Непосредственный человек Руссо Ричард

— Не думаю, — улыбнулся я в ответ. — Я придаю его жизни смысл.

На самом деле, скорее всего, Герберт ненавидит меня, однако эту мысль я придержал.

— Послушайте, давайте выложим карты на стол. Нам обоим известно про ваши многолетние разногласия с профсоюзом. Фактически с самого начала. Это ведь точная оценка? Справедливая?

— У меня и со многими другими людьми были разногласия, — сказал я. — Не одни вы считаете меня занозой.

Он словно и не слышал меня.

— Дело не только в поданных против вас жалобах. Я знаю, причина гораздо глубже. Вы считаете, что мы отстаиваем некомпетентность, бьемся за посредственность.

— Было бы неплохо, если бы вы бились за посредственность. Для нашего заведения посредственность — разумная цель.

Герберт отмахнулся: дескать, соглашаться со мной он не обязан, но и обсуждать этот вопрос сейчас не время.

— Вот что я хочу сказать, Хэнк. Вот что. Многие люди согласны с вами, но на этот раз они на нашей стороне. Например, ваш приятель Поли. Хотя он тоже голосовал против профсоюза, если помните.

— Это было десять лет назад, — уточнил я. — И я не могу помнить, как он голосовал, ведь голосование было тайным.

— Он голосовал против, — повторил Герберт. — Как и вы. Поверьте на слово.

В этом я, пожалуй, мог поверить ему, хотя нам обоим было немножко неловко от того, что мы оба так отчетливо помним то, что следовало знать лишь одному.

— Вот я о чем: никто и не рассчитывает, что вы присоединитесь к профсоюзу. Победим в этой битве — и возвращайтесь к привычной жизни. Будьте занозой в заднице, как выражается Пол Рурк, если это вам нравится. Я вас за это не виню. Приятно, когда тебя обхаживают, не считают заведомым союзником. Я вполне понимаю.

— Герберт! — попытался возразить я, но он поднял руку, останавливая меня и как бы намекая, что разбирается в моих побуждениях лучше, чем я сам, не стоит и спорить.

— Мы зовем вас на свою сторону, потому что сейчас это правильная сторона и потому что вы нам нужны. После того как вы сумели подать себя на телевидении, я вижу вас в роли нашего главного спикера, если захотите. Или соберете собственное войско. Ведь у английской кафедры больше голосов, чем у любой другой.

— Вот только у нас ничего не выходит делать заодно, — сказал я ему.

— Может, на этот раз получится. Черт, я только что говорил с Тедди и Джун. Когда такое было, чтобы они объединялись с Поли и Финни?

Он не сводил с меня глаз, наблюдал, как я приму это известие. Я знал, что подтекст нашего разговора существенно отличается от произносящихся слов. На поверхности, словами, Герберт утверждал мою необходимость для общего Дела. Но между слов давал мне понять, что моя кафедра, мои друзья уже сплотились против меня. Либо я соглашусь быть их героем, либо меня сотрут с лица земли. Риторическая изощренность Герберта наилучшим образом проявлялась в том, что текст и контекст с виду не противоречили друг другу. Как будто разницы нет.

Но хоть я не был вполне в этом уверен, я все же подозревал, что разница есть. Для Герберта. Для Дикки Поупа. Для меня.

— Вы что-то говорили об услуге, — напомнил я.

Он осторожно кивнул:

— Мы бы хотели знать ваши намерения, Хэнк. Если вы решите, что готовы сражаться на стороне добра вместе с вашими друзьями, мы будем рады принять вас в свои ряды. Решите, что вам ближе Дикки, — вперед. Нам всего лишь надо понять, на кого мы можем рассчитывать. Не молчите, Хэнк, вот и все, о чем я прошу.

— А если я скажу: чума на оба ваши дома?

Это вынудило Герберта задуматься.

— Будете разыгрывать из себя засранца до самого конца, так? Можете попытаться, что уж. Вот я — я бы не хотел именно сейчас остаться без друзей, но, наверное, вы устроены иначе. Лично я счел бы в нынешней ситуации нейтралитет смертельным приговором.

Я не удержался от смеха, пусть я и единственный вижу, в чем тут юмор. Герберт напустил на себя обиженный вид.

— Ответьте на один вопрос, и я пошел, — заявил он, поднимаясь с некоторым трудом. — Что мы сделали дурного? Можете вы мне это объяснить, потому что я, хоть убей, не понимаю. Что плохого в том, чтобы зарплата каждый год повышалась? Что вас не устраивает в требовании обеспечить достойный уровень существования? Что дурного в честных переговорах? Чем плохо иметь некоторую обеспеченность и уверенность в завтрашнем дне? Вы в самом деле предпочли бы, чтобы этих бессердечных ублюдков ничто не сдерживало?

— Это не один вопрос, Герберт, — указал я ему. — Это тьма-тьмущая вопросов.

— Согласен, — сказал он, как будто высказал то, что хотел. Наверное, так оно и было. — Могу я попросить вас подумать над всеми этими вопросами?

— Конечно, Герберт, — заверил я его и тоже встал.

— И могу я попросить не раздумывать чересчур долго?

— Можете попросить.

На том мы закончили. Выйдя из кабинета, в гостиной мы никого не застали. Рурк и вторая миссис Р. устроились на веранде. Оккам, предатель, блаженно раскинулся между ними, подставляя брюхо второй миссис Р. Мы прошли через раздвижную стеклянную дверь и присоединились к ним. Вновь выглянуло солнце, теплое весеннее предвечерье.

— Здесь на деревьях есть листья, — сообщила вторая миссис Р.

Верно: сегодня зеленого цвета прибавилось, а еще три-четыре дня — и деревья сплошь покроются листвой.

— А на вашей стороне нет? — Я прикинулся изумленным.

— Счастливчик Хэнк, — выплюнул супруг второй миссис Р.

Герберт сказал, что готов ехать. Рурки спустились по ступенькам и сели в свой «камаро». Дождавшись, чтобы за ними закрылась дверь, Герберт сказал:

— Я надеюсь на вас. Очень надеюсь. Просто не могу вообразить, чтобы вы согласились играть в одной команде с таким, как Дикки Поуп. Не думаю, чтобы и вы сами могли такое себе представить.

Не знаю, что побудило меня согласиться с Гербертом даже в такой малости. Но я подтвердил:

— Это правда, Дикки я не люблю.

На том Герберт предложил мне обменяться рукопожатием, и хотя имелись кое-какие резоны от этого воздержаться, в тот момент они не показались мне достаточными.

— Что до меня, — сказал Герберт, — мне осталось всего полтора года до пенсии. Они мало что могут мне сделать.

Эти слова прозвучали до странности искренне — может быть, впервые за весь разговор он был со мной откровенен.

— Для меня это было хорошее место. Приличное жалованье. Со мной более-менее хорошо обращались, принимая во внимание все обстоятельства. Я бы не против отплатить институту добром. Если смогу помочиться на могилу этого мелкого гада, я сочту это своим ответным даром высшему образованию.

И с этой эмоцией я мог солидаризироваться, причем на нескольких уровнях. Я бы очень хотел помочиться на чьей-нибудь могиле, да все равно на чьей. Пах мой пульсировал от назревшей нужды.

— Вы же понимаете, что все жалобы на вас могут попросту испариться? — спросил Герберт. Как и его циничный близнец Дикки Поуп, он пытался давить на личный интерес. Знал же, что не надо, и все-таки не смог удержаться.

И я тоже не смог. Посмотрел ему прямо в глаза:

— Какие жалобы?

Герберт, не отличающийся чувством юмора, хохотал до последней ступеньки, пока спускался с крыльца. Дверца его машины захлопнулась, отрезав от меня хохот, но я видел, что он все еще трясется от смеха, пока вставляет ключ в зажигание и выезжает задом, стараясь не задеть мой «линкольн». Машины стояли слишком близко, Герберту понадобилось с полдюжины попыток, чтобы протиснуться. Я предложил отогнать мой автомобиль, но Герберт отказался — хотел доказать, что обойдется без моей помощи. Символизм этого жеста я оценил. Даже Оккам, тревожно следивший за процессом с веранды (я придерживал пса за ошейник), вроде бы понял его.

Когда Герберт и Пол Рурк и вторая миссис Р. скрылись за деревьями, мне полегчало. Я знал, зачем они приезжали, и знал, что они этого не получили. А это значит, что я все еще на свободе, опять ускользнул.

Но в умении радоваться мне не угнаться за моим псом — стоило выпустить его, и он совершил дюжину победных кругов по всему периметру веранды, самый маленький в мире гоночный трек для собаки, когти победно стучали по деревянному полу. Его подгоняло, я догадываюсь, воображение. Он — самый быстрый пес, самый умный, самый отважный.

— Знаю, ты такой, — сказал я Оккаму, когда он, набегавшись, уселся передо мной — уставший, довольный, верящий в славное будущее, где ему предстоят новые победы.

Я хотел еще кое о чем потолковать с моим псом, но тут вспомнил, что в доме находится Джули. Более того, наверное, я уловил ее взгляд на себе, вот почему дочь внезапно вытеснила все прочие мои мысли. Подняв глаза на окно комнаты, которую Лили использует под кабинет, я увидел в нем, словно в раме, Джули. Я смущенно помахал ей рукой и указал на свой автомобиль — мол, снова уезжаю. Она не ответила, и я понял, что Джули разговаривает по телефону, а на меня, может быть, и не смотрит вовсе. Выражение ее лица показалось мне сложным, так сразу его не прочтешь, и все же я догадался: счастье Счастливчика Хэнка клонится к закату.

Глава 19

Заглянув в свой кабинет по пути на занятия, я узнал, что Лили звонила буквально минуту назад и оставила номер, по которому я могу ее найти. По словам Рейчел, вручившей мне стопочку розовых листков с сообщениями, со мной хотели поговорить еще с полдюжины человек.

— И тот рыжий парень снова крутился возле вашего кабинета? — предупредила она.

Мы не поощряем студентов бродить возле кафедры, где они могут услышать, как их преподаватели бранят друг друга, но единственный студент, которому прямо запрещено сюда приходить, это Лео. Исходящее от него напряжение в особенности пугает Рейчел. «Как ни подниму глаза, он следит за мной с таким выражением на лице? Как будто у него рентген встроен? — жаловалась она мне в январе. — Начинает казаться, будто я сижу перед ним в нижнем белье?» «Боюсь, в фантазиях Лео на вас и нижнего белья нет», — ответил тогда я.

— И каждые четверть часа заглядывал Финни, проверить, не вернулись ли вы?

— Такова подлинная природа власти в университете, — печально сообщил я Рейчел и, учтя ее предостережения, приготовился тайком выскользнуть с кафедры. — Если у тебя есть хотя бы крошка власти, приходится бежать через черный ход.

До начала семинара оставалось всего десять минут, но я спустился на лифте до цокольного этажа, в помещение для отдыха, подсвеченное армией выстроившихся вдоль дальней стены автоматов с газировкой и соком. Еще там есть старомодная телефонная кабинка, входишь и закрываешь за собой дверь-гармошку. Так я и сделал, несмотря на бивший в нос аромат студенческой мочи. Позвонил со своей телефонной карточки. Лили сразу же сняла трубку.

— Хэнк, — сказала она так устало и меланхолично, что я подумал, не провалилось ли ее собеседование, но потом сообразил, что с ней-то Джули и говорила по телефону, когда я уходил. — Как будто уже неделя прошла.

— И мне так кажется, — признался я, а хотел сказать куда больше. Как это чудесно и притом почему-то грустно — услышать знакомый голос женщины, с которой я делю свою жизнь, и почувствовать, что я стосковался. Что это за чудо: она тихонько произносит мое имя и возвращает мне меня самого? И не менее важный вопрос: почему я так часто принимаю этот дар без всякой благодарности? Потому что ее магия также рассеивает магию? Потому что ее голос, даже такой, как сейчас, бестелесный, превращает во вздор фантазии, посещавшие меня в последние дни?

— Лили… — Голос мой дрогнул. Хотел бы я знать: когда я произношу ее имя, для нее это тоже своего рода чудо или нет?

— Где тебя носит? — требовательно спросила Лили, озабоченная иного рода акустической загадкой. — Твой голос как-то странно звучит.

Я честно ответил: прячусь от Финни в телефонной будке на цокольном этаже корпуса современных языков. И вот вам мерило того, как долго Лили замужем за университетским человеком, — ничего необычного в этой ситуации она не увидела.

— Простуда вернулась, — отметила она.

— Не, — возразил я, хотя, конечно, вернулась, как и было предсказано. Несмотря на то что перед выходом из дому я принял вторую антигистаминную таблетку двенадцатичасового действия.

— Я недавно говорила с Джули. Похоже, я выбрала неудачное время для отъезда.

— Пока не знаю, что и думать, — сказал я. — Рассела я еще не видел.

— Это назревало уже какое-то время.

— Вот как?

— Да, Хэнк, именно так, — подтвердила она. Тон обвинительный.

— Почему же я этого не знал?

Короткая пауза.

— Не знаю, Хэнк. Почему ты никогда не знаешь таких вещей?

— Потому что не хочу этого знать? Ты это имеешь в виду?

— Нет, — ответила моя жена мягко, даже, кажется, с нежностью. — Просто ты полагаешься в этом на меня. И сейчас я меньше беспокоюсь за Джули, чем за ее отца.

— Я так понимаю, ты видела меня по телевизору.

— Да, сегодня утром.

— Для некоторых людей я теперь герой. Но не для Дикки Поупа. И конечно, Рурк по-прежнему считает, что с меня надо шкуру содрать.

— Хотела бы я… — Голос ее замер на полуслове.

— Чего бы ты хотела? Говори! — попросил я.

— Хотела бы, чтобы ты взял академический отпуск. Или даже уволился, если именно этого ты хочешь. Тебе придется сделать что-то похуже, прежде чем они сами тебя уволят, а я не хочу, чтобы ты слишком далеко зашел.

— Думаешь, я стараюсь сделать так, чтобы меня уволили?

— А разве нет?

Я обдумал эту версию.

— Чего я хочу, теперь уже поздно обсуждать. Сегодня утром Дикки сказал мне, что осенью, скорее всего, штаты будут сокращены на двадцать процентов.

— Значит, слух оказался верным.

— Мои коллеги рады поверить, что я их продал.

— Ты объяснил им, что ничего подобного?

— Это же английская кафедра. Они поверят в то, во что хотят верить.

— Нет, Хэнк. Большинство поверит тебе, если ты скажешь им все как есть. Если скажешь прямо.

— Я обещал Дикки не принимать никаких решений, пока не обсужу все с тобой. Очень он на этом настаивал. И, прощаясь, повторил: «Обговорите все с Лилой». Итак, Лила, когда ты возвращаешься?

— Думаю, во вторник.

— Я ждал в понедельник.

— И я так планировала. Но собеседование перенеслось.

— Почему вдруг?

— Послушай, Хэнк, у меня тут… есть проблема в Филли.

И как только она сказала, я понял: это что-то реальное, серьезное, и она была озабочена этим все время, пока мы болтали об университетских делах.

— Давай созвонимся вечером? — предложила она. — Сейчас тебе разве не пора на семинар?

Я сверился с часами и убедился, что семинар как раз начинается — без меня.

— Анджело? — уточнил я, припомнив, что накануне так и не дозвонился до ее отца.

— Да.

— С ним все в порядке? — Дурацкий вопрос. Он давно не в порядке, а сейчас, наверное, вовсе слетел с катушек.

— И да и нет. — Голос ее сделался отчужденным. Не стоит задавать ей вопросов. — Ты побывал утром в моем классе, не забыл?

— Не забыл, — ответил я. — Гвидо интересовался, много ли я заработал на книге.

— Бедняжка Гвидо.

— Бедняжка Гвидо вышибает карманные деньги из тощих белых подростков, — сообщил я ей и добавил, забивая последний гвоздь: — Твой муж и сам был тощим белым подростком. Такие вот бандиты отбирали деньги у меня.

— Господи, Хэнк, был бы ты сейчас здесь со мной. Впервые за сутки ты заставил меня хотя бы улыбнуться.

— А когда-то я заставлял тебя смеяться, — напомнил я. — Во весь голос. Неприлично.

— Ну уж неприлично, — одернула она меня.

— Ладно, — уступил я. — Пусть прилично.

— У нас тогда было больше сил. Для смеха. Для всего остального. И все было для нас внове.

— Ты бы хотела, чтобы все опять было внове?

— Иногда, — ответила она. — Изредка.

— Сладкогласая моя.

Я повесил трубку и приметил какое-то движение по ту сторону двери телефонной будки. Присмотрелся: Лео. Значит, он проследил, как я тайком выбрался из кафедрального кабинета, и последовал за мной сюда. Наверное, так и торчал все время под дверью, пока я разговаривал. Вплотную — ему пришлось отступить на шаг, чтобы я смог выйти. Я всмотрелся в него и подумал: возможно ли, чтобы я в самом деле сожалел об утрате подобной юности? В руке Лео сжимал манускрипт, голос его дрожал от волнения и отчасти, как ни странно, от злобы. Руки ходили ходуном. Он протянул мне печатные страницы так, словно один их конец полыхал — тот самый, который он пытался всучить мне. А я бы предпочел ухватить самого Лео за длинную, как у гуся, шею.

— Прекрасная новость! — заявил он, и я уже ждал, не объявит ли Лео, что Соланж, девица, выпотрошившая его на семинаре, попала под грузовик.

Но истина, как часто бывает, оказалась еще удивительнее.

— Мой рассказ взяли, — сказал Лео. — Его опубликуют.

Глава 20

Посещаемость всегда снижается под вечер пятницы, особенно в конце семестра и когда основная тема — наука убеждать. Но мне пока не удалось убедить первокурсников в том, как важен для них этот навык. Даже Блэр, лучшая моя студентка, — весь семестр я пытался выманить у этой бледной юной девицы какое-то уверенное суждение, — похоже, сомневалась в успехе нашего предприятия. Эта группа студентов, как и многие другие ныне, делится (вовсе не поровну) на бессмысленных краснобаев и задумчивых тихонь. Каким-то образом Блэр и подобные ей пришли к выводу, что главная задача в процессе обучения — избежать насмешек со стороны менее одаренных сотоварищей. Один из способов — молчать. Если бы я взялся научить Блэр искусству быть невидимкой, она бы наверняка заинтересовалась, но спорить она ни с кем не собирается, и кто ее за это упрекнет? Такие, как Блэр, услышали от преподавателей, что наука убеждать, то есть отстаивать свое мнение с помощью аргументов, уже не занимает прежнее привилегированное положение в университете. И если сами преподаватели — феминисты, марксисты, историцисты и сторонники прочих теорий — входят в закрытые и параноидальные интеллектуальные сообщества, предпочитающие не общаться друг с другом, а столбить территорию и отстаивать свои «вопросы», то зачем учиться спору? Хоть я и перетерпел бесчисленные факультетские собрания, а все же не припомню, ко-гда в последний раз кто-то изменил свое мнение по итогам рационального обсуждения. Любой наблюдатель мог бы прийти к выводу, что целью всякой академической дискуссии является поиск оснований для того, чтобы каждый прочнее утвердился в своей первоначальной позиции.

А может, просто я не тот человек, кто способен обучить методам убеждения. В конце концов, список людей, кого я за последнее время не смог убедить, все обширнее. Дикки Поуп, Герберт Шонберг, Пол Рурк, Грэйси и Финни (Финни-человек и Финни-гусь). Я даже Лео не убедил слегка придержать восторг по поводу приглашения опубликовать рассказ в «престижной антологии» новой американской студенческой прозы. Старый трюк. Берем у студента рассказ или стихотворение, уговариваем его оплатить стоимость издания, а потом продаем антологию лопающимся от гордости родичам — хорошенько накручивая цену. Лео прищурился недоверчиво, когда я пустился объяснять, как работает эта разновидность мошенничества, и озлобленная потребность утвердиться переросла в возмущенное подозрение. Подозрение против меня. Написать хоть один рассказ без насилия я тоже его не убедил — боюсь, в следующей главе его романа призрак-убийца явится по душу своего бывшего преподавателя творческого семинара. Я уже читал эту главу, хотя Лео ее еще не написал.

За десять минут до конца пары, которая (спасибо Лео) началась с пятнадцатиминутным опозданием, худший мой студент — он явился только потому, что я пригрозил не аттестовать его за семестр, если будет пропущено еще хоть одно занятие, — откинулся на спинку стула и ни с того ни с сего спросил:

— Так вы убьете эту утку или что?

Плохие студенты почти всегда — источник вдохновения. Чаще всего они вдохновляют наше отчаяние, но иногда подсказывают тему для домашнего задания.

— А вот вы мне и скажете, Бобо, — ответил я. Зовут его иначе, но я прозвал его так. — К понедельнику жду ответ.

От каждого из вас — структурированный и убедительный текст. Два допустимых варианта: либо вы считаете правильным убить утку, либо нет. Не пытайтесь усидеть на двух стульях, не предлагайте мне изувечить утку или ее ощипать.

Послышались горестные стоны, но, к моему удовлетворению, на Бобо бросали более злобные взгляды, чем на меня. Бобо состроил гримасу — мол, я же должен был это предвидеть, я это знал, и что на меня нашло! Все его однокурсники отчетливо сознавали: еще пара минут, и они бы — редкая удача! — отправились на выходные без домашнего задания.

— К понедельнику? — будто не веря своим ушам, переспросил Бобо.

— Я обещал убить утку в понедельник, Бобо, — напомнил я ему. — Во вторник ваши советы будут уже ни к чему.

— В напечатанном виде? — поинтересовался кто-то еще.

На обратном пути я миновал пруд, где вновь царили мир и скука, демонстранты, еще недавно цепочкой надвигавшиеся на меня, разошлись по домам, как и телевизионщики, оставив птиц на выходные без охраны. Для отвращения зла в берег был воткнут одинокий плакат «Остановите бойню». Вряд ли поможет, ведь вот он я, вполне способный, пусть и не готовый пока, учинить разбой. Я заметил Финни (гуся) на берегу примерно в пятидесяти ярдах, и что-то в его наружности показалось мне странным. Подойдя ближе, я понял, в чем дело: на шее Финни был надет корсет из пенопласта, как будто гусь сломал себе позвонок. Финни внимательно следил за мной, словно опасаясь, что я вздумаю над ним грубо подшутить. Животные, я уверен, столь же ревностно оберегают свое достоинство, как и люди, а у Финни сейчас как раз с этим проблемы. В жабо, как мультяшный гусак, — даже в глаза мне смотреть не хочет.

— Финни, — сказал я, оглядевшись, не подкарауливает ли рядом Лео, не подслушивает ли второй мой разговор с гусем. — Que pasa?

Из недр Финни вырвался некий звук, совсем не тот, какой я привык слышать от этой птицы. Громче и тоньше прежнего, очень жалобный. «За что мне это?» — словно вопрошал гусь, а как я мог ему ответить? Рядом скамейка, вот я и присел и слушал упреки Финни, пока вдруг не засвербело в носу, да так, что яростным чиханием я напугал и себя, и собеседника.

Когда я вернулся на кафедру, возле нее ошивались Тедди и Джун Барнс. Притворялись, что у них дело есть, — во второй половине дня в пятницу, как же, как же. Но и сам я, похоже, выглядел подозрительно — по крайней мере, на взгляд Тедди, Джун и Рейчел, которые с тревогой уставились на меня.

— Ты плакал? — воскликнула Джун.

— Глупости! — отрезал я. — Всего лишь с гусем разговаривал.

— Глаза как щелочки, — пояснил Тедди.

— Наверное, аллергия, — сказал я.

Как и было напророчено, вернулись самые скверные симптомы простуды, обрушились приливной волной, если воспользоваться любимой метафорой Дикки. Нелегко мужчине вроде меня четверть века жить с женщиной, которая безошибочно предсказывает его болезни, обожает напоминать, что знает меня лучше, чем я сам, и никогда не лезет в карман за доказательствами. Мужчине вроде меня, для кого столь естественна роль всеведущего рассказчика, возможно, и не следовало жениться на оракуле. Все свое время такой мужчина тратит, пытаясь доказать неправоту оракула, — заведомо проигрышная битва. Вспомните Эдипа. Вспомните Макбета. Вспомните Тёрбера[18]. И едва ли эта роль так уж приятна самой Лили. Оракулы устают от общения с теми, кто не желает к ним прислушаться. (Вспомните Кассандру. Вспомните Опру[19].) И тем более с теми, кто заигрывает со всеведением.

Тедди и Джун проникли следом за мной во внутренний кабинет прежде, чем я успел захлопнуть дверь.

— Надо поговорить, — заявил Тедди, дав мне время высморкаться и утереть глаза.

Он уселся в единственное кресло (помимо моего собственного).

— В понедельник, — пробурчал я.

Глаза у меня заплыли, я был слеп, как Эдип в Колоне. Как Тёрбер на Манхэттене. Тедди и Джун я разглядывал будто сквозь щель почтового ящика. Сообразив, что Джун негде сесть, Тедди вскочил и предложил ей кресло. Награда за этот анахронический жест — вполне ожидаемо — презрение. Ты же давно женат на этой женщине! — сказал бы я ему. Хоть я и слеп, но даже я лучше вижу, что к чему. Я закинул ноги на стол.

— До понедельника ждать нельзя, — сказала Джун. — Возможно, ты не заметил, но у нас полномасштабный кризис. Всем известно о твоей встрече с Гербертом. Финни утверждает, что ты заключил сделку с администрацией. К понедельнику тебя уже снимут с кафедры.

Послышался стук, Рейчел заглянула в кабинет.

— Извините? — сказала эта прелестная женщина, чье умение являться вовремя способно довести мужчину вроде меня до драматической кульминации. — Не помешала?

— Рейчел? — уточнил я, не уверенный, что вижу сквозь щель именно ее. — Это вы?

— Хотела предупредить, что ухожу домой?

— Уже? — как обычно, переспросил я. Сверился с часами и понял, что ей следовало уйти полчаса назад. — Иди сюда, сядь ко мне на колени. Расскажи про ланч с сексуальными домогательствами.

Это, как я и рассчитывал, доконало Джун.

— Поговори с паскудой! — велела она мужу. — Объясни ему, что он распугал почти всех друзей.

Рейчел, ошеломленная словом «паскуда» — в среде людей со множеством университетских степеней, — отшатнулась от двери, позволив Джун пройти, и подпрыгнула, когда дверь кафедры английской литературы хлопнула так, что задребезжало стекло.

— Мне правда пора? — протянула она жалобно, выкладывая мне на стол почту и запись сообщений.

— Я недостоин вас, Рейчел, — сказал я и, не завершив шутку, понял, что не готов ее завершить.

— До понедельника? — Она глянула осторожно на Тедди, потом снова на меня. — Может быть, пообедаем вместе? Поговорим о моих рассказах?

— Закажите столик, — велел я. — В хорошем месте. В фонде общих расходов осталось около ста долларов. Постараемся их истратить.

Глядя ей вслед, Тедди сказал:

— Значит, ты и правда хлопочешь, чтобы тебя сняли с кафедры?

— Весь год только этого и добиваюсь, дружище, — ответил я, перебирая почту. — Наконец-то это заметили.

На меня напал очередной приступ чиха, и Тедди сжалился надо мной.

— Ладно, — сказал он. — В воскресенье вечером. Военный совет. И то мы сильно отстаем. Финни целый день висит на телефоне. Всех на уши поставил.

— Неужели верит Финни? — спросил я. Глупый вопрос. Мои коллеги — университетские. Они вечно облизывают свои параноидальные фантазии, как пес — собственные причиндалы. — Неужели люди поверят, что человек, готовый убить утку ради них, сделает разворот на сто восемьдесят градусов и их же предаст?

— Они не верят, что ты собирался убить утку, Хэнк, — сказал Тедди. — Бери трубку, обзванивай тех немногих, кого еще сможешь убедить. Для того чтобы тебя сместить, требуется две трети голосов. Финни считает, у него даже есть несколько голосов в запасе, и Джун думает, что он прав.

— Значит, он прав, — согласился я. Ведь никто на кафедре не умеет считать лучше Джун, которая год назад точно угадала, что ее мужа сместят благодаря одному голосу на противной стороне. — Зачем же нам зря хлопотать?

— Безумие! — вскричал Тедди. — Нам и раньше случалось спасать ситуацию в последний момент. По части войны против Финни мы с тобой — самые крутые специалисты.

— Верно, только это не слишком завидная карьера.

— Разве лучше было бы проиграть?

— Печальная и хреновая истина, Тедди, заключается в том, что все это совсем не так важно, как нам с тобой представляется.

Но, произнося эти слова, я сознавал, что на самом деле это довольно важно. Если Финни разделается со мной, составлять список для Дикки Поупа, скорее всего, поручат ему, как и предупреждал меня Дикки. И я точно окажусь в этом списке.

Я оглядел кабинет, прикидывая, найдется ли в этих четырех стенах что-то, по чему я буду скучать. Человек, сидевший напротив меня, тосковал по этому кабинету, до сих пор тосковал, хоть во главе кафедры и оказался его друг, а значит, вполне вероятно, что буду тосковать и я, особенно если мое место достанется врагу. По правде говоря, мне нравилось совершать всякие выходки в роли заведующего, и хотя я по-прежнему был уверен, что смогу оживить игру, какую бы роль я ни исполнял в ней, едва ли, будучи с Грэйси на равных, я смог бы извести ее так, чтобы она меня изувечила. Нет, если я лишусь кафедры, я миную свой зенит. Короткий мой срок в роли заведующего, подумал я, усмехнувшись, будут вспоминать главным образом с раздражением. Через десять лет юные коллеги, которых нам еще предстоит нанять, изумятся, услышав, что Уильям Генри Деверо Младший был некогда главой кафедры, пусть и совсем недолго. Тедди, неспособный толком рассказать историю, сделается присяжным историографом и будет рассказывать обо мне. Помните тот случай, когда Хэнк Деверо довел Грэйси и она воткнула ему в нос спираль своего блокнота? Или: помните, как Хэнк Деверо выступил по телевидению и грозился убивать по утке в день, пока ему не утвердят бюджет? И хотя рассказывать он будет неумело, все засмеются, кроме верного своему слову Рурка. И кроме меня. Если, на свою беду, я все еще буду бродить по этим аудиториям, боюсь, я не стану смеяться.

Вернувшись домой, я обнаружил Джули спящей в комнате для гостей и был этому рад, потому что выглядел я кошмарно: веки распухли, почти закрыв оба глаза. В кухне я заглотал парочку антиаллергенных таблеток и решил тоже лечь. Так устал, что даже не заглянул в туалет пописать. Мигал автоответчик. Я вполне понимал, что сообщения слушать не стоит, но все-таки нажал кнопку и был вознагражден секундным шуршанием — вероятно, повесили трубку. Но потом я услышал голос и узнал его: Билли Квигли. «Иуда Долбодятел» — вот его послание от начала до конца.

Наверху я прилег и позволил себе смежить очи. «Иуда Долбодятел», — произнес я вслух. Мысленно-то я составлял списки с той самой минуты, как вышел из приемной Дикки Поупа. Так что, может быть, Билли Квигли и прочие не так уж не правы в своем поспешном выводе, что я их предал. Избавиться от худших преподавателей — неплохая идея. У Финни оправданий нет, его имя возглавило первый же мой мысленный список. Беда в том, что если критерием становится плохое преподавание, следом за Финни в список попадают Тедди Барнс и еще два-три человека, к кому я привязан. Столь же проблематичны и другие критерии. Можно выполоть тех, кто никогда не публиковал книги, не готовил научных статей, не участвовал в научных конференциях, — тех, в ком нет ученой жилки. В такую сеть Финни попался бы снова, но с ним и Билли Квигли, и еще несколько изнуренных бывших учителей со степенью магистра искусств, нанятых тридцать лет назад, когда университет бурно рос. Как ни крути, не удавалось подобрать критерий или хотя бы комбинацию из двух-трех критериев, которые позволили бы принести в жертву именно тех, кого надо.

Несомненно, из этого следует какой-то вывод о поставленной передо мной задаче. И то, что я втянулся в это занятие, пусть даже умозрительное, тоже что-то говорит обо мне, хотя я слишком устал и болен, чтобы ощущать вину. Вот в чем вопрос. Если дело не в чувстве вины, то почему же Иуда Долбодятел появляется в каждом моем списке, раз за разом?

Часть вторая

Иуда Долбодятел

Я предвидеть не мог,

Что с закатом дня

Сила воли и ясность

Покинут меня.

Стивен Спендер

С тех пор как наша газета несколько недель тому назад опубликовала историю первой собаки Счастливчика Хэнка, автор получил втрое или вчетверо больше писем, чем обычно (пусть читатель сам домыслит точные числа), и в большинстве из них меня просят рассказать еще о моем отце Уильяме Генри Деверо Старшем, который в этой истории оставлен нами с волдырями на руках, стоящим по колено в только что вырытой яме, в погубленных брюках и мокасинах — собирается хоронить пса, которого я ухитрился убить примерно через две минуты после того, как отец привез его домой. Моя мать, хорошо известная подписчикам (ее колонки вызывают куда больший поток читательских писем, чем мои), возражала против такого изложения этой истории, считая, что портрет моего отца вышел несправедливым, нелестным и недобрым, однако отклики читателей указывают, что она заблуждалась. Инстинктивно люди становятся в этом сюжете на сторону отца. Некоторые читатели поделились со мной историей собственных отважных попыток угодить упрямым и неблагодарным детям. Они сочувствовали моему отцу и хотели знать, что слышно о нем нового. Интересовались, нет ли у меня в запасе еще историй об Уильяме Генри Деверо Старшем, и чтобы в этих историях побольше было о нем и поменьше — обо мне. Итак, я вернулся к этому сюжету и продолжу с того места, где остановился.

Вскоре после похорон Рыжухи мой отец получил два привлекательных предложения. Первое — должность профессора Колумбийского университета, и ее он принял. Как я уже говорил, к тому времени отец был уже весьма известным ученым и, по-видимому, утомился ролью приглашенного профессора и постоянными переездами, задававшими структуру моего детства и раннего отрочества. Почувствовал, что пора где-то осесть, на чем уже некоторое время настаивала мама. Второе привлекательное предложение сделала ему юная студентка из семинара по Лоуренсу, и с ней он и осел в Нью-Йорке.

Условия там были чистое золото. Роскошная квартира, на расстоянии пешей прогулки от кампуса, частично оплачивалась университетом. Жалованье — неслыханное по меркам конца шестидесятых, а преподавательской работы немного. Он стал номинальным редактором престижного академического журнала и директором одного из отделов библиотеки, но при этом получил в свое распоряжение ассистента, и этот ассистент выполнял множество обязанностей профессора, в том числе проставлял оценки студентам единственного курса, который мой отец вел. Эссе крошечного семинара для старшекурсников он оценивал сам — то есть ставил на каждом букву-оценку, а может, даже и читал их, кто знает. Он уже был автором пяти выдающихся книг по литературоведению, одна из которых, посвященная взаимоотношениям романа и политики, сделалась бешено популярной, как это порой случается с ученой книгой на модную тему. Все ее покупают, выставляют напоказ и обсуждают, не тратя времени на то, чтобы ее прочесть. Главной его обязанностью в Нью-Йорке было писать подобные книги с обильными благодарностями начальству за предоставленную возможность и следить за тем, чтобы в переизданиях книг, написанных ранее в других местах, появлялось упоминание о том, что ныне он занимает престижную именную кафедру в Колумбийском университете.

Но все же, хотя преподавание было не главной его обязанностью, для университета даже при столь скромных требованиях стала неожиданностью полная неспособность моего отца выступать перед аудиторией. А уж какой неожиданностью стала она для отца! С ним стряслось нечто небывалое. В сентябре он вошел первый раз в новую аудиторию, зачитал по списку имена студентов, открыл рот, чтобы приступить к уже с полдюжины раз прочитанной лекции, и обнаружил, что мозг его совершенно пуст и даже слога осмысленного он выдавить из себя не может. Он явно помнил, о чем хотел говорить, не забыл ни вступительные фразы, ни ключевые мысли. Но разум его вдруг опустошился, как если бы мысли были металлическими опилками и он стоял слишком близко от мощного магнита. Он вгляделся в полные ожидания лица студентов и почувствовал, как его захлестывает паника. Кое-как он нашел слова, чтобы извиниться, выскочил в коридор, попил воды из фонтана — гортань будто пеплом занесло. Там, в темном коридоре, лекция целиком вернулась к моему отцу, но паника не улеглась, поэтому он забежал в ближайший туалет и оторвал кусок коричневого бумажного полотенца. На этом своеобразном пергаменте он дословно воспроизвел вступительные предложения своей лекции на тот случай, если это страннейшее в его жизни происшествие приключится снова, и вернулся в аудиторию, не вполне избавившись от беспокойства, несмотря на принятые меры. Взойдя на кафедру, он развернул бумажное полотенце и открыл рот, собираясь начать, но обнаружил, что слова и даже буквы, из которых слова состоят, затеяли игру. Они весело плясали перед ним, переставляясь так и эдак, чтобы его позабавить. Всякое понимание мгновенно его покинуло. Он не сумел бы опознать букву Б, посули ему за это бесплатную поездку на «Улицу Сезам», — несмотря на то, что он уделил этой передаче длинную главу в своей книге по поп-культуре. Очередная волна паники накрыла профессора с головой, и ничего не оставалось, кроме как сослаться на болезнь и распустить семинар, велев студентам собраться снова в четверг. К тому времени он надеялся вновь стать самим собой.

Слухи об этом инциденте распространились, как любая университетская сплетня, со скоростью света, и к концу рабочего дня все сотрудники знали о странном параличе, поразившем Уильма Генри Деверо на кафедре. Как это обычно бывает с университетскими сплетнями, почти все факты были искажены. Коллег отца в особенности удивляло, что с ними-то в коридоре он прекрасно общался. И в тот же день на коктейльной вечеринке он не только присутствовал, но и весьма красноречиво и обаятельно описывал свой нелепый недуг, превратив еще не зажившее унижение в комическую сценку. Отец повествовал о том, как все поплыло у него перед глазами, слова утратили смысл, буквы лишились звука. Он как будто перенесся на машине времени в эпоху, когда письменный язык еще не был изобретен. Он сохранил память о том, что такое письменность и как она устроена, однако пользоваться ею казалось довольно глупым. Коллеги отца оценили его изложение событий и посмеялись, но он видел, как они все напуганы: сбылся наяву ужаснейший для каждого из них кошмар. Неспособность говорить? Провал на лекции? Признание в половой импотенции не поразило бы их так сильно, а сам факт, что мой отец оказался способен легкомысленно отзываться о подобном несчастье, еще более — если такое вообще возможно — возвысил его в их глазах. Блистательный ум — утративший дар речи. Античная трагедия. Поразительно, что этот человек нашел в себе силы вернуться из ада и рассказать о своем опыте. Какое счастье, что постигший его недуг распространился только на аудиторию и не проник на коктейльные вечеринки факультета.

Разумеется, мой отец сумел так небрежно и занятно балагурить об этом происшествии лишь потому, что был уверен: на том дело и кончится. По правде говоря, он боялся вечеринки с коктейлями — не поразит ли его и там немота. Какое облегчение — убедиться, что красноречие не изменяет ему в компании коллег! Он боялся, не является ли случившийся с ним приступ симптомом страха сцены, вызванного тем, что впервые за десять с лишним лет он получил работу, на которой предполагал задержаться дольше, чем на год или два. Коктейльная вечеринка убедила его, что причина вовсе не в страхе сцены, ведь коллеги — более требовательная публика, и представление он тут давал более сложное, и судили бы его за светскую неудачу суровее, чем за сорванную лекцию у младшекурсников. Да ведь он и не сорвал лекцию. Просто не сумел ее прочесть. Не беда. Прочтет в четверг. Этот опыт не навредил ему, напротив, обогатил еще одним сюжетом.

Вот только в четверг, когда мой отец вернулся в аудиторию и зачитал список студентов, едва замер последний слог фамилии мисс Уэйнрайт, слепая паника обрушилась на него и вновь слова и буквы пустились игриво меняться местами на странице. Отложив конспект лекции, он вернулся к списку студентов. Там только что буквы складывались в значения, но теперь и они перепутались. Он помнил, что последней идет мисс Уэйнрайт, и с трудом зафиксировал взгляд внизу колонки. Читается ли этот набор букв как «Уэйнрайт»?

Откуда ему знать? Он поднял глаза — вот она, мисс Уэйнрайт, в аудитории. Он рассмотрел ее глаз, потом ухо. Эта штука — ухо? Не буква ли алфавита? Никак не припомнить. Может быть, вместе с носом оно составляет слово? И читается «Уэйнрайт»? Не может быть. В таком случае каждого студента звали бы Уэйнрайт. Это уж чересчур. Он почувствовал, как подгибаются колени, и кому-то пришлось подхватить его под руку, чтобы профессор спустился с кафедры и сел на свободный стул рядом с мисс Уэйнрайт. Он все таращился на ее нос. «Уэйнрайт», — проворковал он, обращаясь к носу.

После второго инцидента недуг уже не воспринимался как повод для шуток. Мой отец писал все лекции заранее и являлся в аудиторию, намереваясь зачитать их с листа, но как только он заканчивал перекличку студентов, вновь и вновь происходило то же самое, и приходилось уступать кафедру ассистенту, который и зачитывал лекцию вслух, а отец тем временем маялся в коридоре, терзаясь страхом и унижением. По ту сторону двери он слышал, в какой манере исполняется лекция, слышал дрожащий голос ассистента, слышал ударение не на тех словах — и тем острее осознавал пропасть между передачей информации и учительством. Самое скверное: в отрыве от его импозантной личности наблюдения профессора — даже те, которыми он в особенности гордился, — казались уже не такими… неисчерпаемо глубокими.

Так продолжаться не могло, это он понимал. Придется уволиться. Придется объяснить весь этот чудовищный сумбур декану. Самое ужасное — объяснить-то он мог. С деканами он по-прежнему общался без затруднений. Это со студентами никак не получалось.

Так тянулось весь сентябрь и большую часть октября, пока однажды отец не сделал поразительное открытие. Он начал говорить, входя в класс из коридора, вернее, начал еще в коридоре, где смыслы и прежде не терялись. Начал фразу, положив ладонь на дверную ручку, и продолжил, переступив порог. Лекция была посвящена Диккенсу, автору, которого мой отец в особенности презирал за сентиментальность и нехватку тонких драматических нюансов, и никогда еще литературовед не учинял более жестокой трепки покойному писателю, чем та, что задал мой отец Чарлзу Диккенсу в тот судьбоносный день. И никогда еще интеллектуальное презрение не скрывалось так искусно под тонким слоем культурного остроумия. С каждым словом собственный громкий голос наполнял отца все большей уверенностью. Эту же лекцию он читал ранее, однако никогда не читал ее именно так. В припадке незапланированного драматического экстаза он прочел сцену смерти Джо из «Холодного дома» с таким сокрушительным комическим эффектом, что под конец вся аудитория валялась на полу. А поднявшись с пола, студенты устроили отцу овацию стоя. Вот за что они платили денежки. Наконец-то они ощутили присутствие гения — и с презрением захлопнули «Холодный дом».

Новость о том, как отец наконец-то заговорил в аудитории и удостоился стоячей овации, мгновенно распространилась по кафедре, уже с трудом, надо признаться, терпевшей недужного профессора. Нанимали-то светило, на которое должны были слететься новые студенты, а оказалось, что это светило не мерцает даже на уровне прежних звезд. Поставьте ему наконец диагноз! Ладно бы невдохновенный преподаватель, ладно бы из рук вон негодный преподаватель, но на кафедре не место немтырю, даже если это Уильям Генри Деверо Старший собственной персоной.

Кое-кто на кафедре втайне был разочарован известием, что знаменитый коллега забил наконец мяч, да и завидовали: посвященную Диккенсу лекцию обсуждали повсюду, словно только она и имела значение, а до нее в последние десять лет ни одной существенной лекции никто в Колумбийском университете не слышал. Разочарованы были и тем, что отныне лишились возможности многозначительно приподнимать бровь, когда отец заходил на кафедру за почтой. (Отец потребовал два больших ящика, чтобы вместить огромный объем переписки с читателями и с учеными, просившими его совета.) Приглядеться к походке отца — и сразу видно: Уильям Генри Деверо Старший вернулся. После диккенсовской лекции он выглядел так, словно заново на свет народился. Выглядел так, словно только что переспал с близняшками.

Но, вопреки преобразившейся наружности, сам он не был уверен, что испытания остались позади, и следующая же после «Холодного дома» лекция показала, что сомневался он не напрасно. Зачитывая список, отец почувствовал, как накатывает уже знакомый страх, извинился посреди фамилий на М, вышел в коридор и произнес первые слова оттуда, в аудиторию вошел, уже читая лекцию на ходу. На этот раз «Дэвид Копперфилд». Из коридора, ухватившись за дверную ручку, отец начал: «Диккенс, как видите, не переживал… — повернул ручку и вернулся в аудиторию, — об условиях, в которых трудились бедняки. Дэвид Копперфилд не возмущен тем, что дети работают в темноте, тесноте, антисанитарных условиях. Ему лишь кажется неправильным, чтобы подобная участь затронула его самого, умненького и чувствительного мальчика. Герой Диккенса не борется против социальной несправедливости, как не боролся с ней и его создатель, хотя ничего не имеет против того, чтобы его принимали за борца». И пошло-поехало. Взгляд он сосредоточил в центре высоких окон кабинета, минуя головы даже самых рослых своих студентов и надеясь, что с их мест покажется, будто этот взгляд устремлен не столько вверх, сколько назад, в Лондон девятнадцатого века. Оттуда, из недр фабрики, производящей ваксу, мой отец вправе был не замечать руки, поднятой в двадцатом веке студентом, который вздумал что-то спросить или возразить.

Он говорил и говорил, преисполняясь изумления, насколько простым оказалось средство от его недуга, и как же ему раньше не пришло в голову им воспользоваться. Только-то и надо — не зачитывать список и не смотреть в полные ожидания лица студентов. Мисс Уэйнрайт покинула семинар в тот самый день, когда лектор пытался ворковать с ее носом, это его немного смущало, а впрочем, он вернулся во славе, и только это имело значение. Уильям Генри Деверо Старший вновь на коне.

Вот так.

Надеюсь, я удовлетворил любознательность читателей насчет жизни и деяний Уильяма Генри Деверо Старшего после события, описанного в последней моей колонке. Полагаю, все согласятся, что эта история повеселее, чем та, с мертвым псом, вынудившая многих подписчиков нашей газеты вспомнить, что все мы смертны, а такие размышления малоприятны. Новая история во всех смыслах оптимистичнее, и, я надеюсь, читателей ободрит мысль, что даже сложные проблемы вроде той, с которой столкнулся мой отец, зачастую имеют простое решение, надо лишь открыть свой ум. Открытый ум — нет надобности напоминать об этом читателям — ключ к успешной академической карьере, и ему находится порой косвенное применение даже в жизни тех, кто не причастен садам Академа.

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В этой книге собраны десятки заметок по различным аспектам онлайн-деятельности.Так, чтобы вы могли п...
– Двойняшки чьи? – рычит мне в губы, стискивая до боли челюсть.– Мои и моего покойного мужа!– Не ври...
Максим Серов двадцатый год в каменном веке параллельной Вселенной: строительство Империи Русов идет ...
Их встреча не больше чем случайность.Но что случится, когда они продолжат путь вместе?Он жизней лиша...
Последний рубеж пройден. Теперь Максим может сам выбирать свой путь. Вот только сможет ли он избежат...
Договорной брак, жених-мажор и лишение колдовских сил в первую брачную ночь? Ради мира между ведьмам...