Клиника: анатомия жизни Хейли Артур
Администратор тоже попытался выяснить для себя суть сказанного и обратился к Коулмену:
— Я хочу спросить об анализе. Если вы его назначили, то почему он не был сделан?
Коулмен посмотрел на Баннистера. Его глаза сверкали сталью, когда он спросил:
— Что с требованием, которое я подписал? С требованием на сыворотку Кумбса?
Лаборант угрюмо молчал.
— Ну?
Баннистер едва слышно промямлил:
— Я его порвал.
Дорнбергер не мог поверить своим ушам.
— Вы порвали документ, подписанный врачом, и ничего ему об этом не сказали?
Коулмен был беспощаден:
— По чьему указанию вы это сделали?
Баннистер опустил глаза и неохотно произнес:
— По указанию доктора Пирсона.
Теперь Дорнбергер думал недолго.
— Это означает, что у ребенка скорее всего эритробластоз. На это указывают все симптомы, — сказал он Коулмену.
— Значит, вы будете делать обменное переливание крови?
— Если оно необходимо, то его надо было делать сразу после рождения, — с горечью ответил Дорнбергер. — Но это шанс, несмотря на промедление. — Он посмотрел на молодого патологоанатома так, словно мог доверять только ему одному: — Но я хочу подтверждения, у ребенка может не хватить сил на переливание крови.
— В данном случае нужно исследовать кровь ребенка прямой пробой Кумбса. — Ответ Коулмена был быстрым и уверенным.
Теперь разговор шел только между Дорнбергером и Коулменом. Пирсон стоял неподвижно, казалось, у него кружится голова от стремительного развертывания событий.
Коулмен резко обратился к Баннистеру:
— В лаборатории есть сыворотка Кумбса?
Старший лаборант попытался сглотнуть несуществующую слюну.
— Нет.
Это уже относилось к компетенции администратора.
— Где мы можем ее взять? — коротко спросил Гарри Томазелли.
— У нас нет времени, — ответил Коулмен. — Придется сделать анализ в другом месте — там, где есть реактивы.
— Значит, в университете, их лаборатория мощнее нашей. — Гарри Томазелли направился к телефону и поднял трубку: — Свяжите меня с университетской клиникой. — Он поднял голову и обратился к присутствующим: — Кто там заведует патологической анатомией?
— Доктор Франц, — ответил Дорнбергер.
— Попросите к телефону доктора Франца, — сказал Томазелли. — Кто будет с ним говорить?
— Я, — ответил Коулмен и взял трубку. — Доктор Франц? Это доктор Коулмен, патологоанатом из клиники Трех Графств. Не сможете ли вы экстренно сделать для нас пробу Кумбса? — Наступила пауза, Коулмен внимательно выслушал собеседника, потом сказал: — Да, мы немедленно пришлем пробу. Спасибо, доктор, до свидания. — Он положил трубку и посмотрел на присутствующих: — Нам нужна проба крови, немедленно.
— Я помогу вам, доктор. — Это был Баннистер. Он стоял перед Коулменом, держа в руке лоток с инструментами.
Коулмен хотел было резко отказать, но увидел в глазах старшего лаборанта такую мольбу, что заколебался и согласился:
— Очень хорошо. Идемте со мной.
Когда они выходили, администратор крикнул им вслед:
— Я вызову полицейскую машину. Они быстрее доставят пробу.
— Прошу вас! Я тоже хочу поехать, — попросил Джон Александер.
— Хорошо. — Администратор поднес к уху трубку. — Соедините меня с городской полицией, — отрывисто произнес он и обратился к Александеру: — Идите за ними, а потом спускайтесь к входу отделения «Скорой помощи». Машина будет ждать там.
— Слушаю, сэр. — Александер выбежал из лаборатории.
— Это администратор клиники Трех Графств, — начал говорить в трубку Томазелли. — Нам нужна полицейская машина, чтобы экстренно доставить в университетскую клинику пробу крови… Да, наши люди будут ждать вас у входа в отделение «Скорой помощи»… Да, правильно. — Он положил трубку и сказал: — Пойду прослежу, чтобы все было в порядке.
В лаборатории остались только Пирсон и Дорнбергер.
Мысли и чувства старого гинеколога кипели. Конечно, за многие годы медицинской практики у Чарльза Дорнбергера умирали больные. Иногда эти смерти, казалось, были предопределены самой судьбой. Но он всегда дрался за жизнь своих больных, дрался до конца и никогда не сдавался. Во всех случаях — удачных и неудачных — он мог честно признаться себе, что никогда не ронял врачебной чести, всегда работал на пределе своих возможностей и никогда не полагался на случай. Никогда больные Чарльза Дорнбергера не умирали от недосмотра или халатности.
Не умирали — до сегодняшнего дня.
Теперь, на закате карьеры, ему придется пожинать горькие плоды чужой некомпетентности. Еще горше было осознавать, что эту некомпетентность проявил его друг.
— Джо, я хочу кое-что тебе сказать, — произнес он.
Пирсон опустился на стул, лицо его покрывала мертвенная бледность, глаза блуждали. Он медленно поднял голову.
— Это был недоношенный ребенок, Джо, но это не помешало бы нам сделать обменное переливание крови сразу после рождения. — Дорнбергер помолчал, а когда снова заговорил, в его голосе зазвучали все обуревавшие его эмоции. — Джо, мы долгое время были друзьями, иногда я заступался за тебя, помогал тебе отразить направленные против тебя удары. Но если этот ребенок умрет, то — помоги мне Бог! — я вызову тебя на медицинский совет и размажу по стенке.
Глава 20
— Господи, да чем они там заняты? Почему не звонят?
Доктор Джозеф Пирсон нервно выбивал по столу барабанную дробь. Прошел уже час с четвертью с тех пор, как у ребенка взяли кровь и отвезли в университетскую клинику. Старый патологоанатом и доктор Дэвид Коулмен были в кабинете одни.
— Я еще раз звонил доктору Францу, — сказал Коулмен. — Он позвонит, как только они получат результат.
Пирсон вяло кивнул.
— Где Александер? — спросил он.
— Полицейские привезли его обратно, и он ушел к жене. — Коулмен помолчал, потом предложил: — Может быть, пока мы ждем, стоит позвонить в департамент и узнать, начали ли они заниматься обследованием работников кухни?
Пирсон отрицательно покачал головой.
— Нет, потом, когда все это закончится. Сейчас я не могу думать ни о чем другом, — нервно сказал он.
В первый раз с утра, с тех пор как в лаборатории развернулась вся эта драма, Дэвид Коулмен подумал о Пирсоне и его чувствах. Старик перестал возражать против новой пробы на антитела к резус-фактору, и это означало, что он признал правоту и компетентность своего более молодого коллеги. Коулмен подумал: «Должно быть, ему очень горько», — и впервые что-то похожее на сочувствие шевельнулось в его душе.
Пирсон перестал выбивать свою нескончаемую дробь и стукнул кулаком по столу:
— Черт их подери, ну почему они не звонят?
— Есть новости из патанатомии? — спросил Чарльз Дорнбергер у дежурной медсестры. Он вымыл руки и ждал в маленькой, примыкавшей к отделению акушерства операционной.
Девушка отрицательно покачала головой:
— Нет, доктор.
— Когда мы сможем начать?
Сестра наполнила горячей водой две грелки и, завернув их в одеяльца, положила на крошечный операционный стол.
— Через пару минут.
В операционную вошел интерн и спросил:
— Вы хотите начать обменное переливание крови, не дожидаясь результата пробы Кумбса?
— Да, — ответил Дорнбергер. — Мы и так уже потеряли массу времени. У ребенка нарастает анемия, а это показание к переливанию крови даже в отсутствие анализов.
— Доктор, пуповина была обрезана очень коротко. Я просто решила вам об этом напомнить, — сказала дежурная медсестра.
— Спасибо, я помню, — отозвался Дорнбергер и обратился к интерну: — Когда мы заранее знаем, что новорожденному потребуется обменное переливание крови, то оставляем длинный отрезок пуповины, чтобы было удобно переливать кровь через пупочную вену. К сожалению, в данном случае мы не планировали переливания и коротко обрезали пуповину.
— Как же быть? — спросил интерн.
— Придется под местной анестезией сделать надрез над пупочной веной. — Дорнбергер обернулся к сестре: — Кровь подогрета?
— Да.
— Очень важно, чтобы кровь была подогрета до температуры тела новорожденного, — объяснил Дорнбергер интерну, — в противном случае у ребенка может развиться шок.
Сам Дорнбергер понимал, что говорит все это не только для того, чтобы объяснить ситуацию интерну, но и для того, чтобы уверить себя в правильности решения. Разговор отвлекал его от тяжких мыслей. После сцены в отделении и патологической анатомии он испытывал внутреннюю тревогу и чувство вины. Его не успокаивало то, что с формальной точки зрения ему не в чем было себя упрекнуть. Но в опасности находился его больной, больной, который мог умереть от непростительной медицинской халатности. Отвечать за это все равно должен он, доктор Чарльз Дорнбергер.
Усилием воли Дорнбергер остановил поток мыслей и вдруг почувствовал себя плохо — в голове появилась тупая пульсирующая боль, операционная начала вращаться, появилась дурнота. Он закрыл глаза, потом снова их открыл. Теперь все было в порядке, головокружение исчезло, мышление снова стало ясным. Однако, посмотрев на свои руки, он увидел, что они мелко дрожат. Попытался остановить дрожь, но не смог.
В операционную ввезли кувез с маленьким Александером. В этот момент интерн спросил:
— Доктор Дорнбергер, как вы себя чувствуете?
Он уже был готов ответить «хорошо», понимая, что если это скажет, то проведет манипуляцию до конца, сделает все возможное для спасения ребенка и этим успокоит свою совесть, сохранит цельность своей личности. Но в этот момент Дорнбергер вспомнил все, что говорил и думал в последние годы о стариках, цепляющихся за власть и свое положение. Вспомнил, как обещал себе, что без колебаний уступит дорогу другим, когда ослабеет, не станет браться за дело, с которым уже не способен справиться. Он снова посмотрел на свои трясущиеся руки.
— Плохо, — ответил он. — Я чувствую себя очень неважно. — И, сознавая, что голос выдает захлестнувшие его эмоции, попросил: — Кто-нибудь, позвоните доктору О’Доннеллу. Скажите, что я не в состоянии работать. Пусть он придет и сам проведет переливание крови.
Умом и сердцем Чарльз Дорнбергер именно в этот миг понял, что навсегда прощается со своей медицинской практикой.
На столе зазвонил телефон, и Пирсон тут же сорвал трубку с рычага.
— Да? — Последовала короткая пауза. — Это доктор Пирсон. — Несколько секунд он молча слушал, потом сказал: — Очень хорошо. Спасибо.
Держа в руке трубку, он нажал и отпустил рычаг, дождался ответа телефонистки и сказал:
— Соедините меня с доктором Дорнбергером. Это доктор Пирсон.
Голос в трубке что-то коротко ответил, и Пирсон продолжил:
— Тогда передайте ему сообщение. Скажите ему, что звонили из университетской клиники. Проба Кумбса показала наличие антител в крови новорожденного Александера. У ребенка эритробластоз.
Пирсон положил трубку. Подняв голову, он поймал устремленный на него внимательный взгляд Дэвида Коулмена.
Доктор Кент О’Доннелл шел по коридору первого этажа, направляясь в отделение неврологии. Надо было договориться о консультации и обсудить причины частичного паралича у одного из его собственных больных.
Это был первый рабочий день О’Доннелла после возвращения из Нью-Йорка. В Берлингтон он прилетел накануне вечером. Настроение было приподнятым, поездка взбодрила и освежила его. Каждому врачу, убеждал себя О’Доннелл, время от времени необходима смена обстановки. Подчас ежедневный контакт со страданиями и болезнями сильно угнетает, и врач, сам того не замечая, впадает в депрессию. Новые впечатления вселяют оптимизм и расширяют кругозор. После встречи с Дениз он снова и снова возвращался к мысли о том, что пора перестать тянуть лямку в клинике Трех Графств и навсегда уехать из Берлингтона. Аргументы в пользу отъезда становились все более и более убедительными. Конечно, О’Доннелл понимал, что желание это вызвано чувством к Дениз, что до последней встречи с ней он даже не помышлял об отъезде из Берлингтона. Но все же О’Доннелла терзал мучительный вопрос: верно ли он поступит, если пожертвует своим врачебным выбором в пользу личного счастья? Какой-то внутренний голос временами начинал его уговаривать: он же не собирается бросать медицину, он будет, как и сейчас, не жалея сил, оперировать больных, но в другом месте. Ведь без любви, которую он наконец обрел, он зачахнет и вся жизнь покажется ему бесполезной и бессмысленной. Любя женщину, он станет лучше — более целеустремленным, более самоотверженным, — и все потому, что жизнь его станет цельной. Мысли о Дениз вызывали у него волнение и сладостное предчувствие.
— Доктор О’Доннелл, доктор О’Доннелл!
Его имя, громко произнесенное по системе оповещения, вернуло О’Доннелла к реальности. Он остановился и поискал глазами ближайший телефон, с которого можно было связаться с коммутатором. В нескольких ярдах он увидел стеклянный отсек бухгалтерии, вошел туда и поднял трубку. Телефонистка зачитала ему сообщение Дорнбергера. Реакция О’Доннелла была мгновенной: он направился клифту и поднялся на четвертый этаж, в акушерское отделение.
Пока О’Доннелл мыл руки, Дорнбергер, стоя рядом, доложил о том, что произошло и почему он вызвал на помощь главного хирурга. Сжато, точно и без эмоций Дорнбергер рассказал и о том, что произошло в лаборатории и почему это произошло. О’Доннелл прервал гинеколога только дважды, задав уточняющие вопросы. Выражение лица главного хирурга, по мере того как он слушал Дорнбергера, становилось все мрачнее.
От приподнятого настроения не осталось и следа. То, что он услышал, было ужасно: халатность и невежество, за которые он, О’Доннелл, несет личную ответственность, грозили убить больного. Его охватила страшная горечь. Он мог бы давно уволить Джо Пирсона, для этого была масса поводов. Но нет! Он тянул и откладывал решение, играл в политические игры и убеждал себя в том, что поступает разумно, хотя на деле все это время предавал и продавал свое врачебное призвание. Он взял стерильное полотенце, высушил руки и сунул их в подставленные медсестрой резиновые перчатки.
— Все ясно, — сказал он Дорнбергеру. — Идемте.
Войдя в маленькую операционную, О’Доннелл осмотрелся. Все было готово. Главный хирург был хорошо знаком с техникой обменного переливания крови, так как сам, совместно с заведующими детским и акушерско-гинекологическим отделениями, вводил эту методику, основываясь на опыте других клиник. Дорнбергер знал это, вызывая его на помощь.
Крошечное тельце недоношенного новорожденного извлекли из кувеза и положили на согретый операционный стол. Дежурная медсестра и интерн зафиксировали ребенка пеленками, которыми обернули ручки и ножки младенца. Свободные концы скрутили в жгуты и прикрепили к простыням булавками. Ребенок, заметил О’Доннелл, лежал неподвижно и очень вяло реагировал на прикосновения. Такое поведение младенца не вселяло оптимизма.
Сестра развернула стерильную простыню и прикрыла ребенка, оставив открытыми только голову и пупок. Пуповина только начала заживать в месте пересечения. Местный анестетик уже ввели. Сестра подала О’Доннеллу зажим, и он, взяв им стерильную салфетку, принялся обрабатывать операционное поле. Интерн приготовил историю болезни и карандаш.
— Вы будете вести запись?
— Да, сэр.
О’Доннелл мысленно отметил прозвучавшее в ответе уважение и в другой ситуации скорее всего улыбнулся бы. Интерны и резиденты — это веселое братство клиники — были народом независимым, острым на язык и мгновенно подмечавшим все промахи старших коллег. Обращение «сэр» из уст интерна звучало высшей похвалой.
Тем временем в операционную неслышно вошли две медсестры-практикантки. Следуя инструкциям, О’Доннелл начал вслух пояснять свои действия:
— Обменное переливание крови, как вам, наверное, известно, — О’Доннелл посмотрел в сторону девушек, — по сути, промывание организма. Сначала мы удаляем из сосудистого русла ребенка небольшое количество крови, а затем вводим ему эквивалентное количество донорской крови. Далее мы повторяем эту процедуру до тех пор, пока не удалим большую часть нездоровой крови.
Дежурная сестра перевернула флакон с кровью и укрепила его на стойке у стола. В кабинете переливания уже проверили совместимость крови больного и крови донора.
— При этом, — продолжал О’Доннелл, — мы должны быть уверены в том, что миллилитр в миллилитр восполняем донорской кровью кровь, извлеченную из вены младенца. Для этого мы и ведем протокол переливания. — Он кивнул в сторону интерна с историей болезни.
— Температура тела тридцать пять и пять, — громко объявила медсестра.
— Скальпель! — О’Доннелл протянул руку за инструментом.
Он аккуратно отсек высохшую часть пуповины и обнажил влажную живую ткань. Отложив скальпель, он негромко сказал:
— Гемостаз.
Интерн, наклонившись вперед, внимательно следил за действиями О’Доннелла.
— Мы выделили пупочную вену, — объяснял О’Доннелл. — Сейчас я ее вскрою и удалю сгусток.
Он протянул руку, и сестра вложила ему в ладонь зажим. Сгусток был таким крохотным, что трудно было разглядеть, но О’Доннелл аккуратно его удалил. «Выживет ли ребенок?» — подумал О’Доннелл. Как правило, обменное переливание помогало, и новорожденные хорошо его переносили. Однако в данном случае переливание было запоздалым, и шансы на выживание резко уменьшились. Он посмотрел на личико ребенка. Обычно у недоношенных детей оно бывает уродливым, но у этого ребенка лицо оказалось даже красивым. Четко очерченная линия нижней челюсти, сильные скулы.
Медсестра держала в руке пластиковый катетер с прикрепленной к нему иглой. Через этот катетер они будут извлекать кровь ребенка и переливать ему кровь донора. О’Доннелл взял у сестры катетер и точным, нежным, аккуратным движением ввел иглу в пупочную вену.
— Давайте измерим венозное давление, — сказал он.
О’Доннелл поднял катетер вертикально, и медсестра линейкой измерила столбик крови в нем.
— Шестьдесят миллиметров водяного столба, — объявила она. Интерн записал данные.
Второй пластиковый катетер был соединен с флаконом с кровью, а конец третьего был опущен в один из двух металлических лотков. О’Доннелл присоединил все три трубки к трехходовому крану на канюле шприца и повернул кран на девяносто градусов.
— Теперь мы начнем забирать кровь, — объяснил он и потянул на себя поршень шприца.
Наступил критический момент обменного переливания крови. Если она не потечет в шприц, то катетер придется извлечь и начать процедуру сначала. О’Доннелл почувствовал, как напрягся стоявший за его спиной Дорнбергер.
Кровь, заполнив катетер, начала свободно поступать в шприц.
— Вы видите, что я очень медленно и осторожно насасываю кровь шприцем. Мы будем забирать кровь очень малыми порциями ввиду недоношенности и низкого веса ребенка. У доношенного ребенка я бы забирал за один раз двадцать миллилитров крови, но сейчас буду брать только по десять, чтобы избежать резких колебаний венозного давления.
Интерн записал: «Извлечено 10 мл крови».
О’Доннелл повернул кран и нажал на поршень. Кровь потекла в лоток. Снова повернув кран, главный хирург набрал в шприц десять миллилитров донорской крови, а затем медленно ввел ее в пупочную вену.
Интерн сделал следующую запись: «Введено 10 мл донорской крови».
О’Доннелл выполнял процедуру медленно и тщательно. На каждое извлечение и введение крови уходило ровно пять минут. Ему хотелось бы работать быстрее, случай был действительно неотложный, но он понимал, что спешка грозила смертельной опасностью. Этот крошечный организм и так не мог сопротивляться, а шок немедленно привел бы его к смерти.
Прошло двадцать пять минут после начала процедуры. Ребенок зашевелился и закричал.
Это был ломкий прерывистый крик — слабый и хрупкий протест, который закончился, едва начавшись. Но это был признак жизни, и в глазах всех, кто находился в операционной, затеплились улыбки. Люди ощутили надежду.
О’Доннелл не стал делать поспешных выводов, однако обернулся к Дорнбергеру:
— Кажется, он чертовски на нас разозлился. Это хороший знак.
Дорнбергер оживился. Он заглянул в записи интерна, потом вспомнил, что не он распоряжается процедурой, но все же сказал:
— Может быть, добавить глюконат кальция?
— Да. — О’Доннелл отсоединил шприц от трехходового крана и вставил в катетер канюлю поданного сестрой десятикубового шприца с раствором глюконата кальция. Введя один миллилитр, О’Доннелл отсоединил второй шприц и заменил его первым, который медсестра тем временем промыла над вторым лотком.
Напряжение в операционной явно спало, и О’Доннелл сразу это заметил. Его самого не оставляла надежда, что ребенок выкарабкается. За время своей практики он видел разные, казалось бы, невероятные случаи. Он давно усвоил, что в медицине нет ничего невозможного и что судьба, невзирая ни на какие обстоятельства, может совершенно неожиданно оказаться на твоей стороне.
— Хорошо, — сказал он, — продолжим.
Он извлек десять миллилитров крови и заменил ее. Потом еще десять миллилитров. Потом еще.
На пятидесятой минуте процедуры медсестра сказала:
— Температура тела падает, доктор. Тридцать четыре и шесть.
— Венозное давление? — быстро спросил О’Доннелл.
Давление оказалось очень низким — всего тридцать пять миллиметров.
— Ребенок плохо дышит, — заметил интерн, — кожные покровы побледнели.
— Посчитайте пульс, — приказал ему О’Доннелл. — Кислород. — Это было сказано медсестре.
Она взяла резиновую маску и наложила ее на личико младенца. Послышалось шипение кислорода.
— Пульс очень редкий, — доложил интерн.
— Температура упала до тридцати четырех градусов, — сказала медсестра.
Интерн приложил фонендоскоп к груди ребенка, послушал, поднял голову:
— Очень слабые дыхательные шумы. — Потом добавил: — Он перестал дышать.
О’Доннелл взял фонендоскоп и послушал сам. Сердечные тоны выслушивались, но были очень глухими. Он отрывисто приказал:
— Миллилитр корамина.
Когда интерн отвернулся к столику с инструментами и шприцами, О’Доннелл сорвал простыню с ребенка и начал делать искусственное дыхание. В это время к столу подошел интерн со шприцем в руке.
— Внутрисердечно, — сказал О’Доннелл. — Это наш последний шанс.
Дэвид Коулмен, сидевший в кабинете заведующего отделением патологической анатомии, ощущал растущее беспокойство. Он остался вместе с Пирсоном после того, как из университета по телефону им сообщили результат пробы Кумбса. Они занялись оформлением накопившихся заключений для хирургического отделения, но работа подвигалась медленно. Мысли обоих были заняты совершенно другим. С начала обменного переливания крови прошел почти час, но никто пока не звонил.
Пятнадцать минут назад Коулмен встал и неуверенно сказал:
— Я, пожалуй, пойду посмотрю, что делается в лаборатории.
Старик поднял голову. В его глазах застыла почти собачья мольба.
— Может быть, вы останетесь?
Удивленный Коулмен ответил:
— Хорошо, если вы так хотите.
Они снова принялись убивать время.
Дэвиду Коулмену ожидание тоже давалось с большим трудом. Только теперь Коулмен понял, как глубоко задело его происходящее. То, что он оказался прав, а Пирсон ошибся в отношении пробы Кумбса, не приносило Коулмену никакого удовлетворения. Единственное, чего он сейчас жаждал всей душой, — это спасения ребенка Александеров. До сих пор ни одна вещь на свете не трогала его так сильно. Правда, он вспомнил, что Джон Александер понравился ему с первого дня пребывания в клинике Трех Графств; потом, когда он познакомился с его женой и узнал, что все они родом из одного маленького городка, у Коулмена возникло чувство родства, невысказанное, но реальное.
Время тянулось нестерпимо медленно, каждая следующая минута казалась длиннее предыдущей. Коулмен решил поразмышлять над какой-нибудь проблемой и занять ум; это всегда помогало в минуты, когда нечего было делать и приходилось чего-то ждать. Он решил сосредоточиться на некоторых сторонах данного случая.
Итак, во-первых. Тот факт, что проба Кумбса показала наличие антител к резус-фактору в крови ребенка, говорит о том, что его мать сенсибилизирована к его резусу, то есть антитела крови с резус-положительным фактором ее крови с резус-отрицательным фактором когда-то выработались. Интересно, как это могло произойти?
Конечно, сенсибилизация матери, Элизабет Александер, могла произойти во время первой беременности. Но сенсибилизация и эритробластоз чаще возникают во время второй беременности. Значит, первый ребенок не должен был пострадать. Однако он все же умер. От чего? Ах да, от бронхита.
Во-вторых. Сенсибилизация матери могла произойти, если ей когда-либо перелили резус-положительную кровь. Коулмен задумался. В голове внезапно возникла мучительная потребность что-то вспомнить, ощущение того, что он близок к разгадке. Нахмурившись, он сосредоточился. И вдруг словно разрозненные куски картины встали на место, а расплывчатое изображение прыгнуло в фокус. Он вспомнил: Элизабет делали переливания крови! Катастрофа в Нью-Ричмонде! Железнодорожный переезд, на котором погиб отец Элизабет, а она сама была тяжело ранена, но выжила.
Коулмен еще раз сосредоточился. И он вспомнил, вспомнил слова Джона Александера: «Элизабет едва не умерла, но ей сделали переливания крови, и она выжила.
Кажется, тогда я впервые в жизни оказался в клинике. Я практически жил там целую неделю».
Да, это объясняет появление у ребенка Александеров эритробластоза. О существовании резус-фактора узнали только в сороковые годы. После этого прошло около десяти лет, прежде чем клиники и врачи внедрили определение резус-фактора в практику. В то время было великое множество лечебных учреждений, где кровь продолжали переливать, не выявляя совместимость донорской крови с кровью реципиента по резус-фактору. Вероятно, одним из таких мест был и Нью-Ричмонд. Время совпадает. Происшествие на железнодорожном переезде случилось в 1949 году. Коулмен хорошо помнил рассказ отца о той катастрофе.
Его отец! Коулмена поразила неожиданная мысль: это его собственный отец — доктор Байрон Коулмен — назначил переливания крови Элизабет. Так как переливаний было несколько, то доноров тоже было несколько, и неизбежно, что хотя бы у кого-то из них кровь была резус-положительной. Именно тогда произошла сенсибилизация; теперь Коулмен был в этом уверен. В то время это не отразилось на самочувствии Элизабет, но в ее крови начали циркулировать антитела — незаметные, тихие антитела, внезапно проснувшаяся ярость которых обрушилась сначала на первого ребенка и погубила его, а затем на второго.
Конечно, отца нельзя ни в чем винить. Он действовал из лучших побуждений, следуя принятым стандартам. Правда, резус-фактор уже был известен, и в некоторых местах кровь на совместимость по резус-фактору проверяли. Но можно ли было ждать от занятого по горло местного врача, что он будет шагать в ногу со временем? Наверное, можно. Некоторые местные практики и тогда знали о групповой принадлежности крови, быстро усваивали новые стандарты оказания помощи. Скорее всего, рассуждал Коулмен, это были молодые люди. Когда Элизабет пострадала в катастрофе на переезде, его отец был уже не молод. Он очень много работал и не имел времени на чтение медицинской литературы. Однако достаточное ли это оправдание? Выходит, для него, Дэвида Коулмена, тоже существует двойной стандарт и он применяет более мягкий набор правил, когда дело касается близких людей, тем более давно умершего отца? Личное чувство оказалось выше его твердых, давно взлелеянных убеждений. Эта открытие опечалило его, вселило в него сомнения, лишило абсолютной уверенности. Уверенности в чем бы то ни было вообще.
Пирсон поднял голову и взглянул на Коулмена.
— Сколько времени уже прошло? — спросил он.
Коулмен посмотрел на часы:
— Больше часа.
— Я им позвоню. — Пирсон порывисто схватился за телефонную трубку, но потом заколебался и отнял руку. — Нет, — сказал он, — лучше не буду звонить.
Время нестерпимо долго тянулось и для Джона Александера. Час назад он вернулся в лабораторию из палаты Элизабет и попытался заняться работой, но сосредоточиться не смог и оставил попытки, чтобы не наделать ошибок. Посидев некоторое время, он снова взял в руку пробирку, но подошедший Баннистер отобрал ее у Александера и, посмотрев в лист назначений, сказал:
— Я сам это сделаю.
Александер вяло запротестовал, но Баннистер не желал слушать никаких возражений.
— Парень, оставь это мне. Почему бы тебе не подняться наверх, к жене?
— Спасибо, но я лучше останусь здесь. Доктор Коулмен сказал, что как только ему позвонят, он придет и все мне скажет. — Александер, в который уже раз, посмотрел на настенные часы и произнес сдавленным голосом: — Теперь, думаю, осталось недолго ждать.
— Да, — подтвердил Баннистер и отвел взгляд. — Я тоже так думаю.
Элизабет Александер была в палате одна. Она лежала с открытыми глазами, откинувшись на подушки, когда вошла сестра Уилдинг.
— Какие новости? — спросила Элизабет.
Пожилая седая Уилдинг в ответ покачала головой.
— Как только узнаю, сразу скажу. — Она поставила на тумбочку принесенный ею стакан апельсинового сока и предложила: — Я могу побыть с тобой немного, если хочешь.
— Да, пожалуйста. — Элизабет слабо улыбнулась, а медсестра пододвинула к кровати стул и села. У нее страшно устали ноги, и ей хотелось немного отдохнуть. В последнее время ноги стали сильно болеть, и она понимала, что скоро ей придется уйти с работы. Во всяком случае, морально она уже была к этому готова.
Но Уилдинг очень хотелось что-нибудь сделать для этой приятной молодой пары. Молодые люди понравились ей с самого начала. Эти двое — муж и жена — представлялись ей почти детьми. Когда она ухаживала за этой девочкой, ей казалось, что она ухаживает за собственной дочерью. Уилдинг всегда хотелось иметь дочь, но судьба распорядилась иначе. Ну не глупость ли проявлять такую сентиментальность на склоне лет — это с ее-то сестринским опытом?
— О чем ты думала, когда я вошла в палату? — спросила она у Элизабет.
— Я думала о детях, как горошинки рассыпавшихся по зеленому лугу, детях, играющих на солнышке, — мечтательно произнесла Элизабет. — Так бывало у нас летом в Индиане, когда я была совсем маленькой. Даже тогда я думала о том, что у меня будут дети и я буду сидеть и смотреть, как они резвятся в траве под ярким солнцем.
— С детьми происходят странные вещи, — сказала Уилдинг. — Часто все оказывается совсем не так, как мечтают родители. У меня есть сын, ты знаешь. Теперь он взрослый мужчина.
— Нет, я не знаю, — сказала Элизабет.
— Пойми меня правильно, — продолжала Уилдинг. — Он отличный человек, морской офицер. Больше месяца назад он женился. Я получила письмо, в котором он сообщил о своей свадьбе.
Элизабет стало интересно: каково это — родить сына, а потом получить письмо о его свадьбе?
— Я всегда чувствовала, что мы плохо понимаем друг друга, — говорила между тем Уилдинг. — Думаю, это моя вина. Развод, сплошная беспросветная работа. Я не смогла дать ему ощущение дома.
— Но вы же видитесь с ним иногда? — спросила Элизабет. — Я надеюсь, что скоро у вас будут внуки.
— Я много о них мечтала, — сказала Уилдинг. — Представляла, как это хорошо — иметь внуков. Жить поблизости от сына, ходить нянчить детишек и все такое прочее.
— Но почему бы вам не осуществить это в будущем? — спросила Элизабет.
Уилдинг грустно покачала головой:
— Думаю, что когда я приеду, то встречусь с ними как с незнакомцами. Да и не получится у меня часто их навещать или поселиться поблизости. Сын служит на Гавайях, они с женой уехали туда на прошлой неделе. — Она помолчала, потом добавила, изо всех сил стараясь оправдать сына: — Он собирался приехать с женой, но в последний момент что-то случилось, и они не смогли.
Сестра Уилдинг встала и направилась к выходу. В дверях она обернулась и сказала:
— Пейте ваш сок, миссис Александер. Как только что-то узнаю, я приду.
О’Доннелл вспотел, и медсестра марлевым тампоном промокнула ему лоб. Прошло пять минут с тех пор, как он начал искусственное дыхание, но ребенок в его руках не реагировал ни на какие усилия. Большие пальцы О’Доннелла упирались в грудную клетку младенца, остальными пальцами он обхватил его спину. Ребенок был так мал, что руки перекрывали друг друга. Шипел кислород. О’Доннелл работал очень осторожно, понимая, какие у него в руках крошечные и нежные косточки. Он нежно сжимал и разжимал грудь новорожденного, чтобы помочь маленьким усталым легким вдохнуть живительный газ. Ему так хотелось, чтобы ребенок жил. Если он умрет, это будет означать, что клиника Трех Графств постыдно не справилась со своей основной и главной задачей — помогать больным и слабым. Этот младенец не получил надлежащей помощи, с ним обошлись плохо. Халатность победила добросовестность. И теперь О’Доннелл пытался достучаться до маленького человека, беспомощно лежащего у него в руках, сквозь кончики пальцев внушить свое страстное желание его слабеющему сердечку. «Мы были так тебе нужны, но мы подвели и обманули тебя. Мы были самоуверенны и небрежны. Но позволь нам все же помочь тебе. Иногда мы это умеем, мы не всегда бываем беспомощными. Не суди нас так строго. В этом мире много невежества и безумия, предрассудков и слепоты — мы уже показали их тебе. Но есть и многое другое — теплое, настоящее, доброе, — ради чего стоит жить. Дыши! Давай сделаем это вместе. Это так просто и так важно». Пальцы О’Доннелла ритмично двигались — вверх-вниз, вверх-вниз…