Сестрины колокола Миттинг Ларс
Даже бергенцы за этим занятием приутихли. Когда через кладку фундамента переносили первый гроб, он вырвался из рук у одного из рабочих и накренился. Сначала послышался перестук сыплющихся костей, потом покатился череп, глухо ударившись о ножной торец.
Такую оплошность они допустили только единожды. При переноске остальных гробов рабочие старались их не наклонять. Вокруг стояла глубокая тишина, обычная для сухой весенней погоды. Шёнауэр не показывался. Швейгорд, сходив домой, переоделся в рабочую одежду. Вместе со звонарем он ворошил граблями лежащие на земле обломки, выбирая из них монетки, амулеты и прочие мелочи, закатившиеся в щели между досками или припрятанные там на счастье.
К концу дня у церковных стен установили четырнадцать гробов, накрытых серыми покрывалами. Рядом с ними выстроился ряд свежесколоченных пустых гробов, но эти были прикрыты. Работали размеренно почти в полной тишине, так что если кто и останавливался возле ограды поглазеть, задерживался ненадолго.
Микельсен подошел к Каю Швейгорду:
– Мы последний гроб не стали пока доставать. Какой-то он… странный.
– А что с ним?
– Больно уж широкий. Будто в нем лежат два низеньких человека.
– Муж и жена?
– Да что-то он коротковат для взрослых.
– Раньше люди были ниже.
Микельсен кашлянул:
– Нам пришлось его развернуть, вытаскивая из земли, и ничего в нем… не погромыхивало.
– И что это значит?
– Но он не пустой. Тяжелый.
Кай Швейгорд прислонил грабли к кладке. Микельсен пошел впереди, направляясь к углу, где их ждали двое мужчин, стоявших на почтительном расстоянии от странно короткого гроба.
– Вишь, как хорошо сохранился, – сказал Микельсен.
Кай Швейгорд опустился коленями прямо на рыхлые комья земли. Перед ним стоял все еще крепкий, искусно выполненный гроб из гладко оструганных посеревших сосновых досок. В длину метра полтора и почти столько же в ширину. Посередине крышки выпилена маленькая дырочка. Где расположен головной конец, где ноги, было не понять, и к тому же какой-то он маленький был для гроба.
Микельсен присел на корточки:
– Сколочен из ядровой сосны. Она не гниет. Ему может быть очень много лет.
– Я вообще не уверен, что это гроб, – сказал Кай Швейгорд, потрогав пальцами деревянные колышки в крышке.
– Ну что, открыть?
Швейгорд и хотел, и не хотел этого. Словно у него в руке оказался стакан с сомнительной жидкостью. Выпрямившись, он сказал:
– Нет. Не будем их тревожить. Может быть, кости просто спокойно лежат там внутри. Давайте их похороним.
– Их?
Кай Швейгорд кивнул:
– Да. Давайте похороним их.
Рабочие не откликнулись. Кто смотрел в небо, кто ковырял землю ногой. Наконец Микельсен прервал молчание:
– Дело к вечеру, господин пастор.
– Да знаю я.
– Я что хочу сказать… Боюсь, придется ведь работать и когда стемнеет. Гробов-то больше оказалось, чем мы думали.
– Если понадобится, я тоже буду копать вместе с вами, – сказал Кай Швейгорд. – Нельзя на ночь оставлять гробы незахороненными.
До самой ночи на церковном пригорке копали и переносили гробы, и в свете масляной лампы Кай Швейгорд бросил горсть земли на крышку последнего… Странный гроб он распорядился опустить в последнюю могилу с краю, но никак не мог решить, правильно поступил или нет.
Рабочие стали вокруг, сняв шапки.
– Давайте споем «Бог есть любовь», – сказал Кай Швейгорд.
Новое поручение
Нет блаженнее тишины, чем в момент после того, как уберутся бергенцы.
Герхард Шёнауэр стоял, глядя на то место, где больше не было церкви. Припекало солнце, и он ходил в фуфайке с засученными рукавами. Березки сплошь покрылись молодыми листочками. На озере Лёснес плавали утки с утятами.
Переложив журнал из руки в руку, он пошел к сараю, где были сложены материалы. У калитки одного земельного участка ему встретились несколько сельчан. Он вежливо кивнул им, они буркнули нечто похожее на «здрассь». Жужжали комары, мухи и пчелы, сам воздух казался густым и сочным. Шёнауэр и не предполагал, что Бутанген может так прогреться, но теперь сообразил, что тепло удерживают склоны долины, образуя нечто вроде котла. Повсюду шла работа, люди сновали с инструментом в руках, лошади тащили по склонам грузы, паслась домашняя скотина, и теперь, согревшись, все как-то успокоились, перестали хмуриться.
Солнце припекало шиферную крышу сарая. Издалека чувствовался запах смолы. Шёнауэр отпер дверь и вошел. Провел ладонью по балке, украшенной тонкой резьбой, внимательно осмотрел более светлый участок в том месте, где она крепилась к другой балке, порылся в памяти, вспоминая, какой код согласно его системе следует этой балке приписать. Материалы сложили с умом: в середине оставили широкий проход, чтобы зимой было удобно аккуратно доставать и грузить на сани то, что потребуется.
В самой глубине виднелись церковные колокола. Два больших и два поменьше. Он замотал пару меньших колоколов в парусину, а к Сестриным колоколам прислонил несколько длинных досок, чтобы казалось, будто там сложено что-то совсем другое, и вышел назад.
Готово.
У другого берега озера Лёснес два мужика в лодке рыбачили на той отмели, где ранней весной он ловил рыбу на мух. Астрид тогда пряталась в кустах, чтобы ее не увидели. Они до последнего так и встречались тайком. Он знал, что сейчас она в горах, на пастбище, но слух о несчастном случае разнесся повсюду, вряд ли он не достиг и ее ушей. Но она, выходит, не считала необходимым спуститься сюда, к нему.
Герхард обернулся и посмотрел наверх. Даже он привык видеть на этом месте церковь, и сейчас ему показалось странным, что ее там нет. Он не был уверен, что в Дрездене она придется ко двору. В последнем письме Ульбрихт сообщал, что уже подобрано место для ее возведения, оно чудесное, там прекрасный сад, где растут и хвойные деревья. Рядом искусственный пруд, названный в честь королевы, и церковь тоже будет называться Карола-кирхе.
Ему стало грустно. В Дрездене мачтовая церковь не сможет быть тем же, чем была здесь. Да и сам он вернется в Германию другим человеком. Что-то будет утрачено, и как ласточке, лишившейся гнезда, ему казалось, что над кладбищем по-прежнему витает нечто невидимое глазу. В тридцати метрах над землей, где раньше возвышалась колокольня, дрожал воздух, будто пытаясь принять четкие очертания.
Астрид.
Его мысли приняли более серьезный оборот. Какая она всегда непредсказуемая, это основной тон в той поразительной смеси красок, в каких она предстает. Что касается его самого, то теперь, когда ему пришлось обходиться без нее так долго, он уверился в том, что его краски без нее выцветут. Засохнут в тюбике.
Несколько недель назад он написал профессору Ульбрихту, что разборка церкви идет наконец согласно задуманному плану, и попросил разрешения воспользоваться частью выделенных на поездку денег, чтобы посетить родителей в Мемеле и вернуться в Норвегию к тому времени, когда пора будет начинать транспортировку. Пусть эти деньги вычтут из причитающегося ему вознаграждения.
Он блефовал. Домой он не собирался: деньги требовались ему, чтобы купить Астрид билет до Дрездена.
Герхард Шёнауэр поднял лицо к летнему солнцу. Теперь ему не важно было, что за лето он износил всю одежду и обувь и чуть не умер. Главное, что церковные колокола спасены. Он сейчас здесь, здесь он и хочет быть. Спешки никакой нет. Надо пойти и отыскать ее на пастбище. Объявить о помолвке. Получить из банка ценным письмом аванс в счет причитающегося ему по возвращении в Дрезден гонорара. Купить ткань, чтобы Астрид могла сшить себе дорожное платье. А он мог бы арендовать домик на пастбище, утро проводить за написанием пейзажей, днем рыбачить, наведываться к ней, когда будет удобно: горячие любовные свидания под лиловым ночным небом. Старый Боргедал говорил, что, если погода стоит ясная и морозная, дорога по льду озера Лёснес открывается с конца ноября, когда после первого полнолуния накрепко замерзает его северная часть.
Вдвоем. Вместе по льду, в последних санях, навстречу новой жизни.
И какой жизни! Ему страшно хотелось поделиться с ней своими планами. Как это чудесно, что он мечтает разделить с ней грядущую радость!
Герхард поднялся к себе навести порядок в рисовальных принадлежностях и рассортировать рыболовные мушки. Увлекшись, он забыл о времени, и, когда спустился в столовую, Швейгорд уже заканчивал трапезу. Пастор сидел, закинув ногу на ногу, и внимательно читал письмо.
– А, это вы! – сказал Швейгорд. – Ну, с добрым утром.
Пастор подождал, пока Шёнауэр сядет за стол.
– Я получил весточку от профессора Ульбрихта. Да и вы тоже, видимо. – Он кивнул, указывая на белую тарелку Герхарда, где лежал продолговатый конверт с маркой немецкой почты, надписанный знакомым почерком.
Герхард, схватив конверт, вскрыл его столовым ножом.
– Я так понимаю, – сказал Швейгорд, отхлебнув кофе, – что нам предстоит съездить в банк. А потом вам сразу же придется отправиться в дальний путь.
* * *
«Дрезден, июль 1880 года.
Герр Шёнауэр!
Поздравляю Вас с выполнением такого непростого задания. Благодарю Вас также за прекрасные рисунки, приложенные к письму. Мы обсудили его коллегиально, донесли его содержание до придворного кавалера Кастлера и предлагаем Вашему вниманию более выгодный для Вас и более целесообразный план. Формально, для того чтобы выпуститься из академии, Вам необходимо предъявить комиссии несколько произведений искусства; нам же для обоснования значимости возведения церкви в Дрездене требуются подробные и точные изображения других норвежских мачтовых церквей. Люди должны понимать, что мы предпринимаем спасательную операцию исторического масштаба, а не просто переносим с одного места на другое случайно подвернувшееся средневековое здание. Грядущие поколения ждут этого от нас! В Норвегии в ближайшие годы снесут и другие деревянные церкви – вероятно, все, – и это необходимо задокументировать. И Вы уже догадались, наверное, – да, Вы, студент Шёнауэр, доведете до конца свершение Й. К. Даля! Ваше имя навеки останется в памяти тех, кому небезразличны искусство и архитектура.
В Лиллехаммерском банке Вас ожидает щедрая сумма на дорожные расходы. Купите пояс-кошелек, чтобы не беспокоиться на предмет ограбления. Регулярно отсылайте отчеты о ходе работы. Приступайте немедленно. Не тратьте время зря там, где Вы сейчас находитесь. Простеньких пейзажей и зарисовок крестьян с козочками у нас вполне достаточно. Вашему другу пастору мы поручили обеспечить сохранность разобранной церкви. Вернетесь туда к 1 декабря и будете сопровождать транспорт. Не забывайте, что выполняете поручение королевского дома и через посредство придворного кавалера Кастлера подчиняетесь воле королевы Каролы. Любое отступление от этого плана послужит предметом серьезнейшего разбирательства.
Искренне Ваш,
Ульбрихт».
* * *
Герхард положил письмо на стол. На другом листке незнакомым почерком был расписан маршрут предстоящей поездки. Ожидалось, что за четыре месяца он посетит семь церквей, расположенных в различных провинциях Норвегии. От одной до другой несколько дней пути.
– Похоже, нам обоим перевели денег на счета в Лиллехаммерском банке, – сказал Швейгорд. – Мне пришла плата за старую церковь, а вам, как я понимаю, поступили дополнительные средства на путевые расходы. Управляющий распорядится приготовить для нас лошадей и повозки. Ехать можно уже завтра. У вас ведь не осталось здесь других дел?
Что поделаешь
Бревенчатую стену припекало солнцем.
Из дыры в несущей стене сыроварни выскочил Черныш с мышью в пасти. Мышь была еще жива; кот выпустил ее на большой плоский камень и потыкал лапой, чтобы расшевелить. Астрид, встав, прикончила мышь поленом. Мыши страшно докучали ей в домике при пастбище, и Эморт сколотил ящик-переноску для ее любимого кота, чтобы она могла, пристроив его за спиной, взять с собой, когда отправится со стадом в горы.
Кольцо она не стала надевать. Решила, что от грубой работы оно может пострадать, и спрятала в кожаный мешочек. Маленькие крючочки царапали кожу, а без колечка стертая кожа на безымянном пальце быстро затянулась.
Поднимаясь к пастбищу, Астрид лишь раз обернулась посмотреть, как продвигается разборка церкви. От шпиля остался только каркас, гонт с крыши сняли. Вокруг церкви суетились казавшиеся издали крохотными рабочие, и все село выглядело чужим.
Коровы и сами прекрасно знали дорогу, некоторые так рвались в горы, что чуть ли не бегом устремлялись вверх по склонам, ведь их ждали зеленые луга, а еще выше – сочная болотная трава и молодые листочки карликовой березы.
В первый вечер Астрид, не закончив дойку первой коровы, отодвинула табурет и с жадностью напилась парного молока прямо из деревянного ведерка. Все последующие недели она сбивала масло, потом ела его и не могла наесться: масло с лепешками, лепешки, накрошенные в молоко, потом еще лепешки с маслом и молоко с лепешками. Раз в неделю приходил Эморт с Олине помочь ей варить сыр, и все вместе они им объедались.
Черныш опять притащил мышь. Ухватив за хвост, швырнул ее за изгородь. Тут-то Астрид и увидела, что с гор спускается мужчина с ружьем и кладью дичи. Это был Адольф с хутора Халлфарелиа. Завидев Астрид, он повернул к калитке; девушка открыла ему, и он присел, опустив кладь до земли, скинул лямки. Рога были отпилены, поэтому Астрид спросила:
– Это важенка?
– Нет, их еще рано стрелять. Могут отелиться. Это молодой самец.
– А, вот оно как.
– Самцов вообще-то тоже рановато стрелять, – сказал Адольф, – но что поделаешь.
– Да уж, что поделаешь.
– Дa, так ведь и со всем остальным.
Забитого оленя Адольф нес в деревянной раме, которую сам же и сделал; он рассказал, что две ночи провел в горах, прежде чем вышел на след дичи. Астрид попробовала поднять его ружье – тяжелое, заметила она, а он рассказал, что это у него старая однозарядная винтовка «Каммерладер» Конбергской оружейной фабрики. Астрид так щедро угостила его молоком и лепешками с маслом, что он не сумел осилить всего.
– Спасибо, Астрид, – сказал он, отирая губы рукавом. – Больше не могу, и мне как раз хватит до дома.
Они сошлись во мнении, что по пути ему наверняка будет попадаться народ, кто-то, может, и с лошадью: подвезут. Адольф собрался уходить и накинул лямки на плечи.
– Н-да, вот ее и нет больше, – сказал он. – Старой-то церкви.
– Нет, – вздохнула Астрид.
– Странно как-то без нее.
Она молча кивнула.
– Вижу, тебе не понравилось, что ее разобрали.
– С души воротит, как подумаешь, что надо будет возвращаться в село.
– А слышала, как колокол грохнулся?
– Эморт заходил, рассказал.
– Странное дело.
– Точно, странное дело.
Она спросила, успел ли он вставить новую дверь в стену овчарни.
– Успел, – сказал Адольф. – А у тебя все вышло, как ты хотела?
На это она ответила «да», но так, что расспрашивать дальше он не стал. В дорогу она дала ему большой кусок сыра. Этому арендатору была предоставлена большая свобода: невелика цена ради того, чтобы он снабжал их мясом вольных животных вроде северного оленя. Астрид чувствовала: им надо бы еще что-то сказать друг другу, чтобы он пообещал ей что-то. Однако она никак не могла сформулировать, что именно, будто мысль вылетела у нее из головы тотчас, как она осознала: эта мысль такая важная, что надо бы ее записать. Адольф, привычный к тяготам жизни в горах, забрал ружье, порох и оленину и приготовился уходить. Но прежде он снял тушу с рамы и отхватил от нее отличный кусок шейного зареза для Астрид. Она пожарила мясо на сбитом ею же свежем масле, из косточки сварила суп – свежее мясо она ела впервые после Рождества.
На следующее утро упрашивать коров выйти из стойла не пришлось. Они бросились было уплетать травку перед коровником, вовсю работая языком, но она погнала их к болотам, покрикивая и замахиваясь хворостиной. Они шли и вдыхали сменяющиеся запахи – от прохладного благоухания смолы в тени елей вокруг пастбища до горьковатого аромата проклюнувшихся в березовой рощице листочков. Скотина вольготно чувствовала себя на ровной поверхности земли и лениво слизывала росу.
Тут на Астрид нахлынули мысли о Герхарде Шёнауэре. Она надела кольцо и покрутила его на пальце.
Как неожиданно повернулась жизнь.
Но впереди ей виделась пропасть. Она пыталась представить себя в Дрездене, в Саксонии, в этой стране с другого конца Майеровского «компаньона», и вдруг будто с гор слетело на нее четкое осознание: она хочет уехать во что бы то ни стало. Но если уедет, дорого за это заплатит.
Придется проститься с матерью, с отцом, с сестрой и братьями. Неизвестно, доведется ли ей потом повидаться с ними. Пойдут шуточки про то, что она досталась Герхарду в придачу к церкви. Герхард говорил, что она станет супругой архитектора, но хочется ли ей этого? Звучит так же старомодно, как супруга пастора. И по-немецки она не говорит, и немкой не станет. Подумают, наверное: вот, мол, подобрал заморское чудо; улыбается гостям, но ни слова не понимает. И вообще, что еще там будет по-другому? Как будут проходить дни? Что изменится, если она станет супругой? И такой ли он цельный и чистый, Герхард Шёнауэр, как она надеется? Какие тайны скрываются в нем, в человеке, который рисует мир таким, каким сам хочет его видеть?
Коровы спокойно паслись, другие девушки не предупреждали о появлении медведей или волков, и Астрид отправилась назад, приветствуя попадающихся навстречу знакомых. Вокруг расстилались луга с пасущимися на них стадами, кое-где виднелись охотничьи хижины, сложенные из посеревших бревен: обычное лето на горном пастбище.
Обогнув выступ скалы, далеко внизу Астрид увидела его, в порыжелом коричневом пальто, с удочкой в руках. Он казался чем-то расстроенным: написал записку на клочке бумаги и засунул ее в щель между дверью коровника и рамой. Потом вышел за калитку и, оглядевшись, направился к ручью.
И ей стало ясно, что нужно признаться себе в главном: она обрадовалась, увидев его.
Но достаточно ли она обрадовалась, чтобы уехать с ним в Дрезден?
Он скрылся за поворотом, а она все стояла, глядя ему вслед.
Потом заторопилась дальше. Толкнула было дверь в коровник, но тут дунул ветерок, и записка, написанная Герхардом, упала на землю; следующий порыв ветра подхватил ее и унес.
«Ну, послушай! – сказала она себе. – Вон он идет, Герхард Шёнауэр! Жизнь прямо сейчас кипит, давай, вперед, в это кипение, и отдай ему весь жар, который в тебе есть».
Она побежала за ним следом и сразу почувствовала себя легко и свободно. В следующий миг она крикнула:
– Герхард! – На всю округу крикнула, не беспокоясь о том, услышит ли ее кто-нибудь еще, а потом еще раз окликнула его и помчалась прямиком через крапиву и заросли можжевельника, крикнув еще громче: – Подожди!
* * *
Через оконце в стене к ним заглянуло солнце. Астрид прижалась к Герхарду всем телом; всю ночь они пролежали так. Ей было боязно, что кто-нибудь придет, и тоскливо, потому что ему придется уйти.
– Пойдем со мной, – сказала она ему вчера. – Давай хоть один раз в доме, в тепле. Вот прямо сейчас пойдем туда и останемся до восхода солнца. На одну-единственную ночь.
Он рассказал ей, что ему придется уехать и что он не ожидал этого.
– В последнюю неделю ноября, – добавил он. – Я вернусь. Но я могу писать тебе письма.
– Не надо писем. Просто приходи потом в Хекне. Прямо к нам домой. Мы же с тобой все равно уедем.
Ночью она оседлала его, жадно и рьяно, и сделала то, о чем фантазировала долгими одинокими ночами и что оказалось и осуществимым, и радостным для них обоих. Потом они задремали, и он разбудил ее в час, какого в сутках нет, разбудил, делая то, о чем мечтал долгими одинокими ночами, а в следующий раз она разбудила его, а еще один раз был прямо сейчас, когда они проснулись.
Прижавшись к Герхарду, она погладила его по плечу и легонько сжала в пальцах его руку, руку, которая умела переносить мысли и надежды на бумагу. Астрид знала, что она лучше его умеет переносить мысли и надежды в действительность, и ее мысли вольно закружились в голове, как облачка в небе.
Вчера Герхард уговорил пастора отложить его отъезд на один день. Но на следующее утро в пасторской усадьбе его будет ждать повозка. Следующее утро превратилось в это утро, их теперешнее утро.
Они оделись, и она угостила его густым свежим молоком из бидона, принесенного из земляного подпола.
– До ноября, – сказал он.
Она кивнула, всхлипнув:
– До ноября.
И вот уже его и след простыл, а она знала, что его обуревают те же чувства, что и ее, что он и горюет, и надеется, ощущая, как их увлекает в неизвестность. Он оставил ей удочку, кошелку, в которой носил рыбу, и несколько рисунков. Все это она спрятала за шкафом, а потом вышла на солнце и почувствовала себя как сытая пчела.
Этот день на пастбище выдался теплым и тихим. Но среди ночи она проснулась.
Стояла полнейшая тишина. Астрид оделась в темноте, где только она и была источником звуков. Разожгла огонь, поставила кофейник и подождала, когда пламя погаснет. Вокруг покрытого нагаром кофейника тлели уголья.
И вот тут она почувствовала это.
Почувствовала так же, как почувствовала, что больше нет двух колоколов. Она ощутила его присутствие так же, как ощущала присутствие церкви, которой уже не было.
Внутри себя, в самой глубине, в месте, которого она никогда раньше не знала, ощутила: он побывал там.
Уходит любовь
Она чувствовала боль того, что было, и того, что будет, и когда он вошел в нее до конца, душа ее оказалась в тени свинцово-серой тучи, и это толкнуло ее влепить ему пощечину. Он резко остановился, а она неотрывно смотрела ему в глаза, напугав этим, но потом обхватила его бедра обеими руками и заставила продолжать, и не отводила взгляда с его глаз. Так они и продолжали, перестав ощущать под собой большой плоский камень. Она очнулась, когда на щеку ей упала его слеза.
Они долго лежали на камне. В этом ничего низкого, сказала она себе. Ничего низкого. Все звери спариваются на воздухе. Пусть все случается, когда случается, а не по расписанию – подобно воде в реке, устремляющейся к водопаду.
Его тяжелое тело и исходящее от него тепло, его сила – как много они дарили, вторгаясь в нее! Какую радость испытала она, позволив ему войти в нее.
Она оделась и подсела к нему.
Он сидел, руками обхватив колени. Возле Дохлого омута валялась удочка «Смаглер» работы Харди. Леска высохла. Последние три дня солнце пекло нещадно, под его жаркими лучами плоский камень обсох и согрелся.
Постепенно она пришла в себя. Все случилось так быстро, нахлынуло так безудержно и неотвратимо.
Даже если церковь снесут. Ее саму так просто не снесешь.
– Нам лучше встречаться на горном пастбище, – сказала она. – Я переберусь туда через несколько дней. Вечерами в субботу, если я останусь там одна, зажгу свечку в окне.
– А если не одна?
– Тогда слушай, где звенит коровье ботало. Ищи меня там. У нас с тобой целое лето впереди. После того как ты освободишься.
Он явно не понял ее.
– Или кричи, – сказала она. – Если саму корову найдешь.
Он примолк. Она погладила его по руке:
– Что с тобой?
– Ты не слышала? – спросил он.
– Не слышала чего?
– Мне показалось, церковный колокол звонит.
– Наверное, служба скоро начнется?
– Нет, нет. Рано еще. Вот, опять.
Они встали. Астрид вскочила так быстро, что кровь застучала в ушах, и взбежала на пригорок. Там шум воды не заглушал других звуков, и звон колоколов стал слышен более внятно и казался громче.
В самом же селе Сестрины колокола громыхали так, словно извещали об исполнившемся и предупреждали о грядущем: безумный грохот без такта и ритма, как разбушевавшийся гром, и Астрид вдруг осознала, что колокола звонят не в унисон; впервые она расслышала отчетливую разницу между ними. Звонили два колокола по отдельности, и этот трезвон не прекращался, когда они с Герхардом бегом неслись к церкви. Колокола все звонили и звонили, пока звон внезапно не оборвался.
* * *
Повсеместно царила такая неразбериха, что деревенские сплетницы не обратили внимания на их одновременное появление. Казалось, из домов высыпали все поголовно. Даже давно не встававшие с постели старцы ковыляли по дороге все с той же целью – влиться в толпу вокруг церкви. Люди теснились между надгробиями и разводили руками. Из их бессвязных выкриков явствовало, что Сестрины колокола зазвонили сами по себе. Звонили и звонили без умолку каким-то диким звоном, как припадочные, спугнув птиц с деревьев и выманив из-под каменных изгородей барсуков, бросившихся улепетывать на все четыре стороны. Завыли дворовые псы, а хуторяне, прибежавшие первыми, думали, что будет отслужена какая-то особая служба, но не могли понять, почему на кладбище никого нет и почему не перестают звонить колокола, но обсудить причины этого безобразия и попытаться найти ему какое-то объяснение было невозможно – стоял оглушительный шум. Один бывший капитан кавалерии вспомнил, что вроде было такое установление: бить в церковные колокола, если Норвегия вступит в войну. Раскинув руки, старый офицер призывал народ разойтись и довести до других известие о том, что на них движется неприятельское войско, и этот слух – война! война началась! – молнией разлетелся все на те же четыре стороны, куда разбежались барсуки, и развеян этот слух был только на следующий день. Ребятишки карабкались на каменные изгороди, старцы, прищурившись, орали друг другу в уши, а сплетницы, сбившись в несколько группок – потому что они сплетничали еще и друг о друге и жили в страхе, что сплетня обернется против них самих, – тараторили неслаженным хором.
Тем временем прибежал Кай Швейгорд со звонарем, но ни один из них не захватил ключа, поскольку оба думали, что это другой отпер дверь ключом и полез наверх звонить.
Дикий, безумный перезвон колоколов продолжался громче прежнего, вызывая сейсмические сотрясения, от которых разлетались в стороны мелкие камушки.
Когда пастор и звонарь умчались за ключами, несколько человек отважились проверить, а действительно ли двери в церковь заперты. Двери-то и правда оказались заперты, но теперь вернувшемуся с ключом Каю Швейгорду пришлось продираться к двери сквозь плотную толпу.
И тут случилось то, что сочли дурным предзнаменованием и что влило новую жизнь в дремавшее суеверие, – ровно в ту секунду, когда Кай Швейгорд вставил ключ в замок, звон колоколов затих.
Это видели многие.
Едва ключ пастора вошел в замок, ровно когда металл встретился с металлом, колокола затихли. У всех еще шумело в ушах, далекий отзвук еще пел между склонами гор и разлетался мелкими отголосками эха от вершины к вершине, и как раз перед тем, как распахнулась дверь, три женщины, у каждой из которых первенец умер в родах, услышали тяжкие вздохи, доносившиеся из-под кладбищенской земли, – так они потом уверяли.
Собравшийся народ вслед за пастором хлынул в церковь, и в общей неразберихе виновник происшествия запросто мог выскользнуть из своего укрытия и смешаться с толпой. Но эта мысль приходила в голову лишь тем немногим, кто пытался найти разумное объяснение случившемуся. Особого интереса она не вызвала.
Несмотря на переполох, Кай Швейгорд сумел отстоять службу и обуздать растерянность и панику. Церковь была уже полна, ему удалось убедить людей рассесться по скамьям, и он принялся читать давно подготовленную проповедь – это было прощание с сельской церковью. Он сравнил этот день с точкой, неприметным знаком, в котором мало кто усматривает особый смысл, но которым всегда заканчиваются самые прекрасные периоды литературных произведений.
Швейгорд шлифовал эту проповедь неделями. Она была остроумна, исполнена достоинства и вдохновения, и преподнес он ее внушительно и изящно. Он помнил ее наизусть, ведь он бесконечно репетировал ее в кабинете, где его слушателем была этажная печка. Сочиняя текст, он воспользовался наследием великих европейских клириков и поэтов, позволив себе перевоплотиться в христианского вора-джентльмена: в это воскресенье с бутангенской кафедры прозвучали слова и Мартина Лютера, и Джона Донна. Говоря о будущем, которое ожидало их церковь в чужих краях, Швейгорд рискнул даже дерзко намекнуть на обещанное христианством воскресение из мертвых, но под конец в его речи явно ощущалась горечь, в голосе слышалось страдание и душевная боль, но звучным он оставался почти до самого конца. На слове «аминь» голос у Швейгорда сорвался.
Горечь не была отрепетированной. Она подступила, когда Кай Швейгорд увидел, что Астрид Хекне сидит на скамье, где умерла Клара Миттинг.
В это мгновение он осознал, что опоздал. Не только старая церковь покидала село. Уходила любовь. Когда он закрыл Библию и дал указание звонить после службы, колокола звучали тоскливо и мрачно, и он испугался, что Господь закроет ему двери в глубины собственной души, и, в отличие от Библии, закроет их насовсем.
Повесть вторая. Падение
Еще церковь, но больше не храм
Воскресенье – день для души. Понедельник – день для работы.
Не успело взойти солнце, а они уже собрались – двадцать два жителя села, самые уважаемые мастера, молодые и удалые, старые и многоопытные. Совокупная сумма умельцев во всех ремеслах под надзором Боргедала-старшего, самого искусного на селе столяра; именно так он требовал себя величать, а не мастером-строителем, потому что этим титулом чванились городские – из Лиллехаммера к примеру.
Мастеровым предстояло разбирать церковь, которую их собратья по ремеслу, почти наверняка их же предки, возвели много поколений назад. Час ушел на то, чтобы, упершись руками в бока, трепаться и зевать по сторонам; потом они поднялись на крыльцо, оставили шапки и ножи на паперти и еще час трепались и озирались по сторонам. Пальцем никто никуда не тыкал, но кивали много. Потом вернулись во двор, разбились на тройки и принялись за работу, не начертив никакого плана ни на бумаге, ни хотя бы на дощечке.
Герхард Шёнауэр пытался уговорить Боргедала-старшего, чтобы тот объяснил им: церковь не сносят насовсем, ее соберут заново, разбирать ее нужно осторожно, внимательно следя за тем, чтобы не треснули тонко подогнанные одно к другому сочленения. Боргедал покивал, но никаких распоряжений так и не отдал. На его памяти в селе ни единого хоть на что-то пригодного бревнышка не пропало.
Как и накануне, кладбище окружила толпа зевак, но вели они себя на удивление тихо. Кто звонил в колокола, так никогда и не узнали. Ключи были у многих: у церковного служки, у Герхарда Шёнауэра, да к тому же за долгие годы было выковано немало ключей взамен утерянных, а трудно ли вскрыть замок, выкованный на той же наковальне, что и плуг? Но вот придумать правдоподобное объяснение прекращению звона в тот же момент, как ключ пастора вошел в замок, не удалось, и было ясно, что «самочинный звон» годами будет жить в памяти народной.
В летнюю пору люди располагали свободным временем. С начала лета воцарилась жара: щедро светило солнце, не прячась за облаками; уже в земле был посевной картофель и зерно, неплохой улов принесла первая рыбалка сетями. Теперь появилось новое развлечение – наблюдать за тем, как будут разворачиваться более примечательные события: многотрудный демонтаж старой церкви и возведение новой. Однако долгие годы недорода отбили у людей интерес к таким делам; они не знали радости труда, присущей их предкам. Те, кто замечал этот сдвиг в настрое людей, не решались и не умели вслух сформулировать свою мысль, мол, когда-то они умели так строить, и мы такие же, но теперь мы этого не делаем. Похоже было, что и сами строители думали так же. Да, они собирались строить новую церковь, но, конечно, намеревались срубить ее из бревен, а не возвести дощатую на каркасе.
Инструменты лежали наготове, двери сняты с петель. Все ждали сигнала начинать, как вдруг к старому Боргедалу торопливо подошел Кай Швейгорд и отвел его в сторонку. Строителей попросили подождать, а Кай Швейгорд под их недоуменными взглядами в одиночку поспешил к пасторской усадьбе.
Швейгорд забыл произвести разосвящение церкви.
В кабинете он принялся листать книгу за книгой, собственно, без особой надежды найти описание обряда профанизации. На факультете им об этом ритуале не рассказывали – невозможно же охватить в программе все. К примеру, экзорцизм они пропустили, хотя трое студентов на курсе очень интересовались этим. Хватая с полок книгу за книгой, пастор откладывал их в сторону, даже не закрыв. От Джона Донна сейчас толку не было. Строго говоря, Швейгорду следовало запросить о надлежащей в таких случаях процедуре хамарского епископа Фолкестада, но ждать ответа пришлось бы три-четыре дня.
Швейгорд положил на стол листок бумаги и открутил крышку чернильницы.
Что-нибудь символическое. Что-нибудь запоминающееся. Он невидящим взглядом уставился в стол. Ручка ждала.
«Что, если я совершаю непоправимую ошибку? – Он покачал головой. – О прощении буду просить потом».
Через четверть часа пастор вернулся в церковь с перепачканными чернилами пальцами и листком бумаги в кармане. Отыскав большую восковую свечу, под взглядами строителей опустился на колени перед запрестольным образом. Зажег свечу, поднялся и пошел туда, где под куполом церкви висела фигурка корабля – символ путей веры и верующих и, как все поняли, также символ пути, предстоящего этой церкви. Кивнув на четыре угла храма, Швейгорд произнес:
– Мы благодарим это старинное и когда-то гордое церковное здание за его служение христианской вере на протяжении многих сотен лет. Мы благодарим Господа, хранившего это здание от огня пожаров и разрушений войны, мы благодарим наш храм за то, что он принимал наши смиренные молитвы, наши чаяния и упования, давал приют таинствам крещения и литургии. Мы благодарим это церковное здание за все. И ныне я освобождаю его от этой обязанности.
Набрав в легкие воздуха, Кай поднес поближе к себе зажженную восковую свечу, которую держал обеими руками. Собираясь уже задуть ее, он спохватился и добавил:
– И мы благодарим церковные колокола, собиравшие нас на службы, извещавшие нас своим звоном о радостных и скорбных событиях. Их я тоже освобождаю от их обязанностей. – Он одним духом задул пламя свечи, и капелька воска выплеснулась ему на указательный палец, застыв по краям ногтя.
Тем самым обозначалось, что спустя семь сотен лет христианский дух покинул эту обитель.
Из церкви бережно и молча, как при выносе гроба, вытащили инвентарь, будто желая уберечь его от жестокого зрелища. Сняв шапки, осторожно, удерживая их как минимум в четыре руки, извлекли покрытые декоративной росписью святыни: крестильную купель из стеатита, статую святого Лаврентия, эпитафию немецкому капитану, неизвестно почему висевшую на стене, – все было доставлено в пасторскую усадьбу и сложено в парадной гостиной под наблюдением Маргит Брессум. Каждую четверть часа на дневной свет выносили предметы, которые сельчане привыкли видеть в полутьме, все то загадочное, чем долгие столетия по мере смены представлений о вере люди считали важным наполнять храм и что казалось неподобающим выбрасывать. С удивлением взирал народ на эти вещи, напоминавшие отпущенных из долгого заключения бледных узников, вышедших на свет божий. Здесь были коричневые гербовые львы с золотистой гривой, хранители выписанной золотом двойной монограммы короля Фредерика IV; резной корабль из центрального прохода с парусом из рассохшейся бумаги. Из-под арки перед алтарем сняли главное распятие и понесли было стоймя, пока столяры не спохватились, что очень уж это смахивает на Голгофу, и повезли его в Пасторку, уложив на повозку. Все, все, что пастор Швейгорд не включил в контракт с Дрезденом, расписные и резные предметы, переместили в парадную гостиную.
– Остальное отправится в Германию, – сказал Швейгорд. – Церковные скамьи тоже. – Говоря «остальное», он имел в виду кафедру и запрестольный образ, колонны с изображением Одина и Тора и резные украшения со скандинавской символикой. Все это предстояло перекантовать в огромный сарай на берегу озера Лёснес; сарай ранее специально арендовали для этого и привели в порядок его кровлю. Там инвентарю предстояло храниться до зимы. Приготовили ведра на случай пожара, чтобы быстро натаскать воды из озера.
– За одним исключением, – добавил Кай Швейгорд. – Если найдете свернутую в рулон ткань вроде ковра – она может быть спрятана где-нибудь под полом или на чердаке, не важно, – не трогайте ее. Прекратите все работы и тотчас же зовите меня.
Кивнув, рабочие продолжали освобождать помещение. Им было выдано двести метров парусины. Ткань разрезали на куски и заворачивали в них все, что могло сломаться или разбиться. Чтобы поднять кафедру, потребовались шесть человек. Потом настал черед запрестольного образа, такого ценного, что для него сколотили специальный защитный ящик и выложили его изнутри овчиной. Под алтарем отыскались жертвенная чаша, кадильница и серебряный кубок с гравировкой – знак того, что в подполе вместе со скелетами их могут ждать удивительные находки. Всем обнаруженным занялся несколько озадаченный Кай Швейгорд.
Церковные скамьи выносили, складывая в штабеля, а потом грузили на повозки, и Герхард Шёнауэр тщательно заносил каждую возку в журнал, чтобы в дальнейшем разместить вещи на положенных местах.
После долгого рабочего дня церковь странно опустела и выглядела голой. Каждый шаг отдавался громким, казавшимся чужим эхом. Ковер из Хекне не нашли.
Швейгорд кивнул:
– Ладно. Колокола заберете завтра утром. Осторожно спустите их и поставьте в сарае внизу, рядом с новыми, которые там уже стоят.
* * *
Но в селе поднялось беспокойство. Пока не отвезли в сарай церковные скамьи, люди как-то не осознавали значения происходящего. Похоже было на обычный переезд, и мало кто представлял, каким хлипким и аскетичным строением заменят их церковь. Люди не расспрашивали об этом, зная, что протестовать негоже да никто и слушать не будет. Никому не приходило в голову, что церковные скамьи могут не установить в новом здании, ведь на дверцах были указаны фамилии местных родов. И вот теперь скамьи перемещают в сарай, откуда их потом увезут насовсем. Одну за другой выносили скамьи, на которых читались гордые имена тех, кто на них сиживал: Флюэн, Хинн, Йелле, Хильстад, Румсос. Беспокойство переросло в ропот. Почему-то люди были уверены, что скамьи поставят в новой церкви. А все, что не было снесено в пасторскую усадьбу, означало границу между живым и мертвым.
Из-за этого Герхард Шёнауэр все чаще чувствовал на себе неприязненные взгляды местных жителей. Начать разборку церкви собирались на следующий день, и в воздухе витало напряжение, как перед казнью. В единственном чужаке, немце, видели то палача, то приговоренного к смерти.
Астрид Хекне подобные мысли тоже не оставляли. Она вместе с Эмортом и Олине стояла с краю в группке наблюдающих за происходящим и ощутила тень сомнения, заметив Кая Швейгорда с Герхардом Шёнауэром. Они вместе показались из-за церкви, жестикулируя, кивая и не замечая доносившегося из-за ограды ропота.
Астрид тоже хаживала с ними рядом, шепталась с ними, встречалась с ними.
Эти люди дышали, чувствовали, жили.
Но эти люди увозили, ломали и вообще нарушали сложившийся порядок. Это они разбирали церкви и торговали церковными колоколами. В сапогах с высокими голенищами они проходили мимо стен церкви, в которой молились все поколения бутангенских родов, эти двое словно проходили рядом с оленем, которого нужно было загнать в западню и убить, поставив на колени. Они строили планы, исполняли запланированное, и этот холодок в них, холодок, необходимый, чтобы осуществить все это, веявший от них холодок – вот это и было для нее невыносимо, потому что он отзывался болью в ее лишенной целостности душе, и каждый из них как ножом пронзал ее душу, разрывая ее на части.
Под парусиной ее собственное имя
– Все, что нужно, будет лежать на скамье, – сказал ей Герхард. – Рулон парусины и бухта веревки. Я оставлю дверь в ризницу открытой.
Строители собрали инструмент. Эморт сказал, что сегодня больше не поработаешь – ничего не видно. Олине понадобилось отлучиться в лес справить малую нужду. Астрид сказала им, что хочет в последний раз прогуляться вокруг церкви, и они ушли. Она смотрела им вслед, гадая, не заметил ли Эморт странности в ее поведении.
Люди нескончаемым потоком шли проститься с церковью, кто парами, кто группами, а кто и поодиночке. Астрид знала всех по именам и могла примерно представить, о чем они думают. Постепенно она отстала от всех и, когда оказалась одна у торцевой стены, юркнула в дверь ризницы.
Постояла несколько минут в опустевшей, голой церкви, впитывая в себя отголоски пережитого здесь покоя, праздников и торжеств – всего, что было. Она думала о несчетных прихожанах, сиживавших здесь, – об Эйрике Хекне и обо всех в их роду до него, обо всех тех, чьи имена забылись. Сестры Хекне тоже приходили сюда, наклоняясь в дверях. Каждый житель Бутангена оставил здесь частицу души, и ей казалось, что эти частицы терпеливо собрал кто-то незнакомый, кто все еще находился здесь, внутри, и кто преобразил все вздохи и весь шепот, всю тоску и все счастье прихожан в прозрачную дымку пыли, игравшую сейчас в лучах света из высоких окошек.
Это вынудило Астрид задуматься: возможно ли переместить церковь в Дрезден? А переместить в Дрезден бутангенскую девушку?
«Но я дала ему слово, значит, так тому и быть».
