Наследство Пенмаров Ховач Сьюзен
– Прекрасно. Пойду переоденусь. Встречаемся в конюшне через десять минут.
Мы проехали по подъездной дорожке, потом по дороге в Сент-Джаст. Стояло ясное утро, с моря дул прохладный ветер. За Сент-Джастом мы направились по дороге на Боталлак, Пендин и Морву и в конце концов съехали на верховую тропу, ведущую к пустоши.
Старый, побитый погодой указатель все еще торчал на своем месте. Когда мы его проезжали, я посмотрел на выцветшую доску и прочел надпись: «К Зиллану, Чуну и шахте Динг-Донг».
– Поедем к Чуну? – крикнул Маркус. – С хребта сегодня открывается великолепный вид.
– Хорошо.
Я с беспокойством вспомнил, как два года назад был в Чуне перед визитом на ферму Рослин, но не стал зацикливаться на этих мыслях. Для верховой езды утро было великолепным, а когда мы проезжали утес Кениджек, ветер разогнал облака, и по вереску побежали тени. Вскоре, когда по тропе уже можно было ехать рядом, Маркус начал рассказывать об Оксфорде, о смешных случаях из своей жизни там, но потом тропка опять сузилась, и беседовать нам стало трудно. Мы раз или два пытались возобновить разговор, но ветер уносил слова, едва они срывались с губ, поэтому мы прекратили эти попытки и молча ехали по вереску. Мы проехали расположенный кольцом Карниорт-Серклс, пересекли лужайку, которая перешла в дорогу из Сент-Джаста в Пензанс и снова поехали по пустоши, обогнув Вун-Гампус-Коммон. Медленно взобравшись по склону, мы наконец добрались до кряжа и увидели перед собой древние стены Чуна, возвышавшиеся среди вереска.
– Отсюда далеко видно, правда? – крикнул Маркус через плечо. – Какое синее море в заливе Маунтс!
Вид и на самом деле был превосходным. Я несколько минут смотрел на юг, а потом перевел взгляд на север, к Морве и утесам.
– Давай отдохнем немного в замке, – предложил Маркус. – За стенами можно спрятаться от ветра.
– Хорошо.
Мы добрались до внешних стен замка и, спешившись, провели лошадей до внутреннего круга. Я уже готов был привязать лошадь к ближайшему камню, когда хорошо знакомый голос протянул у меня за спиной:
– Да-а! Подумать только: ты здесь!
Я резко развернулся. Филип небрежно прислонился к стене, а рядом стоял Хью.
– Да-а-а! – эхом отозвался Маркус с деланым удивлением. – Какое совпадение!
Они улыбнулись друг другу, а потом повернулись ко мне. По мере того как в их глазах затухала улыбка, мое сердце начало биться все сильнее.
– Не стоит притворяться, – быстро сказал я Маркусу. – Не понимаю, зачем было выдумывать всю эту историю. Если бы ты сказал мне, что вы трое хотите обсудить что-то со мной в Чуне, я бы сам пришел.
– Ты прекрасно знаешь, что ничего подобного не сделал бы, – возразил Филип. – Ты бы послал Маркуса к черту.
Я подавил резкий ответ и вежливо произнес:
– У каждого свое видение проблемы. Но поскольку я здесь, я готов обсудить, что вам угодно. О чем вы хотите поговорить?
Наступила тишина. Я чувствовал, как их холодные светлые глаза враждебно меня осматривают. Я сжал кулаки и ждал.
– Давайте присядем, – неожиданно предложил Маркус. – К чему стоять? Мы не актеры на сцене. Ты куришь, Адриан? Угощайся сигаретой.
– Я не курю, спасибо, – натянуто произнес я.
Он достал пачку и предложил сигареты Филипу и Хью. Они закурили. Мы непринужденно расселись: Филип – спиной к древней стене, Хью – на камне рядом, а Маркус и я – на поросшем травой торфянике. Хотя по небу теперь ползли высокие белые облака, солнце все еще пригревало, а лошади нетерпеливо мотали головами, поджидая нас.
– Кто будет вести собрание, Маркус? – спросил Филип. – Ты или я? Тебе, по-моему, не хочется начинать.
– Я как раз думал, как подойти к проблеме цивилизованно, – сказал Маркус с чарующей открытостью. Он улыбнулся мне. – Мне ужасно жаль, что приходится об этом говорить, старина Адриан, но мы все немного… немного озабочены некоторыми вещами, и мы подумали, что если бы мы все вместе это обсудили…
– Черт побери, Маркус! – вмешался Филип. – Давай называть вещи своими именами. – Он наклонился вперед, и я понял, что предпочитаю его бесцеремонную прямоту попыткам Маркуса сохранить видимость дружелюбия. – Послушай, – сказал мне Филип. – Мы хотим кое-что узнать. Во-первых, почему папа подарил тебе дедушкины часы?
– Потому что хотел, чтобы они были у меня.
– Почему?
– Потому что ему кажется, что этого захотел бы дедушка.
– Почему?
– Он сказал, что я больше всех похож на дедушку.
Это заявление они приняли с каменным молчанием.
– У тебя нет прав на часы, – процедил наконец Филип.
– Есть, – возразил я. – Они принадлежали папе, он подарил их мне, и юридически он имел на это право.
– Похоже, ты очень хорошо ладишь с папой.
– Разумеется, мы с ним в хороших отношениях.
– Какую игру ты ведешь?
– Не понимаю.
– Он давал тебе денег?
– Конечно! Я не делаю секрета из того, что получаю от него содержание.
– Он давал тебе большие суммы помимо содержания?
– Нет, но даже если бы и давал, это не твое дело.
– А вот и мое. Ты не имеешь права на его деньги.
– Если он решит подарить мне что-либо из своей собственности, у меня есть право принять это.
– Он обсуждал с тобой завещание?
– Да, обсуждал как-то раз. Он сказал нам с Уильямом, что большая часть состояния будет завещана другим его сыновьям и нам придется самим зарабатывать себе на жизнь.
– Это было недавно? – небрежно поинтересовался Хью.
– Последний раз мы обсуждали этот вопрос три года назад.
– Три года назад?
– Да. После того, как умерла моя мама.
– Старая история.
Я ничего не сказал.
– А в последнее время он не обсуждал с тобой завещание?
– Даже если бы и обсуждал, – сказал я, – это не ваше дело, и я бы держал это в секрете. Если бы он захотел обсудить свои дела с кем-нибудь из вас, то так и поступил бы.
– Ты, конечно же, надеешься на большое наследство.
– Конечно же не надеюсь. Ведь папа сказал, что мне придется самому зарабатывать на жизнь.
Они посмотрели на меня.
– Понимаешь, Адриан… – начал Маркус, но был прерван.
– Я сам этим займусь, Маркус, если не возражаешь, – сказал Филип. Он снова пристально посмотрел на меня. – Если ты хоть на секунду предполагаешь, – произнес он наконец, – что сможешь лишить нас наследства обманным путем…
– Я только что сказал…
– К черту твои слова! Ты говорил о разговорах трехлетней давности, а нам неинтересна история! Нам интересно настоящее и будущее. Мы думаем…
– Если вы хоть на секунду предполагаете, – сказал я, пытаясь сдерживаться, – что я претворяю в жизнь какой-нибудь чудовищный заговор, чтобы лишить вас наследства, то вы сошли с ума. Не нужно мне ваше несчастное наследство! Я ненавижу Пенмаррик! Я не отрицаю, что мы с папой хорошо ладим, и не виню его в том, что он предпочитает меня тебе, Филип Касталлак. Что ты сделал, чтобы он полюбил тебя? Ты же его за милю обходишь! Ты сам виноват, что он любит меня больше, чем тебя!
– Значит, ты стараешься втереться к нему в доверие и заставить его составить завещание в твою пользу, – сразу сказал Филип. – Мы так и думали. И Хью, и Маркус заметили, как ты с недавнего времени начал привлекать к себе его внимание, притворяясь, что интересуешься его работой. Они заметили, что ты часами сидишь у него в кабинете. Они заметили…
– Спокойнее, Филип, – перебил его Маркус. – Спокойнее.
– Если ты не пытаешься украсть наследство, – спокойно произнес Хью, – отдай Маркусу золотые часы дедушки в знак твоей доброй воли.
– Достаточно моего слова! – заорал я на него. – Если бы ты не был таким безбожным лгуном, ты бы это понял! Дедушкины часы – мои и останутся моими, и все. – Я начал подниматься.
– Сядь, – бросил Филип. – Мы еще не закончили.
– Я закончил.
– Сядь!
– Черта с два!
Мы стояли друг против друга со сжатыми кулаками, с напрягшимися мускулами. Впервые он не был выше меня.
– Пожалуйста! – воскликнул Маркус, вскакивая. – Давайте будем вежливы. Никакого насилия, никакой грязи. Пожалуйста.
Я сделал шаг назад, пожал плечами, засунул кулаки в карманы брюк.
– Что еще ты хочешь сказать? – процедил я Филипу.
– Что сказал, – ответил Филип. – И мне, и Маркусу нужны деньги, и мы не потерпим, если ты вздумаешь встать у нас на дороге. Если хочешь продемонстрировать свои добрые намерения, сделаешь для нас две вещи. Во-первых, найдешь последнее завещание отца и прочтешь его. У тебя есть доступ к его бумагам, а если он застанет тебя в кабинете, ты всегда сможешь сказать, что искал какую-нибудь рукопись, да, черт побери, ты сможешь придумать какую-нибудь отговорку! А когда найдешь завещание, покажешь его Маркусу и Хью и сразу положишь обратно. Мы хотим знать, как деньги распределены между нами, чтобы просчитать ситуацию заранее.
– Вы что, считаете, что я, как какой-нибудь воришка, прокрадусь в отцовский кабинет и буду рыться в его бумагах?!
– Но ты ведь хочешь доказать нам свои добрые намерения?
– Я не опущусь до такой низости!
– Черт тебя подери, Адриан, ты не встанешь у нас на пути! Нам нужны деньги, мы хотим знать, что написано в завещании, и если ты не сделаешь, как мы тебе говорим…
– Да? – спросил я. – Что тогда будет?
– Тогда Маркус позаботится о том, чтобы все в Оксфорде узнали, кем ты на самом деле приходишься знаменитому историку Марку Касталлаку. И все будут хихикать у тебя за спиной, когда ты приедешь туда в октябре на первый триместр.
Ветер прошелестел между камней и охладил мне щеки. Мне удалось сохранить хладнокровие.
– Маркус не пойдет на такую подлость, – сказал я уверенно. – Пустая угроза. Итак! Вы хотели, чтобы я сделал за вас грязную работу, выкрав завещание, и теперь вы знаете мой ответ: «Нет». О чем еще вы хотели меня попросить?
Они пришли в ярость. Маркус покраснел от предположения, что не сможет выполнить угрозу, Хью побелел от возмущения, что я нарушил субординацию, а Филип от злости, что я не поддался, потерял дар речи.
– Ну? – повторил я. – Что еще? Говорите. Что еще вы хотели, чтобы я сделал?
Филипу удалось взять себя в руки. Когда он начал говорить, солнце зашло за облака, а на потемневшей пустоши зловеще завыл ветер, поэтому его голос прозвучал искаженным и далеким.
– Сходил к своей подружке Элис Пенмар, – услышал я его слова, – и выяснил, не заняла ли она место твоей матери в постели отца.
После долгой паузы мне удалось рассмеяться.
– Ты сошел с ума, – сказал я и повернулся к лошади.
– Адриан, если ты нам не поможешь и не сделаешь все, что в твоих силах, нам будет ясно, что ты охотишься за наследством. Если в тебе есть хоть искорка братской любви…
– Не смей говорить со мной о братской любви! – Я развернулся, ослепнув от гнева. – Хорошими же вы были мне братьями! Да если я упаду с лошади и сломаю ногу, вы переедете через меня не задумываясь! Вы самые убогие негодяи, каких я когда-либо видел, и мне жаль папу, которому приходится терпеть вас и выполнять свои обязательства перед вами. Вы настолько отвратительны, что способны заподозрить Элис Пенмар, внучку священника, приличную, честную, достойную девушку…
– Папу не волнуют приличия, – сказал Филип. – Вспомни свою мать.
– О боже, ты…
– Пожалуйста, Филип, – скованно проговорил Маркус, – не говори так о тете Розе. Это неправильно.
– Кроме того, – мягко добавил Хью, – мы сейчас обсуждаем Элис. Тетя Роза не имеет никакого отношения к разговору, она может выступать разве что как иллюстрация папиных вкусов в этом отношении. А теперь давайте попробуем спокойно это обсудить, не горячась и не теряя нити разговора. Я уверен, что ты, Адриан, достаточно умен, чтобы понять, что Элис нужна нам в качестве какого-нибудь оружия против папы. Например, если он откажется выделить деньги Маркусу или Филипу, нам, возможно, понадобится применить определенного рода давление, понимаешь? Теперь, рассматривая имеющиеся у нас факты, я предполагаю вполне вероятным, что Элис приглянулась ему. Случилось уже между ними что-нибудь или нет – это спорный вопрос, но, насколько я понимаю, вполне вероятно, что это произойдет. Рассмотрим ситуацию. У папы, как мы все знаем, всегда должна быть какая-то женщина, и, как бы он ни был предан тете Розе, не думаю, что он жил монахом с тех пор, как она умерла. А с недавних пор он почти перестал уезжать из Пенмаррика. Он работал здесь все лето, и в одном доме с ним, ведя его хозяйство, жила молодая женщина двадцати двух лет, несмотря на свое имя, не связанная с ним кровным родством, незамужняя и, уж прости за грубое выражение, в полном соку. Нет, подожди! Не перебивай! Выслушай меня! Все говорит в пользу Элис: она молода, умна, умеет слушать, когда он рассуждает на свои любимые исторические темы. Но она некрасива и смугла, а вы заметили, что папа предпочитает светленьких? К тому же она слишком худа, у нее почти нет груди. Таким образом, вопрос только в том, перевешивают ли ее молодость, а мужчины папиного возраста любят молоденьких, и ум физическую непривлекательность? Принимая во внимание, что красивых женщин папе, должно быть, хватило на всю оставшуюся жизнь и что он приближается к возрасту, когда характер становится важнее внешности, я считаю, что единственным ответом может быть «да». А в таком случае…
– Если будешь с ней говорить, – сказал мне Филип, – попробуй у нее это выведать, понаблюдай за ней, когда она общается с папой, ведь ты же всегда с ними! Если тебе удастся установить, что между ними существует незаконная связь…
Я очень сильно ударил его в челюсть. Он покачнулся, упал, перевернувшись через старинные стены, и, падая, издал крик боли и ярости.
– О боже, – сказал Маркус, который выглядел так, будто его сейчас вырвет, – о боже, я знал, что толку от этого не будет. Я знал.
– Заткнись! – прикрикнул на него Хью и развернулся ко мне. – Ты об этом пожалеешь. Ты пожалеешь об этом, когда приедешь в Оксфорд. Мы только хотели, чтобы ты нам чуточку помог, чтобы показать свою добрую волю, но ты даже этого не хочешь сделать! Мы дали тебе шанс стать нашим другом, но ты не хочешь. Мало того, нам приходится терпеть твое самодовольство и выслушивать твои фарисейские, ханжеские оправдания своему фарисейскому, ханжескому поведению!
Я попытался ударить и его, но он уклонился от удара. Филип уже поднимался, сплевывая кровь и грязно ругаясь. У них было численное превосходство.
– Хорошо же, ублюдок, – сказал Филип, – вот теперь-то ты пожалеешь, что пришел сюда. Не мешай мне, Маркус.
У меня не было выбора. Я повернулся, побежал и прыгнул в седло. Хью попытался остановить меня, когда я пришпорил лошадь, но Маркус схватил его за руку, и я смог вырваться. Я выехал из ворот замка и галопом, настолько, насколько выдерживала лошадь, понесся по кряжу, а когда взглянул через плечо, то увидел, что все трое стоят у внешней стены, глядя мне вслед, а Филип все еще потирает подбородок.
Я вернулся в Пенмаррик, дрожа с головы до ног, костяшки правой руки болели и распухли. Я поднялся в ванную, нашел какой-то антисептический лосьон и протер руку, а потом, поскольку все еще ощущал слабость, проскользнул в столовую и отхлебнул из бутылки с бренди, стоявшей на буфете. После этого я почувствовал себя лучше. В одиночестве своей комнаты я попытался разобраться в ситуации. Сделать я ничего не мог. Я не мог побежать к папе и драматически объявить, что замышляют его законные дети. Такое поведение уж слишком отдавало бы ябедничеством. И конечно же, я не мог пойти к Элис и рассказать ей, как расстроился, узнав, что Филип, Маркус и Хью подозревают ее в том, что она стала любовницей папы. Я был беспомощен. Все, что я понимал, – это то, что между мной и моими сводными братьями открылась бездонная пропасть и что если Маркус выполнит их угрозу, то всем в Оксфорде станет известно мое положение.
Я подумал: «Я должен уехать из Пенмаррика. Мне придется убраться». Но мне было противно думать о том, что я сбегаю от своих сводных братьев и неприятностей, которые они создали. Во мне поднялось упрямство, которое не позволило мне поступить так, чтобы потом считать себя трусом и слабаком. Я продолжал размышлять над возникшей проблемой, мысли мои путались, я снова и снова перебирал подробности сцены в Чуне, пока наконец не задумался о своей подруге Элис Пенмар.
Я был уверен, что между ней и папой не было никакой аморальной связи. Я мало что знал о любви, но хорошо помнил, как менялась мама в присутствии папы, как она светилась, какой становилась радостной, веселой. С Элис ничего подобного не происходило. И еще я помнил, как папа иногда смотрел на маму; он ни разу не взглянул на Элис так, и вообще его отношение к ней было таким откровенно отеческим, что я удивился сам себе, почему не мог просто отбросить мысль о каких-то отношениях между ними. Но я не мог. Я все думал об отвратительной логике рассуждений Хью по поводу всех достоинств и недостатков Элис для такого мужчины, как папа, и уже не впервые у меня появилось подозрение, что за сомнительными заявлениями Хью лежала крупица горькой правды.
Нельзя было исключить, что папа влюбился в нее. Он, конечно, не любил ее, как маму, но она ему нравилась, он ее уважал и, может быть, если бы она захотела… Я попытался убедить себя, что она не захочет, но не смог. Мама же захотела!
Я поднялся. Мне не сиделось на месте, и я опять спустился вниз и принялся ходить взад-вперед по бильярдной. Я понял, что не могу разобраться в своих чувствах, что мысли мои путаются. По-своему я любил Элис, и когда-то, когда мы только познакомились, относился к ней с безрассудным обожанием подростка, но в то же время я прекрасно знал, что мои чувства к ней скорее походили на привязанность брата к старшей сестре. Элис никогда не вызывала во мне тех физиологических реакций, какими сопровождались мои встречи с ее сестрой Ребеккой Рослин; на самом деле моя любовь к Элис всегда носила иллюзорный, идеалистический характер. Но все-таки я ее любил. Она была мне очень дорога, и мысль, что отец домогается ее с грязной целью, была мне отвратительна.
Я остановился у окна и посмотрел на террасу. Желание уехать из Пенмаррика стало таким сильным, что у меня даже закружилась голова. И дело было не только в том, что мои сводные братья в открытую объявили мне войну. Мне непереносимо было наблюдать новую версию отношений моего отца с моей матерью, развитие еще одной любви, которая не может закончиться браком, еще одну историю о том, как два хороших и приличных человека увязнут в грязных, унизительных отношениях. Это было мне отвратительно. Худшие воспоминания о Брайтоне снова нахлынули на меня тошнотворной волной, и теперь моей единственной мыслью было: «Я должен уехать. Мне надо уехать из Пенмаррика. Я не могу здесь больше оставаться».
В холле раздался голос Филипа:
– Скажите отцу, Медлин, что мы хотим его видеть. Немедленно.
Хью добавил что-то, чего я не расслышал. Издалека, через холл, я услышал дрожащий голос Медлина:
– Нет, мистер Хью, я не видел мистера Адриана. Я думал, он катается верхом с вами, мистер Маркус, сэр.
Я вышел в коридор и увидел, как они вошли в папин кабинет и закрыли дверь.
Медлин прошаркал прочь из холла. Стало тихо. Я прошел в гостиную рядом с кабинетом, но ее стена была тонкой перегородкой, которую поставили, когда старую оружейную разделили пополам; когда в кабинете раздались сердитые голоса, я услышал слишком многое из того, чего слышать не хотел, поэтому вышел через стеклянные балконные двери наружу, навстречу летнему утру. В дальнем конце террасы я облокотился на парапет и стал смотреть на море. Далеко внизу прибой разбивался о черные скалы пещеры, море было покрыто белой пеной вплоть до резко очерченной линии горизонта.
Я долго смотрел на море. Наконец выпрямился и пошел к балконным дверям, но, прежде чем дошел до них, услышал голос Элис из гостиной.
– Филип! – Голос ее был чист и резок. – Филип, можно тебя на минутку?
Я отпрянул, сам не зная почему, и стал ждать, опершись о стену у открытого окна.
– Пожалуйста, – сказала она. – Только на минутку.
Он подошел. Дверь за ним с грохотом захлопнулась, и он грубо произнес:
– Прости, Элис, но я не хочу задерживаться. Я только что поссорился с отцом.
– Знаю, – сказала она. – Я слышала. Каждое слово.
Я попытался уйти, но не смог. Я прирос к месту и услышал голос Филипа:
– Что ж, тот, кто подслушивает, не услышит о себе ничего хорошего! А теперь извини меня, Элис…
– Филип, послушай. – Первый раз я услышал напряжение в ее голосе, хотя она по-прежнему говорила быстро и четко. – Ты был не прав, предположив, что я стала… или могу стать для твоего отца чем-то большим, чем экономка. Он всегда относился ко мне с величайшим уважением, и даже если бы он сделал некое предложение, я бы его отвергла. Не он тот человек, которого я люблю.
– Да? Честно говоря, мне наплевать, кого ты любишь, а кого нет. Поговорим потом, если не возражаешь. Я сейчас не в настроении с тобой разговаривать.
– Пожалуйста, Филип. Ты не можешь не понимать, что я чувствую. Я полюбила тебя с той самой минуты, как увидела после возвращения в Корнуолл, и люблю до сих пор.
– О боже, Элис, прекрати строить из себя дурочку. Такие неприятные, смешные признания…
– Но это правда, Филип, правда! Я люблю не твоего отца, я люблю тебя! И никогда никого не полюблю, кроме тебя! Я…
– Великий Боже, – воскликнул Филип, рывком распахивая дверь, – еще не хватало мне истеричной женщины с ее глупостями. Оставь меня в покое! Я тебя не люблю! Уходи, прекрати дурить!
– Пожалуйста, пожалуйста… пожалуйста, выслушай…
Но он вышел в холл и захлопнул дверь у нее перед носом. Я замер, потеряв дар речи, и стоял потрясенный, слушая пронзительную тишину, воцарившуюся после его ухода. Потом прислонился к стене, прижал горящий лоб к холодному камню и услышал ее приглушенные, болезненные всхлипы.
Пришла война.
Я, конечно же, записался добровольцем. Я даже не колебался. Мне не пришлось убегать из Пенмаррика, потому что я был призван родиной, разгорячен патриотическими чувствами. Меня вдохновляло то, что, коль скоро не могу повести жестокой атаки против семьи, я, по крайней мере, смогу воевать против немцев в славной, благородной войне на благо человечества.
С высоко поднятыми штандартами, в которые я страстно верил, я приготовился броситься в битву и умереть, если нужно, за дело, которое считал столь достойным.
Но я не умер. Не бросился я и в битву на белом коне, как легендарный крестоносец, затерянный в пучине времени. Я попал в окопы. Я оказывался в таких передрягах, из которых никто, кроме меня, не возвращался.
Я видел войну, и, конечно же, это было зло, самое отвратительное зло, существующее на земле. Я встретился с ним лицом к лицу, и тогда-то душа моя обнажилась передо мной, и я узрел такую ужасную правду, что почувствовал себя частью этого зла и принципы мои рассыпались в прах. Потому что всю свою жизнь я воевал. Я всегда дрался. Я дрался с отцом, дрался с братьями и жестоко боролся с порядком, предназначенным для меня Господом с момента рождения.
И когда по окопам заструилась кровь, воздух засмердел от разложения, а мои товарищи стали умирать рядом со мной как мухи, я думал только: «Великий Боже, позволь мне вернуться домой, в Пенмаррик, и, клянусь, я никогда больше не буду воевать».
IV
Филип
1914–1930
Правда и фальшь
Современники придерживались различных взглядов относительно фигуры Ричарда I. Он был горяч и безответствен, щедр и широко одарен… но прежде всего он был превосходным воином.
А. Л. Пул.Оксфордская история Англии:от «Книги Судного дня» Вильгельма Завоевателя до Великой хартии вольностей
Молодого герцога позднее прозвали «Ричард Да и Нет», потому что он всегда говорил то, что думал; «да» у него означало «да», а «нет» значило «нет». Он никогда не утруждал себя лицемерием и презирал ложь… Он не выбирал слов, когда говорил отцу, что конкретно думает о том, как Генрих относится к королеве.
Джон Т. Эпплбай.Генрих II
Ричард был любимчиком матери.
Томас Костейн.Семья завоевателей
Мать, должно быть, повлияла на формирование характера
Ричарда…
Альфред Дагган.Дьявольский выводок
Глава 1
Крестовые походы были главной страстью Ричарда… Он действовал с единственной целью – убрать все препятствия, какие могли возникнуть на пути как можно более скорого и успешного ее достижения.
А. Л. Пул.Оксфордская история Англии:от «Книги Судного дня» Вильгельма Завоевателя до Великой хартии вольностей
Не будет преувеличением сказать, что всю свою жизнь он посвятил служению святым местам.
Альфред Дагган.Дьявольский выводок
Война вернула мою шахту к жизни. Мне были безразличны политика и события за рубежом, но шахта была мне небезразлична. Мне никогда не было интересно зарабатывать деньги, добиваться славы или вращаться в светских кругах, но я любил свою шахту. Единственное, чего мне всегда хотелось, – это искать олово под корнуолльским морем и когда-нибудь обзавестись сыном, который заботился бы о моей шахте, когда сам я уже не смогу больше о ней заботиться.
Конечно, меня интересовало и другое. Мне нравился фермерский труд, он всегда интересовал меня, мне нравился фермерский дом, куда я приехал жить, когда мне исполнилось шестнадцать, и я любил свою мать. Было бы неправдой сказать, что мать была единственным человеком на свете, кто понимал меня, потому что мне кажется, что она понимала меня лишь наполовину, но она понимала, чего я хочу, а хотел я шахту.
Моя шахта. Сеннен-Гарт. Я годами мечтал о ней в детстве, когда был далеко от Корнуолла и от Корнуолльского Оловянного Берега. Я мечтал о том, как снова открою ее и сделаю самой крупной шахтой в Корнуолле. Я мечтал о том, что сделаю ее лучше, чем Боталлак или могучая шахта Левант, медь и олово которых славились на весь мир. Я мечтал о том дне, когда шахтеры всего мира скажут: «Сеннен-Гарт! Вот это шахта! Чертовски хороша!» – и еще я мечтал о том, чтобы побывать в оловянных шахтах в Скалистых горах или еще где-нибудь в мире и чтобы местные шахтеры смотрели на меня и говорили: «Сеннен-Гарт!» – и имя это стало знаменитым настолько, что мне стали бы предлагать работу на оловянной шахте где угодно и когда угодно, потому что Сеннен-Гарт был моей шахтой, моим делом, делом всей моей жизни и пользовался самой высокой репутацией в шахтерской истории Корнуолла.
Через много лет психиатр спросит меня: «Почему вас так интересует шахтерское дело?» – но объяснить ему это было крайне сложно. Я – корнуоллец, а большинство корнуолльцев рождается либо с шахтерской лампой, либо с рыбачьей сетью в руках, но у меня было пять братьев, и ни один из них не проявлял интереса к шахтам. Как бы то ни было, думаю, я действительно родился шахтером. Некоторые рождаются художниками или музыкантами. Некоторые – юристами или врачами. Я же родился шахтером, а если вы думаете, что шахтерское дело состоит только в том, чтобы молотком откалывать куски породы от скалы, позвольте мне сказать, что первоклассный шахтер получается в итоге долгих лет обучения, когда тяжелым трудом приобретено множество навыков и то чутье, которое значит много больше, чем все навыки и опыт, вместе взятые.
При всем при том причин, чтобы мне стать шахтером, не было. Во-первых, я принадлежал не к тому классу, а во-вторых, шахта, моя шахта закрылась еще до моего рождения. Рядом, конечно же, имелись другие шахты: знаменитый Левант располагалась на скалах у Сент-Джаста, ближайшей к нам деревни, но он отцу не принадлежал, поэтому не было никаких оснований к тому, чтобы я имел хоть какое-нибудь отношение к шахтному делу. Отцу принадлежали две шахты в западной оконечности Корнуолльского Оловянного Берега. Шахту Кинг-Уоллоу, которая перестала работать в середине девятнадцатого века, затопили до самой штольни, но рядом был Сеннен-Гарт, коридоры которого образовывали в скале медовые соты. Там все еще было олово, но добывать его было слишком дорого, поэтому с экономической точки зрения эта шахта была нерентабельна.
Во всяком случае, так сказал отец, когда закрыл ее за два года до моего рождения.
Отец никогда не любил шахту.
А я любил. Шахта звала меня к себе. Она была мертва, но ее призрак звал меня через забытую богом пустошь, и ветер, гулявший в разрушенном моторном отделении, свистел для меня. Сколько я себя помню, Сеннен-Гарт был делом всей моей жизни, и борясь за свое дело, я сражался с отцом. Я сражался с ним до самой его смерти.
Как я обнаружил, психиатры только и делают, что задают вопросы о детстве. Но меня об этом спрашивать было мало толку, потому что, честно признаться, я едва помню свои детские годы. Не то чтобы я вообще ничего не помнил. Просто мои воспоминания обрывочны. То, что помню, я помню очень явственно, но воспоминаний так мало, что их можно пересчитать по пальцам одной руки. У меня нет никакого желания воскрешать эти воспоминания в подробностях, потому что, вопреки общему мнению психиатров, я не верю в то, что детство играет важную роль в дальнейшей жизни человека, поэтому мне хочется рассказать о более важных временах вскоре после начала войны, о тех временах, когда я стал мужчиной, моя жизнь действительно началась и я по-настоящему взялся за свое дело. Поэтому не ждите от меня долгих воспоминаний о днях, когда я был маленьким мальчиком и бегал в коротких штанишках. Есть гораздо более важные вещи.
И все-таки мне кажется, что я должен вкратце обрисовать факты, которые имеют отношение к моей дальнейшей жизни. В конце концов, шахтеры, положив кусок динамита перед скалой, не ожидают немедленного взрыва; надо сверлить дырки, готовить заряд и фитиль, прежде чем пробить дыру в залежи.
Я родился в Корнуолле и до девяти лет жил на Корнуолльском Оловянном Берегу, рядом с шахтами, благодаря которым корнуолльские олово и медь еще с незапамятных времен стали легендой. Это самое главное, что нужно обо мне знать. Ничто другое так не важно, как это, даже то, что, когда мне исполнилось девять, родители разошлись и меня отправили в Оксфордшир, где я и провел последующие девять лет своей жизни вдали от Корнуолльского Оловянного Берега. Отец решил бросить мать ради любовницы и двух их ублюдков-сыновей, а поскольку он был человеком с большим состоянием и занимал высокое положение в обществе, ему не составило труда убедить судью легализовать их расставание и лишить мать опеки над всеми ее детьми. Это было сделано под тем предлогом, что мать не была «достойна» своих детей. Она была бывшей женой фермера, родилась в домике рыбака в Сент-Ивсе, и, хотя, насколько я помню, все считали, что она леди по рождению и воспитанию, всегда находился кто-нибудь, кто не отказывал себе в удовольствии напомнить о ее происхождении. Отец был одним из таких людей. В суде он упирал на то, что ему хочется, чтобы его дети были воспитаны «леди» в «доме джентльмена», и судья, представитель того же сословия, что и отец, естественно, решил, что это жизненно необходимо. Любовницу отца сочли леди, а поместье в Оксфордшире, где он содержал ее в роскоши, объявили домом джентльмена. Классовая принадлежность была важнее всего; на аморальное поведение, коль скоро все происходило скромно и цивилизованно, не обращали внимания; и у моей матери не было шансов выиграть дело.
Нельзя сказать, что я ненавидел любовницу отца Розу Парриш и ее сыновей, моих сводных братьев Уильяма и Адриана, потому что это было не совсем так. Адриана я совершенно точно ненавидел; он был самым драчливым ублюдком изо всех, каких я когда-либо встречал, но самое опасное в нем было то, что он выглядел как херувимчик и, когда хотел произвести впечатление на родителей, устраивал отвратительнейшие сцены благочестия. Я до сих пор помню, как он становился на колени у кровати и набожно декламировал: «Господи, помилуй всех бедных и страждущих», а его мать наблюдала за всем этим с гордостью. Но стоило ей уйти, и все молитвы немедленно забывались, а он при первой же возможности затевал со мною драку. Не представляю себе, откуда у него было такое всепоглощающее желание драться со мной. Ему всего хватало, а у меня были лишь воспоминания о матери и о Корнуолле да решимость уехать из дома в Алленгейте, как только мне исполнится шестнадцать, чтобы больше никогда не возвращаться под одну крышу с отцом. Но Адриан был полон решимости враждовать со мной, поэтому мы оставались врагами все семь лет, что я провел в этом отвратительном доме. Уильяма я терпел; он никогда ко мне не приставал и большую часть времени проводил с моим братом Маркусом. А Роза Парриш…
Она была нам хорошей нянькой. Поначалу я был с ней груб, дулся, капризничал, но как можно долго грубить человеку, который просто подставляет другую щеку? Она была хорошим, достойным, честным человеком, которого отец извалял в грязи. Вот так! Не стоило этого говорить, не так ли? Но это правда, а я презираю людей, которые извращают правду ради собственных целей.
И все же я не хочу останавливаться на неприятных воспоминаниях детства. Оно кончилось, и о нем лучше забыть. Есть еще только один человек, которого я хочу упомянуть в связи со своими ранними годами, и этот человек – моя бабушка.
Поначалу я не слишком любил ее, но она ко мне почему-то привязалась, и я, обнаружив, что она разделяет мою любовь к Корнуоллу и Корнуолльскому Оловянному Берегу, в конце концов смягчился. Это открытие я сделал, когда вместе с матерью проводил уик-энд в Лондоне, – мне было девять; мать в то время не очень хорошо себя чувствовала, поэтому бабушка взяла меня на чай в «Клариджес», а на следующий день пригласила на обед к себе на Чарльз-стрит. Там я обнаружил, что у нее есть несколько книг о Корнуолле, а она так обрадовалась проявленному мной интересу, что дала мне почитать свою любимую «Историю шахты Левант». С сожалением должен признаться, что книгу я ей не вернул, но она не очень по этому поводу расстраивалась, потому что, когда умерла годом или двумя позже, оставила мне все свои книги о Корнуолле и Корнуолльском Оловянном Береге.
Я обрадовался такому наследству и подумал о том, как мне повезло, что в тот уик-энд в Лондоне мы повидались, чего не случилось бы, если бы мы с матерью не встретили бы отца, причем встретили при весьма неприятных обстоятельствах. Это произошло во время выходных в середине триместра; мы с матерью решили съездить в Брайтон, что само по себе было прекрасной мыслью, но путешествие оказалось трагическим, потому что, к несчастью, мы выбрали именно ту гостиницу, где остановились отец, Роза Парриш, Уильям и Адриан. В ресторане произошло столкновение. Уверен, что сцена была весьма драматичной, но я плохо ее помню. Гораздо лучше я помню, как мы потом уезжали из гостиницы, садились на поезд в Лондон, а на следующий день пили с бабушкой чай.
Сразу после этого родители расстались. Брайтон стал началом дороги, которая привела меня к семи годам ссылки в Алленгейте, поэтому нечего удивляться тому, что я никогда туда не возвращался.
Ну что ж, достаточно о семейной истории. Теперь, когда я с этим разобрался, можно приступить к рассказу о начале моей карьеры шахтера и о моих самых первых воспоминаниях, связанных с моей шахтой Сеннен-Гарт, которая стала делом всей моей жизни.
Я помню шахту Левант, великолепный Левант, одну их величайших шахт в Корнуолле и последнюю шахту в Дачи, где медь добывали на коммерческой основе. Левант располагался высоко в скалах на мысе Корнуолл, и когда я был ребенком, он притягивал меня, как гигантский магнит крошечную булавку. Я сбегал из дома, как только предоставлялась возможность, и братался с детьми шахтеров, чтобы из первых рук услышать о шахтерском деле. Вскоре от друзей я узнал об их отцах, которые работали на Леванте, невероятном Леванте, о крепи ее главного ствола, которая поддерживала работу уникального подъемника для людей, уходившего на глубину тысяча шестьсот футов, о его галереях, сажень за саженью разбегавшихся под морем, о его невероятном богатстве, скрытом в колоссальных залежах олова. Я часто ходил на мыс Корнуолл и смотрел, как из штолен по желобам течет вода, – она частенько бывала красной, как кровь, окрашенная рудой из скалы. Мужчины швыряли в печь уголь, механизмы крутились, водяной поток шипел. Из галерей внизу поднималось ведро или бадья, из нее руду скидывали в вагонетки, которые везли ее на другой уровень, где ее дробили кузнечным молотом. Шахта жила и дышала, как какое-то огромное животное; у нее была своя собственная жизнь, и когда я это понял, то посмотрел на опустевшие шахты, такие же заброшенные, как Сеннен-Гарт, обреченный на умирание, и мне захотелось, чтобы они ожили, стали живыми, как Левант, потому что мне вдруг показалось, что нет зрелища более одинокого и печального, чем мертвая шахта, которой дали умереть.
Помню, как заведующий шахтой Левант говорил мне:
– Тебе нельзя кататься на подъемнике в глубь шахты, паренек, ты слишком мал. Ты потеряешь равновесие и упадешь в шахтный ствол. Тебе нельзя спускаться в шахту.
– А разве там нет лифта? – спросил я, не понимая. – Я на нем спущусь.
– На лебедке? – Он рассмеялся. – Это же Левант, мальчик.
Я до сих пор помню, с какой интонацией он произносил слово «Левант».
– Это же Левант, – говорил он так, как верующий говорит об Иерусалиме. – Шахтеры спускаются на специальном подъемнике.
Подъемник был похож на какое-то доисторическое чудовище. Никогда не забуду, как я впервые увидел подъемник на Леванте. Заведующий подвел меня к краю шахты и объяснил, как работает механизм.
– Видишь, тут опускается деревянный брус: вверх-вниз, вверх-вниз. Вверх на двенадцать футов, вниз на двенадцать. Через каждые двенадцать футов на брусе есть ступеньки, а по сторонам ствола шахты – соответствующие платформы, такая платформа называется полок. Брус поднимается, ты на него встаешь, хватаешься за ручку – видишь? – а потом брус уходит вниз на двенадцать футов, и ты ступаешь на полок. Брус снова уходит вверх, ты наступаешь на другую ступеньку, спускаешься на двенадцать футов, ступаешь на полок, ждешь, заходишь, сходишь и так далее и так далее. Чтобы добраться сверху донизу, нужно полчаса.
От удивления я потерял дар речи, а когда смог говорить, опять стал просить его прокатить меня на машине. Но он и тогда отказал.
– Нет, вы слишком маленький, барчук Филип, – сказал он, – да и когда подрастете, я не возьму вас с собой без разрешения мистера Касталлака.
Я попробовал уговорить шахтеров на Боталлаке, но и они мне отказали. Тогда-то, чтобы утешиться от разочарования и удовлетворить стремление спуститься вниз, я отправился на заброшенную шахту Сеннен-Гарт.
Я нашел в скалах шахту со спускающейся в темноту лестницей. Загодя стащив из чулана в Пенмаррике свечу и спички, я спустился по ней. Мне тогда было семь лет, и я был слишком мал, чтобы понимать, как мне повезло, что лестница была цела сверху донизу, а шахта такой маленькой, что даже ребенок мог спуститься в нее, не устав. Я добрался до дна. Надо мной сиял голубой овал неба, а вокруг были только влажные каменистые стены и черная дыра входа. Вне себя от восторга, я зажег свечу и бесстрашно отправился в смертельную ловушку заброшенной шахты.
Я плохо представлял себе, где нахожусь, и только чуть позже понял, что был в самой старой части шахты, в лабиринте западных ответвлений рядом с затопленной Кинг-Уоллоу. Стены были влажными, запах странным, пол под ногами твердым и мокрым. Возбуждение охватило меня. Вскоре я добрался до развилки, свернул на левую дорожку и дошел до места, где туннель разделялся на три части. Я снова пошел по левой дорожке, которая повела меня вниз, и неожиданно услышал сильнейший рев воды, который нарастал и нарастал до тех пор, пока, завернув за угол, я не попал в огромную пещеру, где большая машина, грохоча, неустанно подавала воду в желоб.
Подпрыгнув от радости, я решил, что обнаружил подъемник, но это была всего-навсего водяная мельница – примитивный насос, который днем и ночью осушал шахту, хотя в том уже не было никакой необходимости. Потому что Сеннен-Гарт, в отличие от Кинг-Уоллоу, был затоплен всего лишь наполовину; дно шахты было залито водой, а от того места, где я стоял, оно находилось во многих саженях.
Я долго наблюдал за работой помпы, пока в конце концов не осмотрелся внимательнее и не заметил под ногами интересный камень. Я наклонился, чтобы его поднять. Через секунду я уронил свечу, пламя погасло, и пещера погрузилась во тьму.
На меня снизошел великий покой. Несмотря на рев воды, я слышал тишину, и у меня было такое ощущение, словно я здесь когда-то уже был, – вещь, разумеется, невозможная. Моей первой мыслью было: «Вот так люди умирают и оказываются на небесах или их дух возрождается вновь».
Несколько секунд я провел в темноте. И мне не было страшно. Это была не та темнота, которой можно испугаться. Понемногу придя в себя, я нашарил свечу, зажег ее и медленно вернулся в забой, чтобы ползти обратно на поверхность.
Позже, когда я рассказал своему другу, заведующему шахтой, что начал исследовать Сеннен-Гарт, он чуть не упал в обморок.
– Если бы ты был моим сыном, – сказал он мрачно, когда пришел в себя, – я бы тебя за это выдрал. А теперь послушай меня, мальчик. Ты ведь хочешь вырасти и стать мужчиной, правда? Тогда никогда не спускайся в старые шахты один! Никто из шахтеров не подвергает себя опасности в одиночку, рядом обязательно должен быть кто-то, кто поможет ему в случае надобности. И прежде всего, он не спускается в шахту, никого не предупредив об этом. А если бы ты там поскользнулся и сломал лодыжку? Кто бы тебя нашел? А если бы ты упал в гезенк – выработку, которая соединяет один горизонт с другим? По шахте нельзя бродить, не глядя по сторонам, так ты можешь больше никогда не увидеть солнечного света. Эти старые шахты – настоящий лабиринт, в них можно заблудиться и не найти пути назад. Да и старые галереи опасны. Ты когда-нибудь слышал об оседании? Случается, деревянные опоры прогнивают настолько, что достаточно пальцем до них дотронуться – и они рассыпаются в прах. Если бы в западной части той шахты произошло оседание, догадываешься, что случилось бы?
Я покачал головой, восхищаясь его знаниями и мечтая когда-нибудь говорить о шахтах так же авторитетно.
– Нет, сэр, – сказал я с уважением.
Я навсегда запомнил то, что он мне тогда сказал. Это стало самым ярким воспоминанием моего детства.
– Из Кинг-Уоллоу пришла бы вода! – проговорил он в точности таким же грозным тоном, каким баптистский священник предвещает: «Небеса ниспошлют адские муки». И, добившись должного впечатления, добавил: – Шахта рядом с Сеннен-Гартом затоплена до самой штольни. Это значит, что когда ты находишься, скажем, на глубине сотни саженей в Сеннен-Гарте, то огромное количество воды, тысячи галлонов, держатся у тебя над головой в Кинг-Уоллоу. Это как если стоять рядом с огромным чаном воды, у которого тонкие, как бумага, стенки. Один укол в эти тонюсенькие стены – и вода прорвется наружу, а чан разорвет. Западные галереи Сеннен-Гарта опасны, как тысяча дьяволов. Держись подальше от этой шахты!
Но ничто не могло удержать меня от Сеннен-Гарта. Конечно, я стал более осторожен. На случай неприятного происшествия я прятал у себя в комнате записочки, брал с собой веревку, чтобы не заблудиться в лабиринте, но все равно продолжал исследовать шахту. И только-только мне стало наконец казаться, что я знаю старую шахту как свои пять пальцев, мои родители расстались, я был отправлен в Алленгейт и семь лет не видел ни одной шахты, а уж тем паче шахт Корнуолльского Оловянного Берега.
Вот так я познакомился с Сеннен-Гартом. Так он стал моим, моим делом, делом всей моей жизни, потому что, когда я узнал его, единственное, чего мне хотелось, – это снова сделать его живым, как Левант, и одной из величайших шахт в Корнуолле. Почти все самые лучшие воспоминания моего детства связаны с этой шахтой.
Впрочем, самое лучшее воспоминание не имеет к нему никакого отношения.
Я помню, как возвращался домой.
На свой шестнадцатый день рождения я поссорился с отцом и сел в ночной поезд, идущий в Корнуолл. На следующее утро я оставил багаж в Пензансе на вокзале, чтобы забрать его попозже, нанял в ближайшей гостинице лошадь и выехал из города.
Передо мной, как мираж земли обетованной, расстилались пустоши.
Это было так красиво – каждая веточка вереска, каждое покачивание листьев папоротника, каждый дикий цветок на обочине! Я увидел разрушенные моторные цеха заброшенных шахт прихода Зиллан, прямоугольную башню зилланской церкви, серые кучки разбросанных там и сям ферм и склонился с лошади, чтобы дотронуться до камней по краям дороги, словно не мог поверить в реальность своего возвращения. Но все было вполне реальным. Я поехал дальше медленно, опьянев от радости; черные острые скалы пронзали безупречное небо, воздух был свеж и прохладен.
На восток от меня лежала деревенька Зиллан; ферма Рослин, где жила моя мать с момента нашего расставания, находилась западнее. Я съехал с дороги, свернул на лужайку, но все же не мог заставить себя поторопиться. Край был необычайно красивым, таким незнакомым и в то же время родным. Сердце мое заболело от любви к этой земле. Я вспомнил долгие, тоскливые годы в Алленгейте, которые наконец-то закончились, и слезы выступили у меня на глазах, потому что я был теперь свободен и прибыл домой.
Я увидел дом.