Кошачий глаз Этвуд Маргарет

– Слушай, может, он даже и не женат вообще.

– А дети у него откуда?

– Может, это племянницы или что-нибудь такое.

Я сердито посмотрела на них. Они говорили чересчур громко; мистер Хрбик наверняка слышал.

После них настала моя очередь. Я вошла в кабинет и стояла, пока мистер Хрбик смотрел мои работы, разложенные у него на столе. Я думала, что нервничаю из-за этого.

Он в молчании перекладывал листы бумаги – руки, головы, зады, – жуя свой карандаш.

– Неплохо, – сказал он наконец. – Вы продвинулись за год. Вот эта линия, вот тут, она стала гораздо свободней.

– Где? – я оперлась рукой о стол и наклонилась. Иосиф повернул голову ко мне, и его глаза оказались совсем близко. Они были не лиловые, а темно-карие.

– Элейн, Элейн, – печально сказал он. И накрыл мою руку своей. Холод пронзил меня, ударив через руку в живот; я стояла, оледенев, поняв сама себя. Неужели я именно на это надеялась, когда собиралась его спасать?

Он покачал головой, будто сдался или будто у него не было выбора, и потянул меня вниз, так что я оказалась у него между колен. Он даже не встал со стула. Я стояла на полу на коленях, запрокинув голову назад, и его руки ласкали мне шею сзади. Так меня еще никто не целовал. Это было как реклама духов: что-то иностранное, опасное и, возможно, унизительное. Я могла встать и убежать, но если я останусь, пусть лишь на минуту, перещупывания в машине или в кинотеатре, битвы за крючки лифчика будут уже не для меня. С чепухой и детскими играми покончено.

Мы поехали к Иосифу домой на такси. По дороге он сидел, отстранившись, но держал руку у меня на колене. Я тогда еще не привыкла к такси, и мне казалось, что водитель подглядывает за нами в зеркало заднего вида.

Квартира Иосифа была на Хэзелтон-авеню, не совсем в трущобах, но близко к тому. Вплотную друг к другу стояли старые дома с маленькими запущенными палисадниками, остроконечными крышами и гниющей деревянной резьбой веранд. Большинство домов были спаренные, с общей стеной. Как раз в одном из этих ветхих домов-близнецов с остроконечными крышами Иосиф и жил. Он занимал второй этаж.

Пожилой толстяк в рубахе и подтяжках сидел в кресле-качалке на соседней веранде. Он пялился на нас, пока Иосиф расплачивался с таксистом, и потом – когда мы шли по дорожке к дому.

– Славный денек, – сказал толстяк.

– Да, не правда ли? – ответила я. Иосиф не обратил внимания. Пока мы поднимались по узкой лестнице внутри дома, он легонько положил руку мне на затылок. Любая часть моего тела, которой он касался, наливалась тяжестью.

Квартира у него была трехкомнатная: гостиная, средняя проходная комната с плитой и раковиной в углу, и еще одна за ней. Комнаты тесные и почти не обставленные. Будто он только что въехал или вот-вот съедет. Стены в спальне были выкрашены в сиреневый цвет. На стенах висели репродукции с удлиненными фигурами мутных цветов. Больше ничего – только матрас на полу, покрытый мексиканским одеялом. Я огляделась и решила, что вижу, как живут настоящие взрослые.

Иосиф поцеловал меня – на сей раз стоя – но я застеснялась. Я боялась, что нас кто-нибудь увидит через окно. Я боялась, что он попросит меня раздеться, а потом будет вертеть так и сяк, разглядывая со стороны. Я не любила, когда на меня смотрят сзади: этот ракурс моего тела был мне неподконтролен. Но если бы Иосиф попросил, мне пришлось бы повиноваться: любое колебание с моей стороны доказало бы, что я недостойна с ним быть.

Он лег на матрас и посмотрел на меня, как бы в ожидании. Я, поколебавшись, легла рядом, и он меня снова поцеловал, аккуратно расстегивая на мне пуговицы. Пуговицы на хлопчатобумажной блузке, которая была мне велика и которую я стала носить вместо водолазок с наступлением жары. Я обняла его и подумала: он был на войне.

– А как же Сюзи? – спросила я. И сразу поняла, что это вопрос, достойный школьницы.

– Сюзи? – переспросил Иосиф, будто пытаясь вспомнить, кто это. Его рот был у моего уха; имя прозвучало горестным вздохом.

Мексиканское одеяло оказалось кусачим, но меня это не смутило: в первый раз и должно быть неприятно. Я заранее знала и про запах резины, и про боль; но больно было не очень, и крови было вовсе не так много, как все рассказывали.

Иосиф не ожидал, что причинит мне боль.

– Я делаю тебе больно? – спросил он в какой-то момент.

– Нет, – ответила я, морщась, и он не остановился. Крови он тоже не ожидал. Ему придется отдавать одеяло в чистку, но он об этом даж не упомянул. Он был очень нежен и погладил меня по бедру.

Иосиф продолжает в том же духе все лето. Иногда он водит меня в рестораны, где на столах клетчатые скатерти и свечи, воткнутые в бутылки от кьянти; иногда – на иностранные фильмы про шведов и японцев, в небольшие полупустые кинотеатры. Но вечер всегда заканчивается у Иосифа дома, под мексиканским одеялом или поверх него. Я никогда не знаю заранее, каким он сегодня будет в постели: иногда он занимается любовью страстно, иногда механически, иногда – рассеянно, будто рисуя завитушки на полях тетради. Меня держит в числе прочего и эта непредсказуемость. Она, и ещё его потребность во мне; по временам мне кажется – я так нужна ему, что он совершенно беспомощен и ничего не может поделать.

– Не бросай меня, – говорит он, пробегая руками по моему телу; всегда до, а не после. – Я этого не вынесу.

Это старомодно и в устах любого другого мужчины звучало бы комично, но только не в устах Иосифа. Я влюблена в его потребность во мне. От одной мысли о ней я чувствую себя напитанной, инертной, как мякоть арбуза. Из-за этого я отменяю свои планы – опять, как прошлым летом, поехать в Маскоку. Взамен я устраиваюсь работать в ресторан сети «Швейцарское шале» на Блуре. Там подают исключительно курицу. Курицу, соус, салат коул слоу и белые булочки. И один сорт мороженого, «бургундская вишня», удивительного оттенка фиолетового цвета. Я ношу униформу с моим именем, вышитым на кармане, – совсем как на тренировочном костюме в старших классах.

Иосиф иногда забирает меня после работы.

– От тебя пахнет курицей, – бормочет он в такси, утыкаясь лицом мне в шею. В такси я теряю всякую стыдливость: прижимаюсь к Иосифу, он обнимает меня, кладет руку мне под мышку или на грудь, а иногда я растягиваюсь на сиденье, и моя голова лежит у Иосифа на коленях.

И еще я съехала от родителей. Иосиф хочет, чтобы в те вечера, когда я с ним, я оставалась на всю ночь. Он хочет просыпаться и видеть меня спящую, хочет заниматься со мной любовью, пока я еще сплю. Я сказала родителям, что это только на лето – что мне нужно жить поближе к «Швейцарскому шале». Они считают, что это напрасный перевод денег. Они опять мотаются по северам, и весь дом был бы в моем распоряжении; но мое представление о себе и представление моих родителей обо мне больше не совмещаются в одном пространстве.

Если бы я поехала в Маскоку, я бы тоже летом не жила дома, но раз я осталась в городе, это совсем другое дело. Я поселилась вместе с двумя другими официантками из «Швейцарского шале» – они студентки и подрабатывают летом, как и я. Мы живем в узкой и длинной квартире на Харборд-стрит. Ванная увешана трусами и чулками; на кухонном столе валяются бигуди, как щетинистые гусеницы; в раковине засыхает грязная посуда.

Я вижусь с Иосифом дважды в неделю и догадываюсь, что не должна звонить ему или пытаться увидеть его в другие дни. Его либо не будет дома, либо он будет с Сюзи, ведь он вовсе не перестал с ней встречаться. Но мы не должны ей рассказывать про меня: мы должны сохранить это в тайне.

– Она будет так ужасно страдать, – говорит он.

Бремя знания должен нести тот, кто пришел последним: если кому и следует страдать, то мне. Но я чувствую, что мне доверена важная тайна; мы храним ее вместе, мы оберегаем Сюзи. Для ее же блага. В этом – наслаждение, как от любого секрета: я знаю что-то, чего не знает она.

Она каким-то образом выяснила, что я работаю в «Швейцарском шале» – возможно, ей рассказал Иосиф: как бы небрежно, предупреждая случайное открытие. Может быть, его возбуждает мысль о том, что мы с ней можем оказаться в одном и том же месте. И вот она время от времени приходит выпить кофе – после обеда, когда в заведении почти никого нет. Она слегка пополнела, щеки стали одутловатыми. Видно, как она будет выглядеть через пятнадцать лет, если не побережется.

Я обхожусь с ней еще любезней, чем раньше. И еще я ее слегка остерегаюсь. Мало ли – вдруг, узнав правду, она окончательно съедет с катушек и кинется на меня с ножом для мяса?

Она хочет поговорить. Она хочет как-нибудь со мной встретиться. Она все еще говорит «мы с Иосифом». Вид у нее потерянный.

Иосиф обсуждает со мной Сюзи, как трудного ребенка. «Она хочет, чтобы мы поженились». Он имеет в виду, что она предъявляет неразумные требования, но все равно он глубоко страдает, даже отказывая ей в этом, как в покупке слишком дорогой игрушки. Я не хочу, чтобы меня сочли такой же: неразумной, назойливой. Я не хочу замуж за Иосифа или за кого-либо еще. Я пришла к выводу, что брак – глубоко нечестная затея, невыгодная сделка, а не свободный дар. К тому же одна мысль о браке заставит Иосифа уменьшиться, потускнеть; не такова его роль в мироустройстве. Ему предначертано быть любовником – со всей этой секретностью, почти пустой квартирой, горестными воспоминаниями и дурными снами. И вообще, я отринула всякую возможность брака. Я вижу его в своем прошлом: невинный, увитый ленточками, словно детская кукла; безнадежно утраченный. Вместо брака я посвящу всю себя живописи. Я буду красить волосы, ходить в нелепой одежде и тяжелых, экзотических серебряных украшениях. Я буду много путешествовать. Возможно, я буду пить.

(Конечно, надо мной витает пугающий призрак беременности. Противозачаточные колпачки продают только замужним женщинам, а резинки – только из-под прилавка и только мужчинам. Мне известны истории девочек, которые слишком много позволяли на заднем сиденье автомобиля, попались, и им пришлось бросить школу, или с ними произошли странные, так и не объясненные несчастные случаи. Для этого есть шутливые выражения: «с начинкой», например. Но подобные разговоры достойны женского туалета и ничего общего не имеют с Иосифом и его бывалой сиреневой спальней. Они также не имеют ничего общего со мной, плотно окутанной чарами в минорном ключе. Но все равно я ставлю точки в карманном календарике – на всякий случай.)

В свои выходные, если у меня не назначено свидание с Иосифом, я пытаюсь заниматься живописью. Иногда я рисую цветными карандашами. Рисую я мебель, стоящую у нас в квартире: пухлый диван из магазина Армии Спасения, заваленный одеждой, лампу с цоколем в форме луковицы, одолженную соседкиной матерью, кухонную табуретку. Но чаще у меня нет сил на это, и я только лежу в ванне и читаю детективы.

Иосиф не хочет рассказывать мне о войне или о том, как он бежал из Венгрии во время восстания. Он говорит, что это слишком тяжелые моменты и он хочет их забыть. Он говорит, что есть разные виды смерти, и одни менее приятны, чем другие. Он говорит, мне повезло, что я никогда в жизни не испытаю ничего подобного.

– В этой стране нет героев, – говорит он. – Вы должны стараться, чтобы и дальше так было.

Он говорит, что я не испорчена жизнью. Он хочет, чтобы я и дальше оставалась такой же. Когда он говорит такие вещи, то проводит руками по моему телу, словно стирая меня ластиком или разглаживая.

Но он рассказывает мне свои сны. Он очень увлечен этими снами, и в самом деле, мне больше никто не рассказывал ни о чем похожем. В них красные бархатные занавеси, красные бархатные диваны, красные бархатные комнаты. В них белые шелковые шнуры с кистями на концах; Иосиф много внимания уделяет текстилю. В них распадающиеся чайные чашки.

Ему снится женщина, полностью завернутая в целлофан, даже лицо. И другая, которая идет по перилам балкона, облаченная в белый саван, и еще одна, лежащая лицом вниз в ванне. Пересказывая эти сны, он не смотрит прямо на меня; он как будто смотрит в точку, находящуюся в глубине моей головы. Я не знаю, как реагировать, и лишь слабо улыбаюсь. Я немного ревную к этим женщинам из его снов: ни одна из них не я. Он вздыхает и гладит меня по руке:

– Ты так молода.

На это мне совершенно нечего ответить, хоть я и не чувствую себя молодой. Прямо сейчас я чувствую себя древней старухой, изработанной и перегретой. От постоянного запаха жареной курицы у меня пропал аппетит. Конец июля, влажность висит над Торонто, как болотный газ, а кондиционер в «Швейцарском шале» сегодня сломался. Посетители жаловались. На кухне кто-то перевернул блюдо куриных ножек с булочками и соусом, и все поскальзывались. Шеф-повар назвал меня безмозглой сучкой.

– У меня нет родины, – скорбно говорит Иосиф. Нежно касается моей щеки, заглядывает в глаза. – Теперь ты – моя родина.

Я съедаю еще одну консервированную, не совсем настоящую улитку. Внезапно, безо всякого предупреждения на меня обрушивается мысль, что я несчастна.

54

Корделия сбежала из дома. Впрочем, она это не так называет.

Она отыскала меня через мою мать. Мы встречаемся на кофе во время моего обеденного перерыва, но не в «Швейцарском шале». Там мне налили бы кофе бесплатно, но я уже использую любую возможность, чтобы вырваться оттуда, оказаться подальше от тошнотного запаха сырой курятины, рядов ощипанных птиц, похожих на мертвых младенцев, и гор предназначенной для клиентов еды – перемолотой, кашеобразной, едва теплой, напоминающей месиво для собаки. Так что мы идем в «Мюррейс», через дорогу от отеля «Парк Плаза». Здесь более-менее чисто, и хоть нет кондиционера, но есть вентиляторы на потолке. Здесь я хотя бы не знаю, что творится на кухне.

Корделия совсем худая, почти истощенная. На длинном лице выступили скулы, серо-зеленые глаза кажутся большими. Каждый из них обведен зеленой линией. Корделия загорела, губы накрашены неброским оранжево-розоватым цветом. Руки костлявые, шея элегантная; волосы стянуты в узел на затылке, как у балерины. На ней черные чулки, несмотря на лето, и сандалии – но не изящные женские летние сандалии, а артистические, на толстой подошве, с грубыми крестьянскими пряжками. Еще – черная кофта из джерси с короткими рукавами и вырезом лодочкой, выгодно подчеркивающим грудь, пышная хлопчатобумажная юбка тусклого сине-зеленого цвета с абстрактными завитками и квадратами, широкий черный пояс. Два тяжелых кольца, одно из них с бирюзой, массивные квадратные серьги и браслет: мексиканское серебро. Ее не назовешь красивой, но ее внешность поражает, вот и я сейчас поражена: впервые в жизни она выглядит изысканно.

При встрече мы бросились друг к другу с протянутыми руками, полуобнялись, взвизгивая от удивления и восторга, как положено женщинам после долгой разлуки. Теперь я сижу, сгорбившись, в кафе «Мюррейс», отхлебываю посредственный кофе, Корделия разговаривает, а я ломаю голову, зачем на всё это согласилась. Я в невыгодном положении: на мне мятая, заляпанная соусом униформа «Швейцарского шале», пропотевшая под мышками, у меня болят ноги, а волосы из-за влажности воздуха непослушные, отсыревшие и курчавятся, как опаленная шерсть. Под глазами у меня черные круги, потому что ночь я провела с Иосифом.

Корделия, с другой стороны, выставляется как может. Она хочет показать мне, чего добилась с тех пор, как была инертной, разожравшейся развалиной. Она вылепила из себя нового человека. Она полностью владеет собой, и у нее куча новостей, которыми она делится как бы небрежно.

Вот чем она теперь занимается: работает на Шекспировском фестивале в Стратфорде. Играет мелкие роли.

– Очень мелкие, – она пренебрежительно взмахивает браслетом и кольцами. Это значит, что роли не такие уж и мелкие. – Ну, знаешь. Третий копьеносец. Хотя, конечно, я не ношу копье.

Она смеется и закуривает. Я задаюсь вопросом, ела ли Корделия когда-нибудь улиток, и решаю, что, скорее всего, она с ними на короткой ноге. Эта мысль действует на меня угнетающе.

Шекспировский фестиваль в Стратфорде уже обрел некоторую известность. Его основали несколько лет назад в городке Стратфорд, через который протекает река Эйвон, где водятся лебеди – как черные, так и белые. Все это я читала в журналах. Туда ездят на поезде, на автобусе или на машинах, с корзинками для пикников. Иногда остаются на все выходные и смотрят три или четыре шекспировские пьесы, одну за другой. Сначала фестиваль шел в большом шатре, наподобие цирка шапито. Но сейчас он обзавелся настоящим зданием, странным, современным, круглым в плане.

– Приходится посылать звук в три стороны сразу. Это ужасно тяжело для связок, – говорит Корделия с улыбкой, словно умаляющей сказанное; будто она посылает звук и терзает свои связки ради исполнения долга. Она как будто изобретает себя на ходу. Импровизирует.

– А что думают по этому поводу твои родители? – спрашиваю я. Этот вопрос меня в последнее время очень занимает: что подумают родители.

Ее лицо на миг становится непроницаемым:

– Они рады, что я чем-то занята.

– А как там Утра и Мира?

– Ну ты же знаешь Утру, – сдавленно отвечает Корделия. – Вечно подпускает маленькие шпильки. Но довольно обо мне, давай поговорим о тебе. Что ты обо мне думаешь?

Это ее старая шутка, и я смеюсь.

– Нет, серьезно, чем ты теперь занимаешься? – Этот тон я помню: вежливый, но не слишком заинтересованный. – Что ты поделывала все то время, что мы не виделись?

Я вспоминаю нашу последнюю встречу и чувствую себя виноватой.

– Ничего особенного. Учусь. Ну, ты знаешь.

И правда, теперь мне кажется, что я ничего особенного не достигла. Чем я занималась весь год? Узнала немножко об истории искусства, пачкала бумагу углем. Мне нечего предъявить. Есть еще Иосиф, но его не назовешь достижением, и я решаю о нем не упоминать.

– Учишься! – отзывается Корделия. – Ох, как я рада, что мне не надо больше учиться. Господи, какая скука.

Впрочем, фестиваль в Стратфорде – это только на лето. На зиму придется искать что-нибудь другое. Может, она примкнет к труппе Эрла Грея и будет с ними объезжать школы. Может, она уже будет к этому готова.

Работу в Стратфорде она получила через одного из кузенов Эрла Грея, помнившего ее по Бёрнемской школе и простыне.

– Он знает многих, а те знают кого надо, – поясняет Корделия. Она играет одного из духов, подручных Просперо, в «Буре», и выступает в обтягивающем прозрачном трико с тюлевой накидкой, расшитой сухими листьями и блёстками. – Совершенно непристойный вид.

Еще она играет моряка в первой сцене; ей это сходит с рук благодаря высокому росту. Она придворная дама в «Ричарде III» и старшая монахиня в «Мере за меру». В этой пьесе, в единственной, у нее роль со словами. Она декламирует золотистым, как мёд, голосом, с британским произношением:

  • …с мужчиной
  • При старшей только сможешь говорить,
  • И то, закрыв лицо, а если будешь
  • С лицом открытым, то должна молчать[12].

– На репетициях я все время путалась, – она загибает пальцы: – Говорить, закрыть, открыть, молчать.

Она складывает ладони, как в молитве, склоняет голову. Потом встает и изображает глубокий придворный реверанс из «Ричарда III» – женщины, которые после забега по магазинам зашли в «Мюррейс» выпить чаю, пялятся на нее с открытым ртом.

– На следующий год мне очень хочется сыграть первую ведьму в «Шотландской пьесе». «Когда средь молний, в дождь и гром, Мы вновь увидимся втроем?»[13] Старик говорит, что я, возможно, уже буду готова. Он считает, что молодая первая ведьма – просто гениальная находка.

«Стариком» оказывается Тайрон Гатри, режиссер фестиваля, родом из Англии. Он настолько знаменит, что даже я не могу притвориться, что о нем не слышала.

– Потрясающе, – говорю я.

– А помнишь, как мы ставили «Шотландскую пьесу» в Бёрнемской школе? И ту капусту? Я готова была от стыда сквозь землю провалиться.

Я не хочу вспоминать. Прошлое стало прерывистым, как «блинчики» от камушка на воде, как почтовые открытки: я улавливаю какой-то образ себя, потом темный провал, образ, провал. Неужели я когда-то носила рукава «летучая мышь» и вельветиновые тапочки, танцевала в платьях, похожих на подкрашенный маршмеллоу, переставляла ноги по полу с каким-то незнакомцем, прижимающим свою паховую область к моей? Я давно выбросила засушенные бутоньерки, а дипломы, значки об окончании очередного класса и фотографии, наверно, лежат в подвале, у матери в корабельном сундуке, вместе с потемневшим серебром. Я мельком представляю себе эти фотографии – бесконечные ряды детей с раскрашенными губами и приклеенными ко лбу завитками волос. На этих фотографиях я никогда не улыбалась. Смотрела вдаль с каменным лицом, презирая подобные подростковые развлечения.

Я вспоминаю свой злой язык и то, какой умной я себя считала. Но тогда я не была умной. Вот сейчас и впрямь набралась ума.

– А помнишь, как мы тырили вещи в магазинах? – говорит Корделия. – Единственное, что мне было приятно тогда, в те годы.

– Почему? – спрашиваю я. Мне это занятие не очень нравилось. Я всегда боялась, что нас поймают.

– Это было что-то такое, что я могла иметь, – отвечает она. Я не очень понимаю, что она хочет этим сказать.

Она вытаскивает из сумки солнечные очки и надевает. Вот она я – в зеркалах ее глаз, черно-белая, в двух экземплярах и в сильно уменьшенном масштабе.

Корделия достает мне бесплатный билет на Стратфордский фестиваль, чтобы я могла увидеть ее в деле. Я еду туда на автобусе. Спектакль дневной; я как раз успеваю приехать, посмотреть представление, сесть в автобус и попасть обратно в Торонто к началу своей вечерней смены в «Швейцарском шале». Играют «Бурю». Я жду появления Корделии. Когда помощники Просперо выходят на сцену – под музыку, в скачущих лучах прожектора – я всматриваюсь изо всех сил, пытаясь понять, которая из них она, скрытая под костюмом. Но не могу ее отличить.

55

Иосиф меня переделывает.

– Тебе надо ходить с распущенными волосами, – говорит он, вытаскивая шпильки из моего импровизированного узла на затылке и пропуская волосы сквозь пальцы, чтобы они распушились. – Ты будешь роскошной цыганкой.

Он целует меня в ключицу и разматывает простыню, в которую только что меня замотал.

Я стою неподвижно и позволяю ему все это делать. Я позволяю ему делать все, что он хочет. На дворе август, и двигаться слишком жарко. Над городом висит пелена, похожая на мокрый дым; она покрывает кожу сальной пленкой, просачивается в плоть. Я бреду сквозь эти дни, как зомби, механически, из одного часа в другой. Я перестала рисовать мебель; я наполняю ванну холодной водой и сажусь туда, но уже без книг. Скоро снова начнутся занятия в университете. Я даже не могу об этом думать.

– Тебе следует носить фиолетовые платья, – говорит Иосиф. – Это будет улучшение.

Он ставит меня на фоне сумерек в окне, разворачивает, чуть отстраняется, проводя рукой по моему боку вверх и вниз. Я уже не боюсь, что нас кто-нибудь увидит. Я чувствую, как у меня подгибаются колени, рот расслабляется. Когда мы вместе, Иосиф не бегает взад-вперед и не терзает шевелюру; он двигается медленно, нежно, с большой решимостью.

Иосиф ведет меня в сад на крыше отеля «Парк Плаза». Я в новом фиолетовом платье. У него тугой лиф, глубокий вырез и пышная юбка; когда я хожу, она щекочет мои голые ноги. Волосы распущены и отсырели. Мне кажется, что у меня на голове швабра. Но я случайно ловлю свое отражение в дымчатой зеркальной стене лифта, на котором мы поднимаемся, и вижу то, что видит Иосиф: стройную женщину с облаком волос и задумчивыми глазами на бледном худом лице. Я узнаю стиль: конец девятнадцатого века, прерафаэлиты. Мне следовало бы держать в руке мак.

Мы сидим на патио под открытым небом, пьем «манхэттены» и смотрим вниз через каменную балюстраду. Иосиф в последнее время полюбил «манхэттен». Это здание – одно из самых высоких в округе. Далеко внизу преет в вечерней жаре Торонто. Деревья расползаются, как потертый мох, вдали – озеро цинкового цвета.

Иосиф рассказывает мне, что однажды прострелил голову человеку; и потом мучился лишь сознанием того, как легко это оказалось. Он говорит, что терпеть не может преподавать рисование с натуры и не намерен заниматься этим всю жизнь, похоронить себя в здешнем захолустье и учить дебилов азам.

– Я происхожу из страны, которой больше нет, а ты – из страны, которой еще нет, – говорит он. Некогда я сочла бы эти слова глубокомысленными. Сейчас я недоумеваю, что он хочет сказать.

Что касается Торонто, Иосиф называет его безрадостным и бездушным городом. И вообще живопись – это похмелье, оставшееся после европейского прошлого.

– Она больше ничего не значит, – он взмахивает рукой, отметая живопись в сторону. Он хочет работать в кино, режиссером, в Штатах. Он поедет туда, как только сможет это устроить. У него хорошие связи. Целая сеть венгров, например. Венгров, поляков, чехословаков. В тамошней киноиндустрии гораздо больше возможностей, и это еще мягко сказано. Единственное кино, что производят в Канаде, – короткометражки, которые пускают перед большим фильмом. Про листья, планирующие на воду, или цветы, распускающиеся при замедленной съемке, под звуки флейты. Он знает людей, которые преуспели в Штатах. Они помогут ему туда попасть.

Я держу Иосифа за руку. В последнее время он занимается любовью задумчиво, словно погруженный в мысли о чем-то другом. Я обнаруживаю, что несколько пьяна; и еще – что я боюсь высоты. Я никогда в жизни не была так высоко над землей. Я представляю себе, как стою вплотную к каменной балюстраде и медленно опрокидываюсь через нее. Отсюда видны Штаты – расплывчатой полоской на горизонте. Иосиф не сказал, что возьмет меня с собой. Я не спрашиваю.

Вместо этого он говорит:

– Ты очень молчалива. – Он касается моей щеки. – Загадочна.

Я чувствую себя не загадочной, а пустой.

– Скажи, ты готова ради меня на всё? – он заглядывает мне в глаза. Я падаю ему навстречу, высоко над землей. Так легко сказать «да».

– Нет, – говорю я. И сама удивляюсь. Я не знаю, откуда выскочило это слово, эта неожиданная, упрямая правдивость. Мой ответ звучит грубо.

– Я так и думал, – печально говорит он.

Однажды после обеда в «Швейцарское шале» заходит Джон. Сначала я его не узнаю, поскольку не смотрю на него. Я вытираю тряпкой стол – каждое движение дается с трудом, рука тяжела, как в летаргии. Эту ночь я провела с Иосифом, но сегодня вечером я не буду с ним, поскольку этот вечер не мой, а Сюзи.

В последнее время Иосиф редко упоминает о Сюзи. А если и упоминает, то с тоской, будто она отошла в прошлое или красиво умерла, как героиня поэмы. Но, может быть, просто у него такая манера выражаться. Вполне возможно, что они проводят друг с другом прозаические домашние вечера – он читает газеты, пока она подает на стол запеканку. И хоть он утверждает, что я – его тайна, вполне возможно, что они обсуждают меня – так же, как мы с Иосифом когда-то обсуждали между собой Сюзи. Эта мысль меня тревожит.

Я предпочитаю представлять себе Сюзи женщиной, запертой в башне, – высоко над землей, в «Монте-Карло» на Авеню-роуд; она смотрит из окна поверх балкона, огороженного крашеным листовым железом, едва слышно рыдает и ждет прихода Иосифа. Я не могу представить себе, чтобы у нее была какая-то жизнь помимо этого. Например, я не могу себе представить, чтобы она стирала свои трусы, выжимала их в полотенце, вешала сушить в ванной, как это делаю я. Не могу представить, как она ест. Она обмякшая, лишенная воли, бесхребетная от любви; как я.

– Давно не виделись, – говорит Джон. Он проступает как фон моей руки с тряпкой. Он ухмыляется мне – зубы белеют на лице, которое явно стало смуглее. Он облокотился на стол, который я вытираю. На нем серая футболка, старые джинсы, отрезанные выше колен, и кроссовки на босу ногу. Он выглядит здоровее, чем зимой. Я впервые вижу его при дневном свете.

Я остро осознаю, что на мне грязное форменное платье; наверно, от меня воняет потными подмышками и куриным жиром.

– Как ты сюда попал?

– Ногами. Может, попьем кофе?

Он устроился на лето в департамент дорожных работ, засыпать выбоины на дорогах и заливать гудроном трещины в асфальте. От него в самом деле слегка припахивает гудроном. Нельзя сказать, чтобы он был очень чистый.

– Может, выпьем пива чуть позже? – спрашивает он. Эти слова в его устах привычны: ему, как всегда, нужен пропуск в зал «Для дам с сопровождающими». У меня нет никаких планов на вечер, и я отвечаю:

– Почему нет? Но мне надо будет переодеться.

После работы я предусмотрительно принимаю душ и надеваю фиолетовое платье. Я встречаю Джона в таверне «Кленовый лист», и мы вместе идем в зал для дам. Мы сидим в полумраке, где по крайней мере прохладно, и пьем разливное пиво. Мне неловко в обществе одного Джона: раньше я всегда приходила с целой группой парней. Джон спрашивает, чем я занималась это время, и я отвечаю, что ничем особенным. Он спрашивает, не видела ли я где-нибудь Сталина, и я отвечаю, что нет.

– Наверно, утонул с концами в панталончиках Сюзи. Везучий козёл.

Для Джона я по-прежнему свой парень, он не стесняется при мне говорить грубости о женщинах. Я удивлена словом «панталончики». Видно, Джон его подхватил у англичанина Колина. Я спрашиваю себя, знает ли он и про меня тоже. Отпускает ли шуточки про мои панталончики у меня за спиной. Но откуда ему знать?

Он говорит, что в департаменте дорожных работ хорошо платят, но он скрывает от других рабочих, что он живописец, особенно от тех, что постарше:

– А то подумают, что я голубой или что-нибудь такое.

Я выпиваю больше пива, чем следует, и вдруг свет начинает мигать, и оказывается, что пивную уже закрывают. Мы выходим в жаркую летнюю ночь, и мне не хочется идти домой в одиночку.

– Ты доберешься до дома? – спрашивает Джон. Я молчу. – Давай-ка я тебя провожу.

Он кладет руку мне на плечо, я чувствую, как от него пахнет гудроном, дорожной пылью и загорелой кожей, и начинаю плакать. Я стою на улице, из зала «Только для мужчин» вываливаются пьяные, я зажимаю рот руками, плачу и чувствую себя полной дурой.

Джон растерян.

– Эй, друг, – он неловко гладит меня. – Что такое?

– Ничего, – говорю я. Оттого, что меня назвали «друг», я плачу еще сильнее. Я чувствую себя тряпкой, безобразной уродиной. Надеюсь, Джон подумает, что я просто перебрала.

Он обнимает меня за плечи и прижимает к себе:

– Пойдем-ка. Выпьем кофе.

Мы идем по улице, и я перестаю плакать. Мы подходим к двери рядом с магазином оптовой торговли чемоданами, Джон достает ключ, и мы поднимаемся по темной лестнице. За дверью второго этажа он меня целует – губами со вкусом гудрона и пива. Здесь темно. Я обхватываю его руками и вцепляюсь, словно меня затягивает в болото, а он приподнимает меня в этой позе и несет по темной комнате, ударяясь о стены и мебель, и мы вместе падаем на пол.

XI. Падающие женщины

56

Я иду на восток по Куин-стрит, все еще чуть пьяная от вина, выпитого за обедом. «Под хмельком», как когда-то говорили. Алкоголь – депрессант, потом мне будет плохо, но сейчас я полна задора и тихо напеваю что-то про себя, слегка приоткрыв рот.

Прямо передо мной скульптурная группа, медно-зеленая с черными потеками, будто это металл кровоточит: сидящая женщина со скипетром, вокруг нее три молодых солдата, марширующих вперед, их ноги перевиты не то лентами, не то бинтами. Они защищают Империю, их лица серьезны, обречены, заморожены во времени. Над ними на каменной плите стоит еще одна женщина, на сей раз – с крыльями ангела: она – Победа, а может, Смерть, а может, то и другое сразу. Это памятник англо-бурской войне, которая происходила примерно девяносто лет назад. Хотела бы я знать, помнит ли ее сейчас хоть кто-нибудь и кидают ли хоть один взгляд на этот памятник водители машин, пролетающих мимо.

Я иду на север по Юниверсити-авеню, мимо стерильного царства больниц, по старому маршруту парада Санта-Клауса. Зоологический корпус снесли – должно быть, уже давно. Где я когда-то с подоконника наблюдала за вымокшими феями и продрогшими снежинками, вдыхая ароматы змей, мышей и антисептика, там теперь пустой воздух. Кто еще, кроме меня, помнит, где этот подоконник когда-то был?

Теперь вдоль по проезжей части расположились фонтаны, квадратные клумбы и новые, странные статуи. Следуя изгибу дороги, я обхожу здание парламента, похожее на присевшую викторианскую матрону – темно-розовое, приземистое, в раздутых юбках. Перед зданием реет флаг, который я так и не научилась рисовать, ярко-алый, ныне пониженный в чине до флага провинции – «Юнион Джек» в левом верхнем углу, а правее и ниже сплетаются все эти невозможные бобры и кленовые листья. Рядом полощется по ветру новый флаг страны – две красные полосы и распластанный красный кленовый лист на белом фоне; он похож на логотип маргарина или на убитую сову в снегу. Я все еще думаю про него «новый», хотя флаг сменили уже очень давно.

Я перехожу улицу, прорезанную позади небольшой церкви – ее оставили, когда этот район застраивали заново. На доске со вставными буквами, точно такой же, на каких в магазинах рекламируют скидки текущей недели, указана тема сегодняшней проповеди: «Поверить – значит увидеть». О церковь разбивается вертикальная волна зеркальных витрин. За полированными фасадами – букеты пышных тканей, лощеной кожи, затейливых серебряных цацек. Поесть нашей пасты и умереть. Богословские взгляды тоже изменились: раньше «райское блаженство» было загробной наградой для избранных, а теперь это ресторан со специализацией по тортам. Нужно было только отбросить чувство вины и написать эти слова на вывеске.

Я поворачиваю за угол, на улочку поменьше. Иду сквозь строй дорогих бутиков: ручное вязание, французские наряды для будущих матерей, мыло, перевязанное ленточками, импортный табак, роскошные рестораны, где вино подают в тонконогих бокалах, а деньги берут за фешенебельный адрес и на покрытие накладных расходов. Магазин дизайнерских джинсов, магазин венецианской бумаги и безделушек, чулочный бутик с брыкающейся неоновой ногой на вывеске.

Эти дома когда-то были полутрущобами; некогда территория Иосифа, где налитые пивом толстяки сидели на верандах, потея в августовском пекле, пока их дети визжали кругом, псы лежали с высунутыми языками, привязанные к забору потертой веревкой, и чахлые, обоссанные кошками бархатцы увядали вдоль потрескавшихся дорожек. Вложить тогда несколько тысяч долларов – и сейчас можно было бы стать миллионером, но кто же знал? Только не я, когда поднималась по узкой лестнице на второй этаж к Иосифу, дыша все чаще, и его рука у меня на попе становилась все тяжелее в умирающем свете летних вечеров: неторопливо, запретно и печально-восхитительно.

Теперь я знаю об Иосифе больше, чем тогда. Я знаю больше, потому что стала старше. Я лучше понимаю его меланхолию, его честолюбие, его отчаяние, пустые углы в душе, которые надо заполнить. Я знаю о сопутствующих опасностях.

Например, зачем он связался с двумя женщинами на пятнадцать лет моложе? Если бы моя дочь влюбилась в такого человека, я была бы вне себя. Точно так же, как в тот день, когда Сара и ее лучшая подруга прибежали домой из школы, торопясь рассказать мне, что они видели в парке своего первого эксгибициониста. «Мама, мама, там был дядя без трусов!»

У меня это происшествие вызвало страх и яростный гнев. «Только тронь их, и я тебя убью». Но для девочек оно было лишь необычно и ужасно смешно.

Или вспомнить тот день, когда я впервые взглянула на свою собственную кухню после рождения Сары. Мы приехали домой из больницы, и я подумала: «Столько ножей. Столько острого, столько горячего». Я видела только то, что могло причинить ей боль.

А может, в жизни одной из моих дочерей уже есть такой человек, как Иосиф, или такой, как Джон. Скрытый, тайный. Кто знает, каких неопрятных или пожилых мальчишек они вербуют, чтобы использовать в своих целях или наперекор мне? И все это время щадят меня, ничего мне не говорят – они знают, что я приду в ужас.

Я вижу на первых полосах газет слова, которые раньше даже вслух не произносили и тем более не печатали: «половые сношения», «аборт», «инцест», – и хочу прикрыть дочерям глаза, несмотря на то, что они уже взрослые или, во всяком случае, считаются взрослыми. Я способна ужасаться, потому что я мать; ужасаться так, как я не умела раньше.

Надо купить небольшие подарки обеим дочерям – когда они были маленькие, я всегда так делала, если уезжала. Но тогда я инстинктивно знала, что им понравится. Теперь уже не знаю. Мне трудно помнить точно, сколько им лет. Я всегда обижалась, когда моя мать забывала, что я уже взрослая. Но теперь я сама вошла в сумеречный возраст, когда выкапывают пожелтевшие детские фото и умиляются локону волос.

Я разглядываю итальянские шелковые шарфы в витрине – удивительные неопределенные цвета, серо-голубой, зеленый, как морская волна, – когда меня кто-то трогает за руку, сердце подскакивает, и я леденею.

– Корделия! – поворачиваюсь я.

Но это не Корделия. Совершенно незнакомый человек. Женщина, точнее – молодая девушка, похоже – откуда-то с Ближнего Востока: длинная пышная юбка набивного ситца почти до щиколоток, из-под нее нелепо торчат канадские сапоги на резиновом ходу; застегнутая на все пуговицы короткая куртка, платок, проходящий прямой линией по лбу и подвернутый складками на висках, как чепец монахини. Рука, что коснулась меня, – громоздкая в северной варежке, кожа запястья между варежкой и манжетой куртки смуглая, как кофе с двойной порцией сливок. Глаза большие, как у беспризорника на сентиментальной картинке.

– Пожалуйста, – говорит она. – Они убивают много людей.

Она не говорит, где. Назови любое место. Впрочем, возможно, что у тех мест и нет имени – в наши дни беженство стало гражданством для многих. Видимо, война так и не кончилась, только разбилась на куски и разлетелась по свету, и эти куски могут залететь куда угодно, от них не спастись. Убийствам нет конца, теперь они – целая индустрия, на них делают деньги, и очень трудно отличить темную сторону от светлой.

– Да, – говорю я. На этой войне погиб Стивен.

– Некоторые здесь. У них нет, у них нет ничего. Их бы убили…

– Да, я понимаю.

Вот и ходи после этого по улицам. В машине человек лучше изолирован. И откуда мне знать, что она та, за кого себя выдает? Может, она наркоманка. Эти попрошайки – сплошные жулики.

– Со мной семья из четырех человек. Двое детей. Они со мной, это моя, это моя ответственность. – Она слегка запинается на слове «ответственность», но все же осиливает его. Она робка, ей не нравится этим заниматься – приставать к людям на улицах.

– Да?

– И я это делаю. – Мы смотрим друг на друга. Она это делает. – На двадцать пять долларов семья из четырех человек может прожить месяц.

Что же они едят? Черствый хлеб, списанные пекарней пончики? Может, она хотела сказать «неделю»? Если она в это верит, то заслуживает моих денег. Я снимаю перчатку, роюсь в кошельке, шуршу купюрами – розовыми, голубыми, фиолетовыми. Непристойно обладать такой властью; и в то же время чувствовать себя такой бессильной. Девушка, наверно, меня ненавидит.

– Вот, – говорю я.

Она кивает. Она не то чтобы благодарна мне, просто убедилась, что ее мнение обо мне – или о себе самой – было правильным. Чтобы взять деньги, она снимает толстую вязаную варежку. Я смотрю на наши руки – ее гладкую, с бледными лунками ногтей, и мою с ободранными кутикулами и грядущей жабьей кожей. Девушка засовывает купюры между пуговицами куртки. Видимо, у нее там спрятан кошелек – чтобы не вырвали. Она снова надевает варежку, темно-красную с вышитым розовым листком.

– Благослови вас бог, – говорит она. Не «Аллах». Если бы она сказала «Аллах», я ей, может, и поверила бы.

Я иду от нее прочь, натягивая перчатку. Каждый день этого всё больше – безмолвного воя, протянутых голодных рук, помогите, помогите, нуждаемся, нуждаемся, и этому нет конца.

57

В сентябре я покидаю «Швейцарское шале» и возвращаюсь в университет. Еще я возвращаюсь в подвал родительского дома, потому что ничего другого не могу себе позволить. В обоих этих местах подстерегает опасность: теперь я веду несколько жизней, я раздроблена на куски. Но я уже не в летаргии. Наоборот, я начеку, я сыплю искрами от адреналина, хотя летняя жара еще не спала. Всё из-за двуличия: мне нужно помнить, кому я что врала. Мне нужно прятать Иосифа от родителей, а Джона – от всех сразу. Я крадусь по жизни на цыпочках, с колотящимся сердцем, страшась разоблачения: я стараюсь не задерживаться допоздна, я вынуждена увиливать и юлить. Как ни странно, от этого я чувствую себя не в меньшей, а в большей безопасности.

Двое мужчин лучше одного – во всяком случае, при наличии двух мужчин мне живется проще. Я говорю себе, что влюблена в обоих, а раз их двое, значит, я не обязана ничего окончательно решать ни с одним.

Иосиф предлагает мне все то же, что и всегда, плюс страх. Он между делом сообщает – примерно тем же тоном, каким рассказывал, что застрелил человека, – что в большинстве стран, в отличие от нашей, женщина принадлежит мужчине; если он застанет свою женщину с другим мужчиной, то убьет обоих, и все его поймут. Иосиф ничего не говорит о том, что должна делать женщина, если застанет своего мужчину с другой. Рассказывая, он ведет ладонью вверх по моей руке, по плечу, легко касается шеи, и я пытаюсь понять, что он подозревает. Он взял обыкновение требовать, чтобы я ему отвечала; а иногда зажимает мне рот рукой. Я закрываю глаза и чувствую его как источник силы – туманный, все время меняющий позицию. Я подозреваю, что, если бы могла взглянуть на него объективно, обнаружила бы в нем что-нибудь нелепое. Но я на это неспособна.

Что касается Джона – я знаю, что он мне предлагает. Побег – вместе сбежать от взрослых. Веселье и беспорядок. Проказы.

Я думаю рассказать ему про Иосифа и посмотреть на реакцию. Но здесь подстерегает опасность иного порядка. Джон будет смеяться надо мной за то, что я сплю с Иосифом, которого он считает смешным и к тому же старым. Он не поймет, как я могла воспринять такого человека всерьез. Не поймет, что меня притягивает. И я упаду в его глазах.

Квартирка Джона, расположенная над магазином чемоданов, – длинная и узкая, в ней пахнет акрилом и грязными носками. В ней всего две комнаты и ванная. Ванная – фиолетовая, по стене поднимаются красные отпечатки ступней, пересекают потолок и спускаются с противоположной стены. Гостиная выкрашена в сверкающий белый цвет, а другая комната – спальня – в глянцевый черный. Джон говорит, что сделал это назло квартирному хозяину, который его задолбал. «Когда я съеду, ему придется положить пятнадцать слоев краски, чтобы это замазать», – говорит он.

Иногда Джон живет в этой квартире один; иногда там оказывается еще кто-нибудь, один-два человека, они по-походному ночуют на полу в спальных мешках. Они тоже живописцы – либо в бегах от разгневанного квартирохозяина, либо временно без работы. Звоня в звонок на первом этаже, я никогда не знаю, кто откроет мне дверь и что происходит в квартире: догуливают ли там вчерашнюю вечеринку, затянувшуюся до утра, или кто-нибудь мечет харч в туалете. «Метать харч» – это выражение Джона. Он считает его забавным.

Я встречаю на лестнице разных женщин, которые поднимаются или спускаются; часто они болтаются в дальнем конце белой гостиной, где оборудовано нечто вроде кухни – электроплитка и электрочайник. Я никогда не могу понять, чьи подруги эти женщины; некоторые – тоже студентки художественного колледжа, забежавшие поболтать. Впрочем, друг с другом они почти не разговаривают. Они говорят с мужчинами или молчат.

Картины Джона висят в белой гостиной или стоят пачками вдоль стен. Они меняются почти каждую неделю: Джон весьма плодовит. Он пишет очень быстро, акриловыми красками вырвиглазных цветов – красными, розовыми, фиолетовыми, – изображая безумные завитки и петли. Я чувствую, что обязана восхищаться его работами, поскольку сама не умею так писать; и я в самом деле издаю восторженные междометия. Я скрываю, что работы Джона мне не нравятся: нечто подобное я видела на обочине шоссе, когда какая-нибудь живность попадала под колеса.

Впрочем, эти картины и не должны изображать ничего узнаваемого. Это – момент процесса, запечатленный на холсте. Это – чистая живопись.

Джон много внимания уделяет чистоте, но только в искусстве; к его домашнему хозяйству это не относится. Таким образом он выражает активный протест против всех матерей на свете, а особенно – против своей. Он моет посуду – когда до этого доходит – в ванне, и в стоке всегда лежат размокшие корки или зерна консервированной кукурузы. Пол гостиной напоминает пляж после выходных. Постельное белье Джона – тоже своего рода момент процесса, но момент, порядком подзатянувшийся. Я предпочитаю ложиться поверх спальника – он выглядит менее антисанитарным. Санузел в таком же состоянии, как туалеты на заправках где-нибудь на севере, вдали от главных дорог: коричневое кольцо на стенках унитаза, где, скорее всего, плавают окурки, полотенце (если есть) захватано грязными руками, на полу валяются клочки бумаги неизвестного происхождения.

Я пока не делаю никаких попыток навести чистоту. Это означало бы нарушить границы, а также проявить мещанскую узость. «Ты что, моя мама?» – Джон при мне обратился с этими словами к одной из зависших у него на кухне женщин, которая делала слабые попытки согнать в кучу наиболее заплесневелые фрагменты мусора. Я не хочу быть его мамой, я хочу быть его сообщницей.

В постели Джон совсем не похож на Иосифа, с которым это – как неторопливый, томительный транс. Секс с Джоном – веселый и шумный, словно щенячья возня. И грязный: как уличная драка или как пошлый анекдот. Потом мы лежим поверх спального мешка, едим картофельные чипсы из пакета и хихикаем – просто так, ни о чем.

Джон, в отличие от Иосифа, не считает женщин беспомощными цветочками или пространственными объектами, которые можно расставлять и созерцать. Он считает, что они могут быть умными или глупыми. Таковы категории, которыми он пользуется. «Слушай, друг, – говорит он мне. – Ты соображаешь лучше, чем большинство людей». Мне приятно, но в то же время эти слова как бы сбрасывают меня со счетов. Я могу сама о себе позаботиться.

Иосиф заводит привычку допрашивать меня, где я была, чем занималась. Я непринужденна и коварна. Джон у меня в рукаве, как козырь против Иосифа; если Иосифу разрешается быть двуличным, то и мне тоже. Но он больше не говорит со мной о Сюзи.

Последний раз я ее видела в конце августа, когда еще работала в «Швейцарском шале». Она пришла одна и заказала ужин – полкурицы и мороженое «Бургундская вишня». Она перестала ухаживать за волосами, и они потемнели и выпрямились; тело стало приземистым, лицо округлилось. Она ела механически, словно выполняла какую-то работу, но прикончила всю порцию. Может быть, она ела, чтобы утешиться из-за Иосифа: что бы ни случилось, он на ней не женится, и она это знала. Я решила, что она пришла поговорить со мной про него, и держалась подальше, отделываясь нейтральной улыбкой. Она сидела не за одним из моих столиков.

Но прежде чем уйти, она подошла ко мне.

– Ты не видела Иосифа? – голос был жалобный, и меня это разозлило.

– Иосифа? Нет. Почему я должна была его видеть? – соврала я, причем неубедительно, и покраснела.

– Я просто думала, вдруг ты знаешь, где он, – сказала она, не с упреком, а безнадежно. И вышла, ссутулившись, как женщина много старше ее лет. Ну и задница, подумала я, неудивительно, что Иосиф от нее прячется. Он не любил тощих, но всему есть границы. Сюзи совсем себя запустила.

И вдруг она мне звонит. Время уже под вечер, я сижу в подвале и занимаюсь, и мать зовет меня к телефону.

Голос Сюзи в трубке – как тихий отчаянный вой:

– Элейн. Приезжай, пожалуйста.

– Что случилось?

– Не могу сказать. Просто приезжай.

Снотворное, думаю я. Это в ее стиле. И почему она мне звонит, почему не Иосифу? Так бы и хлестнула ее по морде.

– Ты в порядке?

– Нет, – она повышает голос. – Я не в порядке. Что-то не так.

Мне не приходит в голову вызвать такси. Такси – это для Иосифа; я привыкла всюду ездить на автобусах и трамваях, ну и на метро. Проходит почти час, пока я добираюсь до «Монте-Карло». Сюзи не сказала свой номер квартиры, а я не сообразила спросить, поэтому пришлось искать управдома. Я постучалась в указанную квартиру, но никто не открыл, и пришлось опять прибегнуть к помощи управдома.

– Я знаю, что она там, – настаиваю я, когда он отказывается пустить меня в квартиру Сюзи. – Она мне позвонила. Это чрезвычайная ситуация.

Когда я наконец попадаю внутрь, в квартире темно; занавеси задернуты, окна закрыты, и пахнет странно. По квартире разбросана одежда – джинсы, зимние сапоги, черная шаль, которую я видела на Сюзи. Мебель выглядит так, словно ее выбирали родители: зеленоватый диван с квадратными подлокотниками, ковер цвета пшеницы, кофейный столик, две лампы – с абажуров еще не снята целлофановая упаковка. Ничто из этого не вяжется с тем образом Сюзи, который у меня сложился.

На ковре – темный отпечаток ноги.

Сюзи обнаруживается за занавеской, отделяющей спальную зону. Она лежит на кровати в розовой нейлоновой коротенькой ночнушке, белая, как сырая курица, с закрытыми глазами. Розовое мохнатое покрывало и одеяла валяются на полу. Из-под тела по простыне в обе стороны, как два крыла, расползается огромное пятно свежей крови.

Меня пронзает отчаяние; вдруг, безо всякого повода, я чувствую себя брошенной.

К горлу подкатывает тошнота. Я бегу в санузел, и меня рвет. В санузле еще хуже, потому что унитаз полон темно-красной крови. На черно-белом кафельном полу – кровавые отпечатки ног, в раковине – отпечатки пальцев. Мусорное ведро забито прокладками, насквозь пропитанными кровью.

Я вытираю рот пастельно-голубым полотенцем Сюзи, мою руки в окровавленной раковине. Я не знаю, что делать дальше; что бы это ни было, я не хочу оказаться замешанной. В голове мелькает абсурдная идея, что, если Сюзи умерла, меня обвинят в убийстве. Я взвешиваю возможность тайком убраться отсюда, закрыть за собой дверь, замести следы.

Но вместо этого я возвращаюсь к телу и щупаю пульс. Я знаю, что так положено в подобных случаях. Сюзи еще жива.

Я бегу к управдому, и он звонит в «скорую помощь». Я звоню Иосифу, но его нет дома.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Жил-был принц. Неплохо жил, пока в один далеко не прекрасный день не подхватил проклятие. И такое му...
Новый роман Сергея Алексеева погрузит читателя во времена Александра Македонского, когда мир был раз...
Грегори Поллок устраивает вечеринку, но она выглядит больше зловещей, нежели дружеской: каждому из п...
Новый роман пулитцеровского лауреата, автора “Эмпайр Фоллз” и “Непосредственного человека”, – обаяте...
988 год. Князь Владимир готовится к великому крещению Киевской Руси. Опасаясь бунта, он запирает в п...
Умер известный деятель культуры, писатель и коллекционер Андрей Протасов. Из родственников у него ос...