Беззаботные годы Говард Элизабет Джейн
– Нет, дорогая. Я попробую поспать. Скажи папе, ладно? Когда он вернется.
– Конечно, скажу, – Луиза наклонилась и поцеловала мать в мягкий влажный лоб. – Я оставлю дверь приоткрытой, и если тебе что-нибудь понадобится – зови.
На лестнице она просидела целую вечность – на самом повороте, чтобы слышать, если вдруг позовет мама, и сразу увидеть отца, когда он вернется; сидела и гадала, стоит ли ей пожертвовать карьерой, чтобы стать медсестрой. По ночам она с лампой в руке бесшумными шагами обходила темные палаты, облегчала мучения раненых солдат прикосновением нежных, но опытных рук, утешала их в последние минуты ласковым голосом… «Пожертвовала всем… ее звали в Голливуд… герцог Венгерский был без ума от нее…»
– Лу? С какой стати ты там сидишь?
Она бросилась к отцу и все ему объяснила.
– Господи, ну конечно! – Казалось, будто он забыл напрочь. – Где она?
Луиза рассказала о том, что сделала, и отец похвалил ее, назвал умницей, но так, будто благоразумие – это что-то шикарное. Она прошла следом за ним наверх, предупреждая, чтобы он не шумел.
– Я не стану ее будить, только в дверь загляну.
Она спала. Он приложил палец к губам и направился в свою гардеробную, поманив Луизу за собой.
– Хотел бы я знать, не окажете ли вы мне честь поужинать со мной сегодня, мисс Казалет? Если, конечно, этот вечер у вас не занят?
– Так уж вышло, что я свободна.
– Тогда беги переодеваться. Встречаемся в гостиной через двадцать минут.
И она переоделась в платье, которое Гермиона ни с того ни с сего подарила ей на Рождество, а мама раскритиковала его за то, что оно слишком уж «взрослое». Платье, сшитое из восхитительного бледно-голубого шифона, было из тех, под которые не наденешь ни бюстгальтер, ни детский лифчик – ничего, кроме трусиков, потому что вся спина у него открыта, на плечах только тоненькие бретельки, а спереди глубокий вырез уголком – совершенно взрослое платье. Волосы она заколола гребнями, которых на всякий случай взяла побольше, – особенно надежной прическа не выглядела, но если не трясти головой и пореже смеяться, скорее всего, продержится, – и к платью надела ожерелье с опалом и речным жемчугом, подаренное ей на Рождество дядей Хью, ее крестным. Она накрасилась помадой Tangee, придвинула к себе беловатую пудру и крошечный флакончик духов под названием «Вечер в Париже» – подарок тети Зоуи. А когда нанесла по щедрому мазку духов за каждое ухо, ей страшно захотелось полюбоваться собой, но единственное зеркало в полный рост находилось в маминой спальне. «Бедная мама», – подумала она, но надеяться на то, что мама спит, не стала, предчувствуя, что ее наряд вряд ли найдет одобрение. Уже готовая к выходу, Луиза прислушалась под дверью спальни, потом заглянула внутрь – мама еще спала. Луиза подобрала юбки и чинно спустилась по ступенькам.
Филлис принесла напитки, папа смешал себе коктейль.
– Однако! Шикарно выглядишь.
– Правда?
Слово «шикарно» ей показалось не совсем уместным, ведь он как-никак ее отец. Но он исправил положение, предложив ей хересу, – значит, он над ней не насмехается, решила она.
Они прекрасно провели вечер: с рыбным суфле и жареным фазаном, а потом – с «ангелами верхом», так назывались острые устрицы с беконом на гренках, и отец налил ей по бокалу и того, и другого вина – рейнвейна и кларета, – завел граммофон, поставил своего любимого Чайковского и долго рассказывал, как ездил на велосипеде из Хартфордшира в Лондон на променад-концерты Би-би-си, где впервые услышал эту симфонию: пришлось двадцать миль крутить педали в один конец и столько же обратно, но дело того стоило. Граммофон он заводил потихоньку, ведь в доме больная, а когда Филлис принесла кофе, заказал консоме для нее.
– Принесите его сюда, а мисс Луиза отнесет ей наверх.
Но Луиза отправила отнести его самого, потому что боялась, как бы мама не сказала чего-нибудь про ее платье. Собственный поступок показался ей легкомысленным и черствым, и она решила зайти пожелать маме спокойной ночи попозже, уже переодевшись в халат. Спустившись, отец сообщил:
– Ей уже получше, она говорит, что тебе пора в постель, и она хотела бы пожелать тебе доброй ночи перед сном.
– О, папа, я еще ни капельки не устала!
– Разумеется. Но все равно.
Она подошла поцеловать его, он обнял ее, поцеловал в щеку, а потом, неожиданно для нее, – в губы, чего никогда прежде не делал. Усы у него были колючие, на секунду она ощутила во рту что-то мягкое и мокрое, и поняла, что это его язык. Ужас, мелькнуло у нее, наверное, случайно проскользнул, и ей стало стыдно за него, она вывернулась из его рук.
– Ну, спокойной ночи, – сказала она, не глядя ему в лицо, и выбежала из комнаты. Уже наверху она подумала: бедный папа, совсем старенький, и зубы у него вставные, как у мамы теперь, а с ними, наверное, трудно целоваться.
Мама лежала, опираясь на все подушки. Она съела немного консоме и сказала, что это как раз то, чего ей хотелось.
– Вы хорошо провели вечер с папой?
– О, да! Мы заводили граммофон.
– Замечательно, дорогая. И спасибо за то, что была так мила со мной.
– Теперь стало получше? Не так сильно болит?
– Кажется, да, – но ясно было, что лучше не стало. – Я снова приму аспирин, а папа будет сегодня спать в гардеробной. Ну, иди, дорогая.
– Ладно, пойду. – Луиза вдруг поняла, что ей хочется убежать к себе и закрыть дверь, пока он не поднялся. Забавно, с ней никогда еще такого не случалось. Писать в своем дневнике о вечере, проведенном с папой, она не стала.
Услышав, что к дому подкатила машина ее кузенов, она решила, что все-таки рада их приезду. Анджела, наверное, уже слишком взрослая для развлечений, но ей всегда нравилась Нора, которая, хоть и была дурнушкой, и, пожалуй, даже немножко уродкой, все же не настолько, как мисс Миллимент, а Кристофер – гораздо интереснее Тедди или Саймона: в прошлом году он помешался на бабочках, и они уходили на охоту с сачками и морилкой, а потом лежали на поле в кукурузе и грызли кукурузные зернышки, а он рассказывал ей, как ненавидит школу, и дома не лучше, потому что его отец вечно срывает зло на нем. Луиза, которая впитала семейное убеждение, что муж тети Джессики не из тех людей, за которых следует выходить замуж, с жаром сочувствовала ему и даже наговаривала на собственного отца, чтобы Кристоферу стало легче. «Только теперь мне не пришлось бы на него наговаривать, – думала она. – Но само собой, об этом я никак не могу рассказать Кристоферу». И она впервые задумалась об этом после того, как все случилось. Потому что в ту ночь, когда он возил ее ужинать по случаю дня ее рождения, – и все шло замечательно, пока они не вернулись на машине домой после ужина в ресторане Ivy и он не отпер потихоньку дверь («незачем будить маму»), – когда она обняла его за шею, чтобы поблагодарить за чудесный вечер, все повторилось, только еще хуже. Он поцеловал ее таким же ужасным способом, вдобавок просунул руку ей под платье и больно сдавил грудь, а другой рукой так крепко обнял ее, что она не могла его остановить, хотя в конце концов все-таки остановила, потому что он убрал губы и начал говорить, что она уже взрослая, а она вырвалась. «Ничего подобного!» – начала было она, испугалась, что ее сейчас стошнит, взбежала на несколько ступенек, совсем забыв, что на ней длинное платье, зацепилась каблуком за подол, и пришлось останавливаться, чтобы отцепить его, а когда она выпрямилась, то увидела, что он стоит, смотрит на нее снизу вверх – теперь он враг – и улыбается.
Она застыла в темноте за закрытой дверью своей комнаты, охваченная неким безымянным ужасом, как в страшном сне, только это был не сон. Он мог подняться по лестнице в любую минуту, мог войти к ней – ключа нет, и как тогда остановить его? Эта мысль возникла и вернулась еще раз, и еще, и еще, но отреагировать на нее она не могла, вообще была не в силах пошевелиться. Слушала его приближающиеся шаги и могла только стоять, зажимая руками рот, чтобы не вывернуться наизнанку. Только теперь она поняла, что ужас отнял у нее голос и что ее вопль будет просто молчанием, только чуть погромче.
Его шаги – единственное, что существовало в мире, – приблизились, достигли лестничной площадки за ее дверью, помедлили и двинулись дальше, к его гардеробной, а позже, после того, как прошло неизвестно сколько времени, она услышала, как он прошел через лестничную площадку к спальне, где спала мать, и закрыл дверь. И только тогда она услышала мерзкий звук, будто кто-то всхлипнул навзрыд, а когда включила свет, поняла: это, должно быть, она сама, потому что в комнате больше никого нет.
Дальнейшее она почти не помнила – только то, как наклонялась над тазом, думая, что ее вырвет. Потом удивилась, почему не побежала сразу наверх, в мамину комнату, не разбудила ее и не рассказала обо всем. И сразу же поняла, что мама страшно рассердилась бы, обвинила ее, назвала гадкой и испорченной, а он, враг, согласился бы с ней, и все вышло бы еще хуже, и может, это правда она во всем виновата, ведь сейчас ей так стыдно. И она сглотнула, ее не вырвало. А на следующий день за завтраком он вел себя обычно, как ни в чем не бывало, будто вся эта история касалась только ее, а к нему не имела никакого отношения. И мама, дождавшись, когда он уедет в контору, сказала: если в ответ на стремление порадовать и побаловать ее она намерена дуться вместо благодарности, больше никто не захочет доставлять ей радость. Луиза нашла ключ к одной из спален, который подошел к замку, и после этого старалась никогда не оставаться с ним наедине. Но рассказать обо всем не могла никому. И это было хуже всего.
Ощущение острого дискомфорта, которое возникало всякий раз при встрече с отцом, теперь снизилось, накрыло и окутало ее огромным серым одеялом, отчего ей казалось, что ее предали, и в то же время ощущала вину, а когда она пыталась все обдумать, становилось страшно, вспоминать тот вечер дня рождения было еще хуже: ее била дрожь, тошнило, во рту сохло, она сглатывала – и ничего. Она могла бы уйти из дома, но от более сильного страха перед неизвестностью этот известный страх не исчезал и не ослабевал.
«Господи, ну почему все не может идти так, как прошлым летом, когда все было хорошо?» Но так быть не могло. «Даже через сто лет ничего не изменится», – любила повторять ее мама почти по любому поводу, – присказка, которая страшно бесила, поскольку подразумевала: неважно, что произойдет за эти сто лет, в итоге жизнь выглядела совершенно бессмысленной. А может, так и есть. Может, это строжайший и ужасный секрет, который взрослые хранят от детей, – как то, что Санта-Клауса не существует или что бывает проклятие; может, повзрослеть, чего она всегда ждала с нетерпением, именно это и означает. Но это же абсурд. Если бы они знали такое, не вели бы себя настолько жизнерадостно. А есть еще Бог, который якобы добр ко всем людям и вроде бы устанавливает правила, будет жизнь бессмысленной или нет. И она решила серьезно и обстоятельно поговорить о жизни с Норой, которая была годом старше, и выяснить, не знает ли она что-нибудь полезное. Приободрившись от этой мысли, она вошла в дом.
– Итак, дорогая, как дела?
Вилли устроила Джессику в плетеном шезлонге в гостиной. Обед закончился, дети разбрелись. Сама Вилли свернулась уютным калачиком в большом бесформенном кресле напротив шезлонга, закурила Gold Flake и настроилась как следует поболтать. Между ними на столике разместился поднос с кофейной посудой; Вилли закрыла жалюзи на южном окне, и комнату заполнил подводный свет, приятно-прохладный и способствующий доверительному общению.
Джессика вздохнула, улыбнулась, скрестила элегантные щиколотки, закинула длинные белые руки за голову, сцепила пальцы в замок и наконец ответила:
– Здесь прямо как в раю. Можешь мне поверить. А поездка выдалась кошмарной. Бедного Кристофера укачало, Джуди постоянно просилась в уборную, Нора спорила с Анджелой, кому из них сидеть впереди, вдобавок машина перегрелась на том холме – знаешь, на выезде из Ламберхерста…
– Ну, теперь-то вы здесь. А мама сможет приехать лишь на следующей неделе. И Эдвард завтра уезжает в Лондон. Так что мы будем предоставлены себе, если не считать всяких мелких дел. Сегодня мы ужинаем в Хоум-Плейс, но у нас впереди еще много времени.
– Блаженство! – Она смежила тяжелые веки, и в комнате воцарилась тишина, только тикали старинные стоячие часы в холле.
Потом Вилли старательно-нейтральным тоном спросила:
– Как Реймонд?
– Ужасно злится, бедняжка, что я оставила его. Завтра уезжает к тете Лине. По-моему, он совсем не горит желанием.
Последовала еще одна краткая пауза, и Джессика добавила:
– Ей девяносто один, и за исключением полной глухоты, здоровье у нее железное, а я полагаю, тот, кому нечем заниматься с утра до вечера, кроме как есть четыре раза в день и тиранить прислугу, вряд ли страдает от усталости.
– Но ведь она, кажется, предана Реймонду?
– Она его обожает. Но есть и еще один злополучный племянник – тот самый, который эмигрировал в Канаду и которого она предпочла бы Реймонду.
– Полагаю, – деликатно начала Вилли, – что когда она… все, видимо, изменится?
– Ох, дорогая, вряд ли это будет означать хоть что-нибудь. Как только Реймонду в руки попадают деньги, неважно, сколько, он замышляет какой-нибудь ужасный проект, для которого требуется гораздо большая сумма, чем та, которой он располагает, а затем, естественно, у него ничего не ладится, потому что денег с самого начала было недостаточно. Я имею в виду эту его идею пансиона для собак, хозяева которых уезжают куда-нибудь. Он совершенно упустил из виду, что большую часть года люди живут дома, а потом в августе уезжают все разом, и конечно, строительство отдельных будок обошлось в целое состояние, и даже при этом у нас в каждой комнате жило по собаке, а за зиму все будки отсырели, начали гнить и были уже непригодны для животных. Так что смерти тети Лины я на самом деле жду с ужасом. Реймонд положительно ненавидит свою нынешнюю работу, он готов на все, лишь бы от нее отделаться. – Она очаровательно и терпеливо улыбнулась и добавила: – Но другие варианты пугают меня еще больше.
– Он невыносим!
– Да, невыносим, но он отец моих детей. И умеет порой быть кротким ягненком.
Это свойство Вилли приписывала обаянию, которому была приучена не доверять; с точки зрения их матери, обаяние было синонимом никчемности. Леди Райдал не доверяла Эдварду как раз из-за его обаяния, а его состоятельность, в отличие от Реймонда, была подпорчена тем, что деньги он заработал торговлей, – ситуация, потребовавшая от нее проявления той самой широты взглядов, на которую она всегда претендовала. Однако Эдвард, даже не прилагая особых стараний, очаровал ее, в чем Реймонд потерпел полный крах. И поскольку леди Райдал в любом случае не возлагала на Вилли таких больших надежд, как на Джессику, Эдвард устроил ее в роли зятя. А ее разочарование обрушилось всей тяжестью на бедняжку Джессику. Глядя на сестру, которой в юности она так завидовала, Вилли ощущала прилив любви, жалости и сентиментальности. Джессика была такой худенькой; ее белое, как у прерафаэлитов, лицо, которое слегка оттенял свет, пробивающийся сквозь зеленые жалюзи в гостиной, осунулось от усталости: под глазами залегли серые тени, щеки под высокими скулами стали впалыми, тонкие морщинки проступили по обе стороны бледных скульптурных губ, а ее бедные, некогда прекрасные руки, выглядели натруженными, погрубели от стирки, стряпни и…
– ..но бывает слишком строг с Кристофером.
– Что?..
– Я о Реймонде. Он по-прежнему хочет видеть Кристофера крепким и спортивным, каким когда-то был он сам, а Кристофер – мечтатель и фантазер, вдобавок так быстро растет, что стал совсем неуклюжим. Словом, все непросто. А я продолжаю извиняться перед каждым из них за другого.
– По-моему, Кристофер очень милый.
– Но не такой разносторонний, как твой Тедди.
– Зато наверняка намного умнее.
Джессика восприняла это не как комплимент умственным способностям ее сына, а как критику его физических возможностей, поэтому ответила довольно холодно:
– Вряд ли он настолько умен.
Иными словами, мысленно подхватила Вилли, милый Тедди туп, как пробка, а это, конечно, не так. Она снова закурила. Джессике захотелось чаю.
– Анджела очень красива. Ну разумеется, ведь она вылитая ты, потому и выглядит потрясающе. – Обсуждать дочерей было не так рискованно, тема для примирения оказалась удачной. Джессика отреагировала на нее сразу же:
– Вилли, я просто не знаю, как с ней быть. Экзамены на аттестат она еле вытянула. Ее интересуют только наряды и собственная внешность, которой она положительно одержима. В ее возрасте мы не были настолько самовлюбленными… или были?
– Думаю, нам просто не позволяли. Все знали, что ты красавица, но об этом не упоминали. Иначе маму хватил бы удар.
– Ну, разумеется, я не твержу Анджеле без конца, как она хороша собой. Но другие-то говорят. И она, кажется, считает, что это дает ей право претендовать на гораздо более интересную жизнь, чем можем обеспечить мы, мало того – ради этого ей не обязательно прилагать хоть какие-то усилия. Похоже, я сделала ошибку, отправив ее во Францию. С тех пор, как она вернулась оттуда, она только дуется и бездельничает.
– Наверное, у нее просто такая фаза. И как ты намерена поступить с ней дальше?
– Хочу отправить ее на курсы стенографии и машинописи, потому что, боюсь, ей придется взяться за какую-нибудь работу. Но она, конечно, убеждена, что все это слишком скучно. Я вот о чем: о сестринском деле она и слышать не желает, работать учительницей вряд ли сможет, так что еще остается?
Вилли согласилась, что никакого другого выхода нет.
– Она, конечно, выйдет замуж, – добавила она.
– Да, дорогая, но за кого? Мы не в том положении, чтобы вывозить ее, о светском сезоне не может быть и речи. И это означает просто-напросто, что ей негде познакомиться с достойным человеком. А ты как намерена поступить с Луизой? – в свою очередь спросила она.
– Ну, когда она закончит курс у мисс Миллимент, мы, конечно, отправим ее во Францию. А что потом, я еще не думала. Она все твердит, что хочет стать актрисой.
– По крайней мере, она хочет заниматься хоть чем-то. Она так выросла за прошлый год, да?
На этот раз вздохнула Вилли.
– И тоже дуется, и порой бывает невыносима. Мне кажется, ее раздражает Клэри. Они с Полли очень сдружились с тех пор, как Клэри начала заниматься у мисс Миллимент, а дружить втроем получается не всегда. И конечно, Эдвард балует ее и всегда разрешает вести себя как взрослой, хоть в пятнадцать лет это и нелепо. А у тебя возникали трудности с Норой? Нет, вряд ли, да? Нора всегда была сущим ангелом, – последние слова она подчеркнула. Нора всегда считалась дурнушкой, и этот пробел требовалось восполнять, находя в ней другие достоинства.
– С ней всегда было легко, хотя сейчас она не очень ладит с Анджелой.
– Наверное, завидует ей.
Джессика метнула в сестру проницательный взгляд, думая: как забавно, люди всегда подозревают других в том, в чем виноваты сами. И ответила:
– О, нет! Нора никогда никому не завидует. – А потом, не удержавшись, добавила: – А помнишь, как ты отрезала мои волосы, спрятала их в жестянку из-под печенья и закопала в саду за домом?
– Я же не все отрезала!
«Ровно столько, чтобы на церемонии награждения в школе я выглядела по-дурацки», – мысленно возразила Джессика, а вслух сказала:
– Я всегда считала, что мама слишком строга с тобой. Столько шума из-за твоего желания стать танцовщицей. А ведь у тебя так хорошо получалось!
– Зато папа был на моей стороне.
– Ты же была его любимицей.
– Но все равно оба были шокированы, да? И даже не скрывали.
– Ну что ж, зато мы научились не быть такими.
И обе задумались о своих замечательных сыновьях и мысленно сказали себе, что ни в коем случае не подадут виду. А потом вмешалась Джуди, которой, как она сказала, надоело отдыхать, и посыпались вопросы – что ей теперь делать, когда вернется Лидия, скоро ли дадут чай? Она была в шортах и желтоватой майке.
– Анджела заперлась в ванной и сидит там, а я сходила на горшок, – сообщила она.
– Джуди, я же тебе запретила разгуливать по дому в майке. И потом, в такую погоду она тебе не нужна.
– Нет, нужна, – Джуди погладила себя по груди. – Я ее люблю.
Послышался шум подъехавшего к дому автомобиля.
– Это вернулись Лидия и Невилл, – сообщила Вилли. – Вы будете пить чай все вместе.
– Только сначала сходи и надень свою голубую рубашку, детка. Ты же не хочешь показаться им в таком виде.
– Пусть смотрят, я не против, – но взглянув на лицо матери, Джуди ушла.
Руперт, нагруженный мокрыми полотенцами и корзиной для пикников, возник в дверях. Казалось, что он изнывает от жары.
– Двое детей вернулись более-менее невредимыми. Куда положить все это?.. О, Джессика, замечательно! А я тебя не сразу заметил! – Он прошел к дивану и расцеловался с ней.
– Руп, у тебя усталый вид. С твоей стороны было так мило свозить их на пляж. Оставайся, выпей чаю, – Вилли позвонила, и Филлис, которая резала бутерброды в буфетной, мучаясь головной болью, взглянула на часы и отметила, что еще только пятый час, а чай полагается подавать в половине пятого. Но ужинать они будут не дома, значит, после того, как она подаст чай в детской и перемоет посуду, удастся наконец принять аспирин и прилечь.
– Филлис, нам чаю на троих сейчас, а детям подайте чай в обычное время.
– Хорошо, мэм, – она забрала поднос с кофейной посудой.
– К сожалению, Невилл притащил домой медузу.
– И ты не сказал ему, что она погибнет?
– Сказал, конечно, но он захотел держать ее дома как питомца, – Руперт повернулся к Джессике. – Все из-за астмы. Ему всегда хотелось завести кошку или собаку, но для него они смертельно опасны. Так что приходится держать золотую рыбку, червяков, черепах и вот теперь злополучную медузу.
Он рухнул на диван и закрыл глаза.
– Боже, неужели дети вообще не устают? Даже если утомить их как следует, простого мороженого достаточно, чтобы они снова взбодрились. Весь обратный путь они спорили, какая смерть страшнее всех. Каких только ужасов не выдумали. Надо бы предупредить Эллен, что Невиллу сегодня приснится страшный сон. – Он открыл глаза. – Как там Реймонд?
– Прекрасно. Уехал навестить свою тетку. Вероятно, приедет на следующей неделе.
– А, хорошо. – Руперту нравился Реймонд, с которым, казалось, его что-то роднило, только он не мог определить, что именно.
После краткой мирной паузы в гостиную явилась Анджела. Вот именно – явилась, подумала Вилли. Она замерла на секунду в дверях, а затем подчеркнуто грациозно вошла в комнату. На Анджеле было платье без рукавов из пике самого бледного оттенка лимонного цвета, сандалии и серебряный браслет на белом запястье. Целый день она мыла голову и укладывала довольно длинную стрижку под пажа так, что плоские локоны загибались вдоль щек, как бараньи рога, и немного напомнили Вилли прическу Гермионы. Руперт поднялся.
– Ну и ну! Неужели это и впрямь Анджела?
– Все та же самая, – она подставила ему тщательно напудренную щеку для поцелуя.
– Нет, – возразил он. – Уже не та, совсем не та.
– Закрой дверь, дорогая, – велела ее мать. – О, нет, не надо: сейчас Филлис принесет чай. А где все?
– Кто именно?
– Луиза и Нора. Невилл и Лидия. Тебе прекрасно известно, о ком я говорю.
– А-а, дети! Не имею ни малейшего представления, – изящным движением она расположилась на подлокотнике дивана.
Вошла Филлис с чаем, Вилли обратилась к ней:
– Нам понадобится еще одна чашка для мисс Анджелы.
– Анджела сама принесет, – резким тоном вмешалась Джессика.
– Ни в коем случае! Я принесу. – Руперт вышел вслед за Филлис из гостиной, а когда он вернулся с чашкой, Анджела сказала:
– О, спасибо вам, дядя Руперт! Хотя вы ведь на самом деле не дядя мне, да?
– В любом случае, думаю, можно обойтись без «дяди».
– Благодарю, – она одарила его сдержанной и (если бы он только знал, насколько!) тщательно отрепетированной улыбкой. Вилли, разливающая чай, переглянулась с Джессикой. Вот плутовка, подумал Руперт, но чертовски хороша, и на миг задался вопросом: неужели и Зоуи в юности пробовала свои чары на всех мужчинах, какие ей только попадались и какими бы старыми они ни были? Скорее всего. Джессика спросила его о Зоуи, он ответил, что у нее все хорошо, учится водить машину, и Анджела сразу же заявила, что просто умирает от желания научиться водить, – не поучит ли он ее? Руперт, смутившись, ответил, что там будет видно, и полез в портсигар за сигаретой.
– Ой, а можно и мне? Пожалуйста! Умираю, как хочется курить, – Анджела выбрала сигарету из протянутого портсигара, зажала ее безукоризненно накрашенными губами и потянулась к огоньку зажигалки.
Сигареты нам не по карману, думала Джессика с отчаянием, потому что ну как ее остановить? Реймонд строго запрещал ей курить до восемнадцати лет, потом ей пообещали золотые часы, если она не начнет курить, пока ей не исполнится двадцать один, и все-таки курение стало еще одной привычкой, которую она привезла из Франции.
– Ты же знаешь, папе не нравится, что ты куришь, – сказала Джессика.
Анджела ответила просто:
– Знаю, что не нравится. Но ничего не могу поделать. Если бы мы делали только то, что разрешают нам родители, нам бы даже шагу ступить было бы нельзя! – пояснила она, обращаясь к Руперту.
Вдалеке заворчал гром, и Руперт спохватился, сказав, что ему лучше увести машину сейчас, чтобы не вымокнуть потом. Он позвал Невилла, чтобы предупредить, что уезжает, и дверь сразу распахнулась, влетели трое младших детей.
– Мама, он привез медузу и говорит, что гладить ее – это жестоко, а разве гладить хоть что-нибудь может быть жестоким?
– Еще как может! Попробуй только тронь его, и я покрошу тебя на мелкие кусочки и зажарю в кипящем масле! – выпалил Невилл. – Он моя медуза, а девчонок он не любит. И зажалит тебя насмерть, если я ему разрешу.
– А меня он любит, – сказала Лидия. – Ты сам сказал.
– Тебя – пока да.
– Куда ты его поставил, Невилл?
– В ванную.
– Фу, гадость!
– Не обращай внимания на Анджелу. Для нее гадость все, о чем она понятия не имеет, – сказала Джуди, которая, точно передразнивая сестру, в то же время ухитрилась вложить в свои слова издевку.
– И знаешь, мама, – заговорила Лидия, ласкаясь к матери, – мы уже извели всю соль из столовой и воду, а вкус совсем не похож на морской, так что пришлось нам взять еще большие кувшины из кухни, но мы-то и без соли обойдемся, правильно? А у него крайняя необходимость.
– Да, понимаю, но вы ведь могли спросить.
– Мы-то могли, – согласился Невилл, – а вы могли не разрешить. И что нам тогда делать?
– Ну, Невилл, я же предупреждал тебя, дружище: медуза без моря вряд ли выживет. И соль, которую мы едим, совсем не такая, как морская… Всем до свидания! Увидимся позже. Спасибо за чай. – Руперт поцеловал сына, взъерошил ему волосы и вышел.
– Ох… – Вилли поднялась. – Схожу, пожалуй, выясню, что там.
Джессика и ее старшая дочь остались вдвоем перед чайными чашками. Анджела изучала свои ногти, накрашенные бледно-розовым лаком так, чтобы ровные полукружия остались белыми. Джессика наблюдала за ней, гадая, что же творится в этой хорошенькой, но, по-видимому, пустой головке.
Анджела мысленно воспроизводила свой диалог с Рупертом. «Все та же самая», – сказала она. Он поцеловал ее в щеку и ответил: «Нет. Уже не та, совсем не та». Во всяком случае, он это заметил. Его восхищение, которое, естественно, ему пришлось отчасти скрывать, ведь они были не одни, оказалось тем не менее очевидным. А он очень мил, подумала она и начала вспоминать все заново. Конечно, ничего из этого не выйдет; он женат, но всем известно, что и женатые влюбляются. Она поведет себя очень решительно, объяснит ему, что ни за что не согласится хоть чем-нибудь ранить чувства тети Зоуи, и тогда он влюбится в нее еще сильнее. Наверное, это будет трагедия, отпечаток которой останется с ней на всю жизнь, подумала она, и стала с нетерпением ждать ее.
Саймон провел волшебный день с Тедди, который не только был двумя годами старше, но и, с точки зрения Саймона, прекрасен во всех отношениях. Утром они сыграли семнадцать партий в сквош, чуть не сварились, поэтому им пришлось остановиться. Силы были практически равные: рослый Тедди легче дотягивался до мячей, зато Саймон умел прицельно бить и, в сущности, играл лучше. Счет вели по американской системе, потому что тогда партии, хоть порой и затягивались, приходили к предсказуемому концу, а еще было приятно сообщать взрослым, сколько партий они сыграли. «В такую жарищу?» – изумлялись их дяди, тети и родители, а они только усмехались: жара им нипочем. Играли они в одних шортах и теннисных туфлях, пока волосы не становились мокрыми, а лица – багровыми, как свекла. Тедди выиграл на две партии больше – достойный финал. Они закончили играть, но, конечно же, не потому, что им стало слишком жарко, просто проголодались, а до обеда оставалось еще полчаса, и они перекусили шоколадными батончиками и помидорами из теплицы. Тедди рассказывал Саймону, желающему знать это и по хорошим, и по жутким причинам, подробнее о новой школе, учиться в которой Саймон должен был начать осенью. Все полученные сведения наполняли Саймона ужасом, который он тщательно маскировал небрежным интересом. Этим утром разговор зашел о том, как встречают новичков, и Саймон узнал, что их связывают ремнями в ванной, пускают очень тонкой струйкой холодную воду и оставляют тонуть.
– И часто такое бывает? – с бьющимся сердцем спросил он.
– Кажется, не очень, – ответил Тедди. – Обычно кто-нибудь возвращается, закрывает воду и развязывает их.
Обычно! Чем больше Саймон думал об этом, тем меньше в нем было уверенности, что он выдержит, а уже через двадцать три дня он будет там и, возможно, дней через пятьдесят даже умрет. Порой он со страхом сознавал, что ему подолгу хочется быть девчонкой, только чтобы никогда не появляться в этом пугающем месте, где столько всяких запутанных правил, о которых тебе никто не скажет, пока ты их не нарушишь, а если нарушил – все, беда, и беда – это еще очень мягко сказано. Ему казалось, что Тедди невероятно храбрый и может выдержать, наверное, что угодно, в то время как он сам в Пайнвуде тосковал по дому, хотя в последнее время уже не так сильно, и знал, что на новом месте все начнется заново: тошнота, ночные кошмары, забывчивость, а когда он поймет, что постоянно думает о доме, то наверняка расплачется, а это значит, что его задразнят, у него разболится живот, придется без конца бегать в сортир, а учителя начнут издеваться, и все будут смеяться над ним. Тедди, как старший, естественно, не сможет с ним дружить. О дружбе со старшими учениками и речи быть не могло; они будут звать друг друга «Казалет» и при встрече только коротко здороваться, как в Пайнвуде. Каждый вечер перед сном он молился, чтобы случилось что-нибудь и ему не пришлось уезжать, но не мог придумать ничего, кроме скарлатины и войны, однако и то и другое казалось маловероятным. И хуже всего – об этом даже не с кем поговорить: он точно знал, что скажет папа – что все учатся в закрытых частных школах, так полагается, дружище, а мама заверит, что тоже будет скучать по нему, но скоро он привыкнет, ведь человек ко всему привыкает, и потом, есть же каникулы, верно? Полли посочувствовала бы ему, но разве она поймет, как это ужасно, она же просто девчонка. А Тедди… как он мог излить душу Тедди, дружбой с которым слишком дорожил, чтобы пробудить в нем презрение, а он почти не сомневался, что после таких признаний Тедди будет презирать его. Несмотря на все это, Саймон умудрялся радоваться каникулам и даже иногда забывать про следующий семестр, но воспоминания возвращались без предупреждения, внезапно, словно перегорали лампочки, и его снова начинало тошнить от страха и желания умереть к концу сентября. Но утром, играя в сквош, он чувствовал себя неплохо, а когда Тедди хвалил его угловые, его ненадолго окатывало счастьем.
Обедали в столовой, потому что многие уехали на пляж, так что пришлось как следует мыться – досадно, но с другой стороны, добавка не успела остыть – класс. Ели пирог с крольчатиной и порционные пудинги, заправились плотно, в самый раз для большой велосипедной гонки, которую задумал Тедди. Они проехали через Уотлингтон до Криппс-Корнер, затем Стейплкросс и до Юхерст-роуд, а оттуда – по узкой дорожке и снова на Брид-роуд, обратно к Криппс-Корнер, где зашли за фруктовым льдом и шоколадками, потому что к тому времени здорово проголодались, но обратная дорога шла в основном с горки, и Тедди решил проехать мимо Хоум-Плейс до Милл-Фарм, чтобы посмотреть, не вернулся ли его отец, потому что он обещал вместе пострелять кроликов перед ужином. Саймон считался недостаточно взрослым для охоты с ружьем, но Тедди сказал, что он может пойти с ними, если захочет. К его досаде, вмешалась тетя Вилли и предложила вместо этого поиграть с Кристофером, но хотя Кристофер был старше, играл плохо: то у него запотевали очки, то он не видел мяч. Так или иначе, Кристофера не нашли. Поэтому Саймон пообещал вернуться домой к чаю и один ушел в Хоум-Плейс. Но день и вправду выдался волшебный, и после ужина еще намечалась монополия с Тедди. Когда Саймон вернулся, мама играла с Уиллсом на лужайке: клала его на живот, а перед ним – игрушку, но так, чтобы до нее нельзя было дотянуться, если не поползти. Уиллс был в одном подгузнике, его спина напоминала оттенком розоватое печенье.
– А вот эта белая шерсть у него на спине – так и должно быть?
– Это не шерсть, дорогой, это просто волосики. Они выцвели на солнце.
Хоть он и толстяк – вместо запястий и щиколоток у него вообще жирные складки, – и всего с одним зубом, а говорить совсем не умеет, ни словечка, Уиллс симпатичный, думал Саймон. Он взял плюшевого медведя и осторожно поднес к лицу Уиллса. Тот поднял голову, заулыбался, схватил медведя за ухо и потянул в рот.
– Так он никогда не научится ползать, – Сибил забрала медведя и поставила его так, чтобы Уиллс не мог до него дотянуться. Саймону показалось, что малыш сейчас расплачется: его лицо густо покраснело, он как-то странно закряхтел. А потом вдруг умолк и выглядел при этом так, будто глубоко задумался. И наконец довольно заулыбался, а вокруг распространилась тошнотворная вонь. Саймон сморщился и отпрянул.
– По-моему, он что-то наделал.
– Ну конечно! Ах ты, умница! – Мама подхватила его. – Сейчас отнесу его в дом и переодену… Ох, дорогой, опять ты порвал шорты!
Саймон глянул вниз. Шорты были порваны еще до обеда о гвоздь в двери теплицы. Странно, что мама раньше не заметила, но, с другой стороны, ей сейчас хватает забот с Уиллсом. Непонятно только, как ей не противно обниматься с тем, от кого так воняет.
– Перед чаем смени шорты. И занеси их ко мне в комнату, я зашью.
Саймон застонал. Для всех кузенов было делом чести уклоняться от обязательных переодеваний на том основании, что иначе их заставят переодеваться еще чаще.
– Мам, ну я же могу переодеться, когда буду мыться! Мне что, теперь переодеваться дважды в день – нет, трижды, если считать вместе с утром!
– Саймон, ступай переодеваться.
И он подчинился. Проходя мимо дедушкиного кабинета, он услышал голос отца и остановился. Может, папа согласится после чая погонять его в теннис. Но голос не смолкал: папа что-то читал – кажется, скучный Times. Взрослые, похоже, помешаны на газетах: не только читают их, но и обсуждают каждый день за столом. А бедный старый Бриг почти ничего не видит, поэтому всю эту скучищу читает ему кто-нибудь другой. Саймон зажмурился, чтобы проверить, найдет ли он свою комнату, если ослепнет, и насилу добрался до нее, да и то лишь потому, что жульничал и подглядывал наверху лестницы. Дойдя до двери своей комнаты, он столкнулся с выходящей оттуда Полли.
– А я как раз положила тебе на кровать извещение, – сказала она. – Ты почему жмуришься?
Он открыл глаза.
– Просто так. Ставлю опыт.
– А-а. Так вот, это извещение про музейный сбор. В пять часов у старого курятника. Тебя любезно приглашают посетить его. Сам прочитаешь в извещении. Оно на твоей постели.
– Ты уже говорила. Раз ты все мне рассказала, читать его я не буду.
– А придешь?
– Может, приду. А может, и нет. Сейчас я на чай.
Она вошла в комнату следом за ним.
– Саймон, музей вообще не нужен, если людям он не интересен.
– Для меня это занятие на рождественские каникулы.
– Нельзя закрывать музей почти на весь год. Экспонаты придут в состояние полной негодности.
Он вспомнил обломки керамики из огорода, ржавый гвоздь, камень, найденный в Бодиаме, и пенни георгианских времен, пожертвованный Бригом, и сказал:
– Не понимаю, что им сделается. Если они до сих пор сохранились, значит, продержатся еще несколько лет, даже если их никто не увидит. В любом случае я уже знаю их как свои пять пальцев. – Он расстегнул ремень с пряжкой в виде змеи и с упавшими до щиколоток шортами прошаркал к комоду, чтобы взять другие. – Может, лучше позовешь Кристофера? Он сможет быть хранителем отдела естественной истории.
– Отлично придумано! Сейчас позвоню в Милл-Фарм и приглашу его.
Но трубку взяла тетя Вилли, которая понятия не имела, где Кристофер.
Весь обед, на который ему даже глядеть не хотелось, Кристофер просидел, мучаясь тошнотой. Он всегда с трудом переносил поездки в машине: когда он снимал очки, у него раскалывалась от боли голова, когда надевал их – начинало укачивать. Хорошо еще, за рулем сидела мама. Хуже бывало, когда машину вел папа, потому что он всегда выставлял Кристофера болваном и слабаком и злился из-за каждой остановки, а Кристофер боялся, что его стошнит прямо в машине и неизбежно разразится жуткий скандал. Порой ненависть к отцу вспыхивала в нем с такой силой, что он представлял, как отец падает замертво или в него ударяет молния и он хотя и не умирает, но не может больше выговорить ни слова. И конечно, от этого Кристофер сразу чувствовал себя чудовищем и сгорал от стыда. Но обычно он воображал, как делает что-нибудь удивительное – вернее, довольно заурядное для большинства людей, но недоступное ему, – и делает настолько хорошо, что отец говорит: «Ну надо же, старина Крис! Это было превосходно. Я думал, так не умеет никто, а тем более ты!» Он бы купался в лучах восхищения, а его отец иногда небрежно обнимал бы его за плечи жестом, который у мужчин означает глубокую привязанность, а может, даже и любовь, только о ней упоминать ни в коем случае нельзя. Порой ему представлялось, как отец язвит и отпускает уморительные шутки в адрес кого-нибудь другого и призывает его посмеяться вместе с ним. Это была своего рода отвратительная роскошь: сразу же устыдившись, он еще долго чувствовал себя виноватым. Как он мог согласиться наблюдать или даже участвовать в этом действе только потому, что перестал быть жертвой, если прекрасно понимал, насколько это мучительно? И он опять наполнялся ненавистью к отцу и к себе – за то, что искал одобрения такого негодяя. Наверное, и сам он омерзителен, а значит, нет ничего странного в том, что отец продолжает срывать на нем злость. Ведь это же правда, ему из рук вон плохо дается все то, что ценит папа: спорт, игры, даже сборка моделей аэропланов и математика. И рассказывать истории он не умеет, и шутить, и вечно что-нибудь сбивает или роняет – как рохля-теленок в посудной лавке, сказал отец на прошлой неделе, когда он раскокал сахарницу. В последние три года он начал заикаться, особенно когда его о чем-нибудь спрашивали, поэтому теперь он просто старался делать все, как хотел отец, например, грузить вещи в машину сегодня утром и не говорить ни слова. Он привык быть полным неудачником и хотел только, чтобы его оставили в покое, но мама всегда пыталась подбодрить его, расспрашивая о вещах, которыми, как она знала, он интересуется, и от этого ему хотелось плакать, так что в итоге он и ей почти ничего не говорил. Он понимал, что мама, должно быть, очень любит его, если так беспокоится, и презирал ее за это: ведь это же глупо – любить ничтожество только потому, что он твой сын, и больше о нем даже сказать нечего. Но теперь, хотя его мутило и немного побаливала голова, он вдруг отчетливо ощутил какую-то легкость, странное и смешное сочетание свободы и безопасности. Отъезда из Лондона, от папы и школы, кому угодно хватит для счастья, думал он. После обеда он надел сандалии и ускользнул, и никто не видел, как он уходит.
Он прошел по подъездной дороге фермы, а потом направился вверх по холму к Хоум-Плейс, где они всегда останавливались раньше. Нашел привычный лаз в живой изгороди на подъездах к Хоум-Плейс, обогнул рощицу над склоном со стороны дома, ближней к кухне. Достиг верховой тропы, ведущей к лугу, где обычно держали лошадей. Сейчас две паслись под ветками каштанов, стоя нос к хвосту и отгоняя мух друг от друга. Кристофер подошел к ним медленно, проверяя, хотят ли они поговорить с ним, и оказалось, что хотят. От них чудесно и тепло пахло лошадьми, он уткнулся лицом в шею пони, чтобы надышаться им. Старый серый жеребец тихо заржал, глядя на него крупными глазами с сизым налетом, как на черном винограде. У него были впадины на лбу над глазами и желтые зубы – значит, уже довольно старый. Когда Кристофер пошел прочь, лошади сначала потянулись за ним, но вскоре отстали. Он прошагал через два поля, медленнее, чем прежде, потому что ему казалось, остальные уже далеко позади. Было на удивление жарко и душно, слышался только шорох высокой травы по его коленям, а когда он останавливался – звуки мелких насекомых: краткие всплески зудения или стрекота. Небо было белесым, почти не голубым, ветки деревьев в лесу, к которому он направлялся, оставались неподвижными. На том же месте, что и в прошлом году, он нашел два огромных гриба и сорвал их. Пришлось снять рубашку и завернуть в нее грибы: ему понадобится еда, когда он проголодается. Крайнее поле со стороны леса заканчивалось пологим склоном и живой изгородью с калиткой в ней. Он медленно прошелся вдоль живой изгороди, где теснились ежевика, переступень, боярышник и шиповник. Ближе к земле нашлось несколько спелых ежевичин, и он сорвал все, какие смог найти. Крошечные ярко-зеленые яблочки на дикой яблоне еще не созрели, как и терновник с лещиной, хотя и так были восхитительны – мелкие сочные ядрышки, бледно-зеленые на вкус. Он сорвал несколько штук про запас. «Может, я вообще не вернусь, – думал он. – Может, просто останусь жить здесь».
Сойка возвестила, что он вошел в лес. Он давно заметил, что внезапно вспархивают с предостерегающими криками всегда или черные дрозды, или сойки – чаще сойки. Это знание и предвидение вызвало у него улыбку.
Его ручеек ничуть не изменился. Шириной всегда не более ярда, кристально-чистый, он огибал маленькие песчаные отмели и бежал по камешкам мимо низких, почти вровень с водой берегов, поросших изумрудно-зеленым мхом, которые изредка становились чуть повыше и покруче, в зарослях черемши и папоротника. Там, где он построил запруду, ручей разлился шире, хотя запруда уже прорвалась и сгнила. Он присел на берегу, сбросил сандалии и погрузил ступни в блаженно прохладную воду. Когда ноги заныли от холода, он встал и побрел вверх по течению, пока не дошел до острова. Остров был слишком мал, чтобы жить на нем или даже просто находиться, но берег с одной стороны поднимался пологой, залитой солнцем лужайкой. Здесь в прошлом году он пытался построить шалаш, сколачивая попарно старые каштановые столбы для изгороди и заполняя просветы между ними ветками, срезанными с кустов орешника и бузины. Закончить удалось только одну стену, и теперь она была ломкой и серой, на месте опавших листьев в ней зияли дыры. Сегодня он был не в настроении продолжать строительство; вместо этого он развел с помощью лупы маленький костер. Когда огонь как следует разгорелся, он нашел подходящую ветку с развилкой и поджарил свои грибы – сначала один, потом другой. Но сначала почистил их, слизывая с пальцев вязкий бурый сок. Оказалось, что он голоден как волк. Грибы прожарились не слишком хорошо, просто слегка подкоптились, но, по крайней мере, не стали скользкими, как от жира на сковороде. Он жевал их очень медленно: вкус был совершенно волшебный и вполне мог вызвать в нем большие перемены. Потом он съел ежевику, которая совсем измялась в его рубашке, покрытой теперь синими пятнами сока. Любопытным было различие ежевичин на вкус: у одних почти ореховый и пряный, у других кислый, а некоторые отчетливо напоминали джем. К этому времени его костер прогорел, оставив кучку ярко-серой золы. Он взял большой клин мха, намочил его в ручье и положил на золу. Послышалось негромкое шипение, сизый дымок стал белым. Все, теперь можно идти к пруду.
Пруд раскинулся в глубокой лощине у дальнего края леса. Над ним нависали ветки огромных деревьев, некоторые из них медленно клонились к воде. Вода была черной и неподвижной, в камышах вились две стрекозы. Кристофер скинул шорты и побрел по вязкому илистому дну, с которого на поверхность воды всплывали радужные пузыри. Он уже собирался броситься в воду и поплыть, когда заметил маленькую гадюку с точеной головкой, поднятой над водой, и бесшумно извивающимся телом, проплывающую через пруд. Что это гадюка, он понял по рисунку в виде буквы V у нее на голове; интересно, что и на обеих сторонах шеи был такой же узор. Он дождался, когда она доплывет до противоположного берега и немедленно исчезнет из виду. Повезло ему, что он ее увидел. Наконец он бросился в шелковистую черную воду, теплую по сравнению с ручейной. Для плавания пруд был маловат, выбираться на берег всегда было противно из-за ила; он знал, что потом придется идти мыться к ручью, потому что дома из-за любого пятнышка грязи поднимут шум, – впрочем, она все равно высохнет к тому времени, как он вернется. На пруду приятно пахло болотом, как от камышей, только гораздо сильнее. Цаплю он так и не увидел, хотя она часто прилетала сюда, зато гадюка стала редким подарком. Смыв с себя почти весь ил, он улегся на траве под стеной своего шалаша и уснул.
А когда проснулся, солнце уже село, слышались вечерние шорохи и крики птиц. Он надел рубашку и направился к дому. На первом поле было полно кроликов: старшие кормились, молодняк резвился. Он был бы не прочь немного понаблюдать за ними, но это можно сделать и рано утром. Он вновь проголодался. Судя по высоте солнца над горизонтом, чай он пропустил, но если повезет, удастся выпросить какой-нибудь еды у горничных и продержаться до ужина. Он перешел на ровную рысцу. Три кряквы пролетели от реки, огибающей поле, к его лесу: на мой пруд полетели, определил он, может, это даже те самые, которых он видел там в прошлом году. Почему бы мне не пожить здесь, задумался он. Никогда больше не вернусь в Лондон, стану фермером, буду работать в чужих садах или делать еще что-нибудь. Или присматривать за чужим скотом, или за чьим-нибудь домом. Он смотрел под ноги, чтобы не споткнуться на кроличьей норе, но звук выстрела заставил его вскинуть голову и остановиться. Кролики бежали в его сторону, прочь от ворот выгона для лошадей. Грохнул второй выстрел, и кролик на расстоянии нескольких ярдов перекувырнулся, попытался вскочить, страшно заверещал и завалился набок, дергаясь всем телом. Кристофер бросился к нему и дотронулся до шерстки: кролик был теплым и мертвым.
– А мы тебя не видели, понятия не имели, что ты здесь, – дядя Эдвард и Тедди вышли из тени под большим деревом.
– Это я его подстрелил! – Тедди ликовал. Он подхватил за задние ноги кролика, на белом брюшке которого ярко алела кровь. Тедди завертел кролика в воздухе. – Мой первый за эти каникулы!
Кристофер перевел взгляд с отца на сына. Дядя Эдвард снисходительно улыбался, Тедди сиял. Ни тот, ни другой не видели в случившемся ничего особенного, а он знал, как это ужасно.
– Хороший, чистый выстрел, – сказал дядя Эдвард.
– Он вскрикнул, – вырвалось у Кристофера, глаза которого уже начинали жечь подступающие слезы. – Значит, не настолько чистый.
– Дружище, он все равно ничего не почувствовал. Все произошло слишком быстро.
– Ну, а теперь он все равно мертвый, да? – собственный голос показался фальшивым даже ему самому. – Мне пора, – пробормотал он, отвернулся как раз в тот момент, когда слезы хлынули из глаз, и бросился прочь бегом. У калитки он быстро оглянулся. Они уходили к склону возле его леса; видимо, решили попробовать убить еще кого-нибудь. Может, им попадется даже лиса, но так ей и надо. Для них это какое-то дурацкое развлечение, кролики ничего для них не значат. Если бы он поселился в своем лесу, то завел бы лук и стрелы, и время от времени охотился бы на кроликов, но ради пропитания, как делают лисы. Правда, кроликам от этого не легче. Они уже остались далеко позади; меньшее из полей, где не было видно ни единого кролика, он пересек шагом. Неудивительно, что диких животных так трудно увидеть, ждать их приходится часами: все они знают, что люди – враги, и благоразумно убегают или улетают от них. Он попробовал задуматься о смерти: конечно, рано или поздно все умирают, но приближать чужую смерть – это плохо, это, в сущности, убийство, за которое людей вешают, если они убивают других людей, а на войне за это дают медали. Он будет пацифистом, как отец одного мальчика из школы, и скорее ветеринаром, чем каким-нибудь другим врачом, потому что среди людей слишком мало тех, кто готов встать на сторону животных. А потом, увидев репейницу, он вспомнил, как в прошлом году убивал бабочек ради своей коллекции, и был вынужден честно признаться, что и сам он немного убийца. И то, что больше у него нет никакого желания губить бабочек, объясняется просто: в его коллекции уже есть все виды, какие только водятся в здешних краях, так что в его решении остановиться нет ничего похвального. Он ничем не лучше своего кузена, который, в конце концов, годом младше – ему всего четырнадцать. А если он всерьез настроен никого не убивать, ему следовало бы отдать свою коллекцию. Эта мысль наполнила его ужасом: мама подарила ему шкафчик для коллекции с двенадцатью неглубокими ящиками, и он только-только все как следует разложил, разместил каждый экспонат на бледно-голубой промокашке и снабдил маленькой белой этикеткой. А может, отдавать сам шкафчик незачем – он пригодится ему для какой-нибудь другой коллекции. Вся суть заключалась в том, что бабочек он любил и хотел сохранить их, но с неловкостью понимал также, что не в этом суть. Нет никакого смысла заявлять, будто ты против чего-либо, если поступаешь прямо противоположным образом. Он задумался, неужели быть пацифистом так же сложно, только еще хуже; он имел слабое представление о том, чем это чревато, знал только, что Дженкинса дразнят его отцом-пацифистом. Наверное, и над ним будут издеваться, но ему не привыкать: над ним и так смеются за то, что его отец – школьный казначей. Может, с пацифизмом стоит повременить до окончания школы и для начала просто выступать против людей, которые убивают животных по любым причинам, кроме как для пропитания? Но это наверняка означает, что с коллекцией бабочек придется расстаться. А если отдать и шкафчик, маме будет обидно. И он вернулся к тому, с чего начал; отдать-то можно, но все дело в том, что шкафчик ему хотелось оставить.
– Вот и признайся в этом! – в ярости выпалил он вслух.
– В чем признаться? Привет, Кристофер! На музейный сбор придешь? Он как раз сейчас идет в старом курятнике. Тебя любезно приглашают принять участие.
Это была Полли. Задумавшись, он забрел на конюшенный двор Хоум-Плейс, потому что раньше всегда жил там. Полли сидела на невысокой стене вокруг огорода. Она была в ярко-синем платье и хрустела батончиком. У Кристофера чуть не потекли слюнки.
– Хочешь? – Она дала ему куснуть батончик. – Он был огромный.
Он кивнул. А когда наконец прожевал и снова мог говорить, объяснил:
– Я пропустил чай.
– Ой, бедненький! – Она отдала ему весь остаток батончика. И он понял, что просто обязан прийти на музейный сбор.
Руперт отвел машину в Хоум-Плейс и уже ставил ее в гараж, когда услышал, как в квартире над гаражом, недальновидно обустроенной Бригом, миссис Тонбридж закатывает сцену. Еще до того, как Руперт заглушил двигатель, было слышно, как она кричит. А потом раздался звон посуды, и спустя мгновение из квартиры выскочил Тонбридж в рубашке с короткими рукавами, угрюмый и исхудавший сильнее обычного. Он остановился в дверях у подножия лестницы, вытянул из-за уха сигарету и закурил. Его руки тряслись. Руперт, забиравший пляжные полотенца из багажника, сделал вид, будто ничего не слышал, выпрямился и поздоровался с ним.
Тонбридж одним отработанным движением затушил сигарету и сунул ее обратно за ухо.
– Добрый вечер, мистер Руперт. – Багажник по-прежнему был открыт. – Я на обед, сэр.