отпустил мою руку и наклонился за табуреткой.
— Слушай, где у тебя выключатель находится? Такое ощущение, что ты три года молчала и только сейчас голос прорезался.
— О-о-о, Вербицкий, знаешь, какой у меня выключатель? Бери стул, дуй в ванную, там и покажу.
— Не, Ксень, это не выключатель. Это, наоборот, включатель. Типичная баба. В технике — ноль полный.
— Зато в другом — ас.
— В смысле — задница?
— Тьфу на тебя, клоун.
— Вот и поговорили.
— Ага. Жду тебя в ванной.
Сидя в тёплой воде, строю из мыльной пены пирамидку.
— Дим, — кричу в приоткрытую дверь, — смотри: я похожа на русалочку?
В ванную заходят Генри и табуретка.
— На русалочку? — Димка смотрит на меня с сомнением, а табуретка на меня вообще не смотри. На ней потому что Генри уже сидит. — Не, на русалку ты не похожа.
— А на кого похожа? — Высунув язык, строю вторую пенную пирамидку у себя на голове.
— На престарелую владычицу ванной ты похожа. Пирамидка сползает с моей головы, а Генри хохочет.
— Обломалась, русалочка?
— Тьфу на тебя, дурак. Я все равно красивая.
— Само собой. Зачем мне некрасивая баба? Вот отмоем щас тебя, причешем, накрасим — будешь совсем королевой. — Он вытирает с моего лица пену.
Ловлю губами его пальцы.
— Ты что, Ксень? — отдёргивает смущённо руку.
— Ничего. Просто люблю.
— И я тебя люблю. Пристально смотрю ему в глаза.
— Не бросишь?
— Никогда. Буду беречь, охранять. Частью тебя стану…
— Зачем?
— Будет тебе больно — заберу твою боль, будет страшно — и страх заберу, устанешь жить — возьмёшь мою жизнь и заживёшь по-новой.
— Без тебя?
— Зато с чистого листа. И гораздо лучше. Я тебе дерьмо не подарю, поверь.
— Дурак ты, Генри! — сержусь. — И говоришь ерунду. Тьфу на тебя ещё раз.
— Всего уж заплевала. Верблюд.
— Да, я такая. Спинку потрёшь?
— Обязательно. Где там наш любимый железный скребочек?
— У Петросяна! Ну, достал уже, Дим…
— Все-все, молчу. Вставай и поворачивайся. Можешь чуть наклониться и закрыть глазки.
— И это у меня нет выключателя?!
— У меня тоже есть, я ж не спорю. Хочешь, покажу?
— Потом покажешь.
— Потом — уже за деньги, Ксенечка.
Встаю в полный рост и швыряю в Генри мочалкой.
— Как ты мне надоел, паразит… Делай уже из меня королеву, как обещал. А то одни слова…
— Эх, как же вы мне надоели, бабы… Все хотят быть королевами, а Генри-то один. Рук не хватает…
И хохочет в голос.
Обнимаю его мокрыми руками и целую в щёку.
— Ненавижу…
— Любишь, врушка.
— Немножко совсем. Не обольщайся.
— Верю. Я тебя вообще терплю только потому, что ты умеешь борщ варить вкусный.
Прищуриваюсь хитро и затаскиваю Димку к себе в ванную. Прямо в одежде.
А он и не сопротивляется…
В пятницу вечером я собиралась к Генри в гости.
Мы встречались уже полгода, но домой я к нему заходила очень редко. И никогда не оставалась на ночь. Не знаю почему, но мне там было не по себе. Мне не нравилась Димкина чистая, уютная двушка, не нравился подъезд, не нравился лифт… Ничего мне не нравилось.
— Что тебя так плющит? — как-то поинтересовался Генри, когда я заскочила к нему домой после работы, чтобы занести лекарства от простуды.
— Не знаю. Мне тут душно. И как-то не по себе… До вас тут кто жил?
— Никто. Мой папа эту квартиру получил, когда дом только построили. И пожить в ней не успел…
— Почему?
— Умер.
— Прости…
— Ничего. Он под Новый год умер. Тридцатого декабря. Я маленький был, почти ничего не помню уже… Мама бегала по соседям, плакала… В общем, тут он и умер.
— Тогда понятно…
— А ты что, прям чувствуешь, если в квартире что-то не так?
Я посмотрела Диме прямо в лицо и ответила вопросом на вопрос:
— А ты — нет?
Он поднялся с кресла, вышел на кухню, и я услышала, как он щёлкнул зажигалкой. Я посидела с минуту и пошла к нему. Генри стоял у окна, свет не горел. Я подошла сзади, прислонилась лбом к его плечу:
— Я что-то не то ляпнула, да? Он выпустил струйку дыма.
— Нет. Просто я тоже ненавижу эту квартиру. Тут отец умер. А потом ещё Джерри. Моя собака. Дог. Мама после смерти отца только один раз попыталась вновь создать семью. Жил тут у нас мужик один…. Военный. Ничего был. Хороший. Только недолго они с матерью прожили. Что там, да как — не знаю. Но ушёл он. А мне собаку подарил. Джерри у нас девять лет жила. Умерла, когда мне семнадцать было. Впервые плакал навзрыд… В общем, права ты. Нехорошая квартира.
Я осторожно поцеловала Димку в висок.
— А продать её не думали?
Генри затушил в пепельнице окурок и тут же прикурил новую сигарету.
— Давно хотим. Но ещё четыре года ничего нельзя сделать. Я ж от армии кошу. Мне щас паспорт светить нигде нельзя. Выписываться отсюда как буду? Прямо в паспортном столе и заберут. Так что, пока двадцать семь не стукнет, — придётся тут жить. Я легонько куснула его за мочку уха.
— А ты… А ты переезжай ко мне. Насовсем. Навсегда… Он медленно повернулся ко мне…
— Зачем я тебе? Я ж никчёмный алкоголик…
— Неправда.
— Сама так говоришь. И зарабатываю копейки…
— Ну и что?
— Ты меня выгонишь.
— Обязательно. Но не сейчас.
— Подумай, Ксюш. Хорошо подумай.
Я сделала шаг назад и нажала на выключатель. Генри зажмурился от резкого света, а я посмотрела на него твёрдым взглядом.
— Уже подумала. Завтра же переезжай. Я тебя тут не оставлю. Он посмотрел на меня, улыбнулся и снова выключил свет…
Димка скучал по дому, я видела. Не любил его, но все равно скучал. В конце концов, от одной ночи у него дома меня не убудет.
Я вытащила из шкафа новую кофточку, тщательно накрасилась, накрутила на голове немыслимые вавилоны и набрала Дим-кин номер.
— Да, моя зайчушечка? — икнули в трубке.
— Пошёл ты в пень, Генри! — Я бросила трубку. «Зайчушечка»! «Зайчушечка» — это значит шесть бутылок
пива. Просто «зайка» — это ещё пять. Самое худшее — стадия «моя малышка». Это уже пиво и водка, и это уже до воскресенья…
Зазвонил телефон.
— Что? — рявкнула я, одной рукой выдирая из волос шпильки.
— Малыш, ну не ругайся…
— Малыш?! — сделала стойку я. — Так, уже водка в ход пошла?
— Какая водка, Ксеня? Два пива с Сашком, екарный бабай… Я нажала на клавишу сброса звонка. Телефон мелодично
выключился. Я подошла к зеркалу, шмыгнула носом.
Екарный бабай — это хуже, это гораздо хуже «моей малышки»… Бабай — это цветы в четыре часа ночи, это крики под окнами: «Ксюша, прости мудака, я ж тебя люблю, пусти меня домой, очень в тубзик надо!», и это бессонная ночь.
Запищал домашний телефон. Не глядя на определитель, я выдернула его из розетки и полезла в аптечку за валерьянкой. Если я все рассчитала верно — действовать она начнёт как раз вовремя.
Плакать было бесполезно. Меня никто не заставлял влюбляться в Генри. Сама такого выбрала.
А какого — такого? Он запойный? Нет. Тащит вещи из дома? Нет. Приходит домой под утро в бабском халате с яйцом, продетым в нижнюю петлю, и говорит: «Отвали, я за гитарой зашёл»? Нет.
Так что тебе не нравится? Кто отводит по утрам в садик Андрюшку? Кто по субботам вылизывает всю мою квартиру? Кто, когда у меня начался артрит, воспалились все суставы и я дуром орала от боли, месяц носил в ванную и в туалет на руках? Кто на горбу таскал меня по врачам?
Кто оббивал пороги больниц, размахивая моим рентгеновским снимком и требуя выписать мне самое действенное лекарство?
Кто поставил меня на ноги, вопреки прогнозам районного ревматолога о том, что инвалидность мне практически обеспечена? Генри.
А его срывы по пятницам я возьму на себя.
Как он когда-то взял на себя мои.
Все у нас будет хорошо. Обязательно будет.
Вот только бы валерьянка поскорее подействовала…
В Москве бушует май. Он размахивает своими ярко-зелёными листьями и пахнет весной. На улицах уже появилась пыль…
Уличная пыль — это первый признак лета. Не замечали?
Иду по улице, гордо выпятив номинально существующую грудь, и смотрю по сторонам: вот грузин Гиви, который продаёт китайские трусы под железнодорожным мостом у станции метро «Дмитровская», кричит мне: «Привет, Ксюша!», вот знакомая продавщица из табачного киоска, завидев меня, уже протягивает в окошко две пачки «Золотой Явы», а вот чешет на работу Мартынов с неизменными сосисками в прозрачном пакете.
Догоняю Серёжку и шлёпаю его по плечу.
— Ваши документы?
Мартынов роняет сосиски, оборачивается, видит меня.
— О, приветики! Ты чего такая довольная?
Отрываю целлофановую ленточку с пачки сигарет и улыбаюсь.
— А что, должна быть веская причина? Я весну люблю. Я ж весенняя девочка.
Мартынов подбирает свой пакет с полуфабрикатами и смотрит с недоверием.
— Девочка? Ты себе не польстила?
— Дурак. Нет бы промолчать. Все равно я весну люблю. Мама наверняка подгадала моё зачатие. Знала, что мне приятно будет. Хотя могла бы меня и в мае родить. А то на мой день рождения вечно дождь и дерьмо собачье по улицам размазано. Апрель — это ещё не настоящая весна.
Серёжка останавливается у ларька, протягивает в окошко полтинник.
— Бутылку пепси и шоколадку вон ту. Иду по весенней улице, жую шоколадку. Жизнь налаживается!
Ровно в шесть вечера я закрыла дверь офиса и вышла на улицу. Подошла к дороге и, в ожидании зелёного человечка на светофоре, набрала номер Генри.
— Привет, а я уже освободилась. Ты где?