Беззаботные годы Говард Элизабет Джейн
– Можно подумать, вы на полгода уезжаете.
Но эти же слова он повторял каждый раз, и она давным-давно перестала объяснять, что на две недели человеку требуется столько же вещей, сколько и на полгода. Глядя, как он тяжело ковыляет по ступенькам, волоча чемодан, она испытала знакомый прилив жалости и угрызений совести. Бедный Реймонд! Он ненавидел свою работу казначеем в крупной местной школе, был из тех, кому для хорошего настроения необходима физическая активность, которую его нога полностью исключала. Он вырос в достатке, а теперь денег у него не было, только туманные надежды на вздорную тетку, которая регулярно намекала, что может и передумать и оставить ему вместо денег свою коллекцию картин – одного Уоттса, некоего Ландсира и более пятисот тошнотворных акварелей, написанных ее покойным мужем. Но даже когда у него появлялись деньги, надолго они не задерживались: он тратил их на очередную безнадежную и безумную идею. К работе с людьми он был неприспособлен: многое действовало ему на нервы, и он срывался в самый неожиданный момент, и вместе с тем он, лишенный деловой жилки, настоятельно нуждался в партнере. Джессика знала, что он в любую минуту готов бросить свою нынешнюю работу ради какого-нибудь нового замысла, но деньги на него можно было раздобыть лишь продажей их нынешнего дома и переездом в какое-нибудь менее приятное и более дешевое жилье. Не то чтобы она любила их дом (хорошенький, как игрушечка, полуособняк на две семьи в тюдоровском стиле, как она говорила, когда хотела посмешить Эдварда), построенный вскоре после войны подрядчиками-спекулянтами, занятыми ленточной застройкой вдоль главного шоссе на Ист-Финчли. Комнаты в нем были тесными, коридоры – настолько узкими, что по ним не удавалось пронести поднос, не ободрав костяшки пальцев, к тому же в стенах уже появились длинные косые трещины, распашные окна перекосило, они протекали, в кухне всегда пахло сыростью. За домом, в конце длинного узкого сада, стоял сарай, который Реймонд выстроил, когда загорелся идеей выращивать грибы на продажу. Теперь этот сарай служил Джуди домом, куда она могла пригласить подружек – в сущности, подарок судьбы, потому что если в семье ты самый младший, то и комната тебе достанется самая тесная, где с трудом хватает места для кровати и комода.
– Джессика! Джессика!
– Мам, тебя папа зовет!
– Там молочник, мама. Ему заплатить надо.
Она расплатилась с молочником, послала Кристофера поторопить старших девочек, зашла в гостиную проверить, что пианино закрыто, и накинула на него от солнца платок в турецких огурцах, велела Джуди сходить в туалет и наконец, когда больше не смогла придумать, что бы еще сделать, вышла из дома и направилась по мощеной дорожке к узорной калитке – в данный момент она была открыта, на ней восседала Нора – наблюдала за финалом процесса погрузки вещей.
– Цель предприятия, Кристофер, на случай, если ты так и не понял, – не дать чемоданам ерзать.
– Да я понял, папа.
– Понял, говоришь? В таком случае удивительно, как тебе не пришло в голову пропустить веревку через ручки! Полагаю, это означает, что ты просто-напросто не блещешь умом.
Кристофер покраснел, забрался на подножку и начал просовывать веревку под ручки чемоданов. Глядя на его тоненькие, белые, как бумага, руки, торчащие из закатанных рукавов рубашки, подол которой от резкого движения выбился из-под пояса брюк, Джессика ощутила, как в ней смешались любовь и ненависть: ее сын и муж действовали из лучших и из худших побуждений соответственно. Она запрокинула голову и посмотрела в небо: недавняя голубизна выцвела до млечно-белой серости, воздух стал неподвижным. Успеют ли они добраться до Суссекса, пока не грянула гроза?
– А по-моему, замечательно, – оценила она. – Где Анджи?
– Ждет наверху. Не хочет жариться на улице, – ответила Нора.
– Ну так позови ее. Я думал, тебе было велено передать обеим девочкам, что пора спускаться.
– Наверняка он так и сделал, дорогой, но ты же знаешь Анджи. Позови ее, Нора.
Джуди, самая младшая, вышла из дома, подошла к Джессике и поманила ее к себе, давая понять, что ей надо пошептаться. Джессика наклонилась.
– Мам, я старалась, но ни одной капельки не вылилось.
– Ничего страшного.
Анджела в голубом льняном костюме, который сшила сама, неторопливо вышла из дома и направилась к ним по дорожке. Она была в белых туфлях, несла в руках пару белых хлопковых перчаток и выглядела так, словно собралась на свадьбу. Джессика знала, что она рассчитывает поразить тетю Вилли, и промолчала. Анджела, которой только исполнилось девятнадцать, с недавних пор стала и мечтательной, и требовательной. «Ну почему у нас вечно нет денег?» – сетовала она, когда хотела получить больше на карманные расходы (она называла это деньгами на одежду), а Джессике приходилось отказывать. «Деньги – это еще не все», – однажды сказала она, а услышавшая ее Нора моментально парировала: «Да, но это хоть что-то, верно? Значит, не совсем ничто».
Реймонд уже начал прощаться. Поцеловал безучастную Анджелу в бледную щеку – папа обливался потом, а пот она просто ненавидела, поцеловал Нору, которая обняла его так крепко, что он остался доволен: «Эй, полегче!» Кристофера он больно хлопнул по плечу, и тот, пробормотав что-то, поспешно сел на заднее сиденье.
– Пока, папа, – сказала Джуди. – Желаю тебе хорошо провести время с тетей Линой. Поцелуй от меня Тротти.
Тротти звали мопса тети Лины; дурацкое имя, как однажды заметила Нора, ведь он такой жирный, что никогда в жизни не бегал[15].
Анджела осторожно уселась на переднее пассажирское сиденье.
– Могла бы и спросить, – сказала Нора.
– Я старшая. Мне не обязательно спрашивать.
– Да уж, точно, ума не приложу, как я могла об этом забыть.
Джессика отметила, как предельно точно Нора подражает своему отцу, когда тот язвит по адресу директора его школы. Она поцеловала разгоряченное потное лицо Реймонда и сверкнула машинально-интимной улыбкой, которая втайне бесила его.
– Ну, надеюсь, все вам будет гораздо веселее, чем мне, – сказал он.
– Естественно, ведь нас же больше, – бодро откликнулась Нора. Она умела заканчивать разговор на дружеской ноте.
И они уехали.
В последнее время Луизе казалось, что чем бы она ни занялась, ее мать обязательно остановит ее и найдет другое, совершенно неинтересное дело, особенно если она уже чем-то увлеклась. Этим утром мама не дала ей отправиться на пляж с дядей Рупертом, Клэри и Полли, заявив, что приезжают ее двоюродные сестры и брат и будет невежливо, если она не встретит их.
– Да ничего с ними не сделается!
– Твое мнение меня не интересует, – резко осадила ее Вилли. – В любом случае, в спальне у тебя наверняка не убрано.
– Незачем там убирать.
В ответ на это Вилли крепко взяла дочь под руку и решительным шагом повела вверх по лестнице в просторную заднюю мансарду, предназначенную для Луизы, Норы и Анджелы.
– Так я и знала, – подытожила Вилли. – Свинарник, иначе не скажешь.
Резким рывком она открыла ящик комода, в который едва помещался ком ношеной одежды Луизы и прочего хлама.
– Сколько раз тебе говорить: это отвратительно – хранить трусики вместе с другой одеждой!
Послушать ее, так и вправду отвратительно, думала Луиза. Вечно она делает из меня чудовище, как будто ненавидит меня. Вместо ответа она выдвинула ящик комода до конца и вывалила его содержимое на постель.
– И книги тут же! Право, Луиза! Что это за книга?
– Она называется «Цзинь, Пин, Мэй»[16]. Это про Китай шестнадцатого века, – ответила Луиза хмуро, но с затаенной тревогой.
– А-а.
Вилли знала, что девочки с мисс Миллимент проходили Китай и с тех пор страстно увлеклись всем китайским: Сибил рассказывала ей, что у Полли неуклонно растет коллекция стеатитовых фигурок, а у Луизы в комнате повсюду валялись вышивки.
– Так вот, сложи все книги на каминную полку. Прибери везде аккуратно, будь умницей, нарежь в саду роз, поставь на туалетный столик – кстати, на нем тоже наведи порядок, освободи место для вещей Анджелы. И поскорее, потому что Филлис надо еще застелить постели.
И Вилли вышла, а Луизе заметно полегчало. Она решила добиться в комнате идеального порядка, а потом поваляться с книгой в гамаке возле утиного пруда. В этой китайской книге она мало что поняла, но знала, что в ней много вещей, которые решительно порицает мать. Почти вся она о сексе, но настолько мистического свойства, что Луиза, которая начала читать книгу в поисках сведений, была окончательно сбита с толку. Однако еда, одежда и другие подробности увлекли ее, вдобавок книга была ужасно длинная, а это условие Луиза считала решающим при покупке книг у букиниста, поскольку ей до сих пор выдавали всего шесть пенсов в неделю карманных денег, и она испытывала хроническую нехватку чтива.
Эти каникулы стали первыми для них в поместье Милл-Фарм, которое Бриг купил и подарил сыновьям для их семей. На этот раз, из-за тети Джессики и ее детей, здесь поселилась только семья Луизы и вдобавок Невилл с Эллен, как компания для Лидии. Остальные жили дальше по дороге, в Хоум-Плейс, но они виделись друг с другом каждый день. Дом в Милл-Фарм был белым, с горизонтальной обшивкой досками и черепичной крышей. К нему вела подъездная дорожка, обсаженная каштанами и заканчивающаяся разворотом перед парадной дверью. С одной стороны подъездной дорожки перед домом располагался выгон – видимо, на месте плодового сада, потому что там еще сохранилось несколько очень старых вишен и груш, а ближе к концу дорожки, в низине, – пруд для уток, запретный для младших детей, так как Невилл в первый же вечер свалился в воду. Вылез он весь в зеленой ряске, как король-дракон из «Там, где кончается радуга», – по словам Лидии, которая видела эту пьесу на Рождество и страшно перепугалась. Дом перестал быть фермерским незадолго до того, как Бриг купил его. В нем размещалось только четыре спальни и две мансарды наверху, а также большая кухня и гостиная внизу, поэтому Бриг предпринял стремительное, занявшее полгода планирование и строительство пристройки с еще четырьмя спальнями, двумя ванными наверху, просторной гостиной, столовой и маленьким, очень темным кабинетом с окном, выходящим на стену старого коровника. Бриг провел в дом электричество и воду из двух скважин, одна из которых уже иссякла, и теперь вода из крана в кухне едва текла. Дюши приложила руку к интерьеру, поэтому повсюду были белые стены, кокосовые маты, ситец с неопределенным цветочным рисунком и большие пергаментные абажуры. В гостиной и столовой появились камины, в кухне – новая плита, в лучшей спальне из старых – еще один небольшой камин, но в остальном дом не отапливался. Для зимы он не годится, подумала Вилли, впервые увидев его. Обстановку собирали общими усилиями: железные остовы кроватей, пара изящных вещей, найденных Эдвардом у мистера Кракнелла в Гастингсе, несколько картин Руперта и древний граммофон в шкафчике лаврового дерева, с трубой и ящичком для пластинок, которые дети непрерывно крутили в дождливые дни – «Пикник плюшевых мишек», «Танец кузнечиков», «Золотой и серебряный вальс» и та, которую особенно любила Луиза, – Ноэл Кауард поет «Не пускайте свою дочь на сцену, миссис Уортингтон». Дети пели ее всякий раз, когда взрослые заставляли их делать то, что им делать не хотелось: по словам Вилли, эта песня стала для них чем-то вроде «Марсельезы». За домом еще сохранилось несколько старых надворных построек, а дальше начиналось раздолье полей хмеля.
Вилли привезла свою кухарку Эмили и горничную Филлис, которой помогала местная женщина по имени Эди, каждый день приезжавшая на велосипеде и выполнявшая большую часть домашней работы. Няня уволилась весной, когда Лидия начала ходить по утрам в школу мисс Паттик, и поскольку было решено, что Невилл поживет на ферме, чтобы составить компанию Лидии, Эллен приехала с ним вместе, чтобы присматривать за обоими детьми. В итоге, как полагала Вилли, сама она будет сравнительно свободна, чтобы ездить верхом, играть в теннис, упражняться в игре на скрипке, которой она старательно училась весь год, читать Успенского и размышлять о таких предметах, как негативные эмоции (свою склонность к которым она ощущала особенно остро), а также понемногу заниматься садоводством и ездить в Бэттл за покупками к нескончаемым семейным трапезам. Сегодня Эдвард, который устроил себе длинные выходные, уехал вместе с Хью в Рай играть в гольф. А когда он вернется в Лондон, Вилли с Джессикой договорились пригласить в гости на неделю свою мать. Событие в некотором роде из ряда вон выходящее: по крайней мере, Вилли считала своим долгом устроить этот визит и дать леди Райдал возможность повидаться со всеми ее внуками сразу, но, зная, как устает Джессика, решила дать ей недельную передышку перед прибытием их матери. Вилли было тревожно оставлять Эдварда в Лондоне под присмотром одной только Эдны, но он заверил, что сможет заезжать в клуб, и, похоже, действительно часто где-нибудь бывал. Зато она с нетерпением ждала, когда Джессика будет предоставлена ей безраздельно, и хотя в какой-то момент к ним наверняка присоединится Реймонд, им с избытком хватит времени, чтобы наговориться обо всем. Под «всем» подразумевался муж Джессики и Луиза, с которой с недавних пор стало нелегко. Не отправить ли ее в пансион, уже начинала всерьез задумываться Вилли (только посмотрите на Тедди! Уже после трех учебных семестров он заметно изменился к лучшему – стал тихим, вежливым, довольно молчаливым, но все лучше, чем если бы он остался шумным, а тем более – эгоистичным, капризным и самовлюбленным, как Луиза). Еще год назад Луиза так обрадовалась бы приезду кузенов, что ей и в голову не пришло бы уехать без них на пляж, вдобавок она уже слишком взрослая, чтобы содержать свои вещи в таком омерзительном беспорядке. Она дулась, стоило ее хоть о чем-нибудь попросить. Эдвард всегда вставал на ее сторону и относился к ней так, будто она уже взрослая: на прошлый день рождения подарил ей вопиюще непристойную ночную рубашку, возил ее в театры и на ужины только для них двоих, из-за него она ложилась спать так поздно, что на следующий день куксилась и жаловалась на головную боль. Всем вокруг он представлял ее как свою старшую незамужнюю дочь, что ужасно раздражало Вилли, а почему, она и сама толком не понимала. Возможно, пятнадцать лет – просто трудный возраст; Луиза ведь, в сущности, еще ребенок. Если бы только Эдвард относился к ней, как к ребенку!
– Похоже, нас ждет очередная война. – Хью не глядел на него и говорил негромко, почти равнодушно, и это значило, что он не шутит.
– Дружище, дорогой мой, с чего ты взял?
– Ну, посуди сам! Немцы оккупировали Австрию. Этот тип Гитлер повсюду выступает с речами о мощи и власти Третьего рейха. Да еще все эти слухи о том, что немки, поступающие в услужение за границей, проходят курсы пропаганды. Все эти военные парады. Незачем наращивать вооруженные силы, если не собираешься сражаться. Да еще евреи, прибывающие к нам, чаще всего с пустыми руками.
– Как думаешь, зачем они сюда едут?
– Видимо, понимают, что ему они не нужны.
– Именно.
– Вот это я бы не стал вменять ему в вину. В нашем бизнесе мы тоже предпочли бы видеть их поменьше.
Идеей фикс Эдварда было то, что любым успехом их компания обязана ему самому и Старику, а любая неудача вызвана печально известной изворотливостью евреев в делах. Это и вправду была скорее идея, нежели точка зрения, одна из тех сентенций, которые тем больше обретают достоверность, чем чаще повторяет их высказавшийся. Хью с ней не соглашался, или, точнее, считал, что их еврейские коллеги и впрямь действуют успешнее, и не видел причин отказывать им в этом праве. Он промолчал.
– Во всяком случае, все евреи прекрасно способны позаботиться о себе сами, – заключил Эдвард. – Нам незачем о них беспокоиться. Правда, кое-кто из них мне нравится – Сид, к примеру, молодчина.
– А когда ты сказал это при ней, она предположила: причина в том, что она еврейка лишь наполовину.
– Вот видишь! Она к этому относится с юмором.
– А ты бы так смог, если бы люди цеплялись к тебе только потому, что ты англичанин?
– Само собой. Лучшее в англичанах – это их умение смеяться над собой.
Однако они выбирают, над чем смеяться, мысленно возразил Хью. Выбирают, к примеру, недоговорки и бесстрастность в критическом положении или в минуты отваги, и…
– Слушай, старина, я понимаю, ты тревожишься. Но боши просто не осмелятся сразиться с нами. Только не с нами и не после того, что было в прошлый раз. Один малый в клубе сказал мне, что танки, бронемашины и так далее, которые они производят, – никуда не годное барахло. Все это одна показуха.
Они сидели в ресторане гольф-клуба в Рае после игры. Хью любил гольф, но с тех пор, как остался одноруким, играл нечасто, потому был не в лучшей форме. Но Эдвард тащил его играть и старался изо всех сил – бил мимо лунок и так далее, чтобы не выиграть слишком быстро. Он снова заговорил:
– Так или иначе, дорогой мой дружище, в прошлый раз ты получил больше, чем тебе причиталось, – и он сразу же понял, что ничего неудачнее ляпнуть уже не смог бы.
Последовала пауза, потом Хью спросил:
– Неужели ты всерьез считаешь, что я боюсь за свою шкуру?
Кожа вокруг его рта побелела – признак вспыхнувшей злости.
– Да нет, я не то имел в виду. Просто хотел сказать, что нет ни малейшего шанса, что мы вступим в войну, а если я и ошибся, то теперь черед за молодыми. Ты же не хочешь увидеть меня среди добровольцев.
– Врун, – отозвался Хью, но слабо улыбнулся. – Давай лучше займемся обедом.
Они съели по большой тарелке превосходной яичницы, которой славился этот клуб, сопроводив ее сыром и сельдереем с пинтой пива. Говорили о работе, обсуждали идею Старика позвать в компанию Руперта. Хью считал ее неплохой, Эдвард – неудачной; их отец с его неиссякающей энергией – он писал статью о методах классификации твердых пород дерева с помощью фотографирования волокон и одновременно заканчивал строительство площадки для сквоша в Хоум-Плейс, – не только задумал соорудить плавательный бассейн, но и каждый день ездил в контору, хотя его зрение по-прежнему падало, а Тонбридж все так же отказывался пускать его за руль и садиться с ним в машину, по словам Эдварда, потому что Старик водил машину так же, как ездил верхом, – по правой стороне дороги.
– Хотя жители здешних мест уже привыкли к этой его манере.
– Так или иначе, если его зрение будет ухудшаться, ему не следует ездить одному поездом.
Хью перестал прикуривать сигарету и возразил:
– Но уходить в отставку ему нельзя, для него это смерть.
– Согласен. Однако мы с тобой можем позаботиться о том, чтобы ему и не пришлось уходить.
По пути домой Хью спросил:
– Ну, как Милл-Фарм?
– По-моему, замечательно. Вилли говорит, что зимой там будет дикий холод, но детям дом нравится. Разумеется, там у Вилли больше хлопот, чем в Хоум-Плейс. С хозяйством и так далее.
– Полагаю, да.
– Сегодня приезжает Джессика с ее выводком. А на следующей неделе – старая мегера. Пожалуй, этот визит я пропущу.
– Хочешь пожить у меня? Я буду один.
– Спасибо, старина, но я лучше воздержусь. Вечер пятницы – вечер Amami, если ты понимаешь, о чем я. Только, само собой, не в пятницу.
Это загадочное (для некоторых) упоминание известной рекламы шампуня означало, что у Эдварда роман на стороне: они никогда не обсуждали такие подробности, тем не менее Хью знал, что речь именно об этом. Эдвард постоянно заводил романы; когда он женился, Хью думал, что им придет конец (самому ему и в голову не приходило взглянуть на другую женщину после женитьбы на Сибил), однако продержался Эдвард недолго, может, года два, и вскоре Хью заметил кое-какие мелочи, насторожившие его. Порой Эдвард рано уезжал из конторы или же Хью, заходя к нему в кабинет, заставал его в разгар телефонного разговора, и Эдвард заканчивал его коротко, отрывисто и деловито. Однажды он высморкался в платок с большим цикламеновым мазком на нем, а когда заметил, что Хью смотрит на него в упор и сам увидел мазок, то скатал платок в тугой шарик, бросил в корзину для бумаг и сделал ироническую и смущенную гримасу. «Ну надо же, как неосторожно», – сказал он. И злость Хью на него за Вилли сменилась сочувствием к ним обоим.
Вот и теперь Хью сказал только:
– Ну что ж, тогда в понедельник я поеду с тобой, если не возражаешь, а машину оставлю Сибил.
– Конечно, старина. В любом случае я смогу подвозить тебя до конторы по утрам.
Весной Сибил и Хью переехали в дом побольше на Лэдброук-Гроув и теперь жили совсем рядом с Эдвардом и Вилли, за углом. Новый дом оказался довольно дорогим, стоил почти две тысячи фунтов, и конечно, поскольку места в нем было больше, то и мебели потребовалось больше, поэтому Хью не сумел купить для Сибил небольшую машину, как собирался.
– Помнишь, как Бриг когда-то возил нас в Англси на летние каникулы, на первом же автомобиле, который купил? А мы сидели сзади и всю дорогу латали проколотые шины?
Эдвард рассмеялся.
– И едва успевали залатать очередную, как их приходилось менять! Хорошо, что мы работали вдвоем.
– А Дюши всегда надевала зеленую автомобильную вуаль.
– Люблю женщин в вуалях. В аккуратных шляпках с вуалью, надвинутых на лоб. Гермиона когда-то носила такие. И выглядела в них ослепительной – и желанной. Неудивительно, что все мы хотели на ней жениться. А ты делал ей предложение?
Хью улыбнулся.
– Разумеется, делал. А ты?
– Можешь не сомневаться. Она говорила, что выйдет замуж за того, кто сделает ей двадцать первое предложение. Я часто думал, кем были остальные.
– Видимо, почти никого из них сейчас уже нет в живых.
Эдвард, который не хотел вспоминать войну, зная, что она, как он выражался, вгоняет Хью в меланхолию, поспешил заметить:
– Напрасно я считал, что после вступления в брак предложений не делают.
– Говори за себя!
– А я и говорю, старина. После того, как она развелась, разумеется.
Хью метнул в него иронический взгляд.
– Ну конечно.
– Если бы она хотела, то пришла бы.
– Ты думаешь?
– Знаю. Луиза обычно ухитряется делать то, чего ей по-настоящему хочется. Боюсь, она просто… недостаточно серьезно относится к музею.
Клэри пыталась сделать огорченный вид, но на самом деле ничуть не расстроилась. Больше всего ей хотелось, чтобы Полли принадлежала только ей. С тех пор, как она начала брать уроки у мисс Миллимент, почти все свое время она проводила вместе с двумя кузинами, которые всегда были ближайшими подругами, а ей хотелось, чтобы Полли стала ближайшей подругой для нее самой, но для этого требовалось, чтобы Луиза перестала считаться таковой. И Клэри сказала:
– За последний год она так повзрослела, выросла и округлилась везде, – она с гордостью расправила свою плоскую грудь.
– Но ведь она в этом не виновата! – Полли была шокирована.
– Знаю. Но дело не в округлостях. А в ее отношении. Она обращается со мной как с ребенком.
– И со мной тоже… немножко, – признала Полли. – В общем, я сказала ей, что у нас после чая музейный сбор. Сегодня приезжают ее кузены, но они, наверное, пойдут сначала играть в теннис, а мы тогда сможем в музей.
– А я до сих пор считаю, что президентом должна быть ты. Ведь ты же все это придумала.
– Луиза самая старшая.
– По-моему, возраст тут вообще ни при чем. Идея твоя. Я голосую за общее голосование. Если я проголосую за тебя и ты за себя, ей останется только смириться!
– М-м… мне кажется, это нечестно.
Они были в Кембере, лежали на ровном песке возле самой воды, и когда зарывались в песок большими пальцами ног, к ним просачивалась вода, чуть прохладная и восхитительная. Время было послеобеденное; экспедицией на пляж руководил Руперт (у Зоуи разболелась голова, и она не поехала), который построил большой и сложный замок из песка, окруженный рвом, – якобы ради развлечения Невилла и Лидии, которым он быстро наскучил.
– С ним ведь уже ничего не сделаешь, – объяснила Лидия Руперту.
– Да, от этого замка нам никакого толку, – подхватил Невилл. – Мы лучше построим свой.
Так они и сделали. Но выбрали место слишком близко к воде, поэтому замок получился непрочным и постоянно оседал, и они слегка поссорились, а потом построили новый, но слишком высоко на берегу, и хотя Невилл носил ведерками воду для рва, тот пустел быстрее, чем его успевали вновь наполнить.
Руперт, сразу же сообразивший, что он, в сущности, строит замок для собственного удовольствия, продолжал прорезать мастихином бойницы в четырех угловых башнях. Вид у него был совершенно увлеченный, и он этого хотел, мечтал вернуть себе чудесную поглощенность настоящим, которую так часто видел у детей. «Когда я рисую…» – начал он и сразу осекся. Он не создал ни единой картины. Он ленив, он слишком устает после целого дня, проведенного в школе, большая часть его свободного времени нужна детям. И, конечно, есть еще Зоуи. Вообще-то, его живопись раздражала Зоуи: каким-то образом она ухитрилась захотеть выйти за художника, который на самом деле не рисует. Впервые он обнаружил это на прошлое Рождество, когда захотел провести десять дней у друга, вместе с которым учился в школе искусств Слейда – у Колина имелась приличная мастерская, они собирались вскладчину нанять модель и поработать, но Зоуи хотелось покататься на лыжах вместе с Эдвардом и Вилли в Санкт-Морице, и она плакалась и дулась до тех пор, пока он не сдался. А на обе затеи не хватало ни времени, ни денег. «Не понимаю, почему нельзя рисовать в Швейцарии, если тебе приспичило», – сказала она после того, как добилась своего.
Занятные получились каникулы, удачные в неожиданном отношении. Руперту они были совсем не по карману, но он лишь много позже понял, насколько, и осознал, как ненавязчиво Эдвард платил за всех: за спиртное, выходы на ужин, подарки для старших девочек и младших детей, за лыжные подъемники, прокат коньков для Зоуи, которая предпочитала их лыжам, и тому подобное. К тому же Эдвард был очень добр к Зоуи, составлял ей компанию на катке, пока Руперт и Вилли катались на лыжах. Вилли была великолепной лыжницей: отважной, грациозной и стремительной. Руперт с трудом мог угнаться за ней, но ему нравилось кататься с ней вместе. Лыжный костюм подходил к ее мальчишеской фигурке, в алой шерстяной шапочке она казалась очень юной и эффектной, хотя в волосах уже пробивалась седина. Однажды по пути наверх на лыжном подъемнике его ошеломила картина ослепительно-белых склонов с лиловыми тенями под безоблачным лазурным небом и чернильно-черных деревьев в долине внизу, он повернулся, чтобы крикнуть Вилли, как все это прекрасно, но, увидев ее лицо, промолчал. Она сидела, поставив локоть на ограждение подъемника, и подпирала голову одной рукой в перчатке, ее широкие брови, намного темнее волос, были слегка сведены вместе, глаза наполовину прикрыты, поэтому выражение в них он не мог прочесть, губы – которыми он всегда восхищался с точки зрения не столько чувственности, сколько эстетики, – были плотно сжаты, и в целом на лице отражалась тревога.
– Вилли?.. – нерешительно позвал он. Она повернулась к нему.
– Мне придется удалить все зубы до единого, – сказала она. – На прошлой неделе мне написал мой дантист, – и прежде, чем он успел хотя бы взять ее за руку, вымученно и коротко улыбнулась ему и отмахнулась: – Ну и пусть! Через сто лет они все равно бы выпали сами!
Жалость сдавила его.
– Мне так жаль, – выговорил он.
– Давай больше не будем об этом.
Он предпринял последнюю попытку.
– Но ведь это ужасно для тебя!
– Привыкну.
– А ты… уже сказала Эдварду?
– Еще нет. Но вряд ли он будет против. В конце концов, у него самого их почти не осталось.
– Женщины – другое дело… – начал Руперт и попытался представить себе, как отреагировала бы на такое письмо Зоуи. Господи! Да она решила бы, что это конец света!
– Для женщин все по-другому, – ответила Вилли. – Хотела бы я знать, почему?
Они доехали до вершины. Разговор не возобновлялся, больше она никогда не упоминала о нем.
По вечерам они ужинали и танцевали. Обе дамы обожали танцевать и не желали останавливаться, а Руперт, утомленный свежим воздухом и физической нагрузкой, только гадал, откуда у его спутников силы – особенно у Эдварда. Сам Руперт к полуночи буквально валился с ног, но Зоуи всегда хотелось танцевать, пока оркестр не заканчивал выступление. Наконец они вчетвером поднимались в свои номера, соседние на втором этаже отеля, и останавливались возле дверей: Эдвард целовал Зоуи, Руперт – Вилли; женщины соприкасались щеками на долю секунды, предписанную семейным этикетом, а потом наконец расходились на ночь. Зоуи, которая так радовалась каждой мелочи, что ее удовольствие уже начало восприниматься как упрек (если этого ей достаточно для счастья, почему же тогда он так редко радует ее?), движением ступней сбрасывала туфли, расстегивала новое алое платье и расхаживала по комнате в бледно-зеленой нижней кофточке, штанишках и новых сережках со стразами, которые он подарил ей на Рождество, присаживалась на кровать, чтобы снять чулки, брела к туалетному столику, чтобы собрать волосы на затылке большой черепаховой заколкой, готовясь нанести крем на лицо, болтала, со счастливым видом перебирала воспоминания прошедшего дня, пока он, уже лежа в постели, наблюдал за ней, радуясь, что она так весела и довольна.
– Разве ты не рад, что я уговорила тебя поехать? – однажды вечером спросила она.
– Рад, – подтвердил он, но насторожился, почуяв подвох.
– Сегодня утром Эдвард предложил следующим летом всем вместе отдохнуть на юге Франции. Они с Вилли ездили туда в свадебное путешествие, а я еще никогда не бывала. Что скажешь?
– Было бы чудесно.
– Ты говоришь это таким тоном, словно никуда мы не поедем.
– Дорогая, еще одни каникулы за границей нам не по карману. И потом, не можем же мы снова оставить детей.
– Они только счастливы будут погостить у твоих родных.
– Нельзя же взваливать всю работу на Хью и Сибил.
– А мне казалось, тебе понравилось бы рисовать на юге Франции.
– Да, конечно. Но не в этом году. Во всяком случае, если я решу устроить себе каникулы, чтобы порисовать, этим я и займусь. И это будут не каникулы в твоем понимании.
– И что это значит, Руперт?
– Это значит, – ответил он, уже утомленный собственным раздражением, – что я хочу все время рисовать. Не возить тебя на пляж и на пикники и не танцевать всю ночь. Я хочу работать.
– О господи! – отозвалась она. – Не сомневаюсь, что ты настроен серьезно.
– А вот и нет. Будь я настроен серьезно, как ты выразилась, я работал бы в любом случае. И не позволил бы отвлекать меня ни тебе, ни кому-нибудь другому.
Она крутанулась на табурете перед туалетным столиком.
– «Кому-нибудь другому»? То есть?
– Ты же не любишь, когда я рисую, Зоуи.
– Что ты имел в виду, говоря «кому-нибудь другому»?
Последовала короткая пауза: ее бестолковость начинала пугать его. Затем, видя, что она готова еще раз повторить свой дурацкий вопрос, он сказал:
– Я хотел сказать – меня не отвлекло бы ничто. Ни ты, ни что-нибудь еще. Но это неправда. Я настроен не настолько серьезно, серьезности во мне нет ни на грош.
– О, милый! – Она быстро подошла и села на постель. – Милый, ты так грустно это сказал, а я так тебя люблю! – Она обвила обеими руками его шею, и ее благоуханные шелковистые волосы свесились по обе стороны его лица. – Честное слово, я не против, даже если мы будем бедными! Я на все согласна, лишь бы быть с тобой! Если хочешь, я найду подработку, если это поможет хоть чем-нибудь! И я считаю, что ты отличный художник, честное слово! – Она подняла голову и уставилась на него с искренним раскаянием и обожанием.
Обнимая ее и притягивая к себе на постель, он обнаружил с грустным и приятным удивлением, что любовь к ней, вопреки его опасениям, не зависит от его восхищения. Позднее, лежа без сна рядом с ней, спящей, он думал: «Я женат на ней, она всегда отдавала мне всю себя. Это я выдумал некую часть, которую она утаила. Но я ошибся: утаивать было нечего». Открытие оказалось болезненным и ошеломляющим; потом ему пришло в голову: если ей будет достаточно его любви, она изменится. Он все еще был не в состоянии и не готов признать, что это маловероятно или даже невозможно, и цеплялся за более отрадную идею преображения человека любовью, без которой это преображение было бы немыслимым.
С этой ночи он продолжал убеждаться в том, что сами по себе озарения не меняют ни взглядов, ни поведения: скорее это вопрос незначительных (иногда почти ничтожных) постоянных усилий, но в последние месяцы, когда она утомляла или раздражала его (подробности их отношений, которые он раньше был не в силах признать), он все так же ощущал нежность к ней и старательно опекал ее в присутствии других людей. А иногда, как тем вечером, он снова впадал в раздражение при виде ее ограниченности и злился на себя за то, что не распознал ее раньше.
– Папа! Ужасно красивый замок, папа. А ты можешь показать Полли морского льва? Нет, не обязательно прямо сейчас, – поспешно добавила Клэри. – Я же знаю, тебе нужен диван, чтобы нырять с него, и носков у нас нет, чтобы сделать рыбу. Но может быть, после чая?
На Рождество, когда всех взрослых оценивали по десятибалльной шкале за способность смешить, щедрость и умение не портить другим удовольствие от игры, Руперту достался высший балл как самому смешному из взрослых, и этим сразу же загордилась Клэри; его морской лев и горилла, доросшая до Кинг-Конга, вызывали всеобщее восхищение, и от повторения, как заметила Вилли, эти шутки хуже не становились – с точки зрения детей.
– Полли уже видела моего морского льва.
– Не видела давным-давно, дядя Руп. Честное слово, я уже почти забыла, какой он.
– Ладно. После чая. Один раз. А теперь, пожалуй, пора домой.
– Ну ладно. А мы заедем по пути домой за мороженым?
– Такое развитие событий представляется мне вполне возможным… Кто соберет вещи?
– Мы! – хором откликнулись обе. Руперт присел у песчаной дюны, закурил и стал наблюдать за ними. Он радовался, что Клэри сдружилась с Полли и что уроки с мисс Миллимент оказались таким удачным решением. Теперь, когда у нее появилась подруга, дома с Клэри было гораздо легче справиться – она меньше ревновала к Невиллу, реже препиралась с Зоуи и к самому Руперту относилась уже не как собственница. Она подрастала. Они с Полли были ровесницами, но глядя на них, никто не подумал бы такое. Обе выросли за последний год, но если Полли в целом увеличилась в размерах и похорошела – от Сибил ей достался медный оттенок волос, цвет лица, напоминающий розы в молоке, довольно маленькие, но блестящие и яркие темно-синие глаза, и длинные, тонкие, стройные ноги, – Клэри просто сильно вытянулась вверх, оставаясь тонкой, как тростинка. Ее темно-каштановые волосы, все еще с челкой, были прямыми, как палки, кожа лица желтоватой, под глазами часто появлялись темные круги, а сами глаза поразительно напоминали материнские – зеленовато-серые, искренние, пытливые глаза, ее лучшее украшение. Нос у нее был курносым, а когда она улыбалась, в верхнем ряду зубов виднелась щель на месте одного из них, который пришлось удалить; дантист сказал, что этот был лишний, и теперь она носила причиняющую боль скобку, чтобы щель между зубами уменьшилась. Руки ее напоминали веточки, ей достались длинные костистые ступни, как у всех в семье Казалет. За прошлый год она стала неуклюжей: спотыкалась, сшибала предметы, словно не привыкла к своему размеру.
– Клэри! Подойди сюда на минутку. Просто захотелось тебя обнять, – позвал он.
– Ой, пап, я и так уже сварилась! – Но она ответила на объятия и влепила ему в лоб такой крепкий поцелуй, что он ощутил металлическую твердость ее скобки.
– «Сварилась»! – передразнил он. – Вечно ты варишься, леденеешь, помираешь с голоду или валишься с ног от усталости! Неужели ты никогда не чувствуешь себя обычно, как все люди?
– Примерно в одном из миллиона случаев, – беспечно отмахнулась она. – Ой, только не разрешай Невиллу брать с собой ту медузу! Она ужалит кого-нибудь и умрет, или выплеснется в машине и поранится.
– И вообще, – подхватила Полли, – это же не домашнее животное! Никакая, даже самая бурная фантазия не сможет превратить медузу в питомца!
– А я смог, – возразил Невилл. – И буду первым человеком в мире, который сделал это. Я назову его Бексхилл, и он будет жить со мной.
К полудню солнце над Милл-Фарм скрылось за облаками, навалились страшная жара и духота, небо казалось свинцовым, птицы притихли. Эди, снимая белье с веревки, сказала, что не удивится, если скоро грянет гроза, а Эмили, злая от печного жара на кухне и оттого, что рыбник запаздывал, а это означало, что льда нет, масло тает и молоко вот-вот свернется, откликнулась: «А чего еще ты ждала?» Деревню она ненавидела и считала грозу еще одним ее недостатком. Стены в кухне были выкрашены бледной и тусклой зеленой краской – Вилли надеялась, что этот цвет смягчит крутой нрав кухарки, но он, похоже, не помог. В кухне уже отужинали, только Филлис, у которой разболелась голова, не проявила особого интереса к аппетитному рагу по-ирландски и песочному пирогу с патокой, а Эмили не выносила, когда ковырялись в приготовленной ею еде. После дождя воздух станет чище, сказала Эди, да и коровы на лугу Гарнета улеглись, так что гроза, скорее всего, будет, а пока ей, может быть, сменить липучку от мух в кладовой? Мадам забыла заказать новую липучку, ответила Эмили, так что пусть пока эта повисит, но Филлис возразила: ой нет, ни в коем случае – у нее с души воротит всякий раз, когда она заходит в кладовую за чем-нибудь, и она для пущей убедительности зажала рот ладонью. И Эмили последовала за Эди в кладовую, чтобы осмотреть липучки. Они висели неподвижно, как викторианские шнуры для колокольчика, сплошь расшитые гагатом, и, как заметила Эди, ни человеку, ни другой твари уже не было от них никакой пользы.
– А мух здесь всегда была тьма-тьмущая, – сказала она. – В местном магазине есть липучки. Я прихвачу завтра утром по дороге пачку?
– Тогда уж и старые снимите, – отозвалась Эмили. Добродушие Эди поражало ее (Эди, казалось, была готова браться за любую работу, даже ту, которая не имела к ней отношения), и в ответ она могла лишь брюзжать. – Ох уж эти мухи! – обратилась она к Филлис. – В Лондоне о таких и не слыхивали!
Потратив половину утра на домашние дела, Вилли вдруг обнаружила, что бродит как неприкаянная – не то что бы ей было нечем заняться, просто никакие занятия не имели особого смысла. Как вся моя жизнь, подумала она. Жалости к себе она предавалась, подобно тайному пьянице, не могла без нее обойтись и цеплялась за веру в то, что никто об этом никогда не узнает, если жалеть себя она будет, лишь оставаясь в одиночестве. И действительно, подобно тем пьяницам, которые наотрез отказываются от выпивки, предложенной им кем-либо, она отвергала беспокойство за нее, которое ее имплицитное поведение время от времени вызывало у других людей. Ей не хотелось, чтобы ее горести сократились до масштабов фрустраций, ее ощущение трагедии свелось к невзгодам или, хуже того, к неудаче или неорганизованности. С ее точки зрения, добродетель обязана быть жертвенной, и она отдала все ради замужества с Эдвардом. «Всем» была ее карьера танцовщицы. В то время это решение казалось не только разумным, но и правильным. Она влюбилась в человека, который, как она видела, нравился всем (ей запомнилось, как вскоре после знакомства с Эдвардом она возблагодарила Бога за то, что Джессика уже замужем, иначе у нее не было бы ни единого шанса). А когда (и очень скоро) выяснилось, что намерения у него серьезные, то во время второго обеда с его родителями она по собственной инициативе высказала мысль, что занятия танцами и заботы об Эдварде не сочетаются друг с другом. В то время она не подозревала, что это решение окажется самым важным в ее жизни; тогда ей казалось, что она отдает немногое, а получает все.
Но с годами, после боли и отвращения того, что ее мать однажды назвала «отталкивающей стороной супружества», после одиноких дней, полных бесцельного времяпрепровождения или откровенной скуки, беременностей, нянь, слуг, заказов бесчисленных трапез, у нее создалось впечатление, будто бы она пожертвовала всем ради очень немногого. К этому выводу она пришла этапами, почти неразличимыми для нее самой, маскируя неудовлетворенность каким-нибудь новым видом деятельности, которая быстро увлекала ее, перфекционистку. Но когда она наконец овладевала искусством, или рукоделием, или приемами, с чем бы они ни были связаны, то понимала, что ее скука никуда не делась и просто ждет, когда Вилли наиграется с ткацким станком, музыкальным инструментом, доктриной, языком, благотворительностью или очередным видом спорта и снова осознает полнейшую тщетность собственной жизни. И тогда, лишившись отвлекающего фактора, она впадала в своего рода отчаяние, поскольку каждое увлечение подводило ее, не обеспечивало raison d’tre[17], ради которого она и занялась им изначально. Отчаяние – так она называла его мысленно; ее самолюбие (о чем никто так и не узнал) стало оранжереей, полной экзотических образцов с этикетками «трагедия», «самопожертвование», «разбитое сердце», и прочих разнообразных и героических ингредиентов, из которых невольно составилось ее тайное мученичество. Поскольку она в себе видела одно, а все остальные люди – другое, у нее не было подруг достаточно близких, чтобы изжить злополучное положение вещей. Но будучи недосягаемой для заурядных невзгод, она признавала их существование в мире других людей и была исполнена по-настоящему деятельной и полезной доброты по отношению к ним. Она походила на человека с больной спиной, охотно соглашающегося стирать для того, кто страдает мигренью. Несчастный случай, болезнь или нищета пробуждали в ней отзывчивость: это она сидела всю ночь с Невиллом во время приступа астмы, чтобы Эллен могла хоть немного вздремнуть, это она возила брата Эди, эпилептика, в Танбридж-Уэллс на прием к специалисту и каждый год умудрялась купить костюм или платье, которые доставались Джессике, давно уже не позволяющей себе никаких новых вещей. А в остальном она гадала, порой смущенно и беспокойно, почему она не может быть такой, как Дюши, довольствующаяся своим садом и музыкой, или как Сибил, радующаяся своему малышу и новому дому, или даже как Рейчел, которая обрела себя в благотворительности и роли идеальной дочери. Но ей тут же приходила в голову мысль о том, что быть идеальной дочерью для ее матери абсолютно невозможно. Леди Райдал была известна стандартами поведения, которых не мог достичь ни один из ныне живущих и в наименьшей степени – ее дочь. Джессика, как будто бы взявшая эту высоту, испортила, конечно, все впечатление от своего рекорда, выйдя замуж за обедневшее ничтожество – впрочем, видное и обходительное, но с ее красотой и покладистым нравом леди Райдал ставила планку гораздо выше какого-то простолюдина, обладателя шарма и медалей. Этот брак леди Райдал расценивала как одну из личных трагедий, преследующих ее всю жизнь, – «милая бедняжка Джессика загубила свою жизнь», – и никто, кроме самой леди Райдал, так и не смог понять, каких страданий ей это стоило, как она часто повторяла Вилли или еще кому-нибудь, угодившему к ней на чаепитие. Нет, у Рейчел все сложилось неплохо – ведь от нее, в конечном итоге, больше ничего не требовалось.
К этому времени она уже сходила проверить комнату девочек. За исключением цветов, Луиза наконец-то (уже хоть что-то!) сделала то, что ей было велено. Комната выглядела опрятно, как дортуар в пансионе, постели заправлены, чистые полотенца разместились на вешалке, на туалетном столике уже ничего не стояло, книги Луизы высились стопкой на каминной полке. Вилли выглянула в окно как раз в тот момент, когда автомобиль ее сестры свернул на подъездную дорогу к дому, и поспешила вниз, встречать гостей.
После уборки в комнате Луиза унесла свою книгу в гамак, но настроиться на чтение не могла. Таким было еще одно новое, странное и неуютное свойство ее жизни: прошлым летом ее тревожило лишь то, как поделить что-нибудь – к примеру, по-честному поделить гамак с Полли, но когда наконец приходила ее очередь, о чем бы ни шла речь, она бросалась туда с азартом, словно никакого другого существования у нее и не было. А теперь ее существование, похоже, всегда вторгалось в какую-нибудь деятельность; самой себе она казалась более значительной и хаотичной персоной, которая никогда и ничем не увлекалась от души, – что бы она ни делала, некая частица ее сидела на обочине, язвила, коварно предлагала что-нибудь другое: «Из этой книги ты уже выросла, и вообще, ты же ее уже читала». Упоминания о возрасте были постоянными: казалось, для большинства вещей она или еще слишком маленькая, или уже чересчур взрослая.
Прошлым летом все ощущалось совсем иначе. В то время она верила в «Wonder-крем», который они приготовили вместе с Полли. Потом приняла активное участие в похоронах Помпея, организовала их целиком и полностью (даже уговорила Дюши сыграть «Похоронный марш» в гостиной, при распахнутых настежь окнах). Она сама сплела венок из белладонны; Помпея завернули в старый черный бархатный пиджак тети Рейчел, а на поминках к чаю подали сэндвичи с ежевикой и пастой Marmite, и Полли согласилась, что выглядят они гораздо приличнее сэндвичей с клубничным джемом. А потом они с Полли часами сидели на своей яблоне, умирали со смеху, обмениваясь в постели шутками «Тук-тук! – Кто там?», играли с мальчишками в поло на велосипедах, а со всеми остальными – в людоеда и увидалки. Теперь же, когда кто-нибудь предлагал эти развлечения – Лидия и Невилл, но чаще Полли и Клэри, – Луизе никогда не хотелось играть. Иногда она все же играла, потому что поначалу хотела, но часто выходила из игры в самом разгаре, потому что искренне радоваться ей не могла. Ей до сих пор нравилось валяться на пляже и играть в теннис, но только со взрослыми, а они обычно рассчитывали, что она составит компанию детям.
Сперва ей казалось, что все дело в приезде в Милл-Фарм вместо Хоум-Плейс. В Милл-Фарм ей не нравилось. После прежнего дома казалось, что здесь убого и довольно мрачно. Но выяснилось, что не в этом дело. И не просто в летних каникулах. Наверное, все началось вместе с учебным семестром прошлой осенью, когда Клэри стала брать уроки вместе с ней и Полли. Луиза быстро поняла, что Клэри особенно полюбилась мисс Миллимент. Клэри старалась изо всех сил и на удивление хорошо писала что угодно. Она сочинила длинную поэму и почти целую пьесу – забавную и с удачной идеей, о том, как взрослым пришлось провести целый день в роли детей вопреки их желанию. Луиза возразила, что идее недостает оригинальности – вспомните «Наоборот»[18], – но мисс Миллимент сказала, что оригинальность произведения зависит не стоько от идеи, сколько от ее развития, и Луиза уже не в первый раз почувствовала себя так, будто ей утерли нос. Вместе с тем она быстро заметила, что Полли и Клэри становятся лучшими подругами, и отчасти была против, а отчасти испытала облегчение. Полли, похоже, взрослела медленнее, чем она сама. Во многом это объяснялось начавшимися у Луизы «проклятиями», которые стали для нее страшным потрясением, поскольку никто не предупредил ее о них, и однажды она почувствовала странные боли, поспешила в уборную и перепугалась, что истечет кровью насмерть. Мама в тот момент пила чай в гостиной с какой-то гостьей из Красного Креста, и Луизе пришлось разыскивать Филлис и просить ее передать маме, чтобы она пришла к ней. И хотя она вздохнула с безмерным облегчением, когда узнала от мамы, что не умрет, случившееся казалось ей неправильным. По маминым словам, эта гадость бывает у всех девочек раз в месяц много-много лет подряд; да, отвратительно, но совершенно нормально, и все это имеет какое-то отношение к рождению детей, а когда Луиза попыталась разузнать побольше (как совершенно нормальная вещь может быть отвратительной?), мама, лицо которой стало брезгливым, заявила, что обсуждать эти вопросы сейчас у нее нет никакого желания, и спросила, не будет ли Луиза так любезна подобрать свои трусики с пола и постирать их. И надеть чистые, добавила она, как будто Луиза стала вдруг настолько гадкой, что без напоминания ни за что бы этого не сделала. С тех пор, когда у нее болела голова или живот, мама особенным голосом, который Луиза возненавидела, спрашивала – может, ей нездоровится? Так все это и называлось. Луиза узнала, что то же самое называется «проклятием», на Рождество, когда у нее началось внезапно и пришлось просить салфетку у тети Зоуи, а тетя Зоуи дала ей такую чистенькую штучку из коробочки, которую, как оказалось, можно просто выбросить, а не хранить в противном мешке для прачечной.
– Хочешь сказать, вы до сих пор заворачиваете вату в мерзкие тряпки, какие у нас были в школе? Это же настоящее викторианство! Бедняжечка, но не все так ужасно – это же просто проклятие. У всех оно бывает, – сказала Зоуи так приветливо и беспечно, что Луизе сразу полегчало.
– А еще у меня прыщи, – сказала Луиза, которой нестерпимо хотелось поговорить об этом.
– Не повезло, но у тебя они, наверное, скоро пройдут. Только не трогай их, ничего с ними не делай!
И она подарила Луизе на Рождество чудесный дорогой крем в маленькой баночке, за что Луиза была безмерно благодарна – не столько за крем, сколько за разговоры о нем. Казалось очень странным то, что больше об этом никто не говорит. Мама предупредила только, что о таком ни в коем случае нельзя говорить ни с кем, особенно с мальчиками, и даже с Полли не стоит. Но когда она в следующий раз спросила, нездоровится ли Луизе, та ответила:
– Не нездоровится, а просто у меня проклятие. Так его тетя Зоуи называет, и я тоже буду.
Мама, как сразу заметила Луиза, разозлилась, но промолчала. А когда Луиза рассказала обо всем Полли, потому что считала, что ей незачем пугаться так же, как испугалась она, Полли просто сказала: «А я знаю, мне мама рассказывала. Надеюсь, до этого мне еще далеко». И от этого мамин поступок – то, что она не предупредила ее, – стал выглядеть еще ужаснее: как будто она нарочно хотела, чтобы Луиза перепугалась. С тех пор она следила за матерью, высматривала признаки любви и нелюбви и каждый месяц заносила их в список в своем тайном дневнике. Пока что нелюбовь побеждала с большим отрывом – за исключением марта, когда Луиза вернулась от Полли и застала мать плачущей на диване в гостиной, чего никогда раньше не случалось. Луиза бросилась к дивану, упала перед ним на колени и встревоженно спросила несколько раз, что случилось. Мама отняла руки от лица, и Луиза увидела, что все оно распухло, исказилось, а глаза испуганные и мокрые.
– Мне удалили все зубы, – выговорила мама, взялась за щеки обеими ладонями и снова расплакалась.
– Ох, мамочка, милая… – Луизу захлестнули жалость и любовь. У нее тоже навернулись слезы, ей хотелось обнять мать, прогнать боль, забрать ее себе, только она боялась, что от объятий ей станет еще хуже, но мать обращалась с ней как с равной, хоть Луиза не сразу поняла это, и теперь страстно захотела стать ей настоящей подругой.
Сунув руку в карман за носовым платком, мама попыталась улыбнуться.
– Дорогая, я не хочу, чтобы ты расстраивалась… – и оказалось, что зубы у нее все-таки есть. Мама заметила, что Луиза смотрит на них, и объяснила: – Он заставил меня вставить их сразу же. Но мне так больно, Луиза! Очень.
– Будет лучше, если ты вынешь их. Хотя бы ненадолго.
– Он запретил.
– Принести тебе аспирин?
– Я уже приняла его, но он, кажется, не подействовал. – Помолчав, она добавила: – Как думаешь, ничего, если я приму еще?
И это опять было обращение на равных.
– Думаю, да. А еще тебе лучше было бы лечь в постель с грелкой, – она вскочила и позвонила. – Попрошу Филлис принести две грелки.
– Не хочу, чтобы слуги видели меня такой.
– Конечно, дорогая, это ни к чему. Я сама о тебе позабочусь. Сделаю все, как надо.
И она сделала все сама. Помогла Вилли уйти наверх и раздеться, выложила для нее шерстяные носки и кружевную ночную кофточку – судя по виду, ее знобило. Потом зажгла газовую лампу, задернула шторы, а когда Филлис постучалась в дверь, сама бросилась открывать и забрала у нее горячие грелки, заслоняя собой пациентку. И наконец, Луиза дала ей аспирин, взбила подушки, укрыла пуховым одеялом, и все это время мать принимала ее заботы кротко и благодарно.
– Ах ты моя нянюшка, – сказала она, явно с трудом пересиливая боль.
– Хочешь, я побуду с тобой?