Сердце бури Мантел Хилари
– Что ты предлагаешь?
Их руки соприкоснулись. Оба были намерены продолжать эту игру.
Союзники ступили на землю Франции.
– Парижу ничто не угрожает, – уверял Дантон Национальное собрание. – Настолько, что я перевез в свои комнаты на площади Пик малолетних сыновей и престарелую мать.
В саду Тюильри он встретился с гражданином Роланом, они прогулялись между деревьями. Зеленый пятнистый свет размывал лицо коллеги Дантона. Голос гражданина Ролана дрогнул:
– Думаю, пора уезжать. Правительство должно держаться вместе любой ценой. Если мы переберемся за Луару, то, когда Париж падет…
Дантон яростно обернулся к нему:
– Осторожнее, когда признаетесь, что решили бежать, Ролан, вас могут услышать. Ступайте прочь, старик. Если у вас не хватает духу сражаться, убирайтесь. Лично я с места не сдвинусь, Ролан, я остаюсь править. Париж падет, говорите? Никогда. Раньше мы его сожжем.
Знаете ли вы, как распространяются страхи? Дантон полагает, есть некий механизм, процесс, который запускается в головах или душах. Он надеется, что тот же механизм способен распространять храбрость. Он встанет в центре, и храбрость будет исходить от него.
Мадам Рекорден сидела в кресле с подголовником и обозревала великолепие дворца министра юстиции. Она фыркнула.
Вокруг городских стен начали копать траншеи.
В первые недели в министерство часто захаживал доктор Марат. Он не считал нужным принимать ванну перед визитом, равно как и приходить в приемные часы. Ковыляя по галереям своей нервической походкой, он мог с презрением провозгласить: «Тоже мне! Министр, секретари!» – и оттолкнуть тех, кто пытался его остановить.
Этим утром два чиновника с перекошенными лицами возмущенно обсуждали что-то под дверью секретаря Демулена. Они и не подумали задерживать Марата. На лицах ясно читалось: «Так тебе и надо».
Самой невзрачной фигурой в огромном великолепном кабинете был его хозяин. Со стен смотрели потемневшие от жира и копоти портреты, мрачные лица министров под напудренными париками были почти неразличимы. Они равнодушно взирали на человека за столом, за которым некогда восседали сами: мы умерли, нам все равно. Казалось, не замечать Камиля не составляет им ровно никакого труда.
– Лонгви пал, – сказал Марат.
– Мне говорили. Принесли карту, потому что я понятия не имею, где что находится.
– На очереди Верден, – продолжил Марат. – Это случится в течение недели. – Он уселся напротив Камиля. – Что с вашими служащими? Стоят за дверью и что-то бормочут.
– Меня душит это место. Лучше бы я издавал газету.
В то время Марат издавал газету весьма необычным способом – высказывая свои мысли на плакатах, которые расклеивал по городу. Подобный стиль не требовал утонченности и неоспоримых доводов, заставляя, как говорил Марат, скупее выражать свои чувства. Он внимательно посмотрел на Камиля.
– Скоро нас пристрелят, дорогуша.
– Мне это приходило в голову.
– И что вы сделаете? Упадете убийцам в ноги и будете молить о пощаде?
– Полагаю, что да, – благоразумно ответил Камиль.
– Но ваша жизнь имеет цену. Моя тоже, хотя сомневаюсь, что многие с этим согласятся. У нас есть обязательства перед революцией. Герцог Брауншвейгский наступает. Что говорит Дантон? Наше положение отчаянное, но не безнадежное. Дантон не дурак, и у него есть основания надеяться. Но мне страшно, Камиль. Враги заявляют, что разорят город. Народ будет страдать, как не страдал ни разу в истории. Вы можете себе представить, какой будет месть роялистов?
Камиль потряс головой – мол, я стараюсь об этом не думать.
– Нам придется отдать Прованс и Артуа. Антуанетта восстановит свой статус. Попы вернутся. Младенцы в колыбелях ответят за деяния отцов и матерей. – Марат наклонился над столом, сгорбился, сощурил глаза, как когда выступал с трибуны в якобинском клубе. – Это будет бойня, избиение нации.
Камиль, положив локти на стол, смотрел на Марата, не понимая, к чему тот клонит.
– Я не знаю, как остановить продвижение врага, – сказал Марат. – Оставляю это Дантону и военным. Меня беспокоит город, предатели в его стенах, те, кто действует исподтишка, роялисты в заточении. Тюрьмы ненадежны – вы прекрасно знаете, мы разместили роялистов в монастырях и больницах, у нас нет ни места, где их запереть, ни способа их удержать.
– Жаль, что мы разрушили Бастилию, – заметил Камиль.
– А если они вырвутся на свободу? Нет, я не фантазирую – тюремное заключение по своей сути требует от узника некоего смирения, некоего согласия. А если они взбунтуются? Пока наши солдаты будут биться с врагами, оставив город на женщин, детей и политиков, аристократы, оказавшись на свободе, вскроют тайники с оружием…
– Тайники? Не говорите глупостей. Зачем, как вы думаете, Коммуна обыскивала дом за домом?
– Вы можете поклясться, что они ничего не упустили?
Камиль мотнул головой:
– Чего вы от нас хотите? Чтобы мы поубивали их в тюрьмах?
– Наконец-то, – сказал Марат. – Я думал, мы никогда к этому не придем.
– Вот так, хладнокровно?
– Как вам будет угодно.
– И вы сами это устроите, не так ли, Марат?
– Нет, это должно случиться стихийно. Страх рождает в людях ярость против врагов…
– Стихийно? – переспросил Камиль. – Что ж, весьма вероятно.
А ведь и впрямь, подумал он, есть город, над которым нависла неминуемая опасность, обозленное население, целое море бесполезной, ненависти, которое плещется в двери государственных учреждений и обрушивает на площади волну за волной – и есть жертвы, которые могут стать средоточием этой ненависти, изменники. С каждой минутой он все больше проникался словами Марата.
– Бросьте, – сказал Марат. – Мы оба знаем, как делаются такие дела.
– Мы уже начали готовить суды над роялистами, – сказал Камиль.
– Думаете, у нас есть в запасе два года? Месяц? Неделя?
– Нет. Я понимаю, о чем вы. Но, Марат, мы… мы на такое не подписывались. Это убийство, как ни крути.
– Уберите руки от лица. Лицемер. А чем, по-вашему, мы занимались в восемьдесят девятом? Убийство вас создало. Убийство вознесло вас туда, где вы сидите теперь. Убийство! Что такое убийство? Всего лишь слово.
– Я передам Дантону ваш совет.
– Да. И последуйте ему.
– Но Дантон его не одобрит.
– Пусть Дантон поступит, как знает. Это в любом случае произойдет. Либо мы будем, насколько возможно, управлять стихией, либо она вырвется из-под нашего контроля. Дантон может стать хозяином или слугой – что он выберет?
– Но он потеряет доброе имя. Честь.
– О Камиль, – мягко промолвил Марат. – Честь Дантона! – Он покачал головой. – Мой бедный Камиль.
Камиль откинулся в кресле, глянул на потолок, на лица, смотрящие со стен. Глаза министров потускнели под слоем патины, белки пожелтели от времени. Были ли у них жены, дети? Испытывали ли они хоть какие-то чувства? Вздымались ли их ребра, билось ли сердце под вышитыми жилетами? Портреты смотрели на него, но не подавали никакого знака. Служащие отошли от двери. Он слушал тиканье часов, слушал, как утекают минуты.
– У людей нет чести, – сказал Марат. – Слишком дорогое удовольствие. Честь – это роскошь.
– А что, если другие министры его остановят?
– Другие? Помилуйте, какие другие? Эти евнухи?
– Дантону это не понравится.
– А ему и не должно нравиться, – вспылил Марат, – он просто должен понимать, что без этого не обойтись. Уверяю вас, Дантон справится – ситуация ясна даже ребенку. Понравится? По-вашему, мне это нравится?
Камиль не ответил.
Марат задумался:
– Ладно, я не прочь. Совсем не прочь.
Началась подготовка к выборам в Конвент. Кажется, что жизнь идет вперед. Пекут хлеб на завтрашний день, репетируют пьесы.
Люсиль забрала ребенка у кормилицы – вопли младенца оглашают роскошные комнаты под расписными потолками, среди бумаг и переплетенных в кожу законодательных актов, не знавших детского крика.
Верден пал первого сентября. От него до Парижа два дня пути.
Робеспьер думает о Мирабо, как тот говорил о себе, взмахивая рукой: «Мирабо сделает» или «граф Мирабо ответит вам», словно о герое пьесы, которую сам же и ставит. Теперь и он ощущает, как следят за ним чужие глаза: Робеспьер делает то-то. Или не делает. Робеспьер тихо сидит и наблюдает за тем, как наблюдают за ним.
Он отказался заседать в особом трибунале и заметил раздражение на лице Дантона: «Вы до сих пор выступаете против смертной казни, друг мой?» И все же сам Дантон был не чужд милосердия. Гражданина Сансона не нагружали работой. Казнили офицера Национальной гвардии – с применением нового механизма, а еще чиновника, ведавшего содержанием королевской семьи, зато пощадили некоего журналиста из аристократов. Камиль положил руки на усталые плечи Дантона и вкрадчиво заметил, что казнить журналистов – дурной прецедент. Дантон рассмеялся: «Как пожелаете. Отменить вердикт нельзя, поэтому откладывайте исполнение приговора. Мы легко потеряем человека в недрах судебной системы. Делайте, как считаете нужным, у вас на руках моя печать».
Другими словами, творился чистый произвол. Как заметил Фабр, человеческая жизнь зависела от хорошей памяти Камиля, который не забыл, как в восемьдесят девятом победил того самого журналиста в остроумии, и теперь желал проявить великодушие. Поэтому он пустил в ход свои уловки дешевой шлюхи и поднял настроение Дантону в конце трудного дня. (Этот секрет, сказал Фабр, Камиль мог бы с выгодой продать жене Дантона.) Тот случай разозлил Фабра. Не потому, что он ратовал за правосудие, думал Робеспьер, а потому, что не имел таких способов добиться своего. Почему только он, Робеспьер, понимает, что нельзя вертеть законом, как заблагорассудится? Эта история вызвала у него приступ гадливости, интеллектуальное содрогание, однако то были чувства из старой жизни, жизни до революции. Отныне правосудие прислуживает политике, иначе им не выжить. Однако его возмутило бы, призывай Дантон рубить головы, как этот дьявол Марат. Впрочем, Дантону скорее не хватало решительности – он легко сдавался на уговоры, и не только из уст Камиля.
Бриссо. Верньо. Бюзо. Кондорсе. Ролан. Снова Ролан и Бриссо. В снах Робеспьера они посмеивались, ждали, когда он угодит в ловушку. А Дантон не вмешивался…
Повсюду заговорщики. Почему, спрашивал себя Робеспьер, ибо был человеком разумным, почему он один их боится?
И отвечал себе: я боюсь того, чего боялся всегда. Есть внутренние заговорщики: сердце трепещет, голова трещит, желудок отказывается принимать пищу, а глаза не хотят воспринимать солнечный свет. За ними прячется главный заговорщик, сокровенная часть разума. Кошмары будят его в половине четвертого, и остается только лежать в безнадежной пародии на сон, пока не забрезжит рассвет.
Что замышляет этот внутренний заговорщик? Забыть про дела и почитать роман? Завести новых друзей, завоевать людские сердца? Но люди говорят, вы видели, что Робеспьер стал носить темные очки? Они определенно придают ему зловещий вид.
На Дантоне был алый сюртук. Он стоял перед Национальным собранием. Народ ликовал, некоторые плакали. Шум с галерей был слышен за рекой.
Он прекрасно владел своим раскатистым голосом: дышал, как учил Фабр. В голове независимо друг от друга текли два мысленных потока: планы развертывались, войска передислоцировались, осуществлялись дипломатические маневры. Мои генералы удержат их недели две, а потом (рассуждал Дантон сам с собой) я что-нибудь придумаю, продам им королеву, если они захотят купить ее, или мою матушку. Или сдамся. Или перережу себе глотку.
Второй поток мыслей: дела происходят из слов. Как могут слова спасти страну? Слова создают мифы, и ради этих мифов люди сражаются. Луиза Жели: «Вы должны направлять их. Им проще, когда им объясняют, как думать и действовать». А ведь она права, хоть и малое дитя… в этом нет ничего сложного. Даже четырнадцатилетняя девочка все понимает. Нужны простые слова. Короткие, и их не должно быть много. Он выпрямляется и простирает руку над слушателями.
– Не бойтесь рисковать, – говорит он. – Всегда бросайте вызов. Только так вы спасете Францию.
И в это мгновение, записал кто-то, этот уродливый человек был прекрасен.
Он ощущал себя римским императором на церемонии собственного обожествления. По улицам расхаживают живые божества: олицетворения заряжают пушки, кумиры наливают свинцом игральные кости.
Лежандр: «Враг стоял у ворот Парижа. Пришел Дантон и спас страну».
Очень поздно. Лицо Марата в пламени свечи кажется синеватым, словно лицо утопленника. Фабр нашел, над чем смеяться. На столе рядом с ним бутылка коньяка. В комнате человек десять. Они не приветствовали друг друга по имени и старались не смотреть в глаза. Через год они не смогут присягнуть, кто был тут, а кого не было. Нарочито плебейский вождь одной из секций сидит у окна, поскольку собранию не по душе вонь его трубки.
– Произвола не будет, – говорит представитель Коммуны. – Мы найдем проверенных патриотов, людей из округов, и составим для них полные списки. Они смогут допросить каждого заклю- ченного, освободить невинных, которых мы не успели отпустить, и вынести приговор остальным. Вы согласны?
– Думаю, это правильно, – говорит Марат. – При условии, что приговор может быть только один.
– Разве это не пародия на справедливость? – спрашивает Камиль представителя Коммуны. – С тем же успехом можно перебить всех без разбору.
Марат говорит:
– В конце концов дойдет и до этого. Достаточно соблюсти подобие закона. Главное, граждане, нельзя медлить. Народ изголодался по справедливости.
– Марат, довольно, мы сыты по горло вашими лозунгами, – говорит Камиль.
Санкюлот с трубкой вынимает ее изо рта:
– Вам все это не по душе, Камиль, не правда ли? Не пойти ли вам домой?
Палец Камиля упирается в бумаги на столе.
– Это мое дело, это дело министерства.
– Если вам так проще, – говорит санкюлот, – считайте это продолжением десятого августа. Тогда мы начали, сегодня завершаем. Какой был смысл учреждать республику, если мы не можем ее отстоять?
– Я твержу ему об этом постоянно, – спокойно говорит Марат. – Твержу и твержу. Глупый мальчишка.
В центре стола, словно приз, лежит печать министра юстиции. Ее довольно, чтобы освободить из тюрьмы любого мужчину или женщину. Да, гражданин Ролан как министр внутренних дел имеет право высказаться по вопросу того, что творится в тюрьмах. Однако такое чувство, что Ролан ничего не знает и знать не желает. Желает, но не знает. Знает, но не желает. Желает, но не смеет ничего предпринять. Да и кому какое дело до Ролана? Еще одно такое решение, и у министра случится сердечный приступ.
– Вернемся к спискам, – говорит гражданин Эбер.
Списки длинные. В заключении содержится около двух тысяч человек, точнее никто не знает, много неучтенных узников. Тех, кого вычеркивают из списков, сегодня же освободят. Остальные предстанут перед импровизированными судами.
Доходят до некоего Берардье, священника.
– Отпустить, – говорит Камиль.
– Непокорный священник, отказавшийся присягнуть конституции…
– Отпустить, – с яростью повторяет Камиль.
Они пожимают плечами и ставят штамп. Камиль непредсказуем, и лучше его не злить. Кроме того, всегда есть вероятность, что конкретный человек – тайный агент правительства. Дантон написал собственный список тех, кого следует освободить, и отдал Фабру. Камиль просит показать список – Фабр отказывается. Камиль предполагает, что Фабр внес в список свои поправки. Ответа нет. Фабр намекает, что пожилой адвокат, освобождения которого добился Камиль, в начале восьмидесятых, когда Камиль был пригож, но беден, состоял его любовником. А хоть бы и так, огрызается Камиль, все лучше, чем спасать людей за жирный куш, чем, вероятно, и занимается Фабр.
– Очаровательно, – замечает Эбер. – Переходим к следующей странице?
За дверью ждут курьеры, готовые доставить срочные приказы об освобождении. Когда перо вычеркивает имя, трудно представить, что завтра или послезавтра его носитель мог бы стать трупом. Никакой зловещей атмосферы, в комнате ощущается лишь усталость и послевкусие мелких дрязг. Камиль выпивает немало коньяка из бутылки Фабра. Ближе к рассвету всех охватывает гнетущее чувство товарищества.
Разумеется, следовало определить, кто будет исполнять приговоры, и это, очевидно, были не люди со списками и даже не санкюлот с трубкой. Решили, что целесообразно нанять мясников, пообещав заплатить им по ставке. Саму мысль сочли не отвратительной и издевательской, но здравой и человечной.
К несчастью, когда слухи о заговоре аристократов посеяли панику в городе, нашлись энтузиасты-любители, предложившие свои услуги. Им не хватало умения, и мясники насмешливо отзывались об их анатомических познаниях. Если, конечно, желание пытать и калечить не было присуще им по натуре и они не делали этого намеренно.
К полудню все выбились из сил.
– Мы могли бы не корпеть над этими списками всю ночь, – замечает Фабр. – Все равно наверняка убивают не тех.
Камиль думает над словами Марата: либо мы будем, насколько возможно, управлять стихией, либо она вырвется из-под нашего контроля. Когда страшные вести приходят каждый час, кажется, что мы получили худшее от обоих вариантов. Мы никогда не избавимся от чувства вины, не вернем себе какую-никакую репутацию, хотя мы не задумывали и не желали такого ни целиком, ни наполовину. Мы просто отвернулись, умыли руки, составили списки и отправились по домам спать, пока народ творил худшее, из героев (думает Камиль) превращаясь в падальщиков, дикарей, каннибалов.
Поначалу, по крайней мере, делались попытки, пусть смехотворные, соблюсти видимость законности. Вооруженные санкюлоты в красных колпаках за самым большим столом, который удалось найти, и подозреваемые перед ними: снаружи, во дворе, ждут палачи с саблями, топорами и пиками. Половину подозреваемых отпустят: по причине их невиновности, из сентиментальности или благодаря вовремя выявленной ошибке. Со временем установить личность становится все труднее, люди утверждают, что потеряли бумаги, что их бумаги похитили. Однако они ведь не зря угодили в тюрьму, должна быть причина, связанная с угрозой общественному благу. И как сказал один человек: для меня все аристократы на одно лицо.
Некоторые сознают, что им вынесен смертный приговор, некоторые успевают помолиться, другие умирают, вырываясь, вопя от страха, сражаясь за последний вздох. Разгневанный убийца топочет ногами на трибунал:
– Придумайте что-нибудь, не лишайте нас надежды свершить кровавую месть. Мы не можем остановиться!
И судьи легкомысленно машут узникам рукой:
– Ступайте, вы свободны.
А за дверью поджидает хладнокровный человек, который валит их с ног. Долгожданная свобода – последнее, о чем узники успели подумать.
Полдень. Журналист Прюдом ждал, когда Дантон закончит совещание. Он не знал, что Дантон высмеял инспектора тюрем и накричал на личного секретаря Ролана. С того дня в девяносто первом, когда национальные гвардейцы едва не убили его, приняв за Камиля, Прюдом чувствовал, что имеет право интересоваться Дантоном и его друзьями.
Во взгляде Дантона было странное безучастие.
– В тюрьмах убивают заключенных, – сказал ему Прюдом.
– Черт с ними. Пусть сами за собой присмотрят, – ответил Дантон и отошел.
Камиль пристально всматривался в лицо Прюдома, в который раз безуспешно пытаясь примерить на себя его шрамы.
– Все хорошо, – сказал Камиль, чувствуя себя виноватым больше от присутствия Прюдома, чем от его слов. Он коснулся сжатых кулаков журналиста. – Все продумано. Ни один невинный не пострадает. Если за человека поручится его секция, он выйдет на свободу. Это…
– Камиль! – развернулся и рявкнул Дантон. – Бога ради, идите сюда, да поскорее.
Ему хотелось ударить Камиля. Или Прюдома. Официально считалось, что он ничего не знает.
Принцессу де Ламбаль растерзали в тюрьме Ла Форс. Вероятно, до того, как убить, ее изнасиловали. После того как ей вырвали внутренности и насадили их на пики, принцессе отрезали голову. Приставив нож к горлу, толпа заставила давящегося рвотой куафера завить и причесать ее красивые светлые волосы. Затем они направились в Тампль, где содержалось семейство Капетов. Они размахивали пикой с насаженной на нее головой перед высокими окнами и кричали запертой внутри женщине:
– Спускайся, поздоровайся с подругой.
Вольтер: «Прежде всего разум должен укорениться в умах государей, затем постепенно он спускается ниже и начинает управлять людьми, которым доселе был неведом, но которые, видя умеренность правителей, начинают им подражать».
Девять способов разделить вину за чужой грех: совет, приказ, согласие, подстрекательство, похвала (или лесть), сокрытие, соучастие, молчание, защита преступного деяния.
Во время выступлений Робеспьера члены наблюдательного комитета Коммуны откладывали перья и не сводили с него глаз. Не шуршали бумагами, не сморкались, не глазели по сторонам. Они кашляли в кулак, расправляли плечи и напускали на себя серьезный вид. Робеспьер требовал внимания и получал его.
Существует заговор, говорил Робеспьер, цель которого – посадить на французский трон герцога Брауншвейгского. Может показаться невероятным (он оглядел комнату, однако никто не посмел изобразить на лице недоверие), но главнокомандующий союзников действительно лелеет такие планы, а французы его поддерживают. Он назвал Бриссо.
Первым в его поддержку высказался Бийо-Варенн, бывший секретарь Дантона. Точнее сказать, проскулил, подумал Макс, он не любил Бийо, который утверждал, будто обладает редким качеством – способен вычислить заговорщика, заглянув ему в глаза.
Должностные лица Коммуны выписали ордера на немедленный арест Бриссо и Ролана. Робеспьер отправился домой.
Элеонора Дюпле перехватила его, когда он пересекал двор.
– Это правда, что всех, кто сидит в тюрьме, убивают?
– Не знаю, – ответил он.
В ужасе:
– Но вы должны знать! Они не стали бы ничего делать, не спросив у вас!
Он притянул ее к себе, не от нежных чувств, просто хотел изменить выражение ее лица.
– Допустим, это так, моя дорогая Элеонора, моя дорогая Корнелия. Стали бы вы плакать? Подумайте о тех, кого австрияки убивают, выгоняют из домов, чей кров сожгли. Над кем вы будете проливать слезы?
– Я никогда в вас не сомневалась, – сказала она. – Вы не можете ошибаться.
– Так над кем бы вы будете проливать слезы? – Он ответил сам себе: – Думаю, над всеми.
Дантон без стеснения рылся в бумагах на столе прокурора. Какая разница, все равно ему одному со всем разбираться.
Найдя два ордера, Дантон поднял их и снова уронил на стол. Он стоял и смотрел на бумаги, и, когда разум медленно осознал увиденное, его затрясло от макушки до пят, как в то утро, когда ему сказали о смерти первенца. Кто был в Коммуне весь день? Робеспьер. Чье слово для них закон? Его и Робеспьера. Кому мы обязаны этими ордерами? Робеспьеру. Можно, конечно, затребовать протокол, прочесть и понять, какие именно слова стали причиной, определить степень вины. Но без Робеспьера Коммуна никогда бы на такое не решилась. Это так же очевидно, как и то, что, если Ролана и Бриссо арестуют, они не переживут эту ночь. Нужно что-то делать, я должен что-то предпринять, сказал он себе.
Луве, хрупкий романист, преданный друг Манон Ролан, коснулся его локтя.
– Дантон, – промолвил он, – Робеспьер обвинил Бриссо…
– Вижу. – Он поднял ордера, ткнул их Луве под нос, и его голос взвился от ярости: – Иисусе, как вы могли быть такими глупцами? Как я мог?
Свернув ордера, Дантон сунул их во внутренний карман сюртука.
– Этому коротышке придется свалить меня с ног, чтобы их забрать.
Кровь бросилась в лицо Луве.
– Это объявление войны, – сказал он. – Либо мы убьем Робеспьера, либо он нас.
– Не просите меня вас спасать. – Дантон толкнул Луве так, что тот отлетел на другой конец комнаты. – Мне пора думать о собственной шкуре и о чертовых немцах.
Петион поднял ордера и, как раньше Дантон, уронил их на стол.
– Это затея Робеспьера?
Так, повторил он, так-так.
– Дантон, он знает? Он может знать? Что их убьют?
– Конечно знает. – Дантон сел и закрыл лицо руками. – К завтрашнему утру у нас не было бы правительства. Только Господу ведомо, какую выгоду он надеялся из этого извлечь. Сошел ли он с ума после того, как я видел его вчера, или все было просчитано – и в этом случае он дает нам понять, что представляет собой власть, а значит, с восемьдесят девятого года он лгал, не прямо, но косвенно… Петион, что из этого правда?
Казалось, Петион говорит сам с собой, со своим растущим страхом:
– Я думаю… он лучше большинства из нас, да, определенно, но под давлением обстоятельств…
Он запнулся. Его самого называли другом Бриссо, несмотря на давнюю антипатию. С десятого августа бриссотинцев в правительстве терпели. Подразумевалось, что именно они пригласили Дантона – на самом деле именно он вернул им посты, и он проводил свою волю на каждом заседании, развалившись в огромном кресле, которое некогда занимала рыхлая фигура Капета.
– Дантон, – спросил Петион, – требует ли Робеспьер и моей смерти?
Дантон пожал плечами – откуда ему было знать. Петион отвел глаза, как будто стыдясь собственных мыслей:
– Сегодня утром Манон сказала: «Робеспьер и Дантон занесли над нами большой нож».
– И что вы ответили этой милой даме?
– Мы сказали: гражданка, да кто такой этот Робеспьер, какой-то мелкий чиновник.
Дантон встал:
– Я вам не угрожаю. Передайте ей это. Но это не значит, что ножа нет. И я не собираюсь подставлять под него свою шею.
– Не понимаю, чем мы это заслужили, – сказал Петион.
– А я понимаю. С точки зрения Робеспьера. Вы так долго думали только о собственной политической выгоде, что забыли, для чего вам дана власть. Я не стану вас защищать – на публике. Камиль уже несколько месяцев твердит мне о Бриссо. И Марат, в своем духе. И Робеспьер… он тоже говорил. Мы считали, он только на разговоры и способен.
– Робеспьер наверняка узнает, что вы отменили его решение.
– Робеспьер не диктатор.
Приятное лицо Петиона перекосилось от страха.
– Будет ли он благодарен вам, если вы спасете его от последствий необдуманного поступка? Вспышки гнева?
– Гнева? У него не бывает вспышек гнева. Я напрасно сказал, что он повредился рассудком. Можете на полвека запереть его в подземелье, и он выйдет оттуда с ясным разумом. Все, что ему нужно, у него в голове. – Дантон протянул руку и похлопал Петиона по плечу. – Держу пари, он проживет дольше нас с вами.
Когда Дантон пришел домой, грузный в своем алом сюртуке, жена обратила к нему затравленный взгляд. Увернувшись от его объятий, она обхватила живот, словно пытаясь прикрыть ребенка, которого носила.
– Габриэль, – сказал он, – если бы ты знала. Знала бы ты, скольких я спас.
– Убирайся, – ответила она. – Мне противно находиться с тобой в одной комнате.
Он позвонил служанке.
– Позаботьтесь о ней, – велел он.
Дантон в ярости зашагал к Демуленам и застал там одну Люсиль, которая сидела, держа на коленях кошку. На площадь Пик переехали все: младенец, кошка, фортепьяно.
– Я искал Камиля, – начал он. – Хотя теперь это не важно.
Он упал на колени рядом с ее креслом. Одним ловким прыжком кошка перескочила на подлокотник. Я сам видел, как эта кошка, мурлыча, приближалась к Робеспьеру, подумал Дантон: животные ничего не смыслят в людях.
Люсиль протянула изящную руку, коснулась его щеки, погладила лоб, так нежно, что Дантон почти не почувствовал ее прикосновения.
– Люсиль, – сказал он, – я хочу разделить с вами постель.
Бог свидетель, не с этого он собирался начать разговор.
Она покачала головой:
– Я вас боюсь, Жорж. И потом, чью постель? Здешние постели меня пугают. На вашей есть корона, на нашей золотые херувимы. Мы вечно врезаемся в их позолоченные пятки и кулачки.
– Люсиль, умоляю, вы мне нужны.
– Сомневаюсь, что вы хотите нарушить заведенный порядок. Вы вежливо спросили, я ответила отказом – так и должно быть. Не сегодня. Потом вы станете вспоминать об этом в связи с Робеспьером и возненавидите меня, а этого я точно не перенесу.
– Нет, ни за что. – Его тон резко изменился. – Кто вам сказал про Робеспьера?
– Удивительно, сколько можно узнать, если сидеть тихо и не открывать рта.
– Выходит, Камиль знал, знал, он должен был знать, что задумал Робеспьер?
И снова она коснулась его лица, и мягкость этого прикосновения была почти благоговейной.
– Не спрашивайте, Жорж. Лучше не спрашивайте.
– И вы не возражаете? Вы одобряете наши действия?
– Я бы возразила, но я – часть всего этого. Габриэль не в силах это стерпеть – она думает, ваша душа проклята, а заодно и ее. Что до меня, я встретила Камиля, когда мне было лет двенадцать-тринадцать, и подумала, вот она, преисподняя. С чего бы мне хлопотать теперь? Габриэль вышла замуж за приятного молодого адвоката. Чего нельзя сказать обо мне.
– Не пытайтесь убедить меня, будто знали, что вас ждет.
– Можно знать. И не знать.
Он взял ее руку, запястье, крепко сжал:
– Лолотта, пора положить этому конец. Я не Фрерон, не Дийон, я не из тех мужчин, с которыми вы флиртуете. Я не позволю себя дурачить.
– И как вы поступите?
– Я намерен овладеть вами.
– Жорж, вы мне угрожаете?
Он кивнул.
– Кажется, да, – задумчиво ответил он. – Кажется, я должен.
