Перехваченные письма. Роман-коллаж Вишневский Анатолий

* * *

Утро. Дождь.

Маленького показали, сегодня у него вид немного лучше, спокойнее, не так кричал ночью. Сегодня он уже большой, наш Степан, ведь ему уже неделя сегодня. Какой длинный для него жизненный путь. Он открывает глаза совсем и начинает все больше походить на большого Кота. Когда открывает глаза, они почти круглые, с темным ободком вокруг, да и цвет их меняется, не голубые, а скорее темно-зеленые или синие, но темные, и вообще душенька такой, только рот все открыт как у галчонка, все есть хочет, вероятно.

Ты не сердишься, что вчера пришлось дать эти 100 франков? Но что делать, милый, уж мы как-нибудь обернемся, а ведь Котенку нужна постель. А Бетя и так все тратилась на шерсть, она, если ей разрешить, может все свои деньги истратить, а потом снова служить у этих Mantel'ей. Нужно, чтобы у нее было немного денег скоплено, для того, чтобы она решилась уйти. Так ты не сердись, да, Кот?

* * *

Милый, все время о тебе думаю и хочу себе представить, как ты живешь и о чем ты думаешь. О, милый, милый Кот, всегда теперь будем вместе, да?

Все забываю тебя спросить, визиты так коротки: послал ли ты 1-го деньги в Монте-Карло? Я надеюсь, ты не забыл, милый, это не надо никогда ни забывать, ни откладывать — правда?

В понедельник принеси мне голубую шерсть для вязания, лежит, по-моему, в бумажном мешке у окна. Затем хорошо бы для меня было достать почитать Житие Степана Первомученика.

Котенкин, любимый, сегодня ты был какой-то грустный, скучный, неприятности какие? Милый, ты теперь уже не грусти, скоро мы вернемся. Ты уж эти десять дней займись как-нибудь.

Конечно, первое время ты будешь нами не совсем доволен, потому что и сонный Степа закричит, и я вряд ли смогу ходить — боюсь, что из-за порыва придется еще немножко полежать. Но все-таки не откажись нас принять, потому что нам здесь очень без тебя плохо. Милый Котеночек, любимый, родной.

Дневник Бориса Поплавского[192]

Из записей лета 1935

И снова, в 32 года, жизнь буквально остановилась. Сижу на диване и ни с места, тоска такая, что снова нужно будет лечь, часами бороться за жизнь среди астральных снов. Все сейчас невозможно, ни роман, ни даже чтение. Глубокий, основной протест всего существа: «куда Ты меня завел?» Лучше умереть.

* * *

40 кило — на улице против метро Danton — легкие, как перышко, полетели они на плечо; опьянение удачей с глазами, налитыми кровью, расталкивая взглядом прохожих, давя всех. Парижский Дионис в рваных носках.

* * *

Белый раскаленный день, ошпаренность шомажа, постыдная растерянность, тяжелая молитва лежа. Ужас нищеты, высылки, младороссов, которые собираются на меня войною. Головная боль. Je devrais dj y tre habitu[193], и это после счастья до слез, за такую именно судьбу.

* * *

Когда все закрывается, все двери, жизнь сдавленно сосредотачивается в Боге, но если и Бог не принимает?

Сны. Золотые паруса над черным кораблем. Лунные ужасы. Кусок желатина, превращающийся в женщину. Огромный горизонт раскаленных астральных снов за и вокруг жизни. Физическая жажда смерти.

* * *

Все вокруг горячее, пышное ничто. Ни друзей, ни любви, ни среды, и даже, кажется, Шлецер погубил «Аполлона». Учусь равнодушию к его гибели.

* * *

В буддийском осатанении снова прошел через весь город, показывая чудеса антиневрозной храбрости, и снова под аркой размышлял о тюремной судьбе неизвестного солдата русской литературы.

* * *

Раскаленное лето без солнца.

ТАСКА, ТАСКА, И СЕРДЦЕ ЗОВЕТ СМЕРТЬ.

* * *

Nuits perdues dans un brouillard de feux. Songes[194]. С кем-то над опасными полями, по которым вдоль безысходных каналов разлилась зеленая вода. Споря с ним и радуясь своей силе, спиной поднимаюсь в огненное море облаков, избегая, таким образом, болота и смеясь над опаснейшими местами, так выше и выше до самой почти вершины небоскреба, где на карнизе, на спине каменного сфинкса живут Татищевы. Вдруг вижу высоту, умоляюще прошу Дину меня поддержать, ибо головокружение тянет меня вниз…

Наталья Столярова — Иде Карской

6 августа 1935

Милая Ида

Получила ваше послание. Спасибо за сплетни (помните, что до них я всегда голодна — хлебом не корми).

Приехать в этом году не удалось. Мешают материальные и прочие обстоятельства. Но в будущем году или, может быть, в середине зимы — обязательно.

Пока что готовлюсь в аспирантуру в Институт психологии. Но трудный вступительный экзамен по диалектическому материализму, боюсь провалиться. По этому поводу отказалась от Байкала, хоть и страшно хотелось бы куда-нибудь выехать. Приятно, что это аспирантура — работа серьезнее и свободнее студенческой. Кроме того, не оставляет меня мысль о летном деле, которое хочу совместить с психологией.

В пяти минутах от меня на Москва-реке — водная станция «Динамо». Последние дни палит солнце, и я там купаюсь и загораю. И так как кругом зелень и парки, то иллюзия, будто не в городе это. Это напротив Воробьевых гор. Посылайте ко мне друзей, уезжающих из Парижа. Приятно видеть людей оттуда. Как Котляр? Не собрался еще? Между прочим, Ида, какие здесь есть чудные музеи. Один из моих любимых — Музей западных искусств — большие коллекции Пикассо, Гогена, Ван Гога, Матисса, Ренуара. Я прямо опешила, когда увидала.

Художники здесь у нас пользуются особым почетом (как, увы, и писатели). Мои портреты шагают сотнями по улице (чудно видеть на каждом шагу свои глаза, губы, руки…).

Как Дина и сын ее?

Ирина Голицына — матери

28 августа 1935

23, Ennismore Avenue

Chiswick, W.4

Очень нас огорчает твое решение отложить приезд до будущего года; я все еще не теряю надежды, что как-нибудь это устроится, что кто-нибудь, может быть, поможет.

Живется трудно, концы с концами сводим плохо и закладываем последние вещи, но не унываем. Ники много работает — целый день проводит в магазине, отворяет его утром и закрывает вечером. Я надеюсь, что оценят его помощь и что имеют человека, на которого вполне можно положиться, как на самих себя.

Дети здоровы и веселы, как всегда; бегают с разными английскими детьми по нашей улице и болтают совсем свободно по-английски. Буленька и Бебешка очень хорошенькие. Мима тоже is а very handsome boy[195], огромный для своих лет — перерос Буленьку. У них есть маленький велосипед (двухколесный), на котором они много катались. Сейчас он в починке. Буленька хорошо учится в школе и получила two prizes[196]: за Divinity[197] один и за Standard[198] другой. Мимочкин report[199] тоже хороший — и учение, и поведение, только он молчит и молчит, и никак не хочет заговорить, а дома болтает целый день.

Ну пока кончаю. Крепко целую тебя и Николая также.

Дневник Бориса Поплавского

3 октября 1935

…Ночью в хаосе сонливости попытка молитвы, как и позавчера, после целого дня на улице с Пусей, в протертых, Ардашевских штанах, ослепленный, оглушенный бесчисленными молниями жизни, богатства, красоты.

Сны. Я перед неминучим судилищем скрываюсь, удираю, уплываю по гнутым коридорам в подземное царство нищих, но все равно, некогда, нет, и лучше сдаться.

Снова ужас жизни и войны, дикими буквами кричащей на первой странице газет.

Воспоминания Юлиана Игнатьевича Поплавского, отца Бориса Поплавского[200]

8 октября 1935 года Борис Поплавский случайно встретил полубезумного наркомана, решившего, под давлением житейских невзгод, покончить с собой и написавшего об этом посмертное письмо своей возлюбленной, который и подговорил Бориса Поплавского «на озорство» — изведать «порошок иллюзий», а вместо того дал ему, в увлечении маниакальной идеей уйти на тот свет с попутчиком, смертельную дозу яда, приняв такую же одновременно.

Газета «Последние новости»[201]

Париж, 10 октября 1935

Монпарнасское дно погубило еще двух русских молодых людей. При еще не вполне выясненных обстоятельствах отравились наркотиками поэт Борис Поплавский и 19-летний Сергей Ярко, пользовавшийся известностью в специфических кафе бульвара Монпарнас.

Борис Поплавский, поэт, художник и начинавший романист, вел странный образ жизни. Целыми днями просиживал он в библиотеке Св. Женевьевы за книгами религиозно-философского содержания. С наступлением ночи появлялся на Монпарнасе, среди русско-французской богемы. Здесь он, вероятно, и подружился с Ярко, почему-то именовавшим себя «светлейшим князем Багратионом».

Во вторник, около 5 часов дня, Поплавский привел Ярко к себе. Жил он у родителей. Отец, известный в Париже общественный деятель Ю. И. Поплавский, снимает в доме № 22, по рю Барро, скромную квартиру из двух комнат. Родители помеаются наверху. В нижней комнате, служившей одновременно столовой и кухней, на узеньком диванчике спал Поплавский.

По соседству с квартирой Поплавских освободилась комната. Дверь не была заперта — войти в нее с террасы мог кто угодно. Борис Поплавский провел в эту комнату своего приятеля. Дал ему пальто, подушку с дивана и свою книгу стихов, на которой сделал надпись: «Князю Багратиону, на память о наших встречах на аренах Лютеции. От автора».

Устроив гостя, он вернулся к себе, поел и сказал матери:

— Я что-то устал, хочется спать.

Прилег на свой диван и заснул.

Сон тревожный, беспокойный. Поплавский метался на своем диванчике, хрипел. Поняв, что с сыном происходит что-то неладное, г-жа Поплавская немедленно вызвала знакомого врача. Тот пришел, сделал впрыскивание камфары и распорядился немедленно вызвать автомобиль скорой помощи.

Когда автомобиль прибыл, Поплавский уже пришел в себя. При виде фельдшеров и носилок заволновался, встал с дивана и сердито сказал:

— Зачем вы вызвали их? Это было недомогание, пустяки! Теперь все прошло. В госпиталь я не поеду!

Поплавский остался с матерью. Наедине он признался ей, что нанюхался героина… Перед тем, как расстаться с матерью, он вышел на минуту на террасу, — очевидно для того, что снова понюхать героина. Вернулся, шатаясь, и сейчас же лег.

В течение ночи г-жа Поплавская три раза спускалась вниз. Сын хрипел во сне, метался. Не желая тревожить его, г-жа Поплавская не зажигала электричества.

В 5 часов утра она спустилась снова. Борис Поплавский лежал, скорчившись, на боку. На губах выступила кровавая пена.

Он был мертв.

«Князь Багратион» лежал на полу в беспамятстве и, видимо, очень страдал. Его немедленно перевезли в госпиталь Бисетр, где он вскоре, не приходя в сознание, скончался. В кармане у него нашли карт д'идантите[202] на имя Сергея Ярко, родившегося в Москве 5 мая 1916 года, советского гражданина, и два пакета героина. Отец Ярко живет в Москве. Мать-француженка — в Бресте. Полиция вчера предупредила ее о случившемся.

В бумажнике трагически погибшего поэта нашли его летнюю фотографию с надписью: «Если хочешь, я напал на след кокаина и т.д. И не очень дорого. Героин 25 фр. грамм. Кокаин — 40 фр.». Это написано рукой Поплавского — очевидно где-нибудь в кафе, где он не мог громко сообщить эту новость своему приятелю.

В карманах Ярко нашли записную книжку в розовом переплете. Перед всеми фамилиями и адресами (главным образом, фамилии русские) стояли таинственные значки. Крест изображал православного, звезда — еврея, корона — монархиста, серп и молот — советского человека; но были и другие значки: «кокаинист», «педераст» и пр.

Похороны состоятся через несколько дней. Но хоронить Поплавского решительно не на что. Семья живет в абсолютной бедности. В доме нет ни гроша.

Родители Бориса Поплавского обращаются с просьбой ко всем его друзьям и отзывчивым людям — помочь им оплатить гроб и могилу трагически погибшего поэта. Пожертвования можно направлять в Последние новости.

Газета «Возрождение»

Париж, 10 октября 1935

Вчера трагически окончил жизнь известный в эмиграции молодой поэт Борис Поплавский.

Вот что пока известно об обстоятельствах смерти поэта. Борис Поплавский познакомился на Монпарнасе с Сергеем Ярхо, подружился с ним, и Сергей Ярхо будто бы убедил Поплавского впрыскивать себе морфий.

Поплавский, обладая некоторым достатком, приютил у себя Сергея Ярхо. Оба молодых человека были очень дружны.

Поплавский, как сказано выше, не нуждался, но Ярхо, не имевший права на работу, не обладавший даже средствами на уплату за карт д'идантите, не умер с голоду только благодаря помощи друга. Бедность, а в особенности угроза высылки в СССР (у него был советский паспорт), чрезвычайно удручали Ярхо, и он неоднократно говорил о желании покончить с собой. В карманах Ярхо обнаружено несколько пакетов с морфием.

Родители покойного поэта утверждают, что смерть его — несчастный случай, а не самоубийство. Все последние дни он был в прекрасном настроении, полон всяческих планов на ближайшее будущее.

Горе отца поэта, Ю. И. Поплавского, известного общественного деятеля и публициста, и его матери — не поддается описанию.

Покойному поэту было 32 года.

Из воспоминаний Василия Яновского[203]

Во вторник я не пошел на спиритический сеанс, а ведь если бы не забыл, то все могло бы получиться иначе. Поплавский тоже, по-видимому, передумал. Вместо эзотерической дамы встретился с новым другом, отвратительным русским парижанином, продававшим всем, всем, всем смесь героина с кокаином и зарабатывавшим таким образом на свою ежедневную дозу наркотиков. Говорили, что этот несчастный давно собирался кончить самоубийством и только ждал подходящей компании. Для этой цели он только удвоил или утроил обычные порции порошков.

Не думаю, что Борис подозревал о предстоящем путешествии. Он был все-таки профессионалом и в последнюю минуту вспомнил бы о дневнике или незаконченной рукописи.

Под вечер они явились вдвоем на квартиру Поплавских. Вели себя несколько странно, возбужденные, раздраженные. То и дело выходили наружу, в уборную, и возвращались опять веселые, обновленные. Старики спокойно улеглись спать и больше ничего не слыхали. Наутро нашли два остывших тела.

Из воспоминаний Иды Карской

Поплавский увлекался наркотиками и меня подбивал на то, чтобы я составила ему кампанию в этом. «Ты ничего не понимаешь! — отвечала я. — Мне не нужны возбуждающие средства, я от рождения опьянена». Сестру же мою, с которой мы тогда жили вместе, ему, однако, удалось убедить, и она чуть было не пристрастилась.

Однажды Борис купил вместе со своим приятелем-французом эту белую пудру у какого-то проходимца. Вероятно (этого никто толком не знает), порошок был смешан с чем-то, чтобы вес был побольше. Ближе к вечеру Борис с этим приятелем пришел к себе домой. Как они пришли, как нюхали порошок, никто не заметил. Спальня родителей была наверху, а внизу, рядом с комнатой Бориса была еще одна свободная комната. Поведение Бориса было странным, ему сделалось дурно. Но и на это никто не обратил внимания, кроме соседки-врача. Она вызвала карету скорой помощи, за что Борис выругал ее крепкими русскими словами и сказал, что «все это чепуха». Потом он разговаривал с матерью, просил, чтобы она позаботилась о племяннице — это было похоже на предсмертное завещание… Ночью мать спускалась к нему, чтобы отереть пот с лица, но свет не зажигала — боялась. Его вообще иногда боялись: он мог не только обругать, но и ударить. И, сделав это, так же просто и «обаятельно» становился ласковым или признавался на коленях в любви. Когда же мать ранним утром спустилась к нему, она поняла: Борис мертв.

Было ли это сознательное желание уйти из жизни? О нет! У него бывала депрессия, но он верил в силу своего таланта. Он, как всякий художник, хотел что-то доказать миру. Смерть? Я не думаю, что он ее боялся.

Дневник Дины Шрайбман

Из записей ноября — декабря 1935

Дождь, кто-то учится внизу играть на рояле. Степан заснул. Одна, тихо, наконец. Устала, устала, запуталась, ничего не знаю.

Этот несчастный ребенок идет в тяжелое время, и я не чувствую уверенности в наших двух жизнях. Все тяжело и неясно. Смерть Бориса, даже не ясно мне, горе ли это, просто прибила, придавила, все спутала. И снова утерян покой. И снова я мечусь, даже ничего не обдумываю, только мечусь, мечусь, и вовсе нет сил ждать, когда придет прояснение. И помощи от Николая нет и не будет, он даже и не замечает, что мне невыносимо плохо.

Надо ждать конца в марте, но кажется, что это гораздо ближе. Я уже подбежала к краю лестницы, чтобы спуститься по ней вслед за Борисом, и еще непонятно, что меня держит. Мой путь будет ужасен — холод, холод, холод.

Что будет со Степаном?

Могу ли я надеяться, что Николай никогда с ним не расстанется, что он будет беречь его, что он серьезно отнесется к его воспитанию? Боже мой, излечи его от легкомыслия. Дорогой мой ребенок, какова будет твоя участь? Страшно думать, что Николай его передаст Бете и забудет о нем, как о Диме. Господи, спаси и сохрани его от этого. Ребенок мой, ты никогда ничего не узнаешь обо мне. Будь чист и ясен, будь кроток и смиренен, да хранит тебя Христос. Вот ты и заплакал, иду, иду к тебе.

* * *

Наконец стих дом. Ребенок спит, никого нет. Так, собственно, должно было бы быть всегда. Несчастный Борис, пытавшийся утешить себя «раем друзей», а жизнь беспощадна, нет даже «рая с любимым мужем», ибо где Николай, и чем его коснулась моя жизнь? Я предоставлена самой себе, своим кошмарам и страхам. Нагоняющей меня смерти (она уже почти здесь, в этом доме, держит меня, и я уже хриплю и смертельно устала) и безумным, разрывающим меня печали и страху за Степана. Что ждет тебя, дорогой мой сын? Сохранит ли тебя Николай, хватит ли у него серьезности и выдержки, или все пройдет, как все его «энтузиазмы»? И отдаст он его Бете, и что будет с моим ребенком. О Господи, сердце мое разрывается от ужаса, неужели Ты допустишь такое коверканье Божественного лица в нем, тупой изуверской, принципиальной родственной любви. Господи, спаси и сохрани сына моего от всяких посягательств на воспитание твоей Божественной души. Ребенок мой, будь чист, будь кроток, будь нежен, будь собой и слушай только Бога в себе. Будь серьезен, когда вырастешь, относись сознательно и честно к самому себе — и к миру.

Люби своего отца и попытайся научить его серьезному отношению к самому себе и ко всему на свете. Я не смогла этого сделать. Освободи его от бессознательного, глубоко сидящего эгоизма, сделай мое дело. Уходя, я буду помнить о тебе, ибо только ты — оправдание моей ужасной жизни, о которой лучше не знать.

* * *

Уже 11 1/2, а Степан все спит. Вот уже несколько дней, как он хворает и от слабости все спит, а пора его купать. Дом затих. Сижу и жду его крика, не могу ничем заняться, усталость, усталость. Чтобы жить (а легкая способность в каждую минуту все забыть, уйти в отсутствие, вот что, увы, моя отвратительная природа, с которой надо беспрерывно бороться), необходимо бесконечное волевое напряжение, даже во сне. Сны мучительные и утомительные. Борьба с комом «Бориса» (в сущности, продолжение борьбы с живым Борисом, вечное укрощение «всегда готовой проснуться власти чувственности»). Во сне помню, что надо защищаться, защищать свою жизнь (кому нужную? но раз я вступила в нее?), Степана, Николая, от «бездн» астральных нечистот и мук, готовых сожрать меня, проглотить, замучить. Еще надо защитить Бориса от «безвольного, темного тяготения», за которое он уже не отвечает. Спасение — молитва во сне: упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего. Знай, ком, что ты не Борис, и ты мертв, ты мертв. Не стремись в жизнь, упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, и ты тем скорее соединишься с Борисом живым в лоне Христа.

Ну, иду будить Степана.

* * *

2 часа дня. Степан спит, очаровательный ребенок, такой близкий и такой все-таки для меня понятный в своем шарме: улыбке, гримасах, капризном крике и топанье ночами. Теперь, когда я остаюсь одна, стало как-то тише и шире мне, спокойнее и больше времени. Могу думать и делать успеваю больше.

Больше всего на свете меня утомляют пустые разговоры. Не могу даже слышать, когда Ида говорит: творчество, искусство… Бррр. Что-то бесконечно фальшиво гнусавое, что раздражает, от чего тошно и приходится убегать. Как хорошо, что у нас несколько комнат. В раздражении хочется дать обет: молчание, молчание. Золото молчания. Никогда не писать, ничего, ничего, только любимым (о, как их мало: Николай и дети). А Борис ушел, исчез, конечно, еще до смерти (из-за нежелания услышать?), хотя надолго осталась семейная дружеская связанность, без той сердечной важности, первостепенности, необходимости объяснять. Ну, значит, иди своей дорогой, а я своей, и ты больше не дитя — а взрослый (этого требовала Наташа). И как трагически это кончилось. Дитя, выпущенное на свободу, — и что с ним стало?

И только любимым — нужно сказать, объяснить, то есть пытаться все-таки писать. Но как — но когда?

В глубине души Борис не хотел, чтобы я писала (хотя говорил, будто считает, что нужно) — странно — почему? Бессознательное: будешь сама писать, никогда не займешься мной, а я оставлю тебе много дела.

И дела очень много. Теперь надо заняться стихами, а потом логикой — теодицией — христологией — дневниками, что, в сущности, одно и то же, тема жизни и гордость Бориса.

И о нем еще надо написать много.

А сейчас — заниматься хозяйственной частью, скоро проснется Степушка, любимый мой, ласковый котенок.

Только бы Николай повернулся зрением и слухом своим, а то бывают мгновения, когда он закрыт, и не видит, и не слышит, будто нет никого рядом с ним, и это — в ответ на мою любовную обращенность к нему постоянную.

Наталья Столярова — Иде Карской

8 декабря 1935

Милая Идочка.

Вы не знаете, как я вам благодарна и за письмо, и за карточку. Этого никто не догадался сделать. Не ответила вам, потому что очень трудно и больно. Жить сейчас очень страшно.

Я просто будто вошла в глубокую ночь, и нет ей ни конца, ни края. Только теперь поняла, что такое знаменитые «ошибки молодости». Моя «ошибка» давит на меня как стопудовый груз. Ошибка не перед Борисом, а перед собой и перед жизнью нашей общей, перед тем абсолютным счастьем, которого мы уже достигали.

Милый друг, у меня к вам просьба собрать — какие возможно — дневники, рисунки и карточки Бориса и прислать мне или отложить, лучше прислать. Больше нечего просить, и вообще хочется, чтобы вы написали, что знаете о нем за последний месяц его жизни. Будет за это вам вечное спасибо.

Чтобы куда-то деть бесконечные дни, я поступила на службу — секретарем в Академию наук.

Встретила здесь Татьяну Шапиро, случайно и после смерти Бориса. Это некрасивая, но удивительная женщина, и меня к ней тянет.

Она совершенно убита и сказала мне, когда муж вышел из комнаты: «То, что я желаю больше всего своей дочери, это иметь в жизни такие прекрасные и страшные полтора года, какие у меня были с Борисом».

Александр Солженицын. «Невидимки»

Наташе дали все-таки два года если не России, то советской воли, арестовали в 1937 (добровольное возвращение в Союз? конечно шпионка; ну не шпионка, так контрреволюционная деятельность). Прошла жестокий общий путь…

Глава 3

ЗАТИХАЮЩИЙ ШУМ ЮНОСТИ

Дневник Бориса Поплавского

Из записей ноября 1927 — февраля 1928

Встреча вторая[204]

Я ждал Тебя и слегка волновался. Больше всего меня поразили глаза. Темно-карие, они невыносимо сверкают, но не сексуальным огнем. Ты отводишь их охотно, ибо тебя самую смущает их откровенно-софийная, чисто мистическая сила. В тот день я болезненно, как электрический удар, почувствовал твою страшную, своеобразную силу, я был мягко оглушен в тот день.

«Это был самый счастливый день в моей жизни», — скажет она потом.

Встреча шестая

Во вторник я ждал целый день, тоскуя и немотствуя. Она подарила мне платок, надушенный ее духами Muguet Coti и во второй раз уже задержала мою руку в своей, когда мы прощались. В этот день я провожал ее до дому.

Встреча девятая

Она храбро пришла со мной к Блюму, у которого я, плача от нежности, сказал ей, что ее люблю. «Но я тоже. Разве это по другому называется?»

Она взяла мою руку и стала ее гладить. Затем я положил свою буйную голову к ней на колена, и она сказала: «Киска».

Я — страшный дурак в искусстве. Блюм, мечтая, сказал: «Искусство как раз затем и существует, чтобы передавать индивидуальный шарм такой девушки».

Встреча тринадцатая

Около Данфер в сквере я поцеловал ее в шляпу два раза. Она сказала: «Я страшно смущаюсь и сейчас уйду». Я сказал: «Ну что ж, уходите. Уходите».

Потом я бросил перчатки через парапет моста. Она сказала: «Милые старые перчатки, я больше всего сердита на вас за эти перчатки», — и поцеловала мне палец. Я сказал: «Хорошо, я прощаю вас, я приду завтра».

Встреча семнадцатая

У решетки Обсерветуар я хотел ее поцеловать, она отвернулась. Я жалко запротестовал, и, наконец, она позволила чуть, невинно поцеловать ее в нежную щеку, и это было так сладостно. Я обнял ее, но она едва заметно отстранила мою руку…

— Ведь всегда буду пытаться вас поцеловать, как вы буржуазно смотрите на вещи.

— Как будто нельзя любить и не целоваться.

(Между прочим, я ее действительно за это вот и брошу).

Я сержусь и говорю:

— Ну, значит, я низменный человек.

И вдруг после всего этого она говорит:

— Я не знаю, как это выговорю. Я делаю вам предложение. Если вы когда-нибудь захотите жениться, я предлагаю вам себя в жены.

Я притих и, сбитый с толку, сказал:

— Ну это уж что-то очень красиво, что вы говорите.

Но я был благодарен ей за эти слова, я всю жизнь буду ей благодарен за эти невозвратные слова, incorruptibles…[205] Признаюсь, в этот вечер она вчистую обыграла меня, вследствие чего на следующий день я, читая Шопенгауэра, вдруг подумал, что схожу с ума, как будто страшный ветер на меня налетел, я встал, — что я? где я? Да очнись же ты, дурак. Так полюбил я ее за эти слова.

Встреча двадцать вторая

Она сидела на пуфе у моих ног, и прижимала мою руку к своему горячему лицу, и глазами гладила эту руку, и говорила о том, что хотела бы со мной открыть сапожную мастерскую в провинциальном городе, где много церквей (нет, вы бы всегда уходили в эти церкви), а потом:

— Я, может, вас за это и…

Встреча двадцать пятая

У Черновых ты стояла у парового отопления и так и не удостоила сесть. Царственная и молчаливая, ты только поворачивала голову, не двигая плечами. Там я увидел редкое совершенство твоей анатомии и заметил, что твои щиколотки так же широки, как и запястья, и ступни так же прекрасны, как и руки.

О красавица, я по-другому полюбил тебя в этот вечер, и из божественного ребенка ты стала для меня Прекрасной Дамой, и я по-новому возненавидел тебя, о прекрасная, хотя ты сказала:

— Когда я услышала ваш голос, мне показалось, что только вы и я существуем, а остальные ничто.

Я начинаю думать, что я долго смогу любить ее, но что она придет ко мне, она положит блестящий лоб свой ко мне на грудь и скажет: «Милый, поцелуй меня, ведь мы одни на Земле».

Оказывается, жизнь изобретательнее и богаче, если такие новые стадии возможны. Но я не думаю совершенно о ней сексуально, хотя сексуально любуюсь ею.

Встреча тридцать первая

У Блюма она села на стол, и я сказал, положив голову ей на колени:

— Я вверяю свою жизнь вам в руки, — и еще в этом роде. Она закурила папиросу и заговорила о другом, я потемнел.

— Что с вами, Боря?

Тогда я закурил папиросу, и она вырвала ее у меня из рук (один из замечательнейших моментов). Она обняла мою голову, я прижался к ней, и дыхание ее жарко повысилось. И вдруг какая-то змея проснулась в ней, тихо, нежно гладя меня по щеке, она сказала:

— Трус и безвольная детка.

На что я сказал:

— Я пропаду из-за вас. А все-таки я бы не мог из-за вас самоубийством покончить.

— А я могла бы.

Встреча сорок первая

Неожиданно из-за моей спины она окликнула меня, необыкновенно хмурая и грустная, и мы пошли за город.

— Я решила, что все это впустую, что нужно работать и уезжать.

Шел снег. Мы несколько раз ссорились по дороге. Потом мирились и слегка обнимались, очень трогательно, кажется, первый раз в жизни голос мой одну минуту притягательно прозвучал:

— Милая, милая дорога. Все равно все счастье, — говорил я. — Если пройдет — хорошо, пройдет сладостно и трогательно. Если не пройдет, женимся, я буду работать.

— Я не смела бы связывать твою жизнь со своей, если бы можно было жить для тебя.

Шел густой снег. Она промокла насквозь, даже платье ее промокло. У меня же рука отнялась от холода. Но она нежно смеялась посреди снега, как вечная жизнь.

Встреча пятидесятая

Я ждал тебя долго-долго под дождем, и ты пришла в старых туфельках и нитяных перчатках, а я как-то отупел от неожиданности и глубины твоего письма. Ты теребила меня, как шаловливая девочка, а я сказал: «Прежде я думал, что могу любить вас, после этого письма — нет». Потом мы сидели на тележке далеко за городом, а в небе горела электрическая заря.

Мы делали больно друг другу, она мне очень, и так это было приятно, пальцы у нее страшно сильные.

Встреча пятьдесят первая

Она потом сказала, что это был ее самый счастливый день (я этого не нахожу). Очень дурили и дрались, катали железную трубу. На скамейке она сказала, что я женственен.

— Да, как кардинал, у вас глаза злые, но не жестокие.

Я прижимался к ней, а она стояла надо мной, поставив одно колено рядом со мной, прекрасная (идиот!), и было счастье, и время шло, и мы наслаждались друг другом. Возвращаясь, она захотела отойти в расщелину забора (может быть меня поцеловать, но ничего не вышло) (ой! ой! какая чепуха). Я сказал ей: «Сделайте мне больно пальцами». Она поцеловала мне руку и ушла, не оборачиваясь.

Встреча пятьдесят четвертая

Прибежал с Марше-о-пюс грязный и с болью в сердце. Напрасно: она опоздала на полчаса. Потом розовая заря зазвучала на небе, мы говорили о любви и об автомобилях.

— Хорошо было бы умереть вместе.

— Но вы меня так и не поцелуете перед смертью.

Дойдя до площади рядом с той скамейкой, где тогда было так хорошо, я обнял ее и нарочно пять раз поцеловал, и два раза в шею. Она сказала:

— Если вы будете меня бить, я буду вас любить, если вы будете меня целовать, то нет. — А я:

— Неужели вам никогда не хочется меня поцеловать?

— Нет, никогда.

Я согнулся от удара. Да, те слова можно забыть, эти — нет.

Потом мы ссорились. Я задержал ее, и мы опять пошли гулять, мучаясь.

— Ах лучше расстанемся. Я пустоцвет, бутылка с искривленным горлышком, в которую и налить-то ничего нельзя. Я восхищаюсь вашим отношением ко мне, но лучше расстанемся, ибо вижу, что дело сделано и вы меня любите.

Я умолял увидеться. Когда мы разошлись, я, почему-то не глядел ей вслед, прямо пошел к трамваю. В трамвае же решил, что в мои мистические обязанности не входит любить ее как женщину, решил разлюбить ее (некорректна, бездарна, незначительна), было больно.

Встреча пятьдесят восьмая

Мы встретились радостно. Я был у Минчиных с ее граммофоном и глупо веселился. Соня сказала: я начинаю тебя уважать: так беззаботно радоваться жизни. Потом танцевал с Идой.

Мы шли по rue Montagne St Genevive, мне показалось, что она меня так любит, и вот что случилось дальше.

Около rue du Chemin Vert я сказал:

— Вы мне и красивой перестали казаться.

— Я не писала, а вы думали все время обо мне.

— Фам фатал[206], — сказал я. — А я научился уже обходиться без вас два дня.

Я сам не понимаю, как дальше было. Я говорил очень жестоко.

— Вы лжете, вы хотели меня поцеловать. Вы еще от меня недостаточно плакали.

— Я никогда от вас не плакала.

— Лжете, заплачете, значит.

Она вдруг ушла вперед, я бросился к ней и молил ее простить. Она высвободилась от меня и говорит:

— Если вы дали мне взаймы, это не значит, что я могу вам дать. Я не могу простить, прощайте.

Она сунула мне неузнаваемую дощечку руки, я ушел, отошел далеко, потом вернулся бегом. Я молил, ничего не помогало.

Простились мы сухо, и она сверкнула в сторону блестящими самодовольными глазами. Этот взгляд был худшим ее поступком со мной за все знакоство.

«Ах, лучше бы Он ничего не давал взаймы, чтобы потом в такой форме вырывать обратно», — шептала низшая душа моя, высшая же, обливаясь слезами, пела о вечном возвращении всего.

В день, когда она не пришла, я был в синематографе с Диной, причем тоже бросил ее на улице, а потом вернулся.

Встреча шестьдесят шестая

Рано утром теплое желтое письмо: увидимся в час. Пришла скоро-скоро, запыхавшись совершенно.

— Так я вас хотела видеть!

Веселились и глупили, как влюбленные гимназисты (ах, как высоко стояли эти влюбленные гимназисты!). Перчатки на ней были голубые, что совершенно не шло к остальному, она сняла их. И я разглядел вдруг ее порозовевшие от холода прямо-таки необыкновенные руки. Широкие в запястьях, розовые по ладони, нежно малиновые к концам пальцев, кожа на ладонях поразительно тонкая. Я сказал:

— Я вас страшно люблю.

— Но я ведь тоже вас страшно люблю.

А вчера она взяла меня за руку, и сегодня. И с какой любовью мы расставались. Кажется, я начинаю опять выигрывать целое состояние (неужели это так?).

Встреча шестьдесят седьмая

— Борька, почему ты умней меня, негодяй?

Я пришел к тебе в 3 часа и ждал в твоей нежилой комнате. Наконец ты, стуча каблуками, влетела в комнату — да так стремительно, что прокатилась по паркету, как по льду. Ты поставила колено на ручку моего кресла и была ласкова. Потом сказала:

— У меня всегда нежилая комната, всегда, всегда.

На тебе было вечернее платье, но ты накинула на него белый платок, стыдясь, вероятно, своих прекрасных желтоватых рук. Раз только сзади я видел как ты подняла их и твои прекрасные плечевые мускулы мягко блеснули. Фигура у тебя маленькой спортивной Венеры с короткой шеей и необычайно узкой стриженой головкой. Потом мы гуляли.

Страницы: «« ... 910111213141516 »»

Читать бесплатно другие книги:

«… Я практически не знал этого парня. Он жил на втором этаже нашего дома. В общем, он поведал мне ст...
«… – Слушайте, – сказал Толик и сплюнул в листву у ощерившегося арматурой бордюра. – Помните, мы выд...
«Говорим "сионисты" – подразумеваем евреев» – широкое распространенное заблуждение. Сионизм – идеоло...
Серия «Детям – о народах Дагестана» предназначена для детей от 7 лет. Она даёт возможность юным даге...
Эмбер Дюбуа, молодая красивая женщина и всемирно известная пианистка, внезапно объявила о своем уход...
Серия «Детям – о народах Дагестана» предназначена для детей от 7 лет. Она позволяет юным дагестанцам...