Наследие Сорокин Владимир

– Пойдёт, пойдёт.

Ольга вышла.

Вера взяла Глеба за руку:

– Пошли. Без чая с мёдом не отпущу.

Глеб нехотя двинулся за матерью. Красный махровый халат был ему велик и волочился по полу. Они спустились в гостиную, прошли в столовую. Слышно было, как на кухне кипит работа.

– Садись и жди меня, – сказала Вера, а сама пошла на кухню.

Глеб уселся за большой стол.

На кухне Фока готовил, Даша резала овощи на доске.

– Даша, сделайте нам чаю с мёдом и малиной, – распорядилась Вера.

Даша тут же бросила нож и пошла исполнять.

Едва Даша наполнила обе чашки китайского фарфора ромашковым чаем и водрузила заварной чайник на попискивающий электросамовар, заскрипели ступени лестницы и в столовую спустился Пётр Олегович Телепнёв – муж Веры Павловны, отец Глеба, пятидесятилетний полный мужчина с мясистым, брылястым, толстогубым и всегда румяным лицом, широкой шеей, пристальными быстрыми глазами и развалом местами седеющих тёмно-каштановых волос. Он был в холщовой толстовке с засученными рукавами, в широких, также холщовых штанах и кожаных греческих сандалиях.

– Ну вот! – произнёс он рокочущим баритоном, снимая на ходу круглые очки в тонкой металлической оправе. – Слышу звуки самовара!

– Мы промокли с Глебушкой. – Вера накладывала сыну в розетку тёмного гречишного мёда.

– Рыбу ловили? – пророкотал Пётр Олегович, подходя и оглядываясь. – Как темно! Ну и ливень! Даша, зажги канделябр!

Он ступал косолапо, полными тяжёлыми ногами, которые плохо сочетались с его подвижным, живым и быстроглазым лицом.

Даша стала зажигать свечи стоящего на комоде канделябра.

– Двух окуней поймал, – сообщил Глеб, громко отхлёбывая чай своими обиженными, пухлыми губами.

– Молодец!

– Присоединяйся к нам, Петя.

– С удовольствием! – Он уселся за стол.

– Даша, подайте стакан Петра Олеговича.

– И огня сюда, огня!

Даша поставила канделябр на стол.

Несмотря на полноту и косолапость, Телепнёв делал всё своими белыми руками быстро и ловко. Дотянувшись, он взял Верину руку своей полной белой рукой с не по-мужски изящными, к ногтям сужающимися пальцами и быстро чмокнул запястье жены:

– Ты тоже ловила?

– Нет, я Глебушку встретила с зонтом. А Тимофей нас подвёз.

– Вот как! Успели? Увернулись? Эвон как льёт! – Пётр Олегович покосился на окна. – Внезапно небо прорвалось с холодным пламенем и громом!

– И впрямь прорвалось. Потоп.

Вера стала наливать ему чаю в стакан в подстаканнике с советской космической символикой:

– Даша, ступайте к Фоке, вы там нужней.

Даша вышла.

– Ну вот. Сеть рухнула, – сообщил Телепнёв, тряхнув развалом прядей и принимая стакан. – Как всегда во время грозы. Раз – и нет! Словно в старые времена! Юймэй![25]

– Зато есть возможность почаёвничать, – улыбнулась Вера.

– О да, о да! Положи-ка мне, Веруша, медку.

Вера положила мёду, он взял розетку, сразу ополовинил её чайной ложкой и запил мёд чаем, зачмокал:

– Не могу вязать.

– Отдохни, Петя.

– Мы отдохнём, как говорили известные тебе сёстры… ммм… чудесная ромашка… аромат луговой… и мёд хорош…

– Это не с ярмарки, а наш, деревенский.

– Пахома? Или Женьки?

– Пахомовский.

– Пахом – правильный мужик.

– Он жену свою колотит и детей, – сообщил Глеб.

Родители переглянулись.

– А ты откуда знаешь, Herr Fischer[26]?

– Митяйка рассказывал.

Телепнёв отхлебнул чаю:

– Ну вот. Мда… это… ммм… скверно. Бить никого нельзя. Даже животных.

– Я бы Виперию побил, – прихлёбывал чай Глеб. – Она наглая и злая. И со стола ворует.

– Новая кошечка, ещё к нам не привыкла. – Вера бесшумно, в отличие от мужчин, пила чай.

– Диковата, диковата, – кивал седеющими прядями Пётр Олегович. – Но ты понимаешь, сын мой дорогой, путь насилия хоть и самый простой, но совершенно тупиковый.

– Пап, она ласки не понимает. Плохая кошка! Оцарапала меня.

– Э, нет, родной. – Пётр Олегович зачерпнул полную ложечку мёда, отправил в рот и тут же запил чаем, задвигал увесистыми розовыми щеками. – Плохих животных… ммм… не бывает, как и плохих людей. Что есть плохо? Поступок! Кто его совершает? Человек. Вопрос: способен ли человек, совершивший плохой поступок, после этого совершить поступок хороший?

– Способен, – ответил Глеб.

– Но если бы он был плохим человеком, он бы не был способен на хорошие поступки. А совершал бы только плохие! Значит, он не плохой человек. И не хороший. А – просто человек. Ното sapiens с суммой хороших и плохих поступков. Так и животные. Вот эта Виперия тёти Олина, она же не всё время шипит, царапается и ворует? Может и приласкаться, и ласково помурлыкать? Может?

– Ну, может… но всё равно противная.

– Противная! Потому что ты запомнил только её плохой поступок. А если бы мы с мамой держали в памяти только твои плохие поступки, кем бы ты был для нас? Или мама помнила бы только мои плохие поступки?

Вера притворно-грозно прищурилась:

– И какой был последний?

Пётр Олегович тут же задумался, лицо его стало сумрачно-серьёзным. Он угрожающе процедил:

– Третьего дня облил тебя за завтраком сливками.

И расхохотался, откидываясь на спинку стула. Смех его был сильный, задорный, грудной. И всегда заражал окружающих.

Вера и Глеб тоже засмеялись.

– Так что, Глеб, не суди Випу строго. Помни, что говорил Филипп Филиппович из “Собачьего сердца” – ласка, только ласка.

Глеб кивнул.

Телепнёв покосился на окна:

– И не думает переставать!

– Петя, месяц сушь стояла.

– Да, да, пыль глотали мужики и бабы… А нынче: шёл дождь, скрипело мироздание… Веруша, я прошу прощения!

Он прижал руки к пухлой груди.

– Что такое?

Пётр Олегович замер в этой позе. Затем произнёс робким шёпотом:

– Я про-го-ло-дался!

– Господи! – Вера рассмеялась.

– Завтракали рано, а сейчас уж первый час.

– Я тоже есть хочу, – сказал Глеб и перевернул на блюдечке пустую чашку.

– Господи, мои мужчины голодные! – Вера всплеснула руками, встала и пошла на кухню.

Пётр Олегович обнял сына:

– Дадут! Дадут нам поесть!

Вскоре на столе оказались варёный окорок, жареная холодная курица, свежие огурцы, пшеничный и ржаной хлеб, сливочное масло и овечий сыр. Пётр Олегович достал из буфета графин с водкой, настоянной на смородиновой почке, подмигнул:

– Ну вот. Чтобы легче проскочило! Да и обед у нас безалкогольный…

– Чтение и водка несовместны.

– Увы!

– Тогда… Петя, и мне рюмку. Я озябла в лесу.

– Правильно!

Он взял две хрустальные рюмки и с графином подошёл к столу, стал разливать золотистую настойку.

– И кстати, в лесу наткнулась на мягкий куб.

Густые чёрные брови его поднялись:

– Что ты говоришь!

– Да. Ползёт в лесу у нас.

– Почему в лесу?

– Ты у меня спрашиваешь?

– Кубы только по полям должны ползать. – Глеб взял кусок курицы.

– Именно! Какого черта он ползёт в лесу?

– Пошли запрос в МЭ, дорогой.

– Сеть рухнула. Не до запросов! Но… эдак он и в дом вползти может?

– Может.

– Нет, я не против. Как вползёт, так и выползет, и дом наш будет в сто раз L-гармоничней, но…

– Но! – Вера подняла рюмку. – Выпей за наше с Глебом здоровье. Простужаться летом не хочется.

– Ваше здоровье, дорогие мои!

Они чокнулись и осушили свою рюмки.

– Ну вот. Ах, хороша! – Пётр Олегович взял двумя пальцами огурец и захрустел им.

Вера положила ему и себе ветчины. За окнами заполыхала молния и загремело так, что в буфете зазвенела посуда.

– Зевс Громовержец! – Хрустя огурцом, Пётр Олегович подмигнул Глебу.

– Пап, а у нас есть громоотвод?

– Не знаю… – задумался отец. – Не знаю!

– В этом доме есть всё. – Вера делала сыну бутерброд с ветчиной. – Кроме новой ванны.

– Ну, душа моя, в мире материи всё ломается, рано или поздно.

– А потом ремонтируется.

– Я послал запрос, всё будет. Я сам тебя опущу в новую ванну.

– Жду не дождусь!

Глеб доел курицу, рыгнул. Мать протянула ему бутерброд.

– Мам, я не хочу.

– Правильно, не переедай. Сегодня большой обед. – Она вытерла ему раскрасневшиеся тубы салфеткой.

– Я пойду к себе, поскольжу. – Он встал.

– Так Сети же нет пока.

– А у меня цзин[27].

– Хорошо, только переоденься. И кофточку надень.

Глеб вышел, прошуршав халатом по паркету. Жуя, Пётр Олегович проводил сына довольным взглядом:

– Как он… ммм… возмужал! За одну весну. Стремительно!

– Да, – улыбнулась Вера.

– По последней. Выпьем за Глебушку! – Он стал наполнять рюмки.

– Подожди. – Она положила свои пальцы на его широкое запястье. – Подожди, дорогой.

Муж замер с графином в руке.

– Поставь пока.

Он поставил графин на стол. Помедлив, Вера вздохнула:

– Петя, дорогой, я давно тебе хотела что-то сказать.

Он смотрел на неё. Когда лицо его принимало серьёзное выражение, большие щёки его выглядели особенно по-детски беспомощно.

– Что-то сказать. – Она погладила его по руке. – Ты сейчас вспомнил, что облил меня за завтраком сливками. Коровьими сливками. Пролил на меня из сливочника. Сливки. Белые.

– Да, дорогая, да, и поверь, это было какое-то помутнение… я качнулся, как какой-то похмельный официант из…

– Помолчи.

Он смолк.

Она приблизила к его большому лицу своё узкое, красивое, словно выточенное из слоновой кости лицо:

– Муж мой, почему ты уже долгое время орошаешь меня своими драгоценными сливками только по тем дням, когда я не моту забеременеть?

Рот Петра Олеговича раскрылся. Он уставился на жену так, словно увидел другого, незнакомого ему человека.

– Извини меня за прямолинейность. Извини. Но я… я думала эти месяцы, как это получше сформулировать. И всё получалось как-то глупо, по-бабьи. А теперь… эти сливки помогли. Или мне кажется, что не помогли, не знаю… В общем… в общем, скажи, Петя… Пётр, ты так не хочешь детей?

– Дорогая… – пролепетали его губы.

Она тут же накрыла их пальцами:

– Подожди, милый, подожди! Я не так сказала, прости дуру, я просто волнуюсь.

– Милая, Веруша, родная моя…

– Молчи! Умоляю!

– Хорошо, хорошо… только не волнуйся так…

– Да, я волнуюсь, меня всю трясёт… – Она выдохнула и вздохнула глубоко. – Господи, дай мне сил!

Взяла его за тяжёлые щёки:

– Любимый мой человек, родной мой Петя. У меня никого нет, кроме тебя и Глеба. Оля – родная, но… ты знаешь наши с ней отношения. Мама с папой в могиле. Брат погиб на войне. Ты и Глебушка. И всё. В этом мире. Как это: без тебя… без вас, без твоей любви, как в чёрной книге, страшно в мире душном. Мы втроём счастливы. И это прекрасно! Это наше счастье. Даже – не семейное, а просто – счастье. Большое наше счастье, которое длится и длится. Мы его ценим и дорожим им. Я дорожу каждой минутой нашего счастья. Но я не хочу… нет… я хочу, да, я хочу, чтобы наше счастье мы с тобой ничем не ограничивали, не загоняли в рамки… ну, семейной рутины, так это сказать? Да! Рутины серой. Чтобы мы не надевали на счастье шоры такой вот рутины, такой мещанской рассудительности!

– Но, милая…

– Молчи, дорогой!

Она снова накрыла его большие, мягкие, всегда тёплые губы.

– Наше счастье – животное большое и очень свободное. Если мы наденем на него шоры, взнуздаем здравым смыслом быта, будем понукать, стреноживать – оно быстро превратится в забитую клячу. И тогда – серая рутина жизни обрушится на нас, милый мой, она покроет нас, засыпет всё, всё, все наши радости! Они окаменеют. И мы станем каменными тоже. И будем жить, как окаменевшие люди, жить, двигаться, говорить нужные слова, заниматься любовью, а потом не заниматься – и так до гробовой доски. Каменная жизнь! И это будет ужасно.

Она замолчала. В карих глазах её стояли слёзы.

Пётр Олегович набрал в лёгкие побольше воздуха, отвёл её руку от своих губ:

– Ну вот. Дорогая, милая моя, я клянусь тебе, кля-ну-сь всем святым на свете, всем, что у меня есть, жизнью своей, что я ни-ког-да, слышишь? никогда не рассчитывал и не высчитывал твои опасные дни! Да, это было ещё до рождения Глеба, в Тайбэе, когда мы, молодые, береглись с тобой из-за твоей учёбы, и это было наше решение, наше с тобой, совместное, осознанное! Но чтобы я сейчас сам что-то рассчитывал, составлял какой-то график, приспосабливался, берёгся… это… бред, дорогая моя Веруша!!

Последние слова он выкрикнул ей в лицо. От волнения брылья его налились кровью.

Она вытерла слёзы.

– Как… как ты такое подумать могла?! Разве это похоже на меня, а?

– Да нет, непохоже, – всхлипнула она.

– Я… я такой расчётливый, бухгалтер эдакий, Ионыч толстомясый, да? Слежу за опасными днями жены! Да?

Он взял её за хрупкие плечи:

– Посмотри на меня! Я – Ионыч?

– Нет, милый, что ты…

– Послушай, ты же знаешь, когда я пахтаю, плету, когда вяжу витальные струи, я расплачиваюсь за это.

– Я знаю, милый, знаю…

– И в эти периоды я, ну, я… нечасто орошаю тебя моими сливками!

Он расхохотался, затряс головой так, что пунцовые брылья заколыхались:

– Прости, прости, что я несу! Но это – правда, правда! Издержки профессии, ты это знаешь лучше меня!

– Знаю, знаю… – Она опустошённо рассмеялась.

– Тебе просто… ну… показалось, померещилось, что я что-то подгадываю, что-то высчитываю!

Он сжал её плечи, приближаясь лицом:

– Любимая моя, насколько ты знаешь, в постели я не Плюшкин! Не Гобсек! И даже не Дон Кихот! Клянусь тебе, что сегодня я… я за-топ-лю тебя! Если не сливками, то… хотя бы… нет, нет, что я несу, милая, что я несу! И вообще – что мы с тобой несём?!

Он захохотал, обнимая её, она рассмеялась тоже. Они смеялись и смеялись, отдаваясь смеху, обнявшись и раскачиваясь на стульях.

– Хохочете? – раздался голос входящей в столовую Ольги.

Они не могли остановиться.

– И пьянствуете? – Она заметила графин с водкой.

– Именно! Именно! – пророкотал Пётр Олегович, доставая платок и отирая свои глаза.

Вера полезла в карман жакета и вместо платочка вынула салфетку, которой берегла пальцы от татарника. Она высморкалась в салфетку и стала вытирать ею глаза.

– Виперия сбежала от грома, – сообщила Ольга и подошла к окну. – Конца не видно. Мой сад весь смоет.

– Ну вот. Уф… давно так не хохотал… – Телепнёв перевёл дыхание.

– Я… – начала было Вера, но снова стала смеяться.

– Не продолжай, умоляю! – Он схватил жену за плечи. – А то молочная тема угробит нас!

– Да, да, ладно… всё… – Она вздохнула и ровно задышала. – Спокойно, спокойно…

– Что же вас так развеселило? – спросила Ольга, постукивая ногтем по оконному стеклу. – Опять milklit?

– Нет, другое… так, аберрация… – произнесла Вера.

– Аберрация? Наш Фока любит это слово. Если пироги подгорели, говорит: аберрация случилась.

– Мда… аберрация… милая, мы так с тобой и не выпили за здоровье Глеба. – Пётр Олегович взял свою рюмку. – Оленька, выпьешь с нами?

– Для меня слишком рано.

Вера подняла свою рюмку. Они чокнулись и выпили.

– Пойду Випу искать. – Ольга пошла к двери.

– Она забилась куда-то, гроза кончится, сама выйдет, – предположила Вера, закусывая водку.

– Не знаю…

Ольга вышла.

Гроза завершилась к трём, затопив большой сад и побив ливнем цветы малого. А к пяти часам в имение Телепнёвых съехались гости: Пётр Петрович Лурье, milkscripter, с супругой Лидией Андреевной, Протопопов Иван Иванович, milkscripter, с подругой Таис и Ролан Генрихович Киршгартен, переплётчик. До имения каждый добрался по-своему: Лурье доехали поездом, а со станции взяли коляску, Протопопов и Таис прикатили на своём оранжевом БМВ, Киршгартен с получасовым опозданием прилетел на серебристо-чёрном аэропиле, приземлившись прямо у крыльца террасы. Выключив двигатель, он снял шлем с головы и проговорил своим негромким, всегда спокойным голосом:

– Прошу прощения, дамы и господа! Опаздывает тот, кто быстро едет или летит.

– Ну вот! Genau![28] – пророкотал Пётр Олегович, стоя с бокалом кваса в руке.

В ожидании припозднившегося все пили квас и брусничный морс у закусочного столика. Алкоголя на столике не было.

– Ролан, вы Меркурий! – восторженно-угрожающе произнесла высокая, смуглая и стройная Таис.

– Скорее – Пегас! – добавил такой же высокий, худощавый и смуглый Протопопов. – Тебя не сбила ПВО?

– Как видишь. – Киршгартен бросил шлем на газон, отстегнул аэропиль и позволил ему также упасть на газон, открыл багажник и достал бутылку шампанского.

– Успел ты, брат, после грозы! – тряхнул прядями Телепнёв. – Повезло тебе!

– Он же немец, всё рассчитал! – улыбалась Вера.

– Штрафную кваса Киршгартену! – улыбался круглолицый бородатый Лурье.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»