Моя рыба будет жить Озеки Рут

Он пришел повидаться и рассказал, что большая часть семейных сбережений была вложена в акции компании, и теперь он потерял все. Он не был практичным человеком. В августе того же года они переехали обратно в Японию, и некоторое время я ничего о нем не слышал.

На следующий год я решил сделать часть моих исследований доступными онлайн и запустил собственный сайт. Несколько месяцев спустя я получил имейл от Харри, выдержку из которого Вы прочитали в интернете. Это был прекрасный и трогательный крик о помощи, и я переписывался с ним несколько месяцев после этого письма, и разговаривал по телефону. Как раз в то время я спросил его, позволит ли он разместить свои комментарии на сайте, и он сказал, что, если это может кому-то помочь, его разрешение у меня есть. У меня было стойкое ощущение, что он нуждается в профессиональной помощи, и я дал ему координаты нескольких клинических специалистов в Токио. Не знаю, последовал ли он моему совету. Подозреваю, что нет.

Полностью я потерял с ним связь после атак 11 сентября.

Для меня это был напряженный период, поскольку события вызвали сильный интерес к моим исследованиям со стороны медиа. Припоминаю, что мы, кажется, обменялись письмами еще раз спустя несколько лет, но примерно в это же время файлы у меня на компьютере оказались заражены вирусом, и большая часть заархивированных писем, в том числе моя переписка с ним, исчезли. Я хотел написать ему после землетрясения и цунами, но обнаружил, что у меня больше нет адреса его имейла. Я утешал себя мыслью, что он и его родные жили далеко от Сендай, но теперь, после Вашего письма, я чувствую, что готов опять попытаться его найти.

Вы упомянули, что, помимо дневника дочери, в Ваших руках оказались некие письма. Если в них содержится какая-либо информация, которая может помочь мне отыскать мистера Ясутани и его семью, я буду признателен, если Вы со мною поделитесь. Мне хотелось бы спросить, чем именно вызвано Ваше беспокойство о судьбе его дочери. Вы пишете, что дело кажется Вам важным и неотложным. Почему?

Наконец, мне интересно было бы знать, как именно к Вам попали дневник и письма, но это, вероятно, отдельная история, рассказ о которой может потерпеть.

Кстати, об историях: верно ли я понимаю, что Вы работаете сейчас над новой книгой? Я с большим интересом буду ждать выхода книги, поскольку предыдущее Ваше произведение доставило мне огромное удовольствие.

С уважением,

и т. д.

2

Она быстро проглядела имейл и тут же написала ответ, рассказав, как нашла дневник в куче водорослей, о своей теории, что в океан он мог попасть из-за цунами, и о том, что ей до сих пор не удалось найти подтверждения этой теории или понять, каким образом пакет мог оказаться на берегу. Она вкратце изложила те отрывки из дневника Нао, которые внушали наибольшее опасение: шаткое состояние психики ее отца, его попытки самоубийства и собственное решение Нао покончить с собой. Она объяснила, что помимо воли ощущает сильнейшую, почти кармическую связь с девушкой и ее отцом. В конце концов, дневник выбросило именно на берег Рут. Если Нао и ее отец были в беде, она хотела помочь.

Она завершила имейл упоминанием статьи о кубитах в «Нью Сайнс», найденной Оливером, той, где цитировался Х. Ясудани, которого она пыталась — безуспешно — найти. Она отослала письмо и откинулась на спинку стула, ощущая головокружительную смесь облегчения и надежды. Наконец-то. Подтверждение, свидетельство, которого она так ждала. Нао и ее семья были реальностью!

Она встала, потянулась и побрела через холл в кабинет к Оливеру. Он сидел, натянув свои шумоподавляющие наушники. Кресло второго пилота пустовало.

— Где Песто? — спросила она, помахав рукой у него перед глазами, чтобы привлечь внимание.

Оливер снял наушники и поглядел на то место, где должен был быть кот.

— Его не было весь день, — сказал он мрачно.

Они помирились за завтраком. Рут попросила прощения за то, что назвала его неудачником, а он — за то, что назвал ее больной, но между ними все еще висела некоторая неловкость. Иногда кот, чуя напряжение в воздухе, предпочитал держаться подальше. Рут тоже это чувствовала, и поэтому она пересекла холл, чтобы поделиться хорошими новостями о письме профессора, но теперь, видя, как Оливер поник в своем кресле, она заколебалась.

— Что случилось? — спросила она.

— О, — ответил он. — Да ничего. Просто у меня на руках целая грядка саженцев гинкго, уже можно высаживать, да держатели ковенанта мне не позволяют. Говорят, гинкго — потенциально инвазивный вид.

Он снял очки и потер руками лицо. К G. Biloba он относился с особенной нежностью.

— Это абсурд. Это дерево — живое ископаемое. Пережило глобальные вымирания видов сотни миллионов лет назад. Практически вся популяция исчезла, за исключением крошечного ареала в центральной части Китая, где сохранилась горстка выживших. И теперь они умрут прямо у нас на крыльце, если я не высажу их в почву, и очень скоро.

Не похоже на него было настолько отчаиваться или настолько мрачно описывать сравнительно небольшую проблему. Это он из-за кота переживал.

— А нельзя ли устроить питомник на нашем участке?

Он тяжело вздохнул, уперев взгляд в пустые руки, сложенные на коленях.

— Да, так и сделаю. Не понимаю только, к чему вообще напрягаться? Никто не понимает, чего я пытаюсь добиться…

Похоже, он сильно переживал из-за кота. Она решла рассказать новости об имейле профессора как-нибудь попозже, но когда она уже повернулась, чтобы уйти, он поднял глаза.

— Ты что-то хотела? — спросил он.

И она ему рассказала. Она изложила ему содержание письма Лейстико, удивительное откровение профессора, что отец Нао, оказывается, был человеком совести и за свои убеждения был уволен, а потом она начала пересказывать свой ответ, но остановилась, заметив, что Оливер как-то странно на нее смотрит.

— Ну? — спросила она. — Что это за взгляд? Что не так?

— Ты сказала ему, что это срочное дело?

— Конечно. У девочки суицидальные намерения. Как и у ее отца. Весь дневник — это крик о помощи. Так что, да. Это срочно. Я бы сказала, это исчерпывающее описание ситуации. — Она понимала, что говорит обвиняющим тоном, но поделать с собой ничего не могла. — Ты все еще смотришь.

— Ну…

— Ну, что?

— Ну, смысла в твоих действиях немного. То есть это же не прямо сейчас происходит?

— Не понимаю. К чему ты клонишь?

— Посчитай. Доткомовский пузырь лопнул в марте 2000 года. Ее папу уволили, они уехали обратно в Японию, прошла пара лет. Нао было шестнадцать, когда она начала вести дневник. Но это было больше десяти лет назад, и мы знаем, что дневник плавал в океане еще, по крайней мере, несколько лет после этого. Я к тому, что, если она собиралась покончить с собой, то, скорее всего, уже это сделала, как ты думаешь? А если она себя не убила, значит, ей уже далеко за двадцать сейчас. Так что я просто пытаюсь понять, каким образом «срочно» — это правильное слово для описания ситуации, вот и все.

Рут почувствовала, как под ней качнулся пол. Она вцепилась в косяк, чтобы сохранить равновесие.

— Что такое?

— Ничего, — сказала она, с трудом сглотнув. — Я… Конечно, ты прав. Глупо. Я просто… забыла.

Она чувствовала, как горят щеки, а в носу было такое щекочущее ощущение, как бывает, когда собираешься чихнуть или заплакать.

— Ты забыла? — повторил он. — Ты серьезно?

Она кивнула, медленно отступая. Ей хотелось убежать куда-то и спрятаться.

— Вау, — сказал он. — Это безумие.

Она повернулась, пересекла холл и направилась вниз.

— Я не имел в виду, что ты сумасшедшая, — крикнул он вслед.

3

Далеко она не ушла. Только до спальни. Забралась в кровать, натянула одеяло до подбородка и лежала там, часто дыша. Снаружи в оконное стекло стучали побеги бамбука. Высокие папоротники-нефролеписы копьями торчали из-за подоконника. Лезвия бамбуковых листьев, томившиеся в колючих объятиях роз, заслоняли почти весь свет. Она глядела на спутанную массу листвы и думала об имейле, который только что отослала профессору. Почувствовала, как кровь ударила ей в лицо. Как можно было быть настолько глупой?

И нельзя сказать, что она забыла, это было бы неточностью. Проблема была, скорее, в сбое фокусировки. Бывало, она писала роман, целиком погрузившись в выдуманный мир, дни перемешивались друг с другом в полном беспорядке, и целые недели, а то и месяцы, даже годы, подчинялись неровной поступи сновидения. Счета оставались без оплаты, имейлы и телефонные звонки — без ответа. У вымысла было свое собственное время, своя собственная логика. Это и было его силой. Но письмо, которое она написала профессору, вымыслом не было. Оно было реальностью, как был реальностью и дневник.

Оливер постучал в дверь и чуть-чуть приоткрыл ее.

— Можно я зайду? — спросил он в щелку. Она кивнула. Он подошел и встал у кровати.

— Ты в порядке? — спросил он, изучая ее лицо.

— Я запуталась, — сказала она. — У меня в голове ей до сих пор шестнадцать. Ей всегда будет шестнадцать.

Оливер присел на край матраса и положил ей руку на лоб.

— Вечное «сейчас», — сказал он. — Она хотела поймать «сейчас», помнишь? Удержать. В этом и был смысл.

— Писать?

— Или совершить самоубийство.

— Я всегда думала, что творчество — это противоположность суициду, — сказала она. — Что писательство — это своего рода бессмертие. Победа над смертью или, по крайней мере, способ ее оттянуть.

— Как Шехерезада?

— Да, — сказала она. — Плести истории, чтобы отложить казнь…

— Только Нао приговор вынесла себе сама.

— Хотелось бы мне знать, привела ли она его в исполнение.

— Продолжай читать, — сказал Оливер. — Ты не узнаешь, пока не доберешься до конца.

— Или нет… — Она подумала, каким будет на вкус неведение. Не слишком приятным. Тут она вспомнила еще кое о чем.

— Ох! — сказала она, вскакивая в кровати. — Она же не знает!

— Не знает что?

— Почему ее папу уволили! Она не знает, какой он человек! Про его совесть! Мы должны…

Вот оно. Опять она это делает. Она рухнула обратно на подушку. По крайней мере, на этот раз она поймала себя сама.

— Слишком поздно, — мрачно сказала она.

— Слишком поздно для чего?

— Чтобы помочь ей? — сказала она. — Так какой смысл? Дневник — это только способ отвлечься. Какая разница, буду я его читать или нет.

Оливер пожал плечами.

— Никакой, наверное, но все ж таки тебе надо закончить. Она писала до самого конца, так что уж это — твой долг перед ней. Таков уговор, и в любом случае, мне хочется знать, что там случилось дальше.

Он встал и повернулся, чтобы идти. Она потянулась и взяла его за руку.

— Я сумасшедшая? — спросила она. — Иногда я чувствую себя именно так.

— Может быть, — ответил он, поглаживая ее по лбу. — Но не дергайся из-за этого. Тебе необходимо быть немножечко сумасшедшей. Сумасшествие — та цена, которую ты платишь за воображение. Это твоя суперсила. Способность прикасаться к снам. Это хорошая штука, а не плохая.

Зазвонил телефон, и он направился к двери, чтобы ответить, но на пороге вдруг остановился.

— Я очень переживаю насчет Песто, — сказал он.

4

Бенуа сидел в потрепанном кресле перед дровяной плитой, курил и смотрел в огонь. Когда вошла Рут, он поднял взгляд. Глаза у него были красные, будто он плакал, и он явно пил. Приторный аромат канадского виски мешался с запахом сигарет, и дыма, и мокрых носков.

Его жена стояла в дверях гостиной. Вид у нее был не слишком довольный. Это она звонила, когда Оливер поднял трубку. Муж закончил перевод французского дневника, сказала она. Не могла бы Рут, пожалуйста, заехать и забрать рукопись. Сегодня. Повесив трубку, Оливер забросил в кузов бензопилу и предложил ее отвезти. Поднимался ветер; высокие деревья начинало качать. Надвигался еще один шторм, и этот шел прямо на них.

Бенуа протянул ей стопку линованной бумаги; листы дрожали у него в руке.

— Le mal de vivre, — сказал он. — Вы спрашиваете, что это означает. Ответ — вот это. Зло, страдание, печаль. Как в мире может быть столько боли?

Рут взяла у него бумаги.

— Спасибо, — сказала она, глянув вниз, на страницы перевода.

— И это тоже заберите, — сказал он. Он протянул ей тонкую тетрадь с оригиналом дневника, обернутую в ту же вощеную бумагу.

— Я очень вам благодарна… — начала она, но он только потряс головой и опять воззрился на огонь.

В этот момент его жена ступила вперед и притронулась к ее руке. Она вывела Рут из комнаты и проводила до дверей.

— Он пил.

Рут не знала, что и сказать.

— Мне страшно жаль…

Выражение лица у жены Бенуа смягчилось.

— Это не ваша вина, — сказал она, понижая голос. — Его собаку прошлым вечером утащили волки. Они выслали вперед молодую суку, и он пошел за ней. Глупый пес. Стая ждала на той стороне оврага. Они набросились на него и убили, вот так, запросто. Порвали на части и съели.

Она оглянулась в сторону гостиной, где все так же сидел ее муж.

— Он видел, как это случилось. Звал его, погнался за ним, но не смог перебраться через овраг. Он слишком большой. Слишком медленный. К тому времени, как он туда добрался, там только клочки шкуры остались. Он любил этого песика.

Она открыла дверь на улицу и склонила голову набок, прислушиваясь.

— Вам лучше ехать. Поднимается ветер. Дурной будет шторм.

Тайный французский дневник Харуки № 1

1

10 декабря 1943 года — Мы спим все вместе в одном большом помещении, люди из моей роты и я; мы лежим рядами, как мелкая рыбешка, которую вывесили сушиться. Только при полной почти луне и если небо чистое, мне достаточно света, чтобы писать. Я украдкой достаю эти страницы из-под подкладки формы, где я их прячу, так, чтобы они не шуршали. Я отвинчиваю колпачок вечного пера, и меня охватывает страх, что чернила могли кончиться и мысли мои исчезнут без следа. Мои последние мысли отмеряны каплями чернил.

Нас проинструктировали вести дневник тренировок и записывать свои чувства перед лицом неизбежной смерти, но другой солдат из студентов предупредил меня, что старшие офицеры будут инспектировать эти дневники, как они читают наши письма, — безо всякого предупреждения, так что я должен быть осторожен и не писать откровенно то, что у меня на сердце. Лицемерие не входит в число лишений, которые я готов сносить, так что я решил вести записи дважды, одни — напоказ и эти, тайные, для Вас, хотя у меня мало надежды на то, что Вы когда-либо их прочтете. Я буду писать на французском, ma chre Maman, следуя хорошему примеру Вашего кумира, Канно-сан, которая продолжала прилежно учить английский до той минуты, как ее повели на виселицу. Как и она, мы должны продолжать свои занятия, даже когда цивилизация рушится вокруг нас.

2

Сожми зубы. Закуси покрепче! — приказывает наш командир, офицер le Marquis de Ф. Он бьет К. в лицо кулаком, пока у того не подкашиваются ноги, а потом, когда тот падает, пинает его ногами. На прошлой неделе он вышиб у К. два задних зуба, но К. вел себя, будто не чувствовал ничего, он только моргал и улыбался своей милой растерянной улыбкой, пока кровь текла у него изо рта.

К. — мой старший товарищ по факультету философии, и это меня обязывает. Вчера, когда избиение достигло особой степени жестокости, я встал перед К., чтобы принять на себя предназначавшиеся ему удары. Маркиз де Ф. был необычайно доволен. Он бил меня кулаками по лицу с обеих сторон и пинал каблуком сапога. После этого мой рот изнутри напоминал фарш, и даже маленький глоток супа-мисо вызывал слезы на глазах — соль разъедала раны, и было ужасно больно.

Chre Maman, я заворачиваю эту тетрадь в промасленную бумагу и прячу под рисом в моей коробке для бэнто. Постараюсь передать Вам тетрадь до того, как умру. Я не могу быть откровенным в письмах к Вам, но надежда на то, что Вы когда-нибудь узнаете всю правду об этом имбецильном линчевании, приносит мне утешение. Сколько бы они ни издевались над моим телом, пока у меня есть эта надежда, я смогу снести любую боль.

3

Прошлой ночью, во время игры в веселый квартал, я почувствовал, как в К. произошла перемена, пока он смотрел на мое унижение. Следуя указаниям Маркиза, я скорчился за стойкой для винтовок, просунул руки между планками и делал ими призывные жесты, вроде как ночная бабочка, и увидел, как К. отвернулся — в первый раз — будто не мог больше выносить это зрелище.

Le Marquis, заметив этот жест К., снова и снова заставлял меня повторять. Он подсказывал мне реплики. «Привет, солдатик», — призываю я. Подобно режиссеру, он внимательно следит за моим представлением, склонив голову набок. Говорит мне, что мой голос должен звучать выше и нежнее. В его внимательности есть настоящая серьезность, почти невинность. «Почему бы тебе не зайти, чтобы поразвлечься со мной?» — вскрикиваю я, и его согласие — только вопрос времени. Игры не прекращаются еще долго после сигнала горна к отбою. Иногда ночью я слышу, как плачет К.

Tu marches sur des morts, Beaut, don’t tu te moques;

De tes bijoux l’Horreur n’est pas le moins charmant…[145]

Знал ли Бодлер о подобных вещах, Maman? Это ли не темные лепестки c les fleures du mal?

4

Песенка камышовки так красива. Но я никогда больше не смогу слушать ее без того, чтобы не вспоминать о Ф. — и не жаждать убить его. Мы слышим истории, их рассказывают шепотом, о ненавидимых офицерах, застреленных в спину или забитых до смерти собственными подразделениями в сумятице боя или во время перестрелки. Я считаю удары, полученные мною от Маркиза. На сегодня их 267.

Я не против смерти. Все мы понимаем, что смерть для нас — единственный возможный исход. Я только надеюсь, что не умру, пока не изведаю сладкий вкус смерти.

5

Нет смысла. Нет смысла. К. сбежал на рассвете, и потом нам сказали, что он совершил самоубийство, бросившись под поезд снабжения, но один из тех, кто видел его тело, сказал мне, что ему выстрелили в спину. В ту ночь я обнаружил у себя принадлежавший ему потрепанный томик «Сёбогэндзо» — он был засунут ко мне в тюфяк. Я лежу здесь и жажду горячих слез, которые проливал, бывало, но сердце мое замерзло. Я заморожен, внутри и снаружи. Я перестал чувствовать. Даже удары Маркиза не имеют эффекта и не вызывают у меня больше гнева. Как торпеды, они пролетают мимо цели. Когда-то в жизни я научился думать. Я знал, как чувствовать. На войне подобные уроки лучше забыть.

6

Во время Вашего визита, Maman, я собирался найти способ незаметно передать Вам эти страницы, но ужас, выразившийся у Вас на лице при виде меня, заставил меня переменить решение. Я солгал Вам, сказав, что мои синяки — следствие случайного происшествия во время рутинной тренировки. Не думаю, что Вы поверили мне, но в тот момент эта ложь сделала невозможным мой план передать Вам этот дневник, содержащий пространные пассажи, исполненные жалости к себе, описывающие рутинную и вполне банальную жестокость военной жизни. В итоге, благодаря отсутствию у меня выдержки и самодисциплины, вот я опять здесь, пишу при лунном свете совсем один. Но я не жалею о своей лжи. Я бы сделал все что угодно, чтобы утешить Вашу печаль.

И на самом деле, мои чувства к Маркизу начали меняться. Сначала, когда он бил меня, я боялся. Я признаю это без смущения. Как я мог не бояться? Меня же никогда раньше не били! Немногим мальчикам повезло, как мне, вырасти и стать мужчиной, слыша только самые добрые слова, самые мягкие уговоры, зная только самую нежную ласку, при матери, которая ограждала нас от всех жестокостей мира, от всех его уродств. Я был избалован и совершенно неподготовлен к жестокости, и, должно быть, это звучит, будто я жалуюсь, но это не так! Вы не должны думать, будто я виню Вас. Боюсь, эти слова могут прозвучать, будто я — самый неблагодарный в мире сын, но на самом деле все ровно наоборот. Более чем когда-либо я благодарен сейчас за то, как Вы растили нас, научив ценить доброту, образование, независимость мышления и либеральные идеи перед лицом фашизма, поразившего нашу страну. Самые жестокие наказания бессильны выжать из меня слезу, но мысль о трудностях, пережитых Вами во имя своих идеалов, заставляет меня рыдать, как младенца.

Ну вот, теперь я испортил слезами целую страницу — едва могу разобрать слова. Бумага — это драгоценность, хотя слова эти едва ли стоят истраченных чернил или бумаги, на которой написаны.

На чем я остановился? Ах да. Я рассказывал Вам о трансформации моих чувств к Ф. После первых недель наказаний и тренировок я начал замечать, что мой первоначальный страх и жалость к себе трансформируются в ненависть, а потом из ненависти — в ярость. Когда он вызывал меня по имени, вместо тревоги и страха я ощущал, как предвкушение разливается во мне, подобно наркотику, и я принуждал себя опускать взгляд, я был уверен, что, если я взгляну в его ненавистное лицо, он увидит добела раскаленную ярость у меня в глазах. Собственный гнев пугал меня больше, чем некогда страх.

Но в последнее время мои чувства изменились опять. На прошой неделе он вызвал меня, чтобы указать мне на какую-то мелкую провинность, — должно быть, я уронил зернышко риса, когда подавал ему обед, или оставил пылинку на ботинке, или он просто страдал от несварения, а может быть, плохо спал ночью. Я не помню; но он приказал мне встать на колени на пол, подсунув под себя ладони, и начал избивать меня ремнем по лицу и по туловищу.

Обычно я держал глаза опущенными, уставясь в одну точку на полу, пока они еще открывались или пока их не заливало кровью и больше уже ничего не было видно, но в тот день по какой-то причине поднял взгляд. Я посмотрел на Ф. — прямо в глаза, что против правил, потому что мы никогда не должны смотреть в глаза старшему по званию, и когда я это сделал, сердце мое вдруг смягчилось. Я знаю, это звучит странно, но чувство было именно таким. В первый раз я заметил лихорадочное выражение его близко посаженных глазок и жирный блеск пота на лбу, и меня переполнила жалость, и даже после десятка ударов я искренне мог его простить. Конечно, это было не слишком правильным ходом, потому что мой упорный взгляд и непокорство разозлили его еще больше, десять ударов стали двадцатью, потом тридцатью. Когда я потерял сознание, я потерял счет. Так или иначе, избиение каким-то образом закончилось. Кто-то, должно быть, отнес меня обратно в барак и накрыл одеялом. Когда я проснулся, наверное, у меня все болело, но я не чувствовал боли. Вместо этого я был охвачен ощущением тепла и покоя, какое приносит сознание внутренней силы.

Вот он, подумал я, источник улыбки, которую я видел на лице К., когда его избивали, до того, как я выступил вперед, чтобы принять наказание вместо него. Он мог вынести свою боль, но боль, которую я терпел за него, — это было больше, чем он способен был выдержать. Меня до сих пор мучит сознание, что я мог быть причиной его смерти, но в этом мире, где причины и следствия настолько перепутаны, точно знать невозможно.

С тех пор, несмотря на то, что карательные процедуры состоялись еще раз или два, похоже, что Ф. я наскучил, или, может быть, он испуган. Быть может, это только мое воображение, но, кажется, он делает это уже без прежнего огонька.

Должен ли я быть ему благодарен? Я потерял счет полученным ударам, но я больше не стремлюсь их вернуть. Быть может, это значит, что я перерос это детское чувство. Быть может, я вырос и стал мужчиной.

7

3 августа 1944 года — Вот о чем я не мог написать в письме. Ходят слухи, Maman. Война идет не слишком хорошо. Наши силы отступили из Северной Бирмы, и американские войска высадились на Гуаме. Если так будет продолжаться и дальше, все может закончиться вторжением США в Японию, и ввод наших частей в действие может стать последней попыткой повернуть вспять течение войны. Я глубоко обеспокоен Вашим описанием визита военной полиции, я боюсь, Вы подвергаетесь риску из-за своей политической деятельности. Умоляю Вас, будьте осторожны. Как бы я хотел, чтобы Вы передумали и, забрав сестер, уехали бы в эвакуацию за город.

8

Я написал Вам о моем решении умереть. Вот то, о чем я Вам не сказал. Вокруг вздыхают и стонут мои товарищи, охваченные беспокойным сном, а снаружи кричат насекомые, но единственный звук, который я слышу, — это тиканье часов. Секунда за секундой, минута за минутой… тик, тик, тик… тихий, сухой звук заполняет тишину до краев. Я пишу это в темноте. Я пишу это при лунном свете, напрягая уши, чтобы услышать теплые живые звуки ночи поверх холодного механического шума, но все мое существо настроено только на одну вещь: на беспощадный ритм времени, марширующий к моей смерти.

Если бы я только мог разбить часы и остановить наступление времени! Сокрушить адскую машину! Раздробить ее равнодушное лицо и вырвать проклятые стрелки из замкнутого круга жестокости! Я почти могу видеть, как прочный металлический корпус сминается у меня в руках, как идет трещинами стекло, разламывается циферблат и пальцы погружаются в деликатные внутренности, рассыпая пружинки и шестеренки. Но нет, это бесполезно, нет способа остановить время, и вот я лежу здесь в оцепенении, и слушаю, как тикают мимо моменты моей жизни.

Я не хочу умирать, мама! Я не хочу умирать!

Я не хочу умирать.

* * *

Простите. Это я с луной говорил.

* * *

Глупо. Количество чернил, которое я трачу на неуместные излияния, мысленно разбивая часы, выкрикивая что-то у себя в воображении. Забудьте о часах. У них нет власти над временем, но она есть у слов, и теперь я ощущаю искушение порвать эти страницы. Хочу ли я, чтобы меня вспоминали вот так? По этим вот словам? Вы?

Но нет, пока я их оставлю, потому что Вы их не увидите никогда. Я пишу их исключительно ради себя, чтобы вызывать Вас у себя в воображении. Они предназначены только для меня.

«Изучать Путь — значит изучать себя», — так сказал Догэн. Я дал обет сидеть в дзадзэн, дотошно изучая собственные мысли и чувства, как препарирует труп ученый, чтобы усовершенствовать себя, насколько возможно, за те короткие недели, которые у меня остались. Я поклялся полностью Вам открыться, даже если Вы никогда это не прочтете. Разорвав страницы, я не смогу изгнать трусость из собственного сердца, как не смогу остановить время, вырвав стрелки из циферблата.

На самом деле, я счастливчик. Я получил образование, у меня натренированный ум. У меня есть возможности продумать всё должным образом.

«Философствовать — значит учиться умирать».

Так написал Монтень, перефразируя Цицерона, но, конечно, мысль была не нова — ее истоки можно проследить до Сократа на Западе и Будды на Востоке… однако, «философствовать», естественно, означало там и там разные вещи…

«Изучать Путь — значит изучать себя. Изучать себя — значит забывать себя. Забыть себя — значит быть просветленным всеми бесчисленными явлениями».

* * *

В письме к Вам я упомянул свои надуманные соображения относительно «Вороньих Войн» Миядзавы и теперь чувствую себя довольно глупо. Хороший из меня капитан Ворона, что поднимается на крыло, бросаясь в бой! Но правда в том, что я не могу отрицать собственной любви к полетам. И как бы глупо это ни звучало, та сказка продолжает жить у меня в голове, и позднее я поймал себя на том, что вспоминаю сцену, в которой капитан Ворона хоронит своих врагов и молится звездам. Вы помните этот отрывок? Там говорится что-то вроде этого:

Благословенные звезды, пожалуйста, превратите мир в такое место, где нам никогда больше не придется убивать врага, которого мы не можем ненавидеть. Если бы могло такое сбыться, я бы согласился, чтобы тело мое терзали на клочки, снова и снова.

Я верю в эти прекрасные слова, и теперь, когда я знаю, что уйду, их значение наполняется для меня глубоким смыслом. Я вспомнил тот отрывок за обедом, и это вызвало слезы у меня на глазах. К несчастью, когда я утирал их, я уронил миску с соленьями прямо на пол. Похоже, однако, что мой новый ранг ограждает меня от наказаний, и Маркиз просто делает вид, что ничего не замечает.

9

Теперь, когда времени у меня так немного, предмет этот живо меня интересует. Я сижу в дзадзэн или перебираю пальцами дзюдзу, отсчитывая — бусина за бусиной, вдох за выдохом — моменты до моей смерти. Где-то Догэн называл количество моментов, содержащихся в одном щелчке пальцами, не помню точную цифру, только что она была несуразно большой и казалась случайной и абсурдной, но думаю, что в кабине самолета, нацелившего нос в борт американского корабля, каждый и единственный из них будет для меня отчетлив и ясен. Я предвкушаю, как в момент смерти буду, наконец, по-настоящему жить и сознавать себя.

Догэн еще писал, что единственный момент — это все, что нам нужно для изъявления собственной человеческой воли и постижения истины. Никогда этого раньше не понимал, потому что представление о времени было у меня неточным и смутным, но теперь, перед лицом неизбежной смерти, я могу, наконец, вникнуть в смысл его слов. И жизнь, и смерть являют себя в каждом моменте существования. Наше тело, человеческое тело, непрерывно исчезает и появляется, момент за моментом, и эта непрерывная цепь возникновений и угасаний и есть тот опыт, который мы переживаем, будучи временем и существом. Они нераздельны. Они — это единая сущность, и у нас есть возможность даже за долю секунды совершить выбор и повернуть ход событий, который может либо привести нас к постижению истины, либо увести от нее. Каждое мгновение значит неизмеримо много для всего нашего мира.

Когда я думаю об этом, мне одновременно и радостно, и печально. Меня радует мысль о множестве будущих мгновений, которые принесут возможность творить добро. Печалят меня все те неправильно потраченные моменты прошлого, что, скопившись, привели нас к этой войне.

Какая же воля возобладает во мне в самом конце? Буду ли я храбро выдерживать курс, зная, что в момент контакта тело мое взорвется огненным шаром, убив столь многих «врагов», никого из которых я ранее не встречал и ненавидеть не могу? Или трусость (или лучшая сторона моей человеческой натуры) возобладает в последний раз ровно настолько, чтобы подтолкнуть руку на штурвале и сбить самолет с курса? И, выбрав окончить жизнь в пучине позора вместо пламени героизма, в то же самое мгновение я навеки изменю судьбу вражеских солдат на корабле, а также судьбы их матерей, сестер, братьев, жен и детей?

И в ту же самую частицу времени еле заметное движение моей руки определит судьбы всех японских солдат и граждан, которых эти самые американцы (враги, чьи жизни я спасу) убьют, потому что выживут. И так далее, и так далее, можно договориться до того, что исход всей этой войны будет решен одним моментом и одним миллиметром, являя собой внешнее проявление моей воли. Но как я могу знать?

О, сколь грандиозными мы кажемся себе перед лицом смерти! Но у меня нет ни малейшего желания становиться героем. В Sein und Zeit Мартин Хайдеггер затрагивает идею Героя в контексте дискуссии о темпоральности, историчности и сущности-в-мире, и, если раньше я самым прилежным образом принялся бы анализировать мое нынешнее положение в терминах Хайдеггера, то теперь я нахожу большее удовлетворение в дзэне Догэна, в моем собственном японском наследии, что, должно быть, только доказывает правоту МХ. «Язык — это дом сущности», написал он как-то, и Догэн (сам человек слова!), без сомнения, согласился бы с этим. Но тевтонский лабиринт МХ я в своем нынешнем горячечном состоянии нахожу утомительным, и вместо того меня тянет в тихие и пустые покои Догэна. Между словами Догэн познал тишину.

* * *

На базе зацвели вишни, потом лепестки облетели, а я все еще не разделил их судьбу.

«Завтра я погибну в битве», — сказал капитан Ворона.

Монтень писал, что смерть сама по себе ничего не значит. Это наш страх перед смертью придает ей смысл. Боюсь ли я? Конечно, и все же…

Que sais-je?{29} — спрашивал Монтень. Ответ: ничего. В действительности, я не знаю ничего.

И все же по ночам я лежу у себя на койке и отсчитываю бусины на четках, по одной за каждую любимую мною вещь на земле, снова и снова, по бесконечному кругу.

10

Вчера мы прибыли на Кюсю. К нашему отряду были приписаны двое солдат-ветеранов с Китайского фронта, которым было дали увольнительную, но потом вновь призвали на службу. Это были жесткие люди, дикие и поджарые, в их много видавших глазах поблескивала жесткость, и даже Ф., казалось, стушевался в их присутствии. Настроение в бараке изменилось в ту же минуту, как они вошли. Прошлой ночью после ужина они сидели с нами, окруженные юными нежными лицами наших свежих рекрутов из студентов, ковыряли в зубах и хвастали о тех временах, как они служили в провинции Шаньдун.

Я едва сдерживаю тошноту, вспоминая сейчас их рассказы, как они смеялись, вспоминая о старых китайских бабушках, которые прятались в хижине со своими внуками и которых они обнаружили. Одну за другой они вытаскивали старых женщин на середину хижины и насиловали, а потом штыками разворачивали им половые органы. Продолжая похохатывать, они изображали, как смешно старые женщины умоляли пощадить их внуков. Одного за другим они подбрасывали младенцев в воздух и накалывали на штыки.

Как блестели у них глаза, когда они рассказывали о китайцах, которых подвешивали вверх ногами, будто готовя мясо на открытом огне, а потом смотрели, как горящая плоть отваливается с их еще живых тел, а руки их дергаются, как щупальца у жареного кальмара. Когда те люди умирали, они разрезали их обугленные трупы и скармливали собакам.

Как глумливо они посматривали на нас, описывая юных японских рекрутов, неискушенных мальчишек, как я и К., которым приказали отрабатывать штыковые удары на живых пленниках-китайцах, чтобы укрепить боевой дух. Они привязывали пленников к столбам и рисовали мишень поверх сердца. «Коли везде, кроме как здесь», — командовали им офицеры, указывая на круги. Смысл был в том, чтобы пленники оставались живыми как можно дольше, и мальчишки-солдаты дрожали так, что у них тряслись штыки, и испражнялись прямо в штаны. Наши двое бравых солдат посмеивались, вспоминая их ужас. К концу упражнения, заверяли они нас, когда пленники были мертвы, а их искромсанные тела истекали кровью, те японские мальчики были мужчинами.

Свои деяния они описывали так же, как совершали, — безо всякого стыда. Они выполняли приказ, сказали они, им велено было преподать китайцам урок, и те убийства совершались перед целыми деревнями, и дети жертв, их родители, соседи и друзья — все должны были смотреть. А пересказывая все это, они давали урок нам, чтобы ожесточить нас и подготовить к тому, что ждало нас в будущем.

«Chacun appelle barbarie ce qui n’est pas de son usage», — писал Монтень. — «Каждый зовет варварством то, к чему он непривычен».

К счастью, я не проживу достаточно, чтобы привыкнуть к этому, и в одном я благодарен этим двум дьяволам: их чудовищное варварство представляет мои собственные незначительные страдания в совершенно новом свете. Мне мучительно стыдно, что я потратил столько чернил на жалобы. Настало время закрыть книгу моей жизни. Maman, мой вылет назначен на завтра, так что это — прощание. Тэцу-но Амэ[146] началась, и сегодня у нас с товарищами, студентами-офицерами, будет праздник. Мы будем пить сакэ, писать завещания и официальные прощальные письма. Командование ВМФ перешлет Вам эти пустые слова вместе с моим личным имуществом — дзюдзу, которые дали мне Вы, моими часами и томиком Сёбогендзо, принадлежавшим К. Однако же этого дневника среди вещей не будет. Должен признаться, я переменил решение, и теперь мне хотелось бы каким-то образом передать его Вам, но я не смею. Его содержание бросает тень на этот помпезный патриотический спектакль, который мы все так мрачно разыгрываем, и я боюсь, это может поставить под угрозу ту компенсацию, которая причитается Вам в обмен на жизнь единственного сына. Не знаю, что я сделаю с тетрадью. Может, сожгу ее сегодня, когда буду пьян, или возьму с собою на дно океана. Этот дневник был моим утешением, и — я не считаю, что это пустые мечты, — я всем сердцем верю, что, хотя Вы никогда не видели этих страниц, Вы все же читаете каждое написанное мною слово. Вы, дорогая мама, знаете мою истинную душу.

Теперь я хочу сказать Вам то, что не смогу сообщить ни в каком официальном документе, который могут прочесть или перехватить. Я принял решение. Завтра утром я крепко перевяжу голову лентой с символом Восходящего солнца и полечу к югу от Окинавы, где отдам жизнь за свою страну. Я всегда верил, что эта война несправедлива. Мне всегда была отвратительна алчность капитализма и имперская гордыня, которые ее породили. И теперь, зная то, что я знаю о бесчеловечной жестокости этой войны, я полон решимости повернуть самолет прочь от цели и направить в море.

Лучше сражаться с волнами — они еще могут меня простить.

Я не чувствую себя человеком, которому завтра умирать. Я чувствую себя человеком, который уже мертв.

Рут

1

Она прочла последнюю переведенную Бенуа страницу и положила на диван рядом с собой, поверх стопки. Поглядела в окно, на горизонт. Штормовые облака струились по темному небу, такие густые, что, если бы не крошечные белые точки взбитых ветром гребней, усеявшие поверхность воды, различить границу между темным небом и темным океаном было бы невозможно. Отсюда, с дивана, волны выглядели такими маленькими. Трудно себе представить. Вблизи они должны бы казаться гораздо больше. Не промахнешься.

Он влетел в волну, подумала она.

Порывистый ветер сотрясал дом; скрипели старые балки. Снаружи стонали и шатались деревья. Живая древесина.

Нао об этом еще не знает. Она все еще думает, что ее двоюродный дед врезался на самолете во вражеский корабль. Она думает, он умер героем, выполняя задание. Она не знает, что он его провалил. Как это может быть?

Электричество все еще было, но свет мигал и гас уже несколько раз. Где-то на провода упало дерево. Генератор до сих пор пребывал в мастерской, в Кэмпбелл-Ривер. Они висели на волоске.

Она прочла его письма на японском — то, официальное, которое она нашла под рамкой, и другие, которые дала ей Дзико, — но она ничего не говорит о тайном дневнике на французском. Знает ли она о нем вообще? Где он? Если Харуки № 1 напился и сжег дневник, или взял с собой на задание, тогда бумага должна была бы уже давным-давно превратиться в пепел, развеянный ветром, или в целлюлозу, растворившуюся в море.

Она взяла в руки сверток вощеной бумаги с тетрадью, который Бенуа вернул вместе с переведенными страницами. Перевернув сверток, она внимательно его осмотрела.

Дневник существует в реальности, но как он сюда попал? Каким образом он оказался в пакете для заморозки и здесь, у меня в руках?

Ей хотелось обсудить это с Оливером, задать все эти вопросы вслух, но его не было дома — он искал Песто. Она развернула вощеную бумагу, разгладила тетрадь. Провела пальцами по странице. Бумага была дешевая. Чернила потускнели, но было видно, что когда-то они были цвета индиго. Он прятал их в коробке для бэнто, под рисом. Он прятал их в шинели, на груди. Она закрыла глаза и поднесла тетрадь к лицу, глубоко вдохнув, но пахло только воском и морем.

Нао должна прочесть это, и ее отец тоже. Им нужно знать правду.

Она открыла глаза, вновь сложила дневник и завернула в бумагу. Снаружи становилось темно. Она взглянула на часы небесного солдата, посмотреть, сколько времени. Часы все так же тикали. Где же Оливер?

Харуки № 1 сражался с глубочайшими моральными и экзистенциальными проблемами, касающимися геноцида, войны и последствий собственной неизбежной смерти, а мы из-за пропавшего кота расстраиваемся? Как это вообще возможно?

Но это было возможно, и это было правдой. Нельзя было сосредоточиться ни на чем с тех пор, как сбежал кот, и беспокойство их еще больше возросло, когда они узнали про собаку Бенуа, как ее съели волки. Каждый раз, как Оливер слышал шум снаружи, он бросал любое дело, шел к двери, открывал и прислушивался. Он с равной тревогой вслушивался в уханье сов, в волчий вой, даже в карканье воронов.

— Уверен, с ним все в порядке, — сказал он, пытаясь приободриться. — Такой мелкий парень. Горстка костей на один укус. Да кто его есть станет?

Но они оба знали, что в лесу полно хищников, которые с удовольствием съели бы на ужин маленького кота. Наконец, он больше не мог уже этого выносить и, когда поднялся ветер, отправился на поиски.

Рут была расстроена. Она была виновата, что разозлилась, напугав Песто, так что он сбежал из их кровати и ушел на улицу ночью. Она жалела о том, что не могла сдержаться. Она жалела о том, что Оливер с самого начала ее рассердил.

2

Дождь зарядил как следует, и она решила спуститься вниз, подбросить в огонь дров. Спустившись, она обнаружила, что дров осталось маловато. Надев дождевик и резиновые сапоги, подхватив налобный фонарик и слинг для дров, она отправилась к поленнице. Ветер поднялся нешуточный, и ветви кедра неистово метались. Где же он? При таком ветре в лесу было небезопасно. Деревья стонали и трещали под ударами бури. При огромной высоте корни у них уходили на удивление неглубоко, а почва размякла от дождя. На секунду в голову пришла мысль, что ей надо бы пойти поискать его, но она тут же поняла, как это было бы глупо. Она стала вытягивать из штабеля поленья и складывать их в кожаную перевязь, и тут сверху раздался хриплый крик. Она подняла голову. Это была джунглевая ворона, она сидела на своем обычном месте среди кедровых ветвей. Ворона взглянула вниз, на нее, похожим на бусину глазом. «Кар!» — крикнула она настойчиво, и это прозвучало как предупреждение. Рут оглянулась на дом. Окна были темными. Электричество отключилось. Внезапно ей стало страшно.

— Что же мне делать? — дождь ударил ей в лицо, когда она повернулась обратно к вороне. — Лети, — сказала она. — Пожалуйста, лети и найди его.

Ворона продолжала внимательно на нее глядеть.

Какая глупость, подумала она. С птицей разговаривать. Но вокруг никого не было, и звук собственного голоса почему-то помог ей успокоиться.

Ворона вытянула шею, встряхнула перьями. Рут взвалила на плечо тяжелый слинг с дровами и направилась к дому. «Кар!» — опять закричала ворона, и, обернувшись, она увидела Оливера, как он выходит из-за раскачивающихся деревьев, весь мокрый от дождя. Увидев ее с дровами на плече, он развел руками. Его мокрые ладони были пусты. Кота не было.

Нао

1

Решение покончить с жизнью реально улучшило мне настроение, и внезапно все те штуки, которые Дзико говорила о времени, обрели смысл. Самый лучший способ научиться ценить жизнь — осознать тот факт, что жить тебе осталось недолго. Звучит, конечно, банально, но я реально начала впервые переживать вещи во всей полноте, ну, например, красоту слив и вишен в цвету на аллеях парка Уэно. Я пропадала там целыми днями, бродя туда и сюда по длинным пушистым тоннелям, сотканным из розовых облаков, глядя вверх на мохнатые от цветов ветви с крошечными искорками света и кусочками синего неба, сквозящими между ними. Время исчезало, это было все равно что заново родиться в этот мир. Все было совершенным. Стоило подуть ветерку, и лепестки дождем сыпались мне на задранное к небу лицо, и я останавливалась — у меня дыхание перехватывало от такой красоты и такой печали.

Впервые в жизни у меня был проект и цель, на которой следовало сосредоточиться. Мне нужно было понять, чего я хочу добиться за оставшееся мне время, и вот так я пришла к пониманию того, что хочу записать историю жизни старой Дзико. Дзико была такой мудрой и интересной, и теперь, как я подумаю о том, что провалила свой проект — рассказать ее историю, мне хочется плакать.

2

Причина, по которой я проводила дни в парке Уэно, затерявшись в вишневом цвету, состояла в том, что Бабетта все еще злилась на меня и, естественно, в школу я не ходила. Я так там и не была с тех пор, как обрила голову и обрела суперпауэр, и, по большей части, я чувствовала по этому поводу только огромное облегчение, но теперь, когда учебный год был практически окончен, мне стало еще и немножечко грустно. Я ходила сдавать вступительные экзамены в старшую школу, как и обещала маме, и с треском их провалила. В ту же минуту, как я села за парту, я поняла, что влипла. В классе, где проводились экзамены, было ужасно жарко, и туда битком набились подростки в форме, и вся эта масса тряслась в мандраже, воняла подростковым потом и полиэстром. В воздухе стояло густое облако феромонов — их практически пощупать можно было, и мои сочные, такие интересные мозги превратились в свинец. Тяжелые, тупые, инертные. Все, чего мне хотелось, — положить голову на парту и заснуть.

Оказалось, добрая часть материала была-таки мне хорошо знакома, особенно раздел по английскому, но на большинство вопросов я даже отвечать не стала. Оценки у меня были такие низкие, до смешного, будто я умственно отсталая или еще что, но я, такая, ну и что, плевать. Сильно меня это не беспокоило, ну, немного только, потому что теперь я знала, что никогда не попаду в старшую школу и не узнаю все те вещи, которые знал мой двоюродный дед Харуки № 1 до того, как умер. То есть, конечно, ты можешь сказать, какой смысл что-то учить, если все равно собираешься покончить с собой, и это правда, но ведь были же люди, и они все равно старались, и в этом есть что-то ужасно благородное.

Вот, например, супергероиня старой Дзико Канно Сугако — она продолжала учить английский и вести дневник до того самого дня, как ее повесили. Мне кажется, она — хороший образец для подражания, хотя, конечно, она императора собиралась бомбой убить.

Короче, теперь я знала, что время мое на земле ограничено, и не хотела тратить больше ни одного драгоценного момента на дурацкие свидания, и это серьезно взбесило Бабетту. Она сказала, я занимаю ценный рабочий столик у «Фифи», и что мое царапанье ручкой создает занудную атмосферу. Я попыталась убедить ее, что писатель — как раз аутентичная деталь, как в настоящем французском кафе, но она не согласилась и наконец предъявила мне ультиматум. Или иди на свидание, или выметайся.

Ладно. Плевать.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

Башни духов связывают части мироздания. Демиурги сражаются за право, управлять тысячами богов центра...
И снова Алексей Терехин переносится в другую эпоху, на этот раз в тяжкое для России время – вторжени...
Правдивое и захватывающее повествование о полном опасностей плавании и о людях моря, последних роман...
Жизнь Юли - вечная и беспросветная борьба как с собственной сущностью, так и с окружающим миром. Род...
Один из финансовых гениев корпорации Arasaka попадает в альтернативный мир Японии восьмидесятых, где...
Самый полный гороскоп на 2024 год поможет каждому знаку Зодиака узнать, каким для него будет 2024 го...