Артхив. Истории искусства. Просто о сложном, интересно о скучном. Рассказываем об искусстве, как никто другой Коллектив авторов

Через несколько лет художник выкупил дом и остался здесь уже до конца жизни, вырубил огромное окно в мастерской, расчистил ригу. Соседи посмеивались: «Цветы сажаешь? Что ты с них взять-то сможешь? Чудаки эти городские». Но Моне еще никогда не был так одержим и счастлив: он вырубил кипарисовые аллеи и засадил двор розами, он покупает книги и журналы для садоводов, переписывается с питомниками, друзья привозят ему со всего мира редкие растения и саженцы. Когда этот сумасшедший решил выкупить соседний участок, сплошное болото, жители Живерни уже ничему не удивлялись.

В ближайшие 30 лет Клоду Моне будет чем заняться. Он осушит болото и на его месте создаст пруд, со временем здесь разрастется сказочный сад, о котором до сих пор пишут подробные статьи ландшафтные дизайнеры. Плакучие ивы, глициния, рододендроны, бамбук, розы и, конечно, знаменитые водяные лилии, заказанные из Японии. Уезжая в длительные путешествия за мотивами и вдохновением, Моне не мог спать и работать, если вдруг ударяли неожиданные морозы, он каждый день напоминает в письмах родным укрыть розы, по-настоящему мучится, когда сад страдает от пыли, холода, неповоротливых посетителей.

Глаза Моне

Знаменитый, красноречивый и любимый французами политик, «отец победы» Жорж Клемансо был самым близким другом Моне в последние несколько десятилетий его жизни, близким соседом и вдохновителем знаменитых панно с кувшинками, которые сейчас находятся в овальном зале музея Оранжери. И, как редкое счастливое сочетание, большим ценителем искусства. Но до всех этих прославивших его сфер деятельности Клемансо был врачом. А потому настойчивые разговоры об «уникальной сетчатке» Моне в его устах стоит воспринимать скорее как научный термин и попытку исследования, а не как образное выражение. К примеру, здесь:

«Сад Клода Моне можно считать одним из его произведений, в нем художник чудесным образом реализовал идею преобразования природы по законам световой живописи. Его мастерская не была ограничена стенами, она выходила на пленэр, где повсюду были разбросаны цветовые палитры, тренирующие глаз и удовлетворяющие ненасытный аппетит сетчатки, готовой воспринимать малейшее трепетание жизни».

И здесь существует большой соблазн отнести гениальность Моне на счет физиологической одаренности, но самое интересное начинается дальше. Свои последние шедевры художник создаст уже практически слепым, когда сетчатка перестала работать.

Учиться не видеть

Солнечный свет, знойный летний и ледяной зимний, каждый божий день жег глаза Клода Моне, приближая неизбежное. Он был здоров и крепок, вынослив и энергичен в свои 60 с хвостиком. Но с каждым годом видел все хуже. Хрусталик мутнел, его фантастически настроенная природой сетчатка получала меньше света, цвета виделись тусклыми и унылыми, на весь окружающий мир как будто набросили желтоватый фильтр.

Свои любимые картины Моне не подписывал, чтобы не было соблазна их продать. И только самые близкие друзья и только в самые удачные дни могли попробовать заполучить что-то из этого запаса. Актеру и режиссеру Саша Гитри понадобилось несколько месяцев, чтоб уговорить Клода продать ему одну из них. Моне вздохнул, поставил подпись на холсте и прошептал: «Послушайте, Саша. Я подписал ее 81-м годом, хотя на самом деле это работа 82-го года. Вас я не хочу обманывать. Просто дело в том, что единицу мне писать легче, чем двойку…»

Ему было 72, когда врачи вынесли заключение: катаракта обоих глаз, острота зрения левого глаза – одна десятая нормы, правый глаз способен различать только свет.

Другие глаза

Доктор Кутла наверняка осознавал, что делает, а значит, был отчаянным храбрецом с запредельным самообладанием: он вызвался сделать операцию на глазах. Операцию на глазах Моне! Клод то негодует, то орет, то молчит целыми днями, то жалуется своему другу Жоржу Клемансо, до дрожи боясь одного упоминания о клинике и докторе: «Откуда я знаю, может, они дадут мне другие глаза? А мне нужны глаза Моне! Как иначе я продолжу работать?»

К легким, благодарным пациентам Клод Моне точно не относился. В парижскую клинику доктора Кутла он приехал вымотанным и в полном отчаянии, увидев приближающийся к глазам скальпель, запаниковал, начался приступ с тошнотой и рвотой. После пациенту были строго-настрого прописаны послеоперационные три дня неподвижности. В первую же ночь Моне пытался сорвать повязку и в приступе ярости кричал, что лучше полностью ослепнет, чем три дня пролежит неподвижно.

Всего таких операций на правом глазу Клода Моне доктор Кутла провел три. Но ожидаемого результата они так и не принесли: мир снова поплыл перед его глазами. Только теперь прооперированный глаз, из которого удалили хрусталик, стал восприимчив к коротким волнам и видел все в насыщенном сине-фиолетовом цвете. В то время как левый глаз продолжал видеть все в желтом. Мозг, не в силах совместить два изображения, показывал раздвоенную картинку. «Лучше ослепнуть, чем видеть природу такой, какой вижу ее я», – в отчаянии говорил Моне. И возвращался к работе над своим последним шедевром.

Восемь огромных панно, которые в овальных залах музея Оранжери создают ощущение пронизывающей, баюкающей, гулкой водной бесконечности, были написаны 86-летним художником без хрусталика в правом глазу и с катарактой на левом.

Эдгар Дега: остроумный мизантроп

Друзья шутили, что заставить Дега закончить картину можно только отобрав ее. Он постоянно перерисовывал, дополнял свои полотна новыми деталями, крал и выкупал уже проданные и подаренные полотна, добиваясь еще более точных движений, еще более естественных поз, еще большего совершенства. Некоторые картины и пастели он дописывал и дорисовывал по 20 лет.

Дега редко уезжал из Парижа, совершил всего два настоящих путешествия – в Италию и в Новый Орлеан к родственникам. Он прожил 25 лет в одном доме на улице Виктор-Массе и очень тяжело переживал, когда власти Парижа решили снести этот дом.

Эдгара Дега побаивались даже друзья. Его остроумию завидовали писатели. А молодые бедные художники, собравшиеся в Париже в начале ХХ века в монмартрской коммуне Бато-Лавуар, придумали игру «делать Дега». Суть ее состояла в обмене самыми обидными замечаниями, произнесенными как можно вежливее. Все знали, Дега – самый остроумный художник с самым скверным характером.

Остроты Дега

Доставалось от Дега всем, но больше всего: литераторам, институту художеств, людям с безупречной репутацией, художникам, которые мечтали о славе или которые тратили по несколько часов на прическу и импозантный наряд. Джеймсу Уистлеру, например. Он одевался вычурно и вызывающе, красил стены в доме в лимонно-желтый и страстно любил фотографироваться. Дега говорил: «Вы ведете себя так, как будто в вас нет ни капли таланта».

Однажды Уистлер вошел в парижское кафе в сюртуке, монокле, цилиндре, с высоко поднятой головой. Дега, увидев его из-за столика, воскликнул: «Уистлер, вам не хватает муфты!»

В одном из разговоров об Уистлере Дега шутил: «С ним невозможно разговаривать, он тут же заворачивается в плащ и отправляется к фотографу!» А в другом, рассказывая собеседнику о своей недавней встрече с американцем, небрежно заметил: «Кокетничал своими локонами так же, как он кокетничает своими кистями».

Это не мешало художникам долгое время оставаться друзьями. Когда Уистлер консультировал одного австрийского коллекционера, который приехал в Париж за новыми картинами, он сказал: «Здесь есть только я и Дега».

Поэт и актер

Современники считали Дега блестящим литератором. Поэт Поль Валери был убежден, что письма Эдгара Дега, собранные в книгу, могут стать потрясающим чтением. Об искусстве, о жизни, о самом художнике и его окружении.

А в 1889 году Дега занялся поэзией: написал около 20 сонетов. Когда на одном из обедов художнице Берте Моризо сообщили эту новость, она улыбнулась: «Они хоть поэтичны? Или новая вариация на тему купания?»

Они поэтичны. И немного ироничны. Дега пишет о танцовщицах и лошадях, упоминает древнегреческих богов и героев, играет с традиционными стилями и оборотами, ищет рифмы в специальном словаре, который приобрел специально для литературных упражнений. Он выбирает самую сложную поэтическую форму, ему доставляет наслаждение процесс работы, требующий напряжения ума и почти математической, трудно достижимой точности. «Какое ремесло! – жалуется Дега другу, Стефану Малларме, – я потратил целый день на один проклятый сонет и не продвинулся ни на шаг… И однако в идеях у меня нет недостатка. Я полон ими… У меня их даже слишком много…» «Но, Дега, стихи делаются не из идей, а из слов», – улыбается тот.

Когда Дега рассказывал истории вслух, это были целые спектакли. Он жестикулировал, менял голоса, строил рожи, шутил, язвил, сыпал цитатами. Друзья говорили, что это страстная неаполитанская кровь превращает его в актера. Рассказ о даме, поправлявшей свое платье в омнибусе, становился представлением. Дега рассказывал и сразу же изображал, как она уселась, расправила платье, подтянула перчатки, заглянула в сумочку, покусала губы, поправила прическу, потом вуаль. Прошло меньше минуты – и она снова чувствует недовольство собственной позой и состоянием туалета. И Дега повторяет все снова. Женщины были отдельной, сладостной, вдохновляющей мишенью его остроумия.

Дега и женщины

Дега слыл женоненавистником и всю жизнь писал женщин. Впервые о женоненавистничестве Дега заговорили, как всегда, газетчики, после выставки импрессионистов, на которой впервые была показана серия пастелей с купающимися, вытирающимися и расчесывающимися женщинами. Обнаженная женщина, только недавно сбросившая обязательный, легализирующий ее в академической живописи ореол нимфы, богини или, на крайний случай, одалиски, все же даже без ореола оставалась прекрасной и подготовленной. Она позировала и знала, что ее пишут. Моющиеся женщины Дега никого рядом с собой не ожидают увидеть – их застукали, за ними подсмотрели. Молчаливые, лишенные кокетства и натурщической собранности, они остались наедине со своим телом. Говорили, что Дега наблюдает за женщинами как за животными. Он пишет так, как даже близкий мужчина, муж или любовник не всегда может (да и не всегда хочет) увидеть женщину. Он пишет ее в беззастенчивом одиночестве.

Он не любил цветов, собак, болтовни и детей. Выслушивая рассказ о чьем-нибудь показательном семейном праздничном обеде, язвительно замечал: «Наверняка там были еще и цветы». Но любил бывать в домах своих женатых и многодетных друзей: «Они были трогательны, они утешали меня в моем безбрачии», – говорил Дега о семье Анри Руара. Блестящие способности Дега уничтожить собеседника одной точной фразой теряли силу в доме художницы Берты Моризо – из уважения к хозяйке он всегда сдержан и учтив.

Но слухи о странностях, холостяцких принципах, стерильном безбрачии Дега кочуют из писем в мемуары, из сплетен натурщиц – в литературные воспоминания друзей. «Этот странный господин четыре часа расчесывал мне волосы», – шепчет натурщица. «Он не оснащен для любви», – многозначительно сообщает другая. Сплетни живучи и читабельны – даже сейчас, когда моющиеся женщины Дега уже не могут вызвать тех брезгливых, стыдливых укоров (мы живем в эпоху искусства после Люсьена Фрейда, в конце концов!), какой-нибудь журналист или писатель обязательно вспомнит о вуайеризме, импотенции или извращенном восприятии женщин Дега.

Винсент Ван Гог, похоже, лучше и раньше других понял все о безбрачии Дега: «Дега живет тихо, как провинциальный нотариус, и не любит женщин, ибо знает, что, если бы он их любил и путался с ними, он был бы душевно нездоров и стал бы не способен к живописи».

Однажды в студию художника нагрянула полиция. Стражам порядка показалось подозрительным, что каждый день, утром и вечером, Дега посещают несовершеннолетние девочки-танцовщицы. Но репутация художника оказалась безупречной: он только и делал, что выставлял их в неудобные позы и не позволял шевелиться по несколько часов.

Балетные крысы

Французский балет второй половины XIX века был в упадке. Это период между двумя большими яркими вспышками. Эпоха романтического балета, когда балерины впервые встали на пуанты и научились буквально парить над сценой, уже позади. Героический пафос и роковые страсти эпохи романтизма выцвели и обмельчали. А ошеломительный эффект, новый всплеск интереса к балету благодаря Русским сезонам Дягилева – еще впереди. До него больше 30 лет. При Дега танцовщиц сослали в кордебалет, чтобы сопровождали оперные постановки и дразнили воображение зрителей открытыми обнаженными ногами. Не так уж много было мест в Париже, где это развлечение (женские ноги) было доступно без ущерба для репутации.

В Париже не было великолепных танцовщиц и впечатляющих постановок. Только китчевые массовки и целая армия «балетных крыс», ожидающих сольных партий. Крысами называли девочек-подростков из бедных семей, которые поступали в балетную школу в надежде прокормить себя и сделать карьеру благодаря ходатайству и сомнительному вниманию немолодых состоятельных буржуа. Каждый вечер за кулисами появлялись мужчины, имевшие особые привилегии. Эдгар Дега был одним из них. Только цель его посещений отличалась от целей большинства. Он несколько лет добивался разрешения писать репетиции и балетные уроки за кулисами Парижской оперы. Другие удовольствия его не интересовали.

У балетных крыс, которых писал Дега, было больше общего с прачками и белошвейками, чем со знаменитыми, купающимися в роскоши куртизанками и оперными дивами. Разве что легкие полупрозрачные ткани юбок и атласные ленты пуант создавали впечатление, что перед вами неземное создание, легкое и очаровательное.

Позолоченная рама

Однажды, еще в 1870 году, до выставок импрессионистов, Эдгар Дега написал письмо, адресованное жюри Салона. В отличие от коллег-художников, озабоченных предвзятостью салоновских судей-ретроградов, Дега заботил не художественный вкус членов жюри и даже не судьба новой живописи. Он писал подробные инструкции о том, во сколько рядов и как правильно развешивать картины на выставках, как сочетать живописные работы с рисунками, чтобы выгодно представить всех художников.

Позже, во время подготовки к первым выставкам импрессионистов, он изрисует несколько блокнотов схемами развески, с учетом освещения, размера окон, размера картин, цвета стен. Всего два ряда картин, а не от пола до потолка, как в Салоне.

Собственные картины он продает только с готовыми, лично спроектированными рамами, тщательно продумывает их толщину, цвет, фактуру. О Дега рассказывали полулегендарную историю: однажды в одной из модных светских гостиных он заметил, что новый владелец поменял раму на его картине – на богатую, позолоченную, рельефную. Дега был в бешенстве. По одной версии, он снял картину со стены, вынул из вычурного обрамления и молча унес домой. По другой – выкупил картину, не слушая возражений.

Идеальный музей Дега

Гораздо позже, когда собственная коллекция Дега разрастется до музейных размеров, он будет мечтать иногда о собственной галерее. Ну не совсем галерее. Скорее, это мечты о тайном клубе для посвященных. С середины 90-х в письмах друзьям он все чаще пишет об этих планах. Ярый ненавистник всего официального, утверждаемого на государственном уровне, Дега рассказывает другу Этьену Моро-Нелатону: «Нельзя вовлекать государство в подобные дела. Однажды мы станем основателями особого пространства, частной компании, сможем сами назначить директора, который сам же выберет со временем преемника». С директором понятно. Но вот показывать свою ценную коллекцию каждому прохожему зеваке Дега тоже не собирался. Галерея должна быть загородной, подальше от парижской суеты, и идеальный прототип для нее – Далиджская картинная галерея в пригороде Лондона. То есть добраться до нее сможет только самый упорный, одержимый и действительно заинтересованный зритель, готовый трястись в экипаже или на поезде несколько часов, чтобы посмотреть на эскиз Энгра к «Апофеозу Гомера» или на акварельную дорожную зарисовку Делакруа.

Но, справедливости ради, в коллекции Дега действительно было на что посмотреть и ради чего стоило трястись в поезде.

Быть известным и незаметным

О художнике говорили: «Дега хотел бы увидеть свое изображение во весь рост в какой-нибудь витрине бульваров, чтобы доставить себе удовольствие разбить ее ударом трости».

Он не пускал на порог газетчиков, а друзьям, которые знали, как держать перо в руках, с большой осторожностью сообщал о своих личных тайнах и семейных делах. Никому нельзя доверять – каждое неосторожное слово может стать поводом для новой скандальной статьи.

Когда английский писатель и поэт Джордж Мур решил написать статью о Дега, тот возмутился: «Оставьте меня в покое! Вы пришли, чтобы пересчитать рубашки в моем гардеробе?» – «Нет, мсье, ради вашего искусства. Я попытаюсь рассказать о нем». – «Мое искусство! Что же вы собираетесь рассказать? Вы в состоянии объяснить достоинства картины тому, кто никогда ее не видел? А? Я могу найти самые верные, самые точные слова, чтобы растолковать, чего я хочу. Я говорил об искусстве с умнейшими людьми, и они ничего не поняли!.. Тем, кто понимает, слова не нужны. Вы говорите: «Гм!» или «О!» – и этим сказано все. Таково мое мнение… Я думаю, литература только мешает художникам. Вы заражаете художника тщеславием, вы прививаете ему любовь к суете, и это – все. Вы ни на йоту не улучшили общественный вкус…»

Джордж Мур все-таки написал статью и, на свою голову, в одном маленьком абзаце упомянул о слухах. Говорят, пишет Мур, что один из братьев Эдгара Дега разорился, и художник заплатил все его долги. После этой статьи Дега перестал общаться с Муром.

Статья Джорджа Мура сейчас – одно из самых ценных свидетельств современников об Эдгаре Дега. Кроме всего прочего Мур говорил: «Как бы там ни было, единственное его желание сейчас – избежать настойчивого любопытства публики. Он хочет одного – чтобы глаза позволили ему работать по десять часов в сутки».

Антисемит-идеалист

Страстный, независимый, не склонный к обогащению и роскоши, аскет и идеалист Дега искренне верил, что политика может быть честной, а политические деятели – бескорыстными. Он становился резок и вспыльчив, когда его взгляды подвергались сомнению, не раздумывая, покидал дома настроенных иначе друзей и рвал многолетние связи.

Однажды в опере Дега познакомился с Жоржем Клемансо, известным политиком, якобинцем, беспощадным «сокрушителем министерств». Дега начинает делиться с будущим военным министром своими представлениями о политической деятельности. Он уверяет, что будь он политиком, вел бы самую незаметную, скромную жизнь, ставил бы свои служебные обязанности выше личных и отдавал все силы благополучию людей и страны. «Ну и что вам сказал Клемансо?» – спросил у Дега Поль Валери, когда услышал эту историю. «Он посмотрел на меня с таким презрением», – ответил Дега.

В старости он останется одиноким, непримиримым, уверенным в собственной правоте, принципиальным и всеми покинутым. Он верит в безупречную честность французского офицерства в громком деле капитана Альфреда Дрейфуса – и не собирается слушать других мнений. Он перестает общаться с Писсарро (потому что еврей), с Моне и Золя (потому что поддерживают еврея Дрейфуса, опорочившего всех военных), с самым близким и давним другом Анри Руаром (по той же причине). Он не поверит даже несомненным доказательствам невиновности Дрейфуса.

Рядом с Дега в последние 20 лет его жизни останутся только молодые поэты и писатели, те, что из нового поколения, преклоняющиеся перед его художественным даром. Да и их Дега принимает редко и нехотя.

Коллекционер-бессребреник

Холостяк и отшельник Дега к зрелому возрасту делил свои дни между несколькими по-настоящему захватывающими удовольствиями: оперой, работой и охотой за шедеврами. Чаще всего он заходит в галереи арт-дилеров и бродит по мелким лавкам с друзьями, тоже увлеченными коллекционерами, Анри Руаром, Альбером Бартоломе и Эдмоном Дюранти. Постоянно участвует в художественных аукционах в отеле Дрюо, чаще всего инкогнито. «Дега продолжает в том же духе, покупает и покупает. Каждый вечер он задает себе один и тот же вопрос: как же расплатиться за все, что было куплено в этот день. А утром все начинается снова: побольше Энгра, два Делакруа и один Эль Греко за неделю. И потом он с гордостью заявляет, что не может себе позволить новой одежды», – сообщал в письме их общему с Дега другу скульптор Альбер Бартоломе.

Амбруаз Воллар в воспоминаниях утверждает, что собственные финансовые успехи не радовали Дега. «Если мои вещи начали продаваться по таким ценам, то что говорить об Энгре и Делакруа. Я больше не смогу их покупать», – жаловался он и всегда называл свои картины «вещами», как будто лишая их заслуженного статуса по сравнению с полотнами своих кумиров.

Пантеон Дега

Однажды парижский издатель альбома литографий попросил Эдгара Дега сфотографировать для него одну из работ Делакруа, которая тогда уже точно находилась в частной коллекции художника. Дега ответил: «Я за своим Делакруа охотился 20 лет. Пусть другие делают то же самое».

Настоящая азартная охота началась для Дега с 1890-х годов, когда его собственные картины уже продавались и приносили достаточную прибыль. У Эдгара Дега в то время устойчивая репутация блестящего острослова, аристократа-затворника, покровителя молодых художников, который никого при этом не берет в ученики. Он почти добился личной идеальной формулы славы «быть знаменитым и неизвестным». Он снимает трехэтажную квартиру, в которой его мастерская и спальня занимают только один, верхний, этаж. Два нижних – это гостиные-галереи со шкафами, ящиками, стеклянными колпаками, установленными над самыми хрупкими экспонатами.

Иногда, в хорошие дни, Дега впускает к себе кого-то из друзей, художников и журналистов. Один из них, Арсен Александр, писал после такого визита: «Дега одержим бесом коллекционирования, редким даже среди художников. Его коллекция закрыта, защищена, и я бы не рекомендовал вам звонить в его дверь, если вы не принесли с собой какого-нибудь неизвестного Энгра».

Когда в 1893 году были изданы дневники Делакруа, Дега уже почти ослеп. Он просил экономку каждый вечер читать их вслух. Когда в руках знакомого арт-дилера оказывался рисунок Энгра, Дега узнавал об этом первым. За некоторыми картинами и эскизами охотился специально, какие-то неожиданные находки покупал без раздумий, случайно обнаружив в художественной лавке.

Когда в 1917 году художник умер, пришлось провести целых три аукциона, чтобы распродать больше 2000 собранных им картин, рисунков и акварелей. Но даже в разгар изматывающей войны, даже без гроша в кармане на распродажи шли люди – просто смотреть. До этого коллекцию, и то не полностью, могли видеть только несколько самых близких Дега друзей и арт-дилеров.

Альфред Сислей: художник-невидимка

В каждой судьбоносной истории, связанной с зарождением импрессионизма, участвовал Альфред Сислей. Он познакомился с юными Моне, Ренуаром и Базилем в мастерской Глейра, куда каждый из них пришел учиться. Он ездил вместе с друзьями в лес Фонтенбло на пленэры, участвовал в первых выставках импрессионистов. Но удивительным и необъяснимым образом в каждой такой значимой исторической картинке Сислей все время оказывается в расфокусе. Человек-невидимка, о котором забывают режиссеры ВВС, когда снимают фильм «Импрессионисты», о котором вспоминают историки искусства только к столетию со дня смерти, настоящая ретроспектива работ которого впервые состоялась только в 1992 году.

Париж и Лондон

Альфред Сислей должен был стать успешным и состоятельным торговцем – понятное и надежное будущее ему готовили несколько поколений семьи Сислей. Торговые склады по одну сторону Ла-Манша, торговые склады – по другую, налаженные коммерческие схемы и проторенные пути между Англией и Францией. Отец Альфреда управлял как раз французской частью предприятия, но учиться правильно торговать отправляет 18-летнего сына в Лондон, к родственникам.

Благочестивые отцы семейств традиционно видят опасности для повзрослевших сыновей в барах и домах терпимости, но редко предполагают, что нарушить их воспитательные планы может Национальная галерея. Тёрнер и Констебл вскружили голову молодому Сислею почище любого виски или юной красотки. В Лондоне Альфред быстро понял, какого будущего хочет, – он будет художником.

Сразу из Лондона Сислей отправляется в мастерскую Глейра. Отец вздыхает и морщится, но принимает это решение Альфреда и назначает ему достаточное содержание. В отличие от друзей-студентов Моне, Ренуара и Базиля Сислей почти всегда сыт. Ровно до того момента, когда встретит очаровательную цветочницу Эжени Лекуэзек.

Любовь и бедность

Как только Альфред понял, что это та самая женщина, когда родился их первый ребенок, отец Сислея решил, что вот теперь-то сын совершает действительно возмутительные поступки. И в наказание лишает его содержания. Для художника начинается самое сложное время, которое продлится до конца его жизни. 30 голодных, сложных, беспросветных лет.

Все эти годы Альфред с семьей (вскоре родится и второй ребенок) будет снимать небольшие домики в пригородах Парижа, где дешевле. Сначала поближе к столице, потом – все дальше. У Сислея редко встретишь городской пейзаж, у Сислея так никогда и не будет своего дома. Там, где у других импрессионистов поиски художественной истины обозначают разные периоды творчества, у него были поиски нового дома и новых мотивов рядом с ним. Пор-Марли, Лувесьен, Море – вместо увлечения пуантилизмом или построением неправильной перспективы.

В 1874 году, когда открылась первая выставка художников, будущих импрессионистов, Сислей был уже состоявшимся художником. Клод Моне и Камиль Писсарро уже познакомили его с арт-дилером Дюран-Рюэлем, который старается изо всех сил поддержать художника. Но его картины не продаются, необъяснимо и безнадежно. Чтобы не дать умереть от голода семье Сислея, Дюран-Рюэль платит художнику небольшое содержание в обмен на несколько картин ежемесячно, верные друзья-коллекционеры иногда покупают кое-что по 50—100 франков, а на аукционе в отеле Друо никто не дает за его полотна больше 30 франков. Один парижский кондитер кормил Сислея бесплатно.

Отчаяние и болезнь

«Очаровательная личность, он не мог устоять при виде женщины», – с улыбкой рассказывал Ренуар. «Даже в периоды самой большой нужды у него сохранялась эта английская щепетильность, выражавшаяся в заботе о костюме и безукоризненно белых воротничках», – вспоминал друг художника Жюльен Леклерк. На вопрос Матисса, как точно определить художника-импрессиониста и кто под это определение больше всего подходит, Писсарро ответил: импрессионист – это художник, который всякий раз пишет по-новому, и Сислей – самый настоящий импрессионист. Нежный и застенчивый, образованный и уравновешенный, легкий и рыцарски благородный, «яркий как зяблик», в последние несколько лет жизни Альфред становится замкнутым, подозрительным и непредсказуемым.

Когда к его друзьям приходит долгожданная известность, Сислея продолжают преследовать неудачи. После персональной выставки, организованной в галерее Жоржа Пети в 1897 году, ни одна из 150 картин Альфреда Сислея так и не была продана. Клод Моне целый год среди меценатов искал того, кто согласится выплачивать Альфреду 500 франков в обмен на 30 картин. Не нашел.

Художник умрет от рака горла, через несколько месяцев после смерти жены. Пройдет всего лишь год – и за его картину «Наводнение в Пор-Марли», написанную в 1876 году, Исаак де Камондо заплатит 43 тысячи франков. Больше, чем Сислей заработал за всю свою жизнь.

Гюстав Кайботт: гениальный аматор

Гюстав Кайботт – гениальный аматор с отменным вкусом, доводивший каждое свое увлечение до уровня высочайшего мастерства и легко принимавшийся за новое. Вице-президент Парижского яхт-клуба, филателист, вошедший в список ста самых великих, кораблестроитель, разместивший на территории своего поместья небольшую верфь, увлеченный садовод, юрист и инженер, городской советник Пти-Женвилье и художник-импрессионист, которого считали одним из самых ярких художников среди «независимых», а потом забыли на 80 лет.

Неожиданная находка

О Гюставе Кайботте несколько десятилетий говорили только как о богатом покровителе и коллекционере. Пока наследники художника в 1960-х годах не решили продать несколько картин деда-художника. И прежде всего огромную картину «Париж. Дождливый день», которой несложно было, конечно, найти подходящую стену в особняке Кайботта в Пти-Женвилье, но затруднительно разместить в современной квартире (размер полотна почти 2 на 3 метра). Родственники художника продали ее основателю автомобильной корпорации Chrysler, а следующим покупателем стал Чикагский институт искусств. Это приобретение вызвало оживление и восторги вокруг имени художника. Вдохновленный именно этой картиной, искусствовед и куратор Нью-Йоркского музея современного искусства Кирк Варнедо написал исследование о жизни и творчестве Гюстава Кайботта.

Каждая картина Кайботта, которая из частной коллекции вдруг попадает в музейный зал, не только вызывает восторг зрителей и специалистов, но и провоцирует историков искусства забыть все, что они знали об импрессионизме, и переписать его историю заново.

Американские исследователи называют Кайботта концептуальным импрессионистом – его картины чаще результат долгой, почти инженерной работы над точностью композиции, верностью линий, чем передача мгновенного, мимолетного впечатления от состояния природы. В европейских статьях-обзорах говорят, что Кайботт был чистым реалистом, а импрессионистские техники использовал умеренно и лишь в качестве эксперимента.

Легко забыть, читая биографию, что Гюстав Кайботт был лет на 10 моложе своих друзей-импрессионистов. Долгие годы он оставался для них финансовой опорой и покровителем – и в глазах потомков часто представляется эдаким степенным, богатым, прозорливым и рассудительным меценатом. На самом деле в 1877 году Ренуару было 36 лет, Моне – 37, а Кайботту – всего 29. А когда в 1870 году 34-летний Дега с ненавистью цедил сквозь зубы имя барона Османа и до хандры и отчаяния не желал видеть перестроенного Парижа, Гюставу было всего 22 – и он был влюблен в этот новый, торжественный, светский, промышленный, такой современный Париж.

На мосту Европы

Мост Европы – самое современное место, которое только можно было найти в Париже в 1870-е. Ему всего десяток лет, посредине моста – площадь, к которой сходятся шесть широких новых улиц. Под тяжелым, мощным мостом проходят поезда, отправляющиеся от вокзала Сен-Лазар и прибывающие туда. «Мост Европы» – это картина Кайботта-инженера, который готов к импрессионистским художественным экспериментам в изображении заднего фона, залитой солнцем дороги, дыма, поднимающегося над мостом, но не готов пожертвовать ни одним мощным, тяжелым болтом в точно выстроенной конструкции самого моста. Кайботт любуется.

Эти шумные, многолюдные, оглушающие места в новом, перестраивающемся Париже стирают границы между сословиями и в каждую новую минуту обещают новые впечатления. Наслаждаться грохотом, запахами и монументальными формами нового мира могут все: рабочие, священники, проститутки, фланеры, богачи и бедняки, парижане и провинциалы. Здесь никому не по пути, но и никто никому не мешает.

Мужчину и женщину на мосту Европы мы словно увидели случайно, обернувшись на громкий звук или обрывок фразы. Они не пара, между ними секунду назад еще что-то происходило, но теперь непонятно, что именно. Некоторые современные критики находят здесь многоуровневую игру в соблазнение. Богатый мужчина, уходя от внимания женщины (скорее всего, проститутки), переводит уже почти заинтересованный взгляд на мужчину-рабочего, который опирается на перила моста. Никем еще не доказанные подозрения Кайботта в гомосексуальной ориентации основываются чаще всего на его холостяцкой жизни, непродолжительных романах, особом интересе к мужской натуре и незначительному вниманию к изображению женщин. Маловато для таких громких заявлений.

Когда картина впервые была представлена на Третьей выставке импрессионистов в 1877 году, скандальным и новаторским выглядел даже просто выбор героев по социальному признаку. Ани Дистель, почетный хранитель музея д’Орсе и историк искусства, говорит, что этой картиной и несколькими другими Кайботт начинает новое искусство, которому в литературе соответствует натурализм.

Юрист и инженер

Отец Гюстава Кайботта разбогател на поставках текстиля во французскую армию. Французы воевали – Кайботты богатели. В XIX веке это оказалось не таким уже сложным делом. У семьи было родовое поместье в Провансе, дом в Париже на улице Миромениль, а еще один дом отец семейства купил позже, как только барон Осман закончил возводить новые здания на месте старых, средневековых.

Прямо на глазах юного Гюстава (старшего из трех братьев) город менялся: узкие, путаные улочки превращались в широкие бульвары, здания выстраивались рядами вдоль ровных вымощенных дорог, мосты через Сену и новенькие железнодорожные пути потрясали мощью конструкций. Гюстав вдыхает новый парижский воздух: он пахнет краской, раскаленным на солнце металлом, свежеструганым деревом. Ему нравится этот запах.

У сына сказочно богатого буржуа Гюстава не было проблем с обучением: он занимается блестяще и в самом престижном колледже, и позже в Сорбонне. Но полученной лицензией на юридическую практику так ни разу и не воспользуется. Вдыхавший полной грудью воздух меняющегося города, мальчишка вырос и увлекся инженерным делом. Как раз перед войной. А с войны он вернулся с новой мечтой – учиться живописи.

Художник и коллекционер

Он был богат и мог бы вообще ничем не заниматься. Но Гюстав запрягал свою дорогую повозку, нагружал ее холстами, усаживал лакеев и ехал на пленэр. Проезжая всего несколько кварталов, останавливался и писал один из шумных, блестящих новой отделкой городских пейзажей.

Попав на первую выставку импрессионистов в качестве зрителя, Кайботт понял, чему посвятит ближайшие несколько лет жизни. «У него была своя маленькая мечта, он был чем-то вроде Жанны д’Арк живописи», – усмехался Ренуар, вспоминая одного из самых близких своих друзей. Уже начиная со второй выставки, Кайботт становится не только равноправным участником экспозиции, а щедрым меценатом-организатором. Он оплачивает аренду зала, развешивает картины, заказывает рамы и потихоньку скупает у бедствующих художников их картины, позволяя Моне и Ренуару не умереть с голода и создавая собственную коллекцию еще никем не признанной импрессионистской живописи. Когда-нибудь эта коллекция станет украшением Лувра – это та самая маленькая героическая мечта Кайботта.

Он писал страстно и нервно, сразу же оставляя в прошлом ошибки, избегая разочарований, не рассчитывая на особое признание и вознаграждение, постоянно экспериментируя и не намереваясь выработать свой собственный, единственно верный стиль. Не следуя ничьим правилам, даже своим собственным, Кайботт оставляет за собой право на бесконечный любительский эксперимент, право быть непредсказуемым и свободным. «Я стараюсь писать честно и быть достойным того, чтобы мои картины повесили в прихожей гостиной, где будут висеть Сезанн и Ренуар!» – искренне оценивал себя Кайботт.

Кораблестроитель, филателист, городской советник

Пользуясь привилегией писать как угодно, Кайботт с таким же удовлетворением и честностью воспользуется привилегией перестать писать вообще. После ранней смерти младшего брата у Гюстава возникает отчетливое предчувствие, что он тоже умрет рано. Он составляет завещание, оставляя всю коллекцию картин французскому государству, покупает дом в городке Пти-Женвилье и уезжает туда с возлюбленной, актрисой Шарлот Бертье.

Кайботт перестает писать, его с головой захватывают другие сильные страсти. Рядом с домом он строит верфь и, будучи талантливым инженером, строит лодки по собственным проектам. Особая форма и ультрасовременная гладкость этих лодок приносят Кайботту известность среди французских яхтсменов. Он устраивает регаты на нормандском побережье и переписывает свод правил для проведения общенациональных соревнований. Увлеченно коллекционируя марки, Гюстав начинает писать книгу о филателии (его личная коллекция сейчас хранится в Британском музее). В должности городского советника Кайботт, не желая возиться с бюрократической документацией, просто оплачивает все из своего кармана: ремонт мостовых, уличные фонари и прочие мелочи.

Садовод из пригорода Парижа

Каждое утро, выходя из своего тихого отшельнического дома, художник идет в сад, чтобы несколько часов рассматривать, поливать, высаживать свои любимые цветы: орхидеи, хризантемы, ирисы, розы, георгины. Иногда, очень редко, ему снова хочется писать – он берет краски, холст и снова без правил, с абсолютной технической точностью и новым декоративным совершенством пишет свой сад. Тревожные предчувствия художника оправдались, он неожиданно умер в своем саду от кровоизлияния в мозг, когда ему было всего 46 лет. Слишком рано, чтобы его маленькая мечта сбылась и созданная им коллекция импрессионистской живописи была признана государством. Из 68 собранных им картин только 38 и только спустя несколько лет приняли в Люксембургский дворец. Остальные наследникам пришлось еще два раза предлагать французскому правительству, дважды получать отказ и наконец продать американцу Альберту Барнсу.

Практически забытый художник, Кайботт в 1960-е неожиданно раздвинул горизонты импрессионизма, из прихожей его картины торжественно внесли в гостиную и повесили рядом с Ренуаром и Сезанном.

Огюст Ренуар: невыносимая легкость

Ренуар ничего не смыслил в живописи, его больше интересовали женщины, дети и розы. Он терпеть не мог теорий искусства, зануд и «интеллектуалов». Бывало, в поезде к нему подсаживался пытливый попутчик и, опознавая художника по снаряжению, заводил серьезные разговоры о живописи. Ренуар выходил из себя, иногда даже начинал грубить. Однажды он выпалил такому любопытному: «Извините, я ничего не смыслю в высоком искусстве, я работаю в порнографическом жанре».

Огюста Ренуара не меняли деньги и слава, больше всего он боялся, что его дети станут «коммерсантами». Он ценил научные достижения, но был уверен, что наука встала на ложный путь: штучное производство заменяется серийным. Ренуару был не важен действующий политический режим и идеология – он предпочитал оставаться просто французом, обожающим Дюма и Ватто.

Рисовать или петь?

Свои первые рисунки маленький Пьер Огюст делал на полу дома портновским мелком. Отец ворчал, когда не находил на своем рабочем верстаке мелков, но увлечение сына поддерживал – надеялся, что оно будет полезным в выборе профессии. По вечерам с верстака убирали выкройки, нитки и иголки – и на ночь устраивали здесь постель для юного рисовальщика.

У Огюста было в детстве два костюма, он спал на отцовском верстаке и целыми днями носился с мальчишками по улицам, а лучше всего успевал на уроках пения. В церковном хоре, состоящем сплошь из мальчишек, 13-летний Огюст чувствовал себя на своем месте: большие органные трубы скрывали его от глаз молящихся, зато он видел и чувствовал всех. К утренней мессе приходили грузчики, торговки, рабочие, швеи и мясники. «Именно тут, в эти холодные зимние утра, я понял Рембрандта», – вспоминал Ренуар позже.

У него был красивый баритон, нотная грамота и сложные пассажи давались все лучше. Регентом хора и церковным органистом был тогда Шарль Гуно, еще молодой и неизвестный (опера «Фауст» появится только через 10 лет), всерьез подумывавший в эту пору своей жизни о принятии духовного сана. Регент был уверен: у Ренуара есть все шансы стать известным оперным певцом. Он дает мальчику частные уроки, уговаривает родителей выбрать для сына музыкальное образование, дарит билеты в оперу для всей семьи, обещает зачислить Огюста уже сейчас в оперный хор. Он сможет совсем скоро зарабатывать десятки тысяч в год!

Но большие деньги для Огюста никогда не были убедительным аргументом. Подумать только – стоять на сцене у всех на виду, и никаких органных труб, за которыми можно спрятаться. Нет, опера точно не для него.

Фарфор и шторы

13-летний Огюст стал художником по фарфору и заставил изрядно помучиться своего патрона, владельца мастерской фарфора господина Леви. «Мальчишка… а зарабатывает такие деньги!» – причитал тот. Хозяин и снижал плату, и переводил Огюста на сдельщину, но Ренуар работал так быстро и мастерски, что через некоторое время заработал денег на дом для своей семьи. Ту же неестественную скорость работы и сноровку 17-летний Ренуар проявил и на новом месте работы – в мастерской по росписи штор, а потом так же лихо расписал пару десятков кафе в Париже, куда посетители потом приходили любоваться стенами, забывая напрочь о выпивке.

К 20 годам Пьер-Огюст Ренуар понял, что будет художником и что заработанных за ремесленные годы денег ему хватит, чтобы самостоятельно оплатить обучение в школе Глейра. Сбережений хватило как раз чтобы прожить времена студенчества, и оказалось, что заработать живописью, да еще и революционной, не так просто, как портретами Марии-Антуанетты на тарелках.

Лягушатник

«Лягушатником» («Ла Гренуйер») называлось заведение недалеко от Парижа, которое стало популярным благодаря появлению железной дороги – доехать сюда стало возможным за каких-нибудь 20 минут. Ресторанчик был расположен на понтоне, пришвартованном к берегу Сены, но название он получил не за особую близость к речным обитателям. Лягушками тогда называли свободных в своих увлечениях барышень, которые стремительно меняли любовников и не признавали навязанных обществом моральных рамок. Влюбленные приезжали сюда, чтобы уединиться в тени деревьев, одинокие – чтобы найти пару, но все без исключения – чтобы от всей души потанцевать и развлечься.

О девушках-лягушках парижане говорили с усмешкой или с пренебрежением, шептались об их кричаще ярких нарядах и громком смехе. Ренуар же никогда не пытался раздавать моральных оценок – он смотрел на хорошенькую девушку и видел просто хорошенькую девушку. «Конечно, иногда можно было увидеть в «Ла Гренуйер», как две женщины целуются в губы, но при этом они выглядели такими неиспорченными!» – рассказывал он даже много лет спустя.

Огюсту Ренуару и Клоду Моне еще не было и 30 – они приезжали в «Лягушатник» вдвоем, ставили мольберты рядом и писали одни и те же сцены. У обоих часто не было ни гроша в кармане и ни единой крошки в желудке, но они страстно ловили эти блики на воде, этот солнечный свет, пробивающийся сквозь листья и играющий на фигурах и лицах людей, на траве и воде. Неудивительно, что, дыша одним воздухом, художники писали очень похоже, с голодной страстью совершали пока незаметный переворот в искусстве. Владелец ресторанчика денег за обед с этих чудаков никогда не брал – иногда только просил отдать ему наброски пейзажей, которые Ренуар и Моне считали неудавшимися. Он посмеивался, когда художники уверяли: в них нет особой ценности и никто не захочет их купить. «Какое мне дело, если они красивые и закрывают пятна на стенах».

Настоящее богатство Ренуара

У Ренуара были особые представления о богатстве и бедности. Он не ездил первым классом и по 10 лет носил один костюм, в голодной юности ходил по немощеным улицам, чтоб не изнашивались туфли, а став знаменитым и богатым, купил поместье Колетт, чтобы спасти эту землю от вырубки 500-летних оливковых деревьев.

«Богатый» он говорил, когда имел в виду «настоящий». Считал пошлым хрусталь и богатыми – кривоватые зеленые бутылки, которые выдувались стеклодувами и не были похожи одна на другую, богатым для него был темный хлеб и поросшая мхом черепица, а бедными – подстриженные газоны, люстры, чехлы на мебели и книги об истории искусства в двух главах.

Ренуар не давал чаевых официантам, но щедро одаривал обманутых нотариусами и прочих несчастных, которые ежедневно просили у него денег для больного ребенка, умирающей тетушки и невинно осужденного мужа. Родные оберегали художника от наглых просителей-фантазеров, поэтому чаще всего «несчастные» подстерегали его по пути из дома в мастерскую. Но и для этих случаев мадам Ренуар придумала схему защиты: натурщица, завидев просителя, бежала в мастерскую и полностью раздевалась, быстро принимая живописную позу. Только опасение, что натурщица простудится, могло заставить Ренуара поскорее выпроводить визитера и топить вовсю камин, который для себя одного он никогда не разжигал.

Портрет Жанны Самари

Жанна Самари была парижской знаменитостью, многообещающей юной актрисой театра «Комеди Франсез». Парижский бомонд ею восхищался и стремился попасть на все премьеры, в которых на сцене появлялась Жанна. Она была настоящей селебрети своего времени, а ее портрет – чем-то вроде центральной фотосессии в глянцевом журнале. Какой фотограф отказался бы снять, к примеру, Дженнифер Лоуренс или Скарлетт Йоханссон для «Максима» или GQ?

Огюст Ренуар тоже не отказался от предложения написать портрет Жанны Самари, когда родители девушки обратились к нему с этой просьбой. Она действительно была очаровательна, звонко смеялась, а ее кожа как будто светилась. Чтобы понять свою новую натурщицу, художник даже героически посещал спектакли «Комеди Франсез». «По-видимому, мне здорово хотелось видеть ее! Вот уж место, где на всем печать скуки… По счастью, она часто играла в пьесах Мюссе!» – вспоминал Ренуар спустя много лет. Ренуару было крайне важно писать Жанну в том пространстве, где она жила. Каждый день он прибегал к ней домой – и сразу же хватался за кисть, забывая иногда даже здороваться.

Надо сказать, что это новое увлечение придавало художнику уверенности в своем призвании и давало надежду на будущее. Это было время, когда импрессионистов нещадно ругали критики, время, когда они теряли доверие торговцев и часто голодали, когда две провалившиеся с треском выставки отбирали понемногу веру в собственные силы. Именно в это время, например, к Ренуару пришел один из торговцев с предложением подделывать картины Теодора Руссо.

Бал в «Мулен де ла Галетт»

Однажды в начале лета Ренуар сделал набросок бала в кабачке «Мулен де ла Галетт» на Монмартре. Этот замысел не давал ему покоя: устроить большой пленэр не в лесу среди неподвижных деревьев и не у реки, а в самой гуще многолюдного праздника. Художник поселился на Монмартре на целое лето, быстро стал местной знаменитостью, хотя место оказалось не самым спокойным и благонадежным. Дети здесь часто рождались без брака, и пока матери работали, а бабушки занимались хозяйством, малыши были предоставлены сами себе, ходили неумытые и голодные. Ренуар ежедневно раздавал им печенье, молоко и носовые платки и искренне переживал за брошенных младенцев: а вдруг начнется пожар или кошка влезет в колыбель. Он не задумывался над нравственностью девушек-соседок, а по привычке любовался их красотой, блестящими глазами и юной кожей, собранными в небрежный пучок волосами и искренними улыбками.

Проект для застенчивого Ренуара выглядел отчаянным: найти с десяток натурщиков, расположиться с огромным холстом прямо рядом с танцующими парами и повторять этот трюк ежедневно. Но все на удивление легко складывалось – для мужских персонажей согласились позировать друзья-художники, а для привлечения местных девушек Ренуар изобрел собственный метод. Он знакомился с матерью юной красотки, просил разрешения писать дочь и предлагал плату за эту работу. Закончилось тем, что монмартрские мамаши приходили к нему сами и просили писать своих дочерей – натурщиц было хоть отбавляй.

Каждый день на протяжении всего лета 1876 года кто-нибудь из друзей помогал художнику вынести огромный холст к танцевальной площадке «Мулен де ла Галетт» – и начиналась работа.

Амплуа – развлекатель

Ренуар обожал Дюма-отца и всем сердцем ненавидел Дюма-сына. Александр Дюма был настоящим развлекателем и изобретателем французской истории. Ренуар был уверен, что развлекателей (к которым он относил и себя самого) редко воспринимают всерьез и часто даже не догадываются, как сложно на самом деле заставить читателя или зрителя улыбнуться. Как только сыновья выучивались бегло читать, Ренуар подсовывал им «Трех мушкетеров» и любимую «Графиню де Монсоро», а страстные любовные истории, измены, подлости и прочие моральные отступления от воспитательной нормы считал проявлением настоящего душевного здоровья писателя.

Ренуар завидовал другу Виктору Шоке, который был знаком с гениальным развлекателем. Ренуар с восхищением выслушивал смешные и трогательные истории и сам рассказывал о писателе всем, кто готов был слушать: «И что за чудесный человек сам старик Дюма! Он, оказывается, плакал в тот день, когда ему пришлось убить Портоса!»

Дюма-сын безнадежно скучен и по-стариковски расчетлив. Он отказался от наследства отца, чтобы не платить его долги! Ренуар и Шоке в беседах о своем любимом писателе выносят сыну приговор: «Единственным оправданием «Дамы с камелиями» было бы заплатить долги «Дамы из Монсоро».

Отцовские сказки

Ренуар был безумным отцом. Он все делал не так, как положено или кем-то доказано, он был волшебником, вдохновителем, сказочником. Чтобы угомонить маленького сына Жана на полчаса для позирования, ему прямо в мастерской читали Андерсена. Однажды в мастерскую во время такого детского сеанса заглянул кто-то из знакомых Ренуара и возмутился: зачем вы читаете ребенку эту ложь? Он будет думать, что животные разговаривают! Ренуар улыбнулся и ответил: «Они и правда разговаривают!»

Ренуар с женой часто бывали в театре. Первый сын Пьер родился совсем недавно – и они просили соседку присмотреть за малышом, уезжая на очередную премьеру. В антракте вдвоем летели домой на фиакре, чтобы одним глазом взглянуть на спящего сына, и возвращались точно ко второму акту. Потом то же самое они будут проделывать с маленьким Жаном, независимо от надежности сиделки и родительского опыта.

Сыновьям отращивали шевелюры, преследуя две цели: защитить голову от возможных травм и подарить Ренуару несколько новых вдохновляющих золотистых бликов на детских волосах. Жан распрощался с волосами, когда родился младший брат и любимая модель Ренуара – маленький Клод.

Опасный шпион

«У толпы нет мозгов!» – шутил Ренуар, вспоминая историю о том, как его приняли за шпиона, рисующего план набережных Сены, и едва не утопили на месте. Быстро собравшиеся зеваки вошли в азарт и требовали немедленной расправы над шпионом. Но случилось чудо: гвардейцы решили не топить Ренуара, а расстрелять.

Расстрел решено было перенести в мэрию, но чудо случилось еще раз. Уже попрощавшись мысленно с жизнью, Огюст шел на расстрел и вдруг увидел знакомое лицо – это был Рауль Риго, беглый журналист-республиканец, которого несколько лет назад Ренуар спас от голодной смерти и поимки. Теперь Риго был комиссаром полиции и важным человеком, в честь художника поймавшие его гвардейцы бодро спели «Марсельезу» и отпустили с заветным пропуском.

В Париже уже была Коммуна, а за его пределами – версальцы-монархисты, между ними – аванпосты. Пропуск республиканцев у него уже есть, а значит, теперь можно смело навещать семью, которая пережидает парижскую бойню в Лувесьенне. Пропуск версальцев тоже окажется у художника в кармане совсем скоро – еще один старый друг позаботился. Главное – не показывать ни одной из сторон пропуск противника – иначе от расстрела уже никакое чудо не спасет.

Между аванпостами Ренуар нашел дерево с вместительным дуплом. Перед пересечением границы он брал из дупла нужный пропуск, а опасный прятал. Идя назад, совершал спасительный обмен. У него была семья по одну сторону и пара незаконченных картин – по другую.

Служанка, натурщица, ангел-хранитель

В доме Ренуаров шутили: здесь все служанки со временем становятся натурщицами, а натурщицы – служанками. Огюста всегда окружали женщины, которые беззаветно его любили и заботились о нем. Но Габриэль среди них – на особом месте: Ренуар изобразил девушку больше 200 раз и в некоторые сложные моменты жизни просто погиб бы без нее.

Однажды Ренуар остался совсем без натурщиц, он уже не выходил из дома, писать было некого – и он начал уговаривать Габриэль раздеться. Девушка, не раздумывая, согласилась: она понимала, кто такой Ренуар и что значит для него позировать. Габриэль приехала в дом художника 15-летней девочкой, когда в семье должен был родиться второй ребенок. Жена Ренуара Алин Шариго позвала ее, свою двоюродную сестру, помогать по дому и присматривать за детьми. С этих пор Габриэль стала членом семьи, настолько преданным и необходимым, что вышла замуж только после смерти патрона, а умерла в Беверли-Хиллз, куда переселилась, чтоб жить рядом со своим любимым воспитанником, тогда уже известным режиссером Жаном Ренуаром.

Когда жена Ренуара умерла, а сыновья воевали, именно Габриэль ухаживала за ним, чистила палитру, каждое утро вкладывала кисть между одеревеневшими пальцами и привязывала ее к запястью веревками. Каждое движение приносит художнику боль, он перестает читать, чтоб сберечь глаза для живописи, он перестает ходить, чтобы остались силы писать. Когда его спрашивают, почему он не бросит, Ренуар совершенно серьезно отвечает: «Боль проходит, а красота остается».

Камиль Писсарро: добрый Бог

Камиль Писсарро был евреем и убежденным анархистом – читал революционные философские трактаты и учил детей внутренней свободе. Он отстаивал эмансипацию и социальное равенство. Его жизненные и политические взгляды однажды приняли отчетливые формы – и стали нерушимой внутренней основой до конца жизни. Он считал абсолютным злом капитализм, «ужасы нелепой цивилизации», банковские спекуляции и коммерцию. Уверенного, цельного, нерушимого Писсарро трудно было сбить с пути. Он купил дом в деревушке Эраньи – и растил там яблоневые деревья и овощи на грядках. Цветов совсем немного – только на небольшой клумбе под окном дома.

Один критик заметил, что «кисть Писсарро похожа на лопату, которая с болезненным усилием ворочает землю». Такая уничижительная крестьянская метафора, направленная против Писсарро, делает честь критику – он смог найти образ, близкий художнику больше всего. Дикий, загорелый уроженец Антильских островов, Писсарро, обосновавшись во Франции, становится не столичным обитателем богемного Монмартра, а крестьянином, которого земля кормит. И буквально – не давая умереть от голода и вырастить детей, и на уровне образов и мотивов – ежедневно щедро одаривая летними рассветными солнечными пятнами, хрустящим инеем, ровными бороздами после вспашки, осенними листьями, прозрачными зимними сухими травами. Он буквально пишет то, что под ногами.

Его личным талантом, помимо зоркости душевной и эмоциональной, было умение «постичь суть места». Писсарро – художник земли. В сельском садике под Парижем, у обочины пыльной дороги, на широкой городской улице или посреди замерзшего поля – как будто пульс Писсарро менялся в зависимости от того места, в которое он попадал.

Сент-Томас

Жакоб Абрахам Камиль Писсарро родился на маленьком тропическом антильском острове Сент-Томас, и до Франции оттуда плыть больше 7 тысяч километров… Здесь были солнце и пальмы, размеренная, знойная, надежная жизнь сына успешного торговца, и никакой возможности стать настоящим художником. Хотя бы потому, что здесь просто негде было купить краски и не у кого учиться.

Всю жизнь, до самой смерти, Камиль Писсарро ищет художественную правду и исследует новые техники. Возможно, это связано как раз с тем, что он не получил в юношестве академического художественного образования. Писсарро впитывал мир глазами, искренне увлекался находками и новаторством своих друзей-художников. Весь мир был ему школой.

При этом Писсарро не прост и не наивен, его называли учителем Поль Гоген и Поль Сезанн, те художники, которые определили все современное искусство. Самоучка Писсарро охотно учит молодых художников, в которых часто только он один и верит. Он делится идеями и опытом, формулирует в разговорах и письмах идеи импрессионизма так, что он действительно начинает превращаться в идейное художественное движение с понятными целями.

Париж

Париж оказался слишком большим, шумным, непостижимо свободным и вызывающе беззастенчивым для скромного еврейского юноши. Город стремительно меняется в эти годы – растут широкие бульвары, строятся новые современные здания, зажигаются первые газовые фонари. В 1855 году, выбравшись в большой мир, Писсарро попадает прямиком на парижскую Всемирную выставку.

Ритм его жизни сразу же меняется: большие художники-наставники Коро, Курбе, Милле, академия Сюисса, знакомство с юными Моне, Ренуаром и Дега, совместные пленэры и постоянные разговоры о революционном искусстве. Это именно Писсарро, который лет на 10 старше каждого из них, станет вдохновителем и наставником Общества отверженных. Он нащупает и разработает главные художественные принципы будущих импрессионистов.

Понтуаз, Лювесьенн

Бунтовать против официального Салона и востребованного искусства – затея заведомо невыгодная. Писсарро отчаянно беден в 1860-е, он целыми днями ходит по Парижу в поисках небольших заказов. Занимается росписью штор и другими прикладными художествами. И переезжает жить в пригород Парижа Понтуаз не из любви к сельским пасторалям, а из простого расчета – жилье здесь намного дешевле.

В 1860 Камиль Писсарро влюбился в горничную, которая служила его матери. 10 лет пройдет, прежде чем он женится на Джулии Веллей, к тому времени у них будет уже двое детей. А позже родятся еще шестеро. Писсарро обладал невероятной верой в собственное призвание, продолжая писать сельские пейзажи и в перерывах помогая жене копать огород, чтобы прокормить семью.

Лондон

Когда в 1970 году началась Франко-прусская война, мечтать послужить отечеству могли юные независимые романтики, а Камилю Писсарро нужно было спасать семью. Как и его другу Клоду Моне. Они вместе уезжают в Лондон. Здесь происходит несколько важных встреч для каждого из них: с туманом, с Тёрнером и с Полем Дюран-Рюэлем.

Лондон с его неповторимыми ландшафтными и атмосферными эффектами покорил пейзажиста Писсарро – воздух здесь холодный, тяжелый, медленный, его можно пощупать. Он в восхищении пишет весенние дожди, густые туманы, снегопады. Мимо акварелей и полотен Тернера в британских музеях тоже не может пройти без восторга – в них столько света. И, наконец, Дюран-Рюэль – первый профессиональный продавец картин, который купил у Писсарро два пейзажа по 200 фунтов за каждый! Можно было жить.

Лювесьенн, Понтуаз

Война закончилась, но возвращение в Лювесьенн было грустным – в доме Писсарро солдаты устроили мясную лавку и полотнами устилали дорожки в саду. Из полутора тысяч картин уцелели только 40. И испытания только начинались.

В 1874 году пройдет первая выставка импрессионистов: из 165 картин, вывешенных на красных стенах в мастерской модного фотографа Надара, было пять полотен Писсарро. Через два года будет вторая, еще через год – третья выставка. К пятой многие коллеги Писсарро, устав от нищеты и тотального неприятия, разочаровываются и отказываются от участия, но только не Камиль Писсарро. Пройдет восемь лет и семь выставок, прежде чем его вера в свое творчество оправдается еще и финансово.

Руан

Писсарро приезжал в этот город уже три раза, прекрасно знал его и изучил, казалось, все мотивы и привлекательные места. Но ехать с мольбертом в Руан после Моне – завидная смелость и профессиональная дерзость. Камиль Писсарро понимает, что каждый, кто в Париже увидит его руанские полотна, вспомнит о знаменитой серии соборов Моне, которая несколько лет назад с успехом распродавалась прямо с выставки в галерее Поля Дюран-Рюэля. А значит, нужно подойти к Руанскому собору совсем с другой стороны, но и не делать при этом вид, как будто собора не существует вовсе.

Тогда Камиль Писсарро прячет грандиозную древнюю достопримечательность за простые городские постройки. Не такие величественные и сакральные, не такие важные. Так, будто он ходит мимо этого собора всю жизнь, будто он вырос и состарился в Руане.

Художник писал сыну из Руана, что нашел прекрасное место, с которого можно написать не только улицу, но и рынок. Писсарро ждет пятницы, пока на городском рынке начнется рабочий день. Это «оконный период» Писсарро, когда он почти не выходит на пленэр из-за прогрессирующей болезни глаз. В последние несколько лет жизни он просто смотрит в окно и наслаждается возможностью иногда менять эти окна и вид за ними – у Писсарро наконец-то появились деньги для путешествий.

Париж

В 1890-е годы к 60-летнему Камилю Писсарро приходит долгожданное признание. Арт-дилер Поль Дюран-Рюэль устраивает выставки, посвященные городским сериям художника. И все его бульвары, написанные в дождь, снег и в солнечную погоду, сразу находят покупателей и разлетаются по частным коллекциям. Нельзя сказать, что на Писсарро обвалилось сказочное богатство. Он радуется стабильным продажам картин и всегда боится, что вернется голодное прошлое.

Постаревший Писсарро пишет Париж. Это неожиданно. Художник всегда жил в деревне и вел по-настоящему крестьянскую жизнь. Никогда не оставляя Эраньи надолго, он теперь выбирается пожить иногда в Париже.

В 1897 году, поселившись в самом центре столицы, в гостинице «Отель дю Лувр», Писсарро пишет сыну: «Я рад, что могу попытаться написать улицы нового Парижа, которые мы все так привыкли называть уродливыми, но которые на самом деле удивительно переливчатые, яркие и такие живые». Но почему уродливые? Что с этими улицами было не так? Как и любая кардинальная, беспощадная модернизация города, перестройка Парижа вызывала яростное сопротивление горожан, а некоторых доводила просто до отчаяния. Старого города просто не стало: 200 тысяч зданий были разрушены, 34 тысячи – неузнаваемо перестроены. Когда-то тесные, извилистые мощеные улочки превратились в широкие бульвары. Необъятные площади, способные вызвать приступ агорафобии. Пятиэтажные здания, новый шикарный оперный театр, ипподром, могучие металлические опоры железнодорожных мостов. Любовь к современному шумному Парижу легко давалась молодым художникам, а Писсарро решил обучиться этой любви в 67.

С Писсарро так было всегда: папаша, добрый бог, Моисей, как называли его коллеги-импрессионисты, оказывал колоссальное влияние на каждого, кто оказывался рядом. Он был не намного старше других, но с непоколебимым спокойствием древнего пророка успокаивал их душевные бури и сомнения. И при этом до конца жизни был готов каждый день заново учиться жить и писать, ни на минуту не успокаиваясь в собственной значимости.

Он полюбил эти уродливые, расчерченные как под линейку, широкие, шумные парижские улицы, как будто видел их впервые.

Пульс Камиля Писсарро остановился в 1903 году, его картины сегодня украшают собрания великих музеев мира, художниками стали все пятеро сыновей Писсарро и даже некоторые внуки и правнуки. Все-таки это фантастически редкий дар – быть убедительным учителем и верить в правильность избранного пути.

Джон Сингер Сарджент: гражданин мира

Когда Огюст Роден в 1902 году увидел портрет трех юных сестер Хантер кисти Джона Сингера Сарджента, он назвал художника «Ван Дейком нашего времени». Однако сразу после смерти Сарджента в 1925 году мнение о нем в творческих кругах резко изменилось в худшую сторону. Произошло это, в частности, с подачи бывшего друга художника, влиятельного критика Роджера Фрая, посчитавшего работы Сарджента неуместными и неактуальными для эпохи модернизма. Так что его реализм практически мгновенно был объявлен анахроничным и поверхностным, а самого художника стали считать не более чем удачливым карьеристом, который своими портретами потакал прихотям аристократов.

Один из самых успешных и почитаемых художников своего времени был вытеснен Матиссом и Пикассо. Упражняясь в остроумии, коллеги по цеху называли Сарджента легковесным льстецом «Позолоченного века» и хитрым ремесленником. Камиль Писсарро как-то пренебрежительно обронил: «Он был не энтузиастом, а скорее ловким исполнителем». За Сарджента к тому моменту могли говорить лишь его полотна, безмолвные свидетельства его несомненного таланта и мастерства. Спустя несколько десятилетий они заняли положенные им места в музеях и галереях, стали продаваться на аукционах за миллионы долларов и обеспечили Сардженту имя мирового классика.

Мир в наследство

Родители художника выросли в Штатах и, несмотря на то, что большую часть жизни он прожил в Европе, Сарджент считал себя американцем. В 1854-м Сардженты отправились в путешествие по Европе, которое в итоге продлилось всю их жизнь. Покинуть родную страну их заставила трагедия: благодаря смене обстановки Фицуильям и Мэри надеялись оправиться от гибели своего первенца. 12 января 1856 года во Флоренции у них родился сын Джон.

Сарджент рос и развивался практически во всей Европе сразу. Годы его становления прошли в путешествиях по Франции, Германии, Италии, Швейцарии и Испании. По словам близкого друга Генри Джеймса, который, кстати, тоже стал вечным кочевником с легкой руки родителей, такое «образование по Бедекеру» (это имя стало нарицательным – синонимом путеводителя) сделало Сарджента «цивилизованным до кончиков ногтей» полиглотом.

Художник однажды рассказывал, что его самым ранним воспоминанием был темно-красный булыжник на мостовой во Флоренции, которым маленький Джон был просто одержим. Страсть к рисованию проявилась у него в раннем возрасте, мать мальчика, которая сама была художником-любителем, поощряла развитие природного таланта Джона, щедро снабжая его сюжетами для рисунков в многочисленных путешествиях. Отец обучал его географии, арифметике, чтению и другим необходимым дисциплинам. Он же сопровождал Джона в Париж весной 1974 года, когда юноша, немного отточивший свои навыки в Академии изящных искусств во Флоренции, решил продолжить образование в столице европейского искусства.

Откровения и откровенность

В столице Франции Сарджент задержался на долгих 12 лет, но, оставаясь верным семейным традициям, продолжал путешествовать по Европе и даже за океан – на историческую родину.

Переломный момент в карьере Сарджента наступил в 1884 году, когда он представил публике портрет «Мадам Х», в которой зрители без труда узнали мадам Виржини Готро. Художник, который надеялся с помощью этого полотна добиться еще большей популярности, получил прямо противоположный эффект. Дело, однако, было совсем не в излишней откровенности портрета.

Виржини Амели Авеньо родилась в 1859 году в Новом Орлеане в семье белых креолов. Ее отец погиб в сражении при Шайло во время гражданской войны, а спустя четыре года «мозговая горячка» унесла жизнь младшего брата девочки, и тогда ее мать приняла решение переехать в родную Францию. После военных ужасов Париж показался им настоящим раем. Главной целью матери было удачно выдать Амели замуж, и банкир Пьер Готро (который был вдвое старше девушки) оказался подходящей партией.

Мадам Готро не была канонической красавицей, но при этом обладала каким-то особым природным магнетизмом и притягательностью. Ее главной гордостью была невероятно бледная кожа, естественный цвет которой она подчеркивала пудрой и, по слухам, поддерживала, принимая мышьяк. Виржини умела очаровывать и восхищать, но креольское происхождение не позволяло ей пробиться в высшие круги парижского бомонда. Долгое время она так и оставалась дамой «полусвета», пока Джон Сингер Сарджент не решил написать ее портрет.

На одном из предварительных набросков к портрету у платья героини была кокетливо спущена одна бретелька. И эта, казалось бы, малозначительная деталь в сочетании с обручальным кольцом вызвала грандиозный скандал на Парижском Салоне в 1884 году. По мнению критиков, это был неприкрытый намек на то, что эта замужняя дама может благосклонно принимать ухаживания других мужчин.

После того как Сарджент уехал в Лондон и страсти поутихли, мадам Готро безуспешно пыталась вернуть себе утраченный статус. Но ей пришлось довольствоваться лишь функционерами средней руки, иногда сопровождавшими ее в оперу. Спустя какое-то время Виржини Готро совсем перестала появляться в обществе. Поговаривали, будто с приходом старости бывшая красавица сняла со стен своего дома все зеркала и стала выходить на улицу только по ночам.

Портрет садовой калитки

После скандала с «Мадам Х» заказы, прежде сыпавшиеся на художника как из рога изобилия, стали постепенно иссякать. Как ни странно, этот период оказался для Сарджента очень продуктивным, подарив ему определенную творческую свободу. Он пишет своих друзей и их детей, участвует в проектах импрессионистов и получает долгожданную возможность работать под открытым небом, проводя летние месяцы в Вустершире. В 1886 году Сарджент окончательно перебирается в Лондон, посчитав, что британская столица окажется более гостеприимной, чем Париж. Однако дурная слава его опережала, и богатые англичане не слишком стремились заказывать художнику свои портреты. Зато ему с удовольствием позировали американцы во время поездок Сарджента в Штаты.

В конце концов британцам пришлось сдаться и признать талант художника, он снова начал набирать потерянную популярность. Но со временем Сарджент все больше устает от портретов. Он по-прежнему много путешествует и пишет потрясающие пейзажи из самых разных уголков мира. Одной перспективной клиентке он даже заявил, что с бо`льшим удовольствием напишет ее садовую калитку, чем ее лицо. Сарджент посвящает освободившееся время рисованию фресок для Бостонской публичной библиотеки и Бостонского музея изящных искусств. Кроме того, создает множество пейзажей и жанровых сцен в технике акварели, черпая вдохновение в многочисленных поездках.

Безличная жизнь

О любых отношениях Сарджента, кроме дружеских, известно до смешного мало. Он никогда не был женат, но, по слухам, дважды был «почти что помолвлен». Как бы там ни было, семьей художник так и не обзавелся. Этот факт, как и внушительное количество не выставлявшихся на публике рисунков с обнаженными мужчинами, позволил критикам и обозревателям делать предположения по поводу сексуальной ориентации художника. Справедливости ради стоит сказать, что изображений обнаженных женщин среди работ Сарджента было ничуть не меньше. Но при этом не существует ни единого подтверждения о романтических отношениях с кем бы то ни было. Он ревностно оберегал свою приватность, избегал интервью и в конце жизни уничтожил всю личную переписку, оставив потомкам лишь воспоминания друзей. А они, в свою очередь, сходились в одном: Джон Сингер Сарджент, умерший во сне в возрасте 69 лет, был безоглядно влюблен и навечно обручен с живописью.

Уильям Меррит Чейз: американский мечтатель

Молодые американские художники уезжали учиться в Париж и устраивали настоящие коммуны в местах обитания французских импрессионистов. Они возвращались домой с чемоданами, забитыми живописными видами Живерни и бесконечными стогами сена, написанными почти как у Моне. Они ходили на пленэры с Писсарро и записывали за ним важные советы о том, как правильно смотреть на натуру и изображать ее. Но Уильям Меррит Чейз не ездил во Францию – он пришел к импрессионизму объездными путями, по бездорожью, мимо проторенной колеи.

Ученичество

Повезло ли Уильяму родиться в нужном месте, в нужное время или в нужной семье, но отец, торговец обувью, поддержал мечту мальчика стать художником – и до 18 лет он уже получил начальное художественное образование в Индианаполисе в студии местного портретиста. В 18 лет уехал в Нью-Йорк учиться в Национальной академии дизайна. Даже семейные финансовые проблемы, из-за которых Чейзы вынуждены были перебраться в Сент-Луис, стали для Уильяма счастливым случаем. В 1872 году местные богачи-меценаты какое-то время с удовольствием заказывали у юного художника картины для своих домов, а потом посчитали перспективным вложить деньги не только в его картины, но и в его образование. Одним словом, они скинулись и предложили Чейзу поучиться в Европе, а заодно помочь им подобрать стоящие полотна для частных коллекций. Согласится ли он, спросили. «О Боже, я бы выбрал Европу даже если бы мне пришлось отказаться от рая!» – ответил Уильям.

И от рая он действительно отказывается: Чейз не едет в город, о котором теперь мечтают все молодые художники, он осознанно выбирает Мюнхен, а не заманчивый, модный, соблазнительный Париж. Французская столица к тому времени стала и художественной столицей, там не сходит с уст имя Эдуара Мане, а Клод Моне как раз пишет «Впечатление», которое через два года появится на первой выставке импрессионистов. Слишком много отвлекающих моментов – решает Чейз и поступает в Мюнхенскую академию, едет копировать Рубенса, Халса и восхищаться Вильгельмом Лейблем. Возвращаясь через несколько лет в Нью-Йорк, разумный и целеустремленный Уильям уже не только знает, как писать, но и как преподавать живопись.

Учительство

Перед уроком в Нью-Йоркской школе искусств преподаватель Уильям Чейз забегал на рынок, покупал несколько рыбин в лавке, быстро писал на занятии небольшой натюрморт, оставлял студентов в немом восхищении – и успевал вернуть рыбу на рынок до того, как та успевала испортиться. Он советовал ученикам вырезать на листе бумаги прямоугольный видоискатель – и ходить на мотивы с ним, смотреть через это окошко на мир, обнаруживая новые ракурсы. Отыскивать неожиданный вид на манер фотографа.

Часто Чейз приглашал на свои занятия со студентами коллекционеров, дилеров, других художников, чтобы те наблюдали за его работой. Он надевал белоснежный костюм, работал маслом – и умудрялся закончить работу, не испачкавшись. Его ученики вспоминали, что в такие моменты учительского азарта Чейз увлекался сам и мгновенно овладевал вниманием зрителей. Те сидели разинув рты и неотрывно следили за каждым движением художника. Чейз работал очень быстро. При этом часто он писал не то, что хотел, а что должен был, не столько произведение, сколько образец: преподавать современное искусство молодым художникам нужно было убедительно.

Преподавал он всю жизнь в главных художественных школах Америки, основал Нью-Йоркскую школу искусств и 12 лет руководил летней пленэрной школой в Шиннекоке. Его учениками были Джорджия О’Киф, Эдвард Хоппер, Марсден Хартли, Рокуэлл Кент и Джозеф Стелла.

Бывало, что выдающийся учитель Уильям Чейз терял уверенность, беспокойно оглядывался на уже прожитое и написанное и вздыхал: «Будущие поколения запомнят меня всего лишь как художника, писавшего рыбу, одну только рыбу». Напрасно опасался – его помнят совсем не рыбным портретистом.

Гендерная дерзость

Чейз написал один из самых дерзких женских портретов – «Портрет Лидии Эммет». До сих пор так писали только мужчин: уверенный поворот, выставленная вперед нога, энергичное и свободное положение руки. Ван Дейк, Веласкес, Рубенс, все написанные ими короли и принцы, со шпагами и плащами, званиями и титулами. А дамам на портретах положено было левой рукой придерживать платье, теребить платок, укачивать младенца, сжимать зонтик или веер. Нежным полукругом изгибать ее в крайнем случае. Но художницу Лидию Эммет необходимо было написать именно так.

В 1892 году Лидия Эммет (ей 26 лет!) принимала участие в росписи свежеотстроенного Женского здания на готовящейся Всемирной колумбовой выставке в Чикаго. Выставка состоится через год и станет самой масштабной и посещаемой за всю историю. Лидия, бывшая ученица Уильяма Чейза, уже вернулась к тому времени из Парижа, где училась, из Живерни, где жила некоторое время в колонии американских импрессионистов, поклонников-последователей Клода Моне. Теперь Лидия Эммет – помощница Чейза и преподаватель начального курса в его летней школе в Лонг-Айленде.

Она получила первый заказ на иллюстрации к детской книге, когда ей было 16 лет, стала академиком в 45 лет, разработала эскиз медали Американского географического общества, рисовала иллюстрации для журнала Harper’s Bazaar, создавала витражи для Луиса Тиффани, написала портрет первой леди Лу Гувер, который сейчас находится в Белом доме. Одним словом, веер, платок и зонтик – абсолютно посторонние для нее вещи.

По портрету Лидии Эммет можно составлять подробный список живописцев, которыми восхищался Чейз, от которых с удовольствием перенимал технические находки, по которым цитировал кружева и платье, позу модели и композицию картины. И все это вместе оставалось бы ловким реверансом в сторону Веласкеса, Ван Дейка, Уистлера, если бы не эта гендерная дерзость. И еще одно: эта длинная розовая лента, пересекающая вертикально всю фигуру Лидии, написана одним тягучим, виртуозным, вызывающе точным мазком.

Попытка дружбы

В 1885 году, когда Уильям Чейз разыскал в Лондоне Джеймса Уистлера, тот был уже знаменитостью, устраивал персональные выставки, получил звание почетного члена Академии художеств в Мюнхене, много наград и восхищенных отзывов. Чейз младше нового знакомого на 15 лет – и манерой письма Уистлера восхищен. Художникам удается стать друзьями, что случалось с Уистлером редко и ненадолго – современники хором утверждают, что он был просто невыносим.

В течение какого-то времени художники сближаются настолько, что отправляются в совместное путешествие в Голландию и договариваются написать портреты друг друга, а потом представить их на одной из совместных выставок. Уистлер и Чейз протянут в этой авантюрной затее недолго и уже скоро начнут сводить друг друга с ума. Сначала позировал Чейз, позировал долго и почти без надежды когда-нибудь поменяться с Уистлером ролями. И оказавшись наконец по другую сторону холста, решил в знак восхищения написать друга в его же манере, используя любимые цветовые сочетания Уистлера и его композиционные находки. Он откладывает любимую пастель, прячет яркие краски и увольняет светлые оттенки – он пишет портрет художника, вдохновляясь одними из самых его впечатляющих работ – «Аранжировкой в сером и черном № 1» и «Портретом Теодора Дюре». В верхней части картины – заметная размашистая подпись «Моему другу Уистлеру. Уильям Чейз».

В разгар какой-то размолвки Чейз не выдерживает – и сбегает от Уистлера, прихватив почти завершенный портрет. Ни о какой совместной выставке, конечно, речи уже быть не может – и Чейз показывает свою работу в Нью-Йорке сам. Уистлер взбешен, журналисты и зрители в восхищении и замешательстве: «Картина настолько потрясающа в передаче личности и художественной манеры Уистлера, что выглядит почти насмешкой». А Уистлеру только того и надо, чтобы поставить точку в этих отношениях, записать бывшего друга в заклятые враги, а его картину обозвать «чудовищным пасквилем».

Портрет Чейза, работа над которым была такой долгой и утомительной, нигде так и не появился. Обиженный Уистлер его уничтожил.

Американская мечта

Нью-йоркская студия Уильяма Чейза напоминала восточный базар и театральные декорации одновременно: антиквариат, старинные безделушки, выразительная мебель, ковры, вазы, экзотические ткани. Она находилась в первом в Америке здании, построенном специально для художников – одни только мастерские. Здесь было шумно, двери нараспашку, постоянно заходили коллекционеры, художники, устраивались выставки. Чейз не знает, что такое безденежье, голод, разгромная критика и гонения, он работает увлеченно и без сомнений – в его мастерской создается американское искусство.

Здесь же, в мастерской, 27-летний Уильям познакомится с 20-летней натурщицей Алисой Герсон, на которой быстро женится и проживет в спокойном, счастливом, уютном браке много лет. Восемь детей, безмятежные летние семейные каникулы в Шиннекоке, где у Чейза – самая крупная в Америке пленэрная школа, большой дом и весь городок – одна знойная мастерская на берегу залива. В домах фермеров и рыбаков летом размещаются студенты Чейза – иногда по 150–200 человек.

Когда холодает, он возвращается в город и, когда не преподает, пишет нью-йоркские городские парки, играющих дочерей и красивых женщин в японских кимоно.

Художник умер в 1916 году, ему было 66 лет – и за эти годы он смог переработать в собственный эклектичный, космополитичный, виртуозный стиль настолько мощные и объемные живописные традиции, что его знаменитые ученики могли смело двигаться дальше – в современное, авангардное, модернистское искусство.

Экспрессионизм: предчувствие катастрофы

Как и для любого мощного художественного движения, для экспрессионизма невозможно назвать точную дату или год рождения. Невозможно провести границу на карте и указать территорию, на которой экспрессионизм родился и окреп. Все приблизительно. Кроме одной железобетонной пространственно-временной характеристики: Северная Европа накануне Первой мировой войны. Экспрессионизм – это авангардное художественное течение, новое трагическое мировоззрение и целый свод мотивов, символов и мифов. И, кстати, это революционная реакция не только на поношенное, безжизненное традиционное академическое искусство, но и на светлую, идиллическую, южную импрессионистскую «видимость» мира.

Накануне экспрессионизма

Экспрессионизм не случился вдруг от зашкалившего социального напряжения и всеобщей усталости после торжественного импрессионистского светового шоу – у движения были пророки-одиночки, заложившие его основы, живописный язык, вернувшие в современность Христа, запустившие в нее экзотических богов и чудовищ. Предтечами экспрессионистов называют французов Ван Гога и Гогена – как раз благодаря завезенному с островов экзотическому варварству и спустившемуся на землю Христу. Бельгийца Джеймса Энсора себе в предшественники берут не только экспрессионисты, но и сюрреалисты: у него люди в застывших масках, а маски, наоборот, как живые, – первобытный страх и ирония. Норвежца Эдварда Мунка для простоты даже называют экспрессионистом – это у него впервые любовь становится пугающей, жадной, вампирской, а пейзажи вызывают необъяснимое ощущение постоянной угрозы.

Эдвард Мунк экспрессионистом не был. В молодости он восхищался импрессионизмом, ездил во Францию, писал статую Родена и делал копии картин Гюстава Кайботта. А когда приближалась Первая мировая война, 50-летний Мунк уже давно пережил несколько нервных срывов, годы отчаянных страхов и необъяснимой тревоги, написал несколько вариантов «Смертного одра» и «Крик». Его личный север и его личная война сделали Мунка экспрессионистом до того, как придумали этот термин, и до того, как его молодые последователи в Германии и Австрии заговорили о предчувствии глобальной катастрофы, об искаженном мире, о деформированной реальности.

Эдвард Мунк – художник вне стилей и движений. Но его художественный мир, страшный, враждебный, подсказанный трагическими детскими воспоминаниями и взрослыми страхами, оказался созвучен ощущениям и мировоззрению целого поколения молодых художников десятки лет спустя. Благополучные дети разумных родителей, студенты архитектурного отделения Высшей технической школы, они расслышали в вызывающих живописных контрастах, пылающих небесах, искаженных лицах на картинах Мунка единственно верный язык, на котором можно говорить о современном мире.

Этот мир обречен

Берлин стал столицей Германии в 1871 году. До начала Первой мировой войны его население увеличилось в 2,5 раза: в столицу съезжались в поисках работы, удачи, денег. В начале ХХ века рост города был головокружительным, а жажда обновлений – неутолимой и опасной. Машин было столько, что возникла необходимость в регулировщиках, в любой конец города можно было добраться на трамвае или автобусе, на Потсдамской площади выросла самая большая в Европе гостиница. Берлин сияет витринами, рекламами, фарами, огнями ночных клубов и театров – это самый освещенный город Европы, потому что здесь есть целый квартал, названный в честь промышленного гиганта Siemens. В начале века именно здесь изготавливают электрокабели.

Берлин получил в начале века хлесткое прозвище – «Вавилонская блудница». В отличие от других европейских городов здесь не было организованных борделей. Проститутки искали клиентов прямо на улицах и площадях, смешивались с толпой несущихся по улицам прохожих. Но работа была не из легких: нужно быть достаточно заметной, но нельзя выглядеть слишком вульгарно. Отряды моральной полиции, отслеживающие проявления неподобающего поведения на ночных улицах, не должны ничего заподозрить. Так между проститутками и их клиентами складывается особый язык улыбок, подмигиваний, незаметных жестов, по которым можно было распознать нужную особу и договориться о деле.

Берлин стремился стать самым прекрасным городом в мире, не хуже, чем культурная столица Париж и индустриальная столица Лондон. Он развивался в бешеном темпе, накапливая напряжение людей, не готовых к таким быстрым переменам. Все больше женщин работают на производствах – все больше недовольных мужчин, которые видят в этом угрозу для семьи, будущего потомства и собственного эго. Все больше рабочих с отчаянием перестают чувствовать себя мастерами и оказываются безымянными винтиками в машине серийного производства. Выбирая из десятков новейших, модных питейных заведений, берлинцы не имели возможности выбирать власть. Строятся мосты, заводы, устраиваются впечатляющие Индустриальные выставки – и при этом безбожно перемалываются культуры и традиции колоний. Именно в такой Берлин в 1911 году приехали из Дрездена создатели художественного объединения «Мост», первой экспрессионистской группы.

Все немцы делали это

Официальным годом рождения экспрессионизма считается 1905-й – год создания объединения «Мост». В Дрездене четыре студента-архитектора – Эрнст Людвиг Кирхнер, Фриц Блейль, Карл Шмидт-Ротлуф и Эрих Хеккель – решили менять немецкое искусство. В разное время к ним присоединялись Эмиль Нольде, Макс Пехштейн и другие художники. «Мост», как и экспрессионизм вообще, некоторое время был просто синонимом нового искусства. Программа группы, оформленная в виде гравюры, была не о стилистических особенностях, а о революции: «Мы, молодые, – залог будущего, хотим добиться свободы в жизни и в сопротивлении отжившим установкам стариков. К нам принадлежит каждый, кто непосредственно и искренне выражает то, что понуждает нас творить».

Любое авангардное движение, противопоставлявшее себя традиционной живописи, находило собственный путь из академизма. Импрессионисты ушли в острую современность и сиюминутность. Экспрессионистам же современность не особо нравилась, как, впрочем, и импрессионистская имитация реальности – и они ушли в архаику, экзотику и мистику. Видимый мир виден каждому, считали они, нет смысла его изображать. Важно лишь эмоциональное состояние автора – и его способность при помощи формы, цвета, штриха передать это состояние зрителю.

Первая выставка художественного объединения «Мост» проходила в выставочном зале электролампового завода. Афишу выставки разработал Фриц Блейль, а немецкая полиция ее запретила как непристойную и целенаправленно уничтожала.

В этот дрезденский период участники «Моста» каждое лето уезжают на Морицбургские озера и находят в этих богемных, расслабленных, нудистских тусовках-пленэрах выход из современного ада, ужаса и одиночества. Они пишут обнаженных женщин, скорее варварок и диких животных, чем цивилизованных немок, пишут друг друга и не питают иллюзий: там, где дикая, неуправляемая энергия вырывается в человеке наружу, обнаруживаются не только невинность и природная грация, но и звериное, голодное, аморальное, воинственное.

С переездом в громкий, сияющий Берлин каждый из участников «Моста» постепенно расстается с прежними сюжетами и надеждами на спасение в дикой природе. В оставшиеся три года до войны они создадут самые важные и эмоционально острые работы. Но уже каждый сам по себе. Этот первоначально постулированный экспрессионистами художественный вызов «писать эмоции художника, а не внешний мир», «искать собственную душу» ведет еще и к творческому одиночеству и непохожести всех на всех. В экспрессионизме не предусмотрена общность.

Эдуар Мане. Моне и госпожа Моне в лодке (Новая пинакотека, Мюнхен), 1874 год

Эдгар Дега. Джентльмены на скачках: наездники перед стартом (Музей д’Орсе, Париж), 1862 год

Клод Моне. Вокзал Сен-Лазар в Париже, прибытие поезда (Художественный музей Фогга, Кембридж), 1877 год

Поль Сезанн. Гора Святой Виктории (Институт искусства Курто, Лондон), 1887 год

Утагава Хиросигэ. Вид с моста Яцуми (Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург), 1856 год

Винсент Ван Гог. Ирисы (Музей Гетти, Лос-Анджелес), 1889 год

Кацусика Хокусай. Ирисы и луговая цикада (Частная коллекция), 1832 год

Эдгар Дега. Портрет Эдуара Мане (Метрополитен-музей, Нью-Йорк), 1865 год

Эдуар Мане. Олимпия (Музей д’Орсе, Париж), 1863 год

Эдуар Мане. Расстрел императора Максимилиана (Кунстхалле, Мангейм), 1868 год

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Перемирие с Турцией затянулось на целый год и ничего не дало. Мирный договор между противоборствующи...
НАЦИОНАЛЬНЫЙ БЕСТСЕЛЛЕР ЯПОНИИПРОДАНО ОКОЛО 1 000 000 КНИГОЖИДАЕТСЯ ГРАНДИОЗНАЯ КИНОПРЕМЬЕРАФИЛЬМ ДЭ...
«Уравнение Бога» – это увлекательный рассказ о поиске самой главной физической теории, способной объ...
Практическая инструкция, шаблоны, контакты админов основные инструменты, которые позволяют зарабатыв...
После загадочного катаклизма мир полностью преобразился, законы физики изменились. Выросшие в новых ...
О королевстве зачарованных драгнилов слагают много легенд и посвящают баллады. Есть в этом народе не...