Русскоговорящий Гуцко Денис
Нет, в самом деле, нужно потом, потом, так всегда делается, убеждал себя Митя. Обычай. Правда, здесь всё несколько не так, иначе. В Грузии — там было мудрёно. Деньги не каждому предложишь. Нюансы. Если привёл-направил тебя его родственник или, может, человек, которому он сам чем-то обязан, ни за что денег с тебя не возьмёт. Обидится. Это значит, что в знак благодарности нужно накрывать стол, приглашать его и того родственника — или человека, которому он обязан — на хлеб-соль. В другой раз к тебе кто-нибудь придёт: «Здравствуйте, я от такого-то». Так и сплетаются кланы. А тут, в России, всё с точностью до наоборот. Чем ближе знакомство, тем дороже оно стоит. Со своих — тройная цена. Митя сначала терялся — своим-то как платить? обидятся! — потом освоил новые правила.
Сергей Фёдорович отдал ему паспорт, сказал:
— Иди к нему, сегодня ещё успеешь.
Митя забрал паспорт. Не думал он, что будет краснеть, как в шестнадцать лет. Никак не мог попасть паспортом во внутренний карман пальто. Наконец, сунул его в карман, неловко развернулся и, прожевав «спасибо-до-свиданья», вышел в холл. Ему казалось, что из подмышек у него льёт как из кранов.
«— Надо», — сказал он себе, стоя на улице и судорожно ища сигареты по карманам. Мысль на самом деле сходить «к адвокатам», как выразилась инспектор по гражданству, он всерьёз не рассматривал. Мало ли куда посылают!
Что сделано, то сделано. Не он первый придумал заходить в боковые двери. Пойди он напрямую к начальнику своей ПВС, тот наверняка бы отказал, а так, сбоку, глядишь, и получится. Митя в несколько затяжек сожрал сигарету и двинулся к остановке.
Ванечка-Ваня, пройду всё это, вырвусь к тебе!
К начальнику Ворошиловской ПВС была отдельная очередь, компактная. Пока Митя ехал через весь город, начальник куда-то отлучился. Они ждали его, сбившись в стайку возле узкой двустворчатой двери. Погода была гораздо теплее, чем в позапрошлую субботу. От людского дыхания тамбур с некрашеными деревянными полами пропарился как в сауне и источал терпкий древесный дух. Кружилась голова. Пыхтящие старухи обмахивались платочками. Какая-то женщина хлестала по щекам плачущую девочку.
Он вернулся после обеда. По тому, как человек в дымчатых очках и погонах майора двинулся к двери, очередь поняла: начальник, и торопливо расступилась. Выглядел он на удивление неопрятно. Помято и обмякло. Майорские погоны смотрелись на нём как на новогодней ёлке. «Вот он, — тяжело подумал Митя, — человек с красным карандашом. Вот он, Тот, Кто Выдаёт Гражданство».
— Заходить можно?
— Да я сам ещё не зашёл. Во дают! Позову, когда можно.
Дверь за ним закрылась, очередь вздохнула. Они ждали и ждали, но из-за двери не слышалось ни звука.
— Я зайду? — спросил Митя у впередистоящих.
Ни у кого не было желания нарываться, но и сил стоять не осталось. Кто-то в очереди рассказал, что вчера он начал принимать за полчаса до конца рабочего дня. Очередь равнодушно промолчала. Держа наготове паспорт, Митя протиснулся в кабинет.
Начальник стоял боком, из-под форменной сорочки выглядывала полоска волосатого живота. Перед ним стоял милицейский сержант, глядевший в пол с болезненной улыбкой. В сержанте чувствовалось напряжение.
— И где нашёл? — весело спросил Николай Петрович.
— Какая разница?
— Интересно же.
— Где нашёл, там больше нет, — сержант постарался взглянуть прямо, но тут же уткнул взгляд в пол и улыбнулся так, будто собирался кусаться.
— Нет, ну так, как ты тогда, так нельзя, нельзя. Надо же контролировать, — шепнул Николай Петрович, наезжая своими дымчатыми очками как кинокамерами, и хмыкнул. — Мало ли что.
Каким-то образом стало совершенно ясно, о чём они говорят. Будто застал в кабинете не обрывок разговора, а непосредственно события, о которых шла речь. И главное, была откуда-то уверенность, что к потере и находке пистолета прямое отношение имеет Николай Петрович. Судя по затравленным улыбкам, была такая уверенность и у сержанта.
— Да, братец, ты был в ударе.
Сержант снял фуражку, вытер лоб:
— А кто не был?
— Но потерял только ты.
Они, конечно, заметили вошедшего Митю, но нисколько не смутились. Могли бы прогнать, но не стали. Милицейский сержант скоро ушёл в соседний кабинет. Николай Петрович остался в отличном расположении духа, всё ещё посмеивался с самим собой, перебирая бумаги на столе. Наконец, кивнул Мите:
— Что там?
— Вам Сергей Фёдорович звонил по моему вопросу.
— Очень может быть. И что за вопрос?
— У меня с гражданством…
Не дослушав, Николай Петрович протянул руку, ковырнул пальцами воздух:
— Паспорт давай.
Долго он паспорт не рассматривал. Открыл на нужной странице, тут же закрыл и шлёпнул о стол.
— П…ц!
— Что, извините?
— П…ц, говорю! Ничего ты тут не сделаешь. Мог бы не приходить. Разве Сергей сам не мог тебе сказать?
— Ничего не сделаешь?
— Н-ни …!
— А почему?
— Потому что закон приняли, я ничего тут сделать не могу. Ну, давай, беги, а то там очередь.
— До свиданья. Всего хорошего.
— Давай, бывай.
Когда Митя уже взялся за дверную ручку, Николай Петрович вдруг сказал:
— Знаешь, мой тебе совет: подожди немного. У них там вроде какие-то дополнения должны рассматриваться. Может, что-нибудь тебе выгорит?
— Спасибо. Но мне поскорее надо.
Николай Петрович развёл руками.
Не думать о медведе
Всё, хватит! Не смей! Не смей о нём думать!
Для верности, чтобы занять голову, она принималась повторять про себя таблицу Менделеева. Но не дальше чем на редкоземельных сбивалась. Снова являлась из ниоткуда прозрачная тень, мягко падала на ячейки с латынью, обсыпанной цифрами. А ведь раньше Менделеев выручал её всегда — когда после учтивой пикировки со свекровью дрожали поджилки, когда грубили на улице.
Не смей! Так! Двадцать шестой… вот, двадцать шестой!
Завалившись на бок, двадцать шестой автобус тяжело, как усталый грязный мамонт, надвигался на остановку. Ура! этот не пройдёт мимо. Толпа сомкнула ряды и колыхнулась единым массивом — сначала навстречу, потом, когда он развернулся боком и потянулся вдоль тротуара — отступила, следуя его замедляющемуся движению. Долгое нервное ожидание заканчивалось другим ожиданьем: как там внутри? есть ли свободное место? удастся ли воткнуться? Автобус замер, фыркнули открываемые двери, и началась посадка. Худенький старичок в спортивной шапочке «петушок», выдавленный с тротуара, отталкивался от грязного бока рукой, тут же брезгливо отдёргивал её, кричал: «Не толкайтесь! Господа, не толкайтесь!». На что сзади раздражённо отвечали: «Господа тут не ездют». Со ступенек, нависнув над прибывающей волной голов, кричали те, кто пытался выйти: «Выпустите! Да выпустите же!».
Её вслед за старичком притиснули к автобусу, она отшатнулась от жирных бурых подтёков, но чья-то ладонь твёрдо, как на кнопку, надавила на спину и припечатала её всей грудью. Марина проглотила слёзы и полезла дальше, оглядываясь через плечо в поисках сволочи. Её намеренно, она почувствовала это, толкнули на автобус. Мелькнули одинаковые лица, одинаково озабоченные посадкой в автобус. Сволочью мог быть любой. Даже бледный старичок в «петушке». Облепленная, проглоченная толпой, Марина бушевала. Вырваться и уйти. Ездите сами в этих автобусах! Если бы она умела материться, хотя бы тихонько, про себя, было бы легче. Если могла бы толкнуть, хотя бы незаметно, символически, хотя бы вот эту мерзкую дубовую спину.
Но внутри до сих пор жила бессонная жуткая монашка с глазами, прозрачными как сосульки. Монашка была приставлена — вставлена — чтобы следить за мыслями. Матерная тирада была невозможна — впрочем, как и любая грубость. Наверное, уже достоверно не вспомнить, когда она обзавелась этой монашкой. Но скорее всего, после восьмого класса, во время школьного маскарада. От мальчиков в голубых накидках с крестами рябило в глазах — только что показали «Трёх мушкетёров». Был кардинал с редким пушком на подбородке — Володя Волков из параллельного — и монашки, Вика и Лика Турчинины, близнецы. Две идеально одинаковых монашки у всех вызывали шумный восторг, и было понятно с самого начала, что приз за лучший костюм достанется этой парочке. Сама Марина была Констанцией. Мама даже разрешила чуть-чуть накрасить веки, в первый раз. И поначалу, пока не привыкла, Марине казалось, что глаза одеты в какую-то тесную неудобную одёжку. Констанцию выбрала мама, хотя сама Марина боялась быть той, которую отравила злая блондинка Миледи.
Блондинок вообще она боялась отдельно. Однажды, повстречав на улице одну такую блондинку, мама подошла к ней и наотмашь ударила по лицу. Ударила так сильно, что вместо обычного для пощёчин шлепка Марина услышала тяжёлый колокольный звон. А блондинка только всхлипнула и схватилась за пунцовую щёку. Не говоря друг другу ни слова, они разошлись, а Марина шла возле мамы и всё оглядывалась назад, на ту женщину, которая уходила, прижав руку к щёке. Тогда Марине было лет девять. Она попробовала спросить, как только они завернули за угол, почему… — но мама оборвала её, не дав даже начать: «Никогда не смей об этом спрашивать!». Она так никогда и не спрашивала. Но взрослея, начала побаиваться блондинок.
Маскарад был выпускным вечером для тех, кто уходил из восьмого в ПТУ. Таких было немного, три мальчика и одна девочка. С некрасивой девочкой Олей, как со всеми некрасивыми девочками, Марина дружила. В тот вечер она как никогда остро переживала свою вину перед Олей. Вот Оля уходит в учиться ПТУ. «Девятый мы не потянем», — сказала Олина мама. И будет теперь Оля кондитером, толстая, в сахарной пудре. А она остаётся, она «идёт на золотую медаль». У Оли нос как самовар и жёлтые зубы. А она красавица, она понимает это. Весь восьмой класс Марина помогала Оле с учёбой, но помочь с носом и с зубами, увы, не могла. Всё, что она могла, это хоть как-то затенять, прибирать, гасить свою красоту. Делать вид, что ничего такого нет. На физкультуре, переодевшись как все в трико и майку, она подходила к мальчикам, делая вид, что не замечает их изменяющихся, скользящих глаз. И собирала волосы в простой хвостик. И отвечая урок, стояла у доски, сильно ссутулившись, чтобы грудь не выпирала. Ей было совестно за ту фору, которую давала ей природа. Мама говорила ей по утрам, оглядывая с ног до головы своими светло-зелёными прохладными глазами: «Только не вздумай вертихвостить».
Маскарад проходил в буфете, среди знакомых с семи лет картинок маслом: синеглазый ёжик с румяным яблоком на спине, белка с круто изогнутым хвостом, будто бельё, вывешивающая на просушку грибы. Взрослые время от времени ходили в кладовку и возвращались оттуда с улыбкой и запахом. Отец довольно скоро стал рассказывать длинные анекдоты и знакомиться со всеми, проходившими мимо него. И мама тоже сходила разочек в кладовку, после чего сидела необычно улыбчивая и энергично обмахивалась платком. Постепенно музыка становилась громче, свет приглушённей. Когда, наконец, ушёл директор, пожелав всё, что положено желать будущим малярам и кондитерам, начались медленные танцы. Бывало, музыка действовала на Марину гипнотически. Опутывала и вела куда-то, и не было никакой возможности опомниться и спохватиться: стоп! куда? Так было и на маскараде. Включили что-то волшебное, с восточными протяжными интонациями. Марина, вслушиваясь в набегающую мелодию, успела отметить: сейчас… Подошёл Володя Волков и пригласил её на танец.
— Идём скорей, — сказала она, не желая ждать, пока он развяжет завязки на кардинальском плаще, и тогда он лихо завернул его вокруг шеи как шарф.
Володя Волков был высокий и плечистый — тоже красивый. Именно поэтому она с ним не дружила, а когда он что-нибудь спрашивал, отвечала сухо и коротко. Но под ту восточную мелодию всё было иначе. От его руки, подрагивающей на её талии, расходились тревожные волны. Володины плечи были упругими, она погладила их под плащом. Даже пушок на подбородке не выглядел потешно, как у других мальчишек. Всё её тело сладко ломило от какой-то наверняка запретной истомы. Стало совершенно ясно, что быть красивыми вовсе не зазорно, а очень даже хорошо. Хорошо, что она красивая. Хорошо, что музыка красивая. Хорошо, что под эту красивую музыку она танцует с красивым Володей Волковым. Всё-таки хорошо, что он такой весь складный. В этом должен быть смысл… наверняка должен быть особенный смысл в этих точных линиях её и его лица, в сочных больших глазах, в той силе, которая радостно перекатывается по телу и вот именно так заставляет поворачивать голову, ставить ногу, улыбаться. Марина вдруг осознала некую приятную тайную общность с Володей Волковым — как если бы они случайно встретились в каком-то особенном месте. Она послушно поддалась его руке, прижимавшей её всё ближе и ближе. Подумала — или нет, это восточная мелодия прозвучала в её голове: «Я бы хотела попробовать это с ним. Сейчас. Никто же не узнает. И он уходит из школы». Она придвинула лицо к его лицу. В этот момент они повернулись в танце, Марина, будто её окликнули, подняла взгляд — и в неё вонзились прозрачные как сосульки глаза из-под широкополой треугольной шляпы. Она вздрогнула. Волков, приняв это на свой счёт, вздрогнул тоже:
— Извини. На ногу наступил?
Монашка смотрела на неё так, будто Марина только что посреди внезапной тишины во всеуслышание рассказала то, о чём только подумала. Вся её позорная мысль — от слова до слова, как была — читалась в том взгляде…
Через секунду Марина, разумеется, узнала свою мать, но секунды хватило, чтобы образ ожил и начал независимое существование. Она дотанцевала как деревянная кукла, на положенной дистанции, и села на один из стоящих вдоль стен стульев. Мама больше не смотрела на неё, досказывала за папу забытую им концовку анекдота. Головной убор кармелиток был теперь у неё в руке, она работала им как большим веером. Второй из двух держала учительница географии, рассматривая, как он сшит. Марине было жарко, но когда Володя подошёл и спросил, не принести ли ей воды, она сухо ответила ему, что нет, спасибо, ничего не надо — и он, слава богу, ретировался. Марина повторяла про себя с ужасом: «Как ты могла — подумать такое?», — и когда снова зазвучала медленная музыка, встала и ушла в туалет.
Подржавевшие щербатые трубы, двери кабинок, на которых мальчишки, пробираясь сюда во время уроков, выцарапывали всякую гадость, грязь и запашок уборной показались ей вполне подходящим интерьером для такой испорченной девчонки. Взгляд, в котором холодно отражалось то, чего Марина ни за что не хотела бы видеть, настигал её даже здесь. Она так и простояла там, пока за ней не пришла Оля, которая весь вечер потом спрашивала шёпотом:
— Он что, обидел тебя?
Мама ничего ей не сказала.
Начинались каникулы — они собиралась в Сочи. И покупая купальник, Марина выбрала самый страшный, похожий на декольтированную шинель, так что мама с удивлением стала её отговаривать, предлагая взять другой — весёленький, раздельный. Но изнутри её уже круглосуточно сверлили жестокие ледяные глаза. Марина так и не решилась тогда на открытый купальник — и у неё никогда не было открытых купальников.
Сейчас, когда каждые выходные она проводит на вещевом рынке, она часто вспоминает ту историю с выбором купальника. На рынке, называемом в народе «толчок», ей постоянно достаётся место напротив тётки с купальниками. Тётка, как и она, не может или принципиально не хочет платить за место внутри рынка. Но Марину с её вязанным на спицах костюмом никто не трогает, а у тётки ходовой товар, и «рыночные» власти в лице крупных ребят в спортивных костюмах «Адидас» постоянно её гоняют. Требуют либо оплатить место, либо убираться в заданном направлении.
— Вот ещё! Рожи бандитские! В пятьдесят третьем амнистию пережила, переживу и вас!
У неё свой взгляд на вещи, и её не так-то просто переубедить. Завидев надвигающиеся «Адидасы», она кидает свои вешалочки в сумку и ныряет в людской поток. И выныривает только тогда, когда они, с лёгкой скукой поглядывая на торгующих и торгующихся, уходят в свой вагончик с надписью «администрация». Марина давно изучила её товар, каждой из тех, кто подходит к ней за купальником, она могла бы предложить определённую модель. Тётка, похоже, тоже заинтересованно изучает её вязаный костюм, но не подаёт виду.
— Тяжело будет продать. В августе-то, — сказала она однажды. — Гляди, так и простоишь до осени. Купила б я у тебя, жалко на тебя смотреть, как ты все выходные торчишь тут без толку. Да дорого просишь.
С тех пор нет-нет, да и заговорит об этом: в августе, мол, вязаную вещь не продать, купила бы, да дорого. Хотя её купальники разлетаются по два за час. Марина перешла бы куда-нибудь в другое место, но ей приятно рассматривать эти цветные весёлые тряпочки.
Она никак не может привыкнуть к этим толпам. Это похоже на мировую катастрофу. Раньше она не замечала ничего подобного. Так же подолгу приходилось ждать автобусов, ехать так же, смятой и задохнувшейся. Но никогда прежде — до Развала — не было столь навязчиво, столь всепроникающе присутствие толпы. Были безумные дерущиеся очереди, но в них можно было не становиться. Были дискотеки, похожие на танцующие банки селёдки, но она не ходила на дискотеки. Толпу можно было легко обмануть, пройти мимо, удивлённо покачав головой. Теперь же толпа пребывала повсюду — и быть или не быть в толпе больше не было вопросом выбора. Она была бесконечна. Она была всеохватна. Людей будто вычерпали из сверхсекретных закромов родины, спрессовали специальными толпаукладочными машинами и выложили по городу сплошным, редко разрывающимся слоем. Только заметив это постоянное присутствие в своей жизни беспокойной человеческой массы, Марина по-настоящему осознала, что в стране действительно произошло что-то большое и опасное.
Она начала рассматривать тех, кто её окружал — на всех лицах, ежедневно сгущавшихся вокруг неё, даже в университете, она заметила одну общую черту. Во всех горел странный панический азарт. Все были чем-то озабочены, торопились куда-то, опаздывали. Они выглядели как стая, собирающаяся в тяжёлый опасный путь, охваченная суетой, захватом лучших мест в общем строю. Состояние этих людей, всегда чего-то ожидающих, всегда строящих планы, кажется, вполне соответствовало тем косноязычным гимнам скорому светлому будущему, которые исполняли власти всероссийские. Но всматриваясь в них, она ни за что не могла поверить, что у этих скучившихся по случаю перепуганных людей может быть светлое будущее. И она перестала изучать эти лица по причине очевидной бессмысленности такого исследования.
Нужно было спасаться как все, но в каком направлении выход, Марина не могла понять. Какое-то время она ждала, что Митя ей подскажет, но Митя со своей неуклонной позицией патриция в опале выглядел так же обречённо, как и эта плебейская массовка. Марина поняла, что предстоит продираться самой.
Еле плетущийся автобус, забитый под завязку, был полон движения. Кто-то продвигался к выходу, сопровождаемый то руганью то вздохами, кто-то, выставляя локти и ноги пошире, норовил отвоевать немножко жизненного пространства. Марина смотрела в сторону окна сквозь щель между чьей-то скулой и свисающей с поручня сумкой.
Проскакивали куски улицы — всё больше крыши домов, столбы и деревья. Рука, держащаяся за поручень, затекла, пальцы покалывало. Поменять положение было невозможно, поскольку с другой стороны кто-то намертво прижал её пакет с костюмом к спинке сидения. Проскакивали крыши. Руку покалывало…
Снова издалека, сперва промелькнув безобидной тенью, но тут же вернувшись полновесно и ярко, он всплыл в мыслях… «Не смей! Не думай о медведе!». Эта фраза, которую вычитала в книжке про алхимиков и поначалу, пока ничего не случилось, шутя вспоминала применительно к нему, больше не вызывала у Марины улыбки. В алхимических рецептах получения золота из свинца это была финальная, обрекающая на неудачу строка: возьми того-то и того-то, отмерь столько-то и столько-то, смешай так-то и так-то, учти цвет огня и направление солнечного света, но главное — в процессе всех своих манипуляций не думай о медведе…
Он сказал, что его фамилия — Урсус — в переводе с латыни звучала бы как Медведев, Медведь — и Марина, к тому дню уже уличившая себя в запретном интересе к этому датчанину, тут же подумала: «Медведь, стало быть? Не думать о медведе!».
Сегодня Марина ехала на рынок с надеждой. В прошлое воскресенье к ней подошла хорошо сохранившаяся старушка, юрко нырнула в костюм, повертелась, погладила вязку пальцами с красным маникюром.
— В следующую субботу куплю, если не продашь, — пообещала она. — Ближе к обеду приду, с утра у меня айкидо.
Так что, сегодня она поехала чуть позже обычного и была полна надежды. Воспоминание о той старушке с маникюром отвлекло её, наконец, от мыслей о медведе, и она стала размышлять о том, как потратить деньги. Купит Ване какую-нибудь маечку, сандалии — или лучше сразу ботинки на осень — может быть, джинсы, сейчас появилось много детских джинсов… Перешивать и штопать больше нету сил. Ребёнок одет в заплаты. Митя говорит, в этом месяце стипендию снова задержат. А это значит, что выплачивать будут трудно, понемногу, и растянут ещё на несколько месяцев, так что половину от всей суммы сожрёт невидимое как вирус и ненасытное чудовище — Инфляция. В последнее время, правда, спорят, как оно правильно называется: Инфляция или Гиперинфляция? Наверное, им выгодно так выплачивать — и говорят, их деньги успевают дважды и трижды прокрутить в коммерческом банке. Но Митя, конечно, уверен, что всё это бред. «Как это — прокрутить? Это ж деньги, финансы — а не фарш на котлеты! И кто разрешил бы их крутить? Как это — взять за меня мои деньги, отнести их в банк, потом вернуть их в кассу — а документация?». Снова придётся брать то, что приносит свекровь. Потому что Ваню надо кормить. Да и у Мити, прости господи, стоит ему понервничать, просыпается нечеловеческий, прямо-таки инфляционный, аппетит. Она не может быть в долгу у свекрови. Нет. Всё, что она им даёт, когда-то нужно будет обязательно вернуть. Пока Марина даже вообразить не может, откуда появятся эти деньги, но главное — твёрдо знать, что она их отдаст, обязательно отдаст всё до копейки, и не будет должна. Когда ей показалось, что она потеряла листик, на который записывала их долг свекрови, её охватил такой ужас, будто у неё украли душу. Нет, она ни за что не хочет быть должна этой непонятной чужой женщине.
Когда Митя говорил ей, что он чувствует себя чужим в России, и что он другой, «не российский русский» — она слушала, но думала, что он играет с самим собой в какую-то затейливую игру. Может быть, немного чудит, но безобидно. Она решила: пусть, значит, в этой игре он находит что-то, ему необходимое. В конце концов, и в самом деле оторвался от привычного, с детства знакомого мира… Но потом Светлана Ивановна переехала насовсем, продав свою квартиру по цене «Запорожца», они стали жить вместе. Очень скоро Марина с отчаяньем заметила, что всё, о чём говорил Митя — правда. В присутствии матери эти зёрнышки быстро взошли, он и впрямь стал совершенно «не таким», непонятным далёким иностранцем, живущим здесь и сейчас как-то не насовсем, как-то проездом. Ни в чём он не мог сориентироваться до конца. Ни к чему у него не было настоящей тяги — будто завтра всё равно уезжать. Всё, что происходило с окружающими, он отрицал ещё острей, чем она. Он называл это Вавилоном. И будто в отместку кому-то собирался просто стоять на берегу хаоса и, скрестив руки на груди, наблюдать. Только книги. Только от книг его было не оторвать. В университетскую библиотеку, как назло, завезли пару коробок книг, ранее неразрешённых. Перечитал их все. Даже в тот убийственный день, когда Ваня сказал: «Мам, а можно сегодня не есть овсянку?», — он ушёл в свою лабораторию с книгой. Откроет Бунина и спрячется в тёмных его аллеях. И вздыхает счастливо: «Вот, вот оно, русское». Это оскорбляло её. Не Митина беспомощность. Её-то Марина могла простить. Она понимала, что Митя хрупок, и не ставила ему этого в вину. Но его сплин и боязнь замараться этой новой «эсэнговой» жизнью — оскорбляли. Все вокруг спасались, как могли, искали работу, искали деньги, шарили по самым тёмным углам. Пусть Марина не верила в завтрашний день этих всех — но за свой сегодняшний день, нужно отдать им должное, они сражались отчаянно. Даже Трифонов открыл кооператив по поставке пиломатериалов. Но Митю туда не позвал. Мите он по-прежнему предпочитал рассказывать про цену его образования и растущий спрос на квалифицированных экологов. Митя пробовал куда-нибудь себя приспособить, но было видно, что делает он это с холодком, только потому что надо, и хватало его ненадолго. Ни в одной из предпринятых затей он не пошёл дальше первого шага. Наверное, чтобы доказать себе и ему, что ситуация не безнадёжна, она и ездит на рынок весь этот месяц.
Автобус дотелепался до конечной и с отчаянным выдохом распахнул сразу все двери: «выметайтесь». Места перед входом были заняты. На её обычном месте стояла тётка с купальниками. Махнула ей как доброй знакомой: иди сюда.
— С костюмом? — спросила она.
— С ним.
Тётка вздохнула и сказала:
— За полмиллиона отдашь?
Марина удивлённо на неё посмотрела. Она просила уступить двести тысяч, немалые деньги. Редко кто из приценивавшихся пытался сбить больше, чем пять-десять тысяч. Тётка долго и азартно торговалась, позабыв про свои купальники, говорила, что с самой молодости мечтала иметь такой костюмчик. Даже училась вязать, но руки не из того места. Но Марина, с чисто спортивным упрямством, не уступала.
Они сошлись на шестистах тысячах, тётка вынула из-под юбки пачку, видимо, заранее подготовленную и, пока та пересчитывала деньги, прикрыла Марину от посторонних глаз. Это было совершенно нелишним. Помимо профессиональных карманников, которых всех продавцы знали в лицо и которые занимались больше покупателями, на толчке промышляли и залётные любители, пьяные для храбрости, и самые страшные хищники на «толчке», цыганки. Последние были особенно опасны.
Поодаль от толчка, в немытых иномарках, сидели увешанные золотом цыгане — охраняли своих. И даже крупные спортивные парни из вагончика с надписью «администрация» не решались выставить их с рынка. Цыганки придумали простой — и жестокий — способ зарабатывать здесь деньги. Они стояли возле женского туалета, ожидая, пока туда кто-нибудь войдёт, желательно в одиночестве. Если следом за посетительницей в туалет спешила следующая, её останавливали и говорили, что все места в туалете заняты: видишь, сами стоим, ждём? В туалете женщину, приставив к шее нож, без церемоний обыскивали, отбирали деньги и золото, и спокойно уходили — пока рыдающую жертву на выходе задерживала всё та же группа прикрытия. Однажды Марина видела, как цыганки возле туалета с радостными криками и объятиями здоровались с другой цыганкой — наверное, давно не виденной общей знакомой. Перездоровались, затеялся разговор. По интонациям и жестам можно было легко догадаться, о чём они говорят. Как дела, да чем занимаетесь? В клокотанье цыганской речи постоянно слышалось — громко и хвастливо — слово «рэкет». Рэкетом, мол, занимаемся. Новое дело. Прибыльное. Смотри, как всё налажено.
После того, как Марина, немного ошалевшая от радости, пересчитала и спрятала деньги, тётка насела на неё с новым требованием:
— Купи у меня купальник. Тебе же нравятся? Уступлю тебе хорошо.
Удар застал Марину врасплох.
— Погоды ещё будут долго. Может, выедешь куда. А на следующий сезон — страшно подумать, сколько они будут стоить! Вот этот, вот тебе пошёл бы, или этот.
Марина смотрела на устроенную перед её глазами карусель бретелек, чашечек, бикини — и снова думала запретное: как бы Кристоф смотрел на неё в этом купальнике, как улыбался бы, как они выглядели бы, шоколадные на жёлтом песке, как кто-нибудь поодаль говорил бы: «какая красивая пара»… Но она взяла себя в руки, резко попрощалась и пошла к остановке.
Она вспомнила, что никогда, даже когда у них с Митей всё только расцветало, она не думала с таким наслаждением, как бы они смотрелись вместе, не чувствовала этого размаха перед полётом, только лишь представив себя возле него. С Митей всё было иначе. Нет, она не выбирала его с холодной как у Дзержинского головой. Что-то заманчиво мерцало в душе, Марина решила: да, оно, — и пошла на эти огни. Но теперь вдруг такими жалкими и бледными казались те переливы. Да и где они?
Кристоф Урсус оценил бы её вкус… Она обругала себя дурой, напомнила себе о сыне и прибавила шагу, будто пыталась оторваться от слежки.
— Хватит!
На повороте, остановившись перед проезжающим со звоном и лязганьем трамваем, Марина заметила, что за ней следят. Старая толстая цыганка с рынка подотстала, но две совсем ещё маленькие, лет десяти, девочки, стояли неподалеку, оглядываясь то на неё, то на догоняющую их с пыхтением старуху. Марина вспомнила, что ей предстоит спускаться в тёмный подземный переход, и по спине пробежали мурашки. Бежать? Но она вдруг подумала, что это может совершенно катастрофически сказаться на её хлипкой обуви. Она свернула вправо, на оживлённую улицу, и неожиданно для себя зашла в парикмахерскую.
— Проходите, пожалуйста, — пригласили её. — Слушаем Вас.
— Я бы постриглась, покороче, — сказала она, садясь в кресло. — И покрасила бы волосы.
— В какой цвет?
— Блондинкой. Радикальной блондинкой, — и подумала: «Интересно, что он скажет?».
Да не думай же ты об этом! Что из этого получится?! Какой у всего этого исход?! Митя, Ваня. Ваня, Митя. Очаг… Но стоило ему появиться на горизонте, как тут же тускнел очаг, и любые спасительные мысли о сыне становились какими-то посторонними, застывали как в детской игре «замри-отомри» — и она смотрела на них, не веря, что может делать это так отстранённо. Не веря, что она такая, что это она — Марина пыталась и на себя взглянуть со стороны. И всё кружилось, выходило из-под контроля. В этой кутерьме только одно оставалось отчётливо и ясно: она хочет быть с ним. Она приходила на факультет за полчаса до начала рабочего дня и бесцельно ходила вдоль стеллажей с микроскопами, изогнувшими свои нержавеющие шеи, переставляла колбы, по которым разливалось раскрашенное строго по науке, в семь цветов, утреннее солнце.
…Она швырнула ему под ноги лоток с колбами и сказала, чтобы он никогда не смел заговаривать с ней об этом. На геофаке с ней заговаривали и не о таком, но Марина никогда не била колбы. Кристоф стоял, выставил ладони над головой: «Surrender, сдаюсь», — и улыбался. Его улыбка, ослепительная как прожектор, имела над ней власть. Её всегда притягивали такие улыбки — и зубы, достойные небожителей. Раньше она восхищалась ими в кино. Она поняла: с такими зубами человек выглядит надёжным и честным: видишь, я открыт, во мне нет ничего, чего бы я стеснялся, даже во рту. Как бы она ни злилась на Кристофа, его улыбка действовала безотказно.
На звук разлетевшегося стекла вошёл Си-Си, бессменный ректор факультета. Посмотрел на профессора Урсуса, на осколки, шевельнул стриженными бровями.
— Извинитье, я всо уберу.
— Да убрать-то есть, кому, — ректор посмотрел на Марину. — Дак колб не напасёшься.
Марина оставалась неподвижна. Ректор постоял некоторое время, глядя с интересом, как куратор проекта заметает стекло на совок, пока лаборантка смотрит в микроскоп, и ушёл задумчивый.
Марина повторяла про себя молярные массы и валентности и прижимала глаз к окуляру, погружаясь в прямоугольничек солнца, утыканный разноцветными чешуйками, иголками, кубиками кристаллов. Кристоф читал за своим столом и время от времени — она видела его смешные отражения в зеркалах других микроскопов — улыбался. В нездоровой тишине самые мелкие звуки распухали и заполняли комнату: шелест страниц, стук предметного стекла о металл, долгие шаги по длинному, длинному коридору их подвального этажа.
Работа помогала ей забыться. Вообще Марина заметила, что вся работа, происходившая вокруг неё, нужна была тем, кто её делал, главным образом для того, чтобы чем-то себя занять. Платили на факультете от случая к случаю, но народ приходил каждое утро. Каждое утро начинались занятия, в лабораториях что-то взвешивалось, измерялось, растворялось и растиралось в порошки. И всё катилось само собой. И все чего-то ждали. И были полны планов. Клинических наполеоновских планов. На фоне Кристофа, никогда не рассказывавшего с горящими глазами, что он придумал сделать, чтобы разбогатеть, всегда делавшим все свои дела ловко и в срок, коллеги по кафедре выглядели особенно нелепо. Живые картинки, иллюстрирующие закон инерции, нагнетали на неё чёрную апатию. От этих людей, говорящих какие-то бессмысленные ненужные фразы, занятых безнадёжно ненужными другим людям делами, пахло склепом. Она боялась этих провисших свитеров и стоптанных каблуков. Было страшно катиться только потому, что тебя когда-то толкнули. Среди ночи, едва задремав, она вскакивала, будто на голову ей падал камень. Не было просвета.
Марина посмотрела на коробки с образцами, на ободранные шкафы, на кость археоптерикса. Закрыла и открыла глаза. Остались на своих местах коробки, шкафы, кость археоптерикса. Он уедет через месяц, она останется среди всего этого. Откроет и закроет глаза — её жизнь пройдёт. А здесь всё опять останется как прежде: коробки с образцами, ободранные шкафы, кость археоптерикса. С костью уже ничего не случится. Всё самое приятное и страшное с ней произошло миллионы лет назад.
В самом начале было иначе. В самом начале она чувствовала себя фаворитом, выходящим на дорожку в окружении аутсайдеров. И очень переживала по этому поводу. Но когда дали старт, она вдруг увидела, что на финише уже кто-то маячит, кто-то ходит вдоль трибун, задрав руки в победном жесте, какие-то люди уверенно всходят на пьедесталы. И когда она, лёгкая и упругая, пересекала финиш, на трибунах ветер катал брошенные газеты и равнодушный дворник мёл дорожки.
— Позвольте вам заметить, Мария Сергеевна, что вы поступили нецивилайзовно, — сказал он, закрывая справочник. — Нет… Нецивилизованно, так?
— Чего же вы хотите, Кристофер Майклович, если это слово по-русски даже произнести проблематично. Даже Вам, Кристофер Майклович.
— Приглашение пойти в ресторан воспринимается как ньепрыличност! Вьед тут даже от мужа нет, что скривац.
— Сорок восьмое по счёту предложение, когда на предыдущие сорок семь был дан отрицательный ответ, воспринимается как неприличность, Кристофер Майклович, даже если это предложение присесть на диван.
Но веселья никакого не было. Была ярость.
Она таки закончила школу с этой проклятой золотой медалью, которая так нужна была всем. Она отучилась на геофаке на повышенную стипендию. В роддоме, в окружении кряхтящих и вздыхающих рожениц, Марина отворачивалась к стене и погружалась в мечты. Она не хотела сбиваться с настроя, слушая нытьё и жалобы. Мечты выстраивались в триумфальные арки. Очки в золотой оправе и строгий деловой костюм. «Мария Сергеевна, водителя отпускать?». Молодая мама под руку с взрослым красивым сыном. Всё вокруг предвещало победу. Ростки победы крошили асфальт и сверкали на солнце… Из всех слов, которыми пыталась объясниться с нею новая жизнь, Марина выбрала старенькое, простое и внятное, но заигравшее по-новому, как отмытое от грязи кольцо: «успех». Успешный учёный. Успешный политик. Успешный бизнесмен. Успешная компания. Успешный мужчина. Успешная семья. Реже, но с бо?льшим шиком: успешная женщина. Было, конечно, неясно, как должен выглядеть её успех. Но она была готова к Великой Битве.
— Мария Сергеевна, обещаю вам больше никогда не приглашать вас в ресторан, — говорил он через час тяжкого молчания. — Позвольте в знак примирения сходить за тортом?
— Прямо-таки патологическое влечение меня накормить, Кристофер Майклович.
Мог ли он догадаться, этот молодой норвежский профессор, что согласись она на ресторан, ей просто не в чем было бы пойти? Кристоф, конечно, лукавил, когда говорил, что тут нечего скрывать от мужа. В нём было много лукавства. В этом обезжиренном теле жил характер аббата Тука. А она представляла северных европейцев простоватыми. Почему-то простоватыми и молчаливыми.
Кристоф ходил за тортами в магазин напротив. Чайник вскипал всё в той же тугой тишине. Она вытягивала ящик стола, и в нём совершенно по-кухонному звякали вилки и ложки, перекатывались стаканы.
— Знаешь, я ведь болше не поеду суда, в Россию и…
— Почему?
— Опасно. Опасныя страна. Вот встретил тебья и… тепьерь кто меня спасёт? Ну, не перебывай. Да. Вся жизнь буду помнить этот яшщик.
— Вот как? Ящик с посудой?
— Это совьершенно характерныя черта… нет, деталь. Понимаешь… надо сказать… вот колбы, да? эти майкроскопи, сделанные в тридцат втором году, да? всё это вот вокруг: справочники, породы, так? кость аркеоптерикса, так?… И потом открываешь ящик, и он звенит как на кухне! Это так должно здэсь быть, хотя это эбсолутно невозможно. У меня на кухне не стоит майкроскоп, нет. В России так должно быть. Неожиданно. Вот, да… неожиданно.
…На следующий день после того, в который она стала блондинкой, с неизменным мешком картошки и новыми советами приезжала мама. Всегда приезжает без предупреждений: проверяет. Вошла в сопровождении таксиста, который за отдельную плату поднял картошку на этаж: Митю она принципиально не утруждает: «А зачем? Что мне, денюшки жалко? Мы с отцом и не тратим почти, всё своё, с огорода». Мать посмотрела прохладными глазами на её короткие белые волосы.
— Зачем? Блондинок как собак нерезаных.
Они затащили картошку в комнату, мама прижалась потной щекой к её щеке, сказала: «Здравствуй, дочка», — и принялась рассказывать, как у них обворовали дальний участок, всю картошку унесли, а помидоры не столько унесли, сколько потоптали. Митя с Ваней были на стадионе. Мама торопилась — между автобусами у неё полтора часа, а за полтора часа нужно и новостями поделиться, и расспросить. Рассказывая, она ходила по комнате, заглядывала на полки, читала корешки книг. Мазнула пальцем по самой верхней полке и показала ей приставшую к пальцам пыль. Выслушав про то, как они живут, как тяжело ей поладить со свекровью, махнула рукой:
— Ерунда. Твоя, по крайней мере, истерик не закатывает. Аглая Степановна, царство ей небесное, еженедельно на пол брыкалась, кричала, что я её отравила. Сожрёт две тарелки борща, бутербродами закусит, и на пол.
На каждый её рассказ о том, как она осваивает науку выживания, мать лишь одобрительно качала головой: молодец, молодец, а вот тут я бы немного не так сделала. И Марина почувствовала такую удесятерённую ярость, что чуть не швырнула об стену стоявшую на столе вазу — видимо, сказался недавний терапевтический опыт с колбами. Марина поняла, что она решительно, что она категорически не согласна с таким взглядом на жизнь, согласно которому чем труднее преодолеваемые препятствия, тем полноценнее и праведнее жизнь, тем больше поводов для того, чтобы говорить себе по вечерам: «молодец, молодец».
Мама выказала желание сходить к внуку и зятю на стадион, посмотреть, как они там гоняют мяч, и Марина вдруг придумала, что — ах! — она что-то забыла на факультете — сепаратор выключить — нужно сбегать, а то взорвётся.
— Так что ты, и в субботу работаешь?
— Не всегда. Правительственный заказ.
Кристоф там, она знала, сегодня он набивает в свой компьютер данные с контрольных точек. Данные задержали на две недели, должны были привести вчера, пока она стояла на вещевом рынке. Их нужно обработать к утру понедельника, и Кристоф будет сидеть допоздна. Мама пожала плечом: беги, раз надо. «Наверняка обиделась», — подумала Марина. Со стадиона ей нужно будет отправляться прямиком на автовокзал, а она любит, чтобы с ней прощались чинно, по порядку: дочка, зять, внук.
Ветерок приятно холодил голый затылок, и она почувствовала себя так, как чувствовала на втором курсе, когда постриглась так же коротко: лёгкой и готовой к счастью. Солнце было медовым. Кристоф повернулся к ней от монитора, и выражение каменной сосредоточенности быстро растворилось в улыбке:
— Ньеожиданно! — кивнул он на её причёску. — Ньеожиданно хорошо, по-русски.
И показал на листки, лежащие на столе:
— Но это эбсолутно не настоящи данные! Это так не может быть, такие отклонения. Они записалы от…
— От балды, — подсказала она ему и улыбнулась в ответ.
«Он всё понял», — догадалась Марина. Она так и стояла в открытой двери. Ей нужно было несколько секунд, и Кристоф терпеливо молчал, не отводя глаз. Она была благодарна ему за это терпеливое молчание, за его тактичность. Кристофер Медведев. Красивый и талантливый мужчина. Её мужчина. Или это всё было неделимо: красота и талант — и называлось каким-то одним, пока что незнакомым ей, словом? Да, именно, и он может так обворожительно класть ногу на ногу, и так улыбаться, потому что он молодой красивый профессор, свободный и самодостаточный человек. Он больше не был для неё иностранцем. Она больше не считала себя обязанной пригибать и гасить свою красоту, от которой, она знала, мужики вокруг неё нагреваются до критической точки. Они смотрели друг на друга и молчали.
После долгих блужданий она добралась до своих. Здесь её место.
Необходимые ей несколько секунд прошли. Протянув руку вперёд, Марина махнула ему: пока — и ушла. Около часа она гуляла вокруг студгородка, собираясь с духом перед тем, как вернуться в общежитие.
День рожденья
На углу Крепостного рыскал беспризорный бультерьер, тыкал голову-болид в двери магазинов, обнюхивал фонарные столбы. Суетливые повадки его были совершенно дворняжечьи, грязная шкура в обтяжку смотрелась как одёжка, севшая после стирки. Как ему живётся на улице? Лучше, чем с хозяином? Впрочем, бультерьеру везде, должно быть, живётся неплохо.
Митя тихонько прошёл мимо собаки и свернул на Садовую к «Интуристу».
Олег элегантно опоздал. Ровно на пять минут. Сбежал по служебной лестнице, на ходу договорив по телефону. Сунул телефон в карман и резко выплеснул кисть для рукопожатия:
— Привет! Извини, задержался. Замотали меня совсем, — он возмущённо передёрнул плечами. — Без меня ни шагу. Как дети малые!
Мите всегда были симпатичны люди, извиняющиеся в случае опоздания. Особенно тогда, когда можно обойтись и без извинений. Положил на журнальный столик папку, показал: вот, всё здесь.
— Давай посмотрим, что ты принёс, — Олег сел в кресло.
Просматривая бумаги, он перекладывал их из одной стопки в другую. Нервно оборачивался на шаги со стороны служебной лестницы, поглядывал сквозь витринное стекло на улицу. «Ждёт кого-то», — подумал Митя.
— Ксерокопии паспорта, военного билета, заявление… есть заявление? Вижу… Пенсионное, квитанции оплаты госпошлины… Вроде всё.
— Паспорт сам не нужно?
— Ну ты даёшь! Разве можно паспорт отдавать!
Отодвинув от себя паспорт, Олег сложил бумаги обратно в папку. Папку Митя купил дорогую. С гербом.
— Слушай, старик — сказал Олег извиняющимся тоном. — Не успеваем посидеть с тобой, поболтать. Бежать мне надо в Администрацию. Налоговые дела душат, во, — он хлопнул ладонью под горло.
Олег торопился. Худые его пальцы бегали по красному пластику папки, будто собирались убежать в Администрацию самостоятельно.
— Конечно, конечно. Минуту только, — Митя хотел разобраться с главным. — Денег-то сколько?
— Денег? — Олег вскинул брови. — Да погоди с деньгами. Там видно будет. Паспорт новый тебе нужен?
— Ещё как!
— Разберёмся. Пойдём? Боюсь, опоздаю. Машина моя в ремонте. Чёртовы «мэрсы»! Ломаются не хуже «Запорожцев».
Перед Областной Администрацией они распрощались.
— Жду твоего звонка.
— Давай. Завтра я встречаюсь с генералом Фомичёвым. С зам-минитра по общественному порядку. По твоему делу.
— Ого!
— Зачем мелочиться? К тому же, такие вопросы лучше решать наверху. Какая-нибудь пешка из ПВС может и залипушный паспорт подсунуть, верно?
— Верно.
— Так что, чем выше, тем лучше.
— Тебе виднее.
— Ну, пока. Кстати, поздравляю с днём рожденья.
Митя удивился, решив сначала, что Олег со студенческих времён помнит его день рожденья, но потом понял: он же только что рассматривал его паспорт. Возвращаясь к себе, он прислушивался к тому, что происходило внутри. Внутри было как-то ломко и опасно, будто на тонком льду.
Он вспомнил, как в девяносто втором ходил в милицию, в паспортный стол за тем самым «вкладышем о гражданстве». Было очень похоже на посещение Ворошиловской ПВС две недели назад. В кабинете его встретил такой же генератор ненависти. Такая же высоковольтная тётка. Только лет ей было побольше, а макияжа на ней — поменьше. Она смотрела в стол и говорила спокойным голосом, от которого поднимались волоски на руках. «— У тебя временная прописка. Вкладыша не положено. Иди. Следующего пригласи». Было понятно, что человек, пришедший оформлять гражданство, не может просто так, без единого вопроса, развернуться через левое плечо и выйти. Но она сказала именно так: «Не положено. Иди. Следующего пригласи». Она как раз и ждала этих его вопросиков, испуга, жалкой суеты человечка, у которого не в порядке документы. Но почувствовав это, он поступил так, как она не ожидала: в самом деле развернулся через левое плечо и молча вышел…
Днём он съездил к матери. Отговориться было невозможно: у него был выходной. Она подарила ему белый шарф. Ей всегда нравились белые шарфы. Они выпили полбутылки поддельного «Мукузани». Было обязательное сациви и был ореховый пирог с шоколадной глазурью, который он однажды в детстве назвал «грязным» — так и повелось: «грязный пирог».
Мама пыталась оживить застолье. Улыбалась часто, напряжённо — и как-то отчаянно-радостно. Говорила о его детстве, вспоминала, как он прятался от неё в шкафу и испугался там бабушкиной шубы. И только усиливала своими рассказами его недоумение: ну кому, для чего это теперь нужно? всё это? Она пробегала пальцами пробор, уложенный по случаю при помощи лака, приглаживала непослушно переваливающуюся на другую сторону прядь.
— Ну что такой бука? Расскажи маме что-нибудь.
У неё есть набор обязательных воспоминаний.
— А помнишь, как дедушке на работе индюшку живую подарили? Как она нам все обои в прихожей обкакала!
Они просидели час.
На прощанье он чмокнул её в щёку. Она потянула его голову к себе, но он выпрямился, высвобождаясь.
— А маленьким был такой лизун, с колен не слазил, — сказала она то, что говорила всегда, когда он чмокал её в щёку и поспешно выпрямлялся.
Митя пристраивал на шее белый шарф, стараясь запихнуть поглубже под пальто, чтобы не так заметно, а она поправляла по-своему, вытаскивала его из-под воротника.
Вечером он побрился, надел костюм и расположился в кресле. На столике между креслом и диваном стояла непочатая бутылка всё того же «Мукузани». Должен был позвонить Ваня. Марина не говорит с ним по телефону. Всё ограничивается стандартной формулой «мама передаёт тебе свои поздравления». Выпьет он только тогда, когда поговорит с сыном.
Когда мы с тобой встретимся, нам, наверное, поначалу будет трудно говорить. Мы пойдём с тобой в парк. Мы пойдём с тобой по аллеям, как ходили когда-то, когда ты по привычке брал меня за руку. И всё вернётся.
Интересно, в Осло есть приличные парки? Или только набережные с крикливыми жирными чайками? Когда они с Ванечкой остались одни и переехали из общаги во флигель к бабушке Свете, у них появился свой парк — по дороге в Ванину школу. Получалось длиннее, чем напрямик через дворы, но Митя старался водить его в школу этим путём. Они выходили из дому заблаговременно. Уходили подальше от проезжей части и медленно шли по аллее. Бывало, особенно осенью, даже опаздывали на урок. Он старался привить Ване свою щемящую любовь к осени. Ваня сходил с дорожки, забирался в гущу опавших листьев. «— Шуршанём, пап?». Митя становился рядом и они шли, раскидывая ногами шумную листву. Хорошо, что Ваня ходит в школу через этот парк. Хорошо каждое утро встречать на своём пути большие деревья. Он тоже ходил в школу мимо больших деревьев, мимо чинар, у которых летом сквозь зелень не разглядеть верхушек. После ливня с них ещё долго срывались одинокие крупные капли и стекал дурманящий лиственный запах. А осенью под чинарами выстилался густой рыжий ковёр. Проходя мимо, можно было срывать со стволов тёмные коричневые корочки, похожие на те, что срываешь с болячки на колене или локте, не дождавшись, пока отвалится сама. Теперь рядом с ним шёл его сын. Деревья другие. Но иногда случается тот самый дурманящий запах.
— Пап, а мальчишки вчера в туалете нехорошие слова говорили.
— А ты?
— Я нет. Я им сказал, как ты говорил. Что такие слова нельзя говорить, а то изо рта будет вонять, и все скажут: не рот, а урна.
— Молодец, правильно.
— Один мальчик меня обозвал и в живот ударил. Я убежал.
Митя хмурился и молча гладил сына по голове.
— Пап, а долго в школе учиться?
— Я же говорил, одиннадцать лет.
— Это долго?
Листва шумела под ногами, иногда наверху в ветках торопливо шаркал оборвавшийся лист и прыгал в золотистую пустоту аллеи.
Весь тот год Марина звонила по нескольку раз в месяц, истратив, наверное, кучу норвежских крон. Просила отпустить Ваню к ней на каникулы. Сначала Ваня не хотел встречаться с матерью, не хотел лететь с ней «в заграницу». Светлана Ивановна грозилась трупом лечь на пороге. Но Марина очень просила, обещала устроить сыну «первоклассный праздник» по случаю окончания первого класса. Митя взял с неё слово, что она вернёт Ваню. И на всякий случай взял слово с Вани, что он вернётся.
— Конечно вернусь, пап, — посмотрел он непонимающе.
Ваня сначала звонил часто, взахлёб делился впечатлениями, потом стал звонить реже, и Мите приходилось самому его расспрашивать — а в конце лета Ваня позвонил и, глотая слёзы, сказал, что не вернётся к нему.
…Митя проснулся закоченевший. В открытое окно дышал мороз. Нужно было проделать несколько простых действий. Он встал, закрыл окно, выключил свет, убрал с дивана телефон, разделся и лёг, укрывшись с головой. Впервые за столько лет Ваня не поздравил его с днём рождения.
Наутро Митя выглядел обесцвеченным и помятым, вполне как человек с крупного бодуна. На работе его встретили одобрительными замечаниями: «Видать, вчера хорошо отметили». Митя покивал многозначительно, Толик посоветовал ему попить водички.