Записки капитана флота Головнин Василий
А. Хорошевский. Вступительная статья
Головнины – род древний. Не Рюриковичи конечно, но генеалогическое древо в полтора столетия – тоже немало. Первым из фамилии в исторических документах значился «служилый человек» Игнатий Головнин. За особые военные заслуги ему был пожалован герб и вотчина. Впрочем, древний-то древний, но обедневший и, как говорится, без претензий. «Дворянствовали» себе потихоньку в Гулынках – старом селе в Рязанской губернии. Здесь и появился 8 (19) апреля 1776 г. первенец Михаила Васильевича и Александры Ивановны (урожденной Вердеревской), нарекли которого Василием.
Для таких мелкопоместных дворянских отпрысков, как Вася Головнин, судьба была расписана едва ли не до рождения. Дед и отец служили в гвардейском Преображенском полку, туда же в шесть лет был записан сержантом и Василий. Далее, как виделось Михаилу Васильевичу, по накатанной: нужно сыну пройти чины, дослужиться до майора, выйти в почетную отставку и обосноваться в родных Гулынках.
Не сложилось. Отец и мать умерли рано, а родственники-опекуны рассудили, что пойдет сирота (мнения которого за малостью лет никто не спрашивал) по морской части. Резон был простой: гвардия требовала денег. У Василия их не было, родственники же тратиться на недоросля не хотели. В Морском же кадетском корпусе, куда определили юношу в 1788 г., все было попроще.
Корпус, основанный в 1752 г. и в 1771-м переведенный из Санкт-Петербурга в Кронштадт, знавал лучшие времена. Помещения, где жили и учились кадеты, обветшали, снабжение, и без того не аховое, усугублялось традиционным российским «воруют». Закон сохранения энергии и снабжения из государственной казны работал здесь на сто процентов: если где-то прибывает, то где-то обязательно убывает. Прибывало в карманах каптенармусов и, чего греха таить, высшего начальства, убывало же в желудках кадетов, которым, чтобы обеспечить себе пропитание, нередко приходилось «пользоваться услугами» соседних огородов.
Тем не менее, свою задачу Морской кадетский корпус исправно выполнял – регулярно выпускал партии гардемаринов, многие из которых прославляли Россию во всех концах света и океана. Выучился и Василий Головнин. И сразу же попал на войну. С одной стороны – вот она, жизнь военного моряка: красавец линкор, грозный, но справедливый и всезнающий командир, «дым баталий грозных». А с другой… Это, вообще-то, была самая настоящая война, и на ней вполне по-настоящему могли убить. Ядра и пули – они ведь не разбирают, кто перед ними: старый морской волк, для которого смерть в бою – почетней и милее, чем в кровати от немощей и болезней, или четырнадцатилетний гардемарин, который жизнь по-настоящему еще не повидал.
Воевали родственники. Государственные мужи и историки, наверное, хорошо знали, что не поделили между собой двоюродные брат и сестра – шведский король Густав III и российская императрица Екатерина II, но гардемарину 66-пушечного линейного корабля флота Ее Величества «Не тронь меня» Василию Головнину рассуждать об этом было не положено.
Сразу же после поступления в корпус, Головнин начал вести «Записную книжку» – примечательный документ, в который он скрупулезно заносил все события, произошедшие с ним во время службы с 1788 по 1817 г. По поводу своего пребывания на войне со шведами Василий предельно лаконичен: «Участвовал в троекратном сражении», имея в виду два боя у Красной Горки 23 и 24 мая 1790 г., окончившиеся без явного перевеса одной из сторон, и Выборгское сражение 22 июня, в котором русский флот одержал победу. Уже с юности проявляется характер Головнина – скромный, без выпячивания своих заслуг и талантов. Ведь не только участвовал, но получил боевую медаль. А это значит – не отсиживался в трюме, проявил себя, несмотря на «сухопутное» происхождение, как настоящий моряк.
Закончить обучение в Морском корпусе Василий должен был в 1792 г. На выпускных экзаменах он был вторым по числу набранных баллов среди всего выпуска. Но товарищи стали мичманами, а его сделали «второгодником». Причина – малый возраст гардемарина Головнина: ему не стукнуло еще и семнадцати. Вот она, справедливость: на войну в четырнадцать – пожалуйста, а выпустить способного ученика и позволить ему надеть мичманский мундир – мал еще.
И снова Василий проявил не по годам крепкий характер. Моряку, конечно, не положено плакать, но обидно было до слез. Однако не раскис, пережил и, раз уж так получилось, с упорством продолжил учиться дальше. Этот дополнительный год дал Головнину едва ли не больше, чем предыдущие четыре. Он взялся за физику, словесность, английский язык – уступавший в те времена в «модности» французскому, но, как оказалось, очень пригодившийся в дальнейшей службе. И тогда же, в последний год в корпусе, поглощая одну за другой книги о дальних странствиях, Василий загорелся путешествиями.
В январе 1793 г. состоялось наконец-то долгожданное производство Головнина в мичманы. В имении, в Гулынках, дела шли неважно, надо бы заняться хозяйством, но обязанностям помещика Василий предпочитает морские походы. Он добился назначения на транспорт, на котором в Стокгольм, теперь уже дружественный, направлялось русское посольство. В 1795–1796 гг. служил на кораблях «Рафаил» и «Пимен», в составе эскадры вице-адмирала П. И. Ханыкова, противодействовавшей французам в Северном море. А в апреле 1798 г. Василий Головнин назначен флаг-офицером на эскадру контр-адмирала М. К. Макарова, младшего флагмана вице-адмирала Ханыкова.
Это уже серьезная должность, «прямой помощник командующего», как было сказано во флотских наставлениях. Часто на нее назначали «своих», по протекции. У Головнина протекции не было, но Михаил Кондратьевич Макаров и без нее приметил энергичного и любознательного офицера. И не ошибся. «Поведения весьма хорошего, должность свою знает хорошо и исполняет оную с ревностным усердием к службе, – писал в 1801 г. Макаров о Головнине, который тогда уже стал лейтенантом. – А сверх того, по знанию его английского языка, был употреблен к переводу английских сигналов и прочих дел… Потому долгом поставляю рекомендовать его достойным к повышению чина и впредь в команде моей иметь желаю».
Вопреки желанию контр-адмирала Макарова, под его началом Головнин служил недолго. В июне 1802 г. он в числе двенадцати лучших молодых офицеров российского флота был отправлен в Англию – совершенствоваться, изучать, перенимать опыт. Тогда такие командировки продолжались не месяцы – годы. Повидать пришлось многое, хотя в своей «Записной книжке» Василий Михайлович был краток: служил на разных английских кораблях, за четыре года на семи, плавал в разных морях. В эти годы Британия соперничала с Францией за господство на море, Головнину довелось участвовать в боевых действиях англичан в Средиземном море и Вест-Индии, служить под началом прославленных адмиралов Корнваллиса, Нельсона, Коллингвуда. Последние двое оставили похвальные аттестации русскому моряку. Немалая честь, между прочим, но Головнин верен себе – в его записках об этом ни слова.
В начале августа 1806 г. Василий Михайлович вернулся в Кронштадт. Через двадцать дней лейтенант Головнин получил под свое командование первый корабль – «Диану». На первый взгляд, судно невзрачное – трехмачтовый шлюп, переделанный из обычного транспорта-лесовоза, шестьдесят человек экипажа, двадцать две пушки. Но «Диана» была предназначена не для баталий.
Буквально за несколько дней до возвращения Головнина из Англии, в кронштадтском порту пришвартовались «Надежда» и «Нева» – корабли, на которых Иван Крузенштерн и Юрий Лисянский совершили первую в истории российского флота кругосветную экспедицию. Головнин и его «Диана» должны были продолжить начатое. Правительство решило направить шлюп в кругосветную экспедицию, главной целью которой были географические открытия в северной части Тихого океана. Попутно «Диана» должна была доставить грузы в Охотск, в те годы – главный порт России на ее восточных окраинах.
Без малого год Головнин, его заместитель Петр Рикорд, с которым Василия Михайловича связывала многолетняя дружба, и тщательно отобранный самим капитаном экипаж готовили «Диану» к дальним странствиям. Помимо этого, Головнин обрабатывал материалы командировки в Англию (результатом стала книга «Сравнительные замечания о состоянии английского и русского флотов») и, по заданию морского министерства, занимался составлением Свода военных и морских сигналов для дневного и ночного времени, который использовался в русском флоте более четверти века.
25 июля 1807 г. «Диана» снялась с якоря. То, что путешествие будет непростым, стало ясно буквально с первых же пройденных миль: в восточной части Финского залива корабль попал в шторм, с грозой, какую Головнину до сих пор не доводилось видеть в других морях.
Первую остановку сделали 7 августа в Копенгагене. Здесь русских моряков ждали недобрые вести, ставшие, как оказалось, предвестниками будущих бед. Обстановка в столице Дании была напряженной. Во времена наполеоновских войн Дания, во многом из-за враждебных действий британского флота, приняла сторону Франции. Заключив союз с Наполеоном, Дания готовилась присоединиться к континентальной блокаде Британии. Но англичане упредили противника и 16 августа высадили десант на датский берег. Поскольку Датское королевство было в ту пору союзником России на Балтике, это вызвало недовольство российского правительства и привело к обострению отношений уже между Петербургом и Лондоном.
«Диана» успела покинуть Копенгаген до того, как началась англо-датская война. Но ведь держала путь она к британским берегам. Прибыв в Портсмут, Василий Михайлович сразу понял, что обстановка накаляется. По договоренности с английским правительством, торговый департамент должен был снабдить русский корабль необходимыми припасами. Однако от Головнина потребовали уплаты пошлины, которая взималась с торговых судов, хотя «Диана» значилась как военный корабль. Потребовалось вмешательство российского консула, чтобы разрешить эту ситуацию.
Василий Михайлович чувствовал, чем может обернуться «непонимание» между двумя странами, и потому решил подстраховаться. Пока его «Диана» стояла в Портсмуте, он отправился в Лондон – выхлопотать специальное разрешение британского правительства на проведение научных изысканий в колониальных водах империи. В столице в какой-то момент показалось, что его опасения напрасны – он узнал, что в Портсмут вот-вот должна прибыть с дружественным (!) визитом эскадра адмирала Сенявина. Но нужную бумагу все-таки получил.
К концу октября все формальности были улажены, и 31-го числа «Диана» вышла из Портсмута. Два месяца шлюп пересекал Атлантический океан. 2 января 1808 году на горизонте показалась земля – знакомство с Южной Америкой для русских моряков началось с небольшого бразильского острова Святой Екатерины. После десятидневной стоянки капитану нужно было принимать решение – как идти дальше. Варианта два: обойти вокруг мыса Горн или же взять курс на Африку, обойти мыс Доброй Надежды и через Индийский океан выйти в Тихий. Первый путь короче, однако «Диана», быстротой хода не отличавшаяся, раньше марта до мыса Горн не доберется. А это значит, что высока вероятность стать «заложником» сильнейших западных ветров. И Головнин решил изменить маршрут, повернув к мысу Доброй Надежды.
Переход к берегам Африканского континента прошел благополучно, погода благоприятствовала русским морякам. 18 апреля Василий Михайлович отметил в «Записной книжке»: «В 6 часов, вдруг открылся нам, прямо впереди у нас, берег мыса Доброй Надежды… Едва ли можно вообразить великолепнее картину, как вид сего берега, в каком он нам представился. Небо над ним было совершенно чисто, и ни на высокой Столовой горе, ни на других ее окружающих ни одного облака не было видно. Лучи восходящего из-за гор солнца, разливая красноватый цвет в воздухе, изображали или, лучше сказать, отливали отменно все покаты, крутизны и небольшие возвышения и неровности, находящиеся на вершинах гор».
Василий Михайлович, как и любой моряк, был доволен – долгий переход закончен, есть время и возможность отдохнуть, насладиться окружающей красотой. В бухте Саймонстаун, в принадлежавшей Великобритании Капской колонии, где бросила якорь «Диана», стояла английская эскадра. Туда, на флагманский корабль «Резонабль», Головнин отправил с обязательным визитом вежливости своего заместителя.
Время шло, а Рикорд не возвращался. Наконец показалась шлюпка, но вместо Рикорда на борт «Дианы» поднялся британский лейтенант. Учтиво, но очень холодно он сообщил: две империи, Британская и Российская, находятся в состоянии войны.
Что же случилось за то время, пока «Диана» плыла от Южной Америки к берегам Африки? Не вдаваясь в подробности и не расставляя оценки по принципу «кто прав и кто виноват», отметим главное. Потерпев поражение в кампаниях 1806 и 1807 гг., Александр I был вынужден начать переговоры с Наполеоном. 25 июня в Тильзите (ныне – Советск Калининградской области) состоялась встреча двух императоров, по результатам которой был подписан мир между Россией и Пруссией с одной стороной и Францией с другой. Российская империя присоединилась к континентальной блокаде Великобритании, а после того, как 7 ноября 1807 г. англичане захватили Копенгаген, начались боевые действия.
Хотя столкновения между флотами двух государств, которые велись в Атлантическом океане, Средиземном, Адриатическом, Баренцевом и Балтийском морях, не носили масштабный характер, для Головнина и его подчиненных это было слабым утешением. Безрадостная ситуация выглядела следующим образом: «Диана», военное судно, вошла в территориальные воды враждебного государства (к сожалению, Головнину за время перехода не встретился ни один корабль и никто не мог предупредить его о начале войны), она была окружена превосходящими силами противника, сопротивляться было не только бесполезно, но и просто глупо. А значит, «Диана» становилась призовым судном, судьбу ее и экипажа должно было решить командование британской эскадрой.
Оставалась последняя надежда – на «охранную грамоту», полученную в Лондоне. В какой-то мере она сработала – британские офицеры не решились «взять в приз» «Диану» и вынуждены передать вопрос о ее судьбе на рассмотрение вышестоящего начальства. Русские моряки оказались в каком-то подвешенном состоянии: они считались не пленными, а «задержанными до особого распоряжения начальства». А оно, судя по всему, этих распоряжений давать и не собиралось, несмотря на то, что Головнин неоднократно писал и в Капштат, и в Лондон, в британское Адмиралтейство. При этом в Саймонстауне решили (возможно, по негласной «рекомендации» сверху), что поскольку русские пленными не считаются, то кормить их и снабжать всем необходимым вовсе необязательно.
Так продолжалось десять месяцев. Василий Михайлович, по духу исследователь, изучал флору и фауну местности, составил подробное описание мыса Доброй Надежды, изучал, насколько это было возможно, быт коренного населения. И продолжал писать письма. Когда же понял, что это бесполезно, решился бежать. Тут прежде всего нужно было разрешить «дилемму чести», ведь ранее Головнин пообещал англичанам не предпринимать попытку к бегству: «Когда я уверился, что по сему делу между англичанами и мною справедливость на моей стороне, тогда я решился, не теряя первого удобного случая, извлечь порученную мне команду из угрожавшей нам крайности».
«Техническую» же часть – как выйти из глубины залива из-под носа множества кораблей противника – Головнин решил, выйдя с позволения англичан несколько раз на шлюпке в море. Исследовательский склад ума помог и здесь: Василий Михайлович определил, что если в бухте, где стояла «Диана», при сухой погоде дует западный или северо-западный ветер, то в это же время в открытом море преобладает южный или юго-восточный. Это позволило капитану точно определить благоприятный момент для побега. Он наступил 16 мая. Британская эскадра стояла со спущенными парусами. Когда начал усиливаться северо-западный ветер и стало темнеть, Головнин решил – пора. Он отдал приказ поставить штормовые паруса и обрубить якорные канаты (выбирать якоря было слишком долго и шумно).
Существует версия, что командование английской эскадрой намеренно не стало препятствовать бегству русского корабля. Она ничем не подтверждена, хотя и не лишена оснований. Для англичан «Диана» стала обузой: смотреть безучастно на то, как вскоре русские моряки начнут умирать с голода, было бы как-то «неудобно», но и помогать им не было никакого резона. Именно поэтому русских якобы и решили отпустить с миром, хотя с ближайшего корабля сразу же сообщили на флагманский, что на «Диане» ставят паруса. Но даже если и так, это совершенно не умаляет смелости и решительности Головнина – он-то о намерениях англичан, какими бы они ни были, знать точно не мог. И потому записал в дневнике, имея на то полное право: «Сей день по многим обстоятельствам есть один из самых критических и примечательных в моей жизни».
Как говорят в таких случаях, для русских моряков было две новости. Хорошая – ветер и погода снова благоприятствовали быстрому ходу «Дианы». Плохая – питаться приходилось заплесневелыми сухарями и солониной, не хватало пресной воды. Пополнить запасы удалось на острове Танна в архипелаге Новые Гебриды (ныне принадлежит государству Вануату), куда «Диана» прибыла 25 мая 1809 г. Головнину, который уважительно относился к любому народу вне зависимости от степени его «дикости», быстро и успешно удалось наладить контакт с местными жителями.
После недельной стоянки «Диана» снова отправилась в путь. 13 августа она пересекла экватор, 23 сентября достигла берегов Камчатки, а 25-го – вошла в бухту Петропавловска. В путешествии, продолжавшемся 794 дня (из них 326 корабль шел под парусами, 468 – стоял на якоре), была поставлена точка.
Впрочем, точка эта была с продолжением. Едва ли не сразу после того, как «Диана» пришла в Петропавловск, Василий Михайлович начал готовить корабль к весенней навигации. Не захотел он и зимовать без дела – многомесячное «сидение» на одном месте было слишком утомительным. Снарядил нарты и в середине января 1810 г. отправился в путь, взяв себе в напарники молодого мичмана Никандра Филатова. Передвигаясь от одного поселения камчадалов к другому, делая переходы по сорок-пятьдесят верст, за два месяца объехали полуостров. Путешествие оказалось поучительным и полезным – Головнин, которому Камчатка поначалу «не глянулась», при более близком знакомстве увидел огромный потенциал и ресурсы этого далекого края.
Видел он и другое – «беспримерное» воровство тех, кто был облечен хотя бы малейшей властью. С этим бичом государства Российского Василий Михайлович столкнулся еще во время учебы в Морском корпусе. Но тогда юный гардемарин разве что констатировал факт – «воруют», то теперь начал задумываться, почему так происходит. Нет, он никогда не был бунтарем, верно служил государю, но мысли в «Записной книжке» появлялись невеселые: «Голодные чиновники, служащие в тех краях, не только что хотят быть сыты, но и богаты. Когда мы видим часто дерзких смельчаков, которые… обогащаются в самих столицах, грабя казну и ближнего, то чего же можно ожидать от подобных сим людей в странах, отдаленных от высшего правительства на многие тысячи верст, где они управляют народами, не имеющими почти никакого понятия о законах и даже не знающими грамоты?» Были, конечно, и те, кто пытался быть честным, но таких обычно ждала незавидная судьба: «Справедливость заставляет сказать, что бывали там чиновники, которых одна честь побуждала служить, так сказать, на сем краю света, но весьма редко; и все такие были притеснены сверху за то, что нечем им было поделиться, а снизу оклеветаны и обруганы потому единственно, что ворам и грабителям не давали воли».
В конце апреля 1811 г. «Диана» снова вышла в море. Головнину было поручено описать и определить астрономическое положение Курильских и Шантарских островов и берега Татарского пролива. Василий Михайлович, произведенный уже в капитан-лейтенанты и награжденный несколькими орденами, намеревался начать опись от пролива Надежды, выйти южнее острова Хоккайдо и затем подняться вдоль восточного побережья Сахалина к Шантарским островам.
Закончив исследование островов Курильской гряды, жители которых считали себя русскими подданными, Головнин направил «Диану» дальше. Василий Михайлович, подходя к японским владениям, действовал с осторожностью, однако поскольку экспедиция носила мирный характер, контактов с японцами не избегал. Из-за сильного ветра и тумана «Диана» была вынуждена две недели лавировать у берегов островов Кунашир, Итуруп и Шикотан. На корабле заканчивались провиант и вода, и капитан решил идти к Кунаширу, где, по имевшимся сведениям, была удобная гавань. 4 июля «Диана» стала на якорь. Головнин, вместе с мичманом Федором Муром, штурманским помощником Андреем Хлебниковым и матросами Симоновым, Макаровым, Шкаевым и Васильевым отправился на берег…
О том, что произошло дальше, о японском плену, продолжавшемся более двух лет, Василий Михайлович рассказал в книге, которую предвосхищает эта статья. На вопрос «как это было?» Головнин ответил более чем подробно, мы же остановимся на том, почему же это произошло.
Начать придется издалека, с середины XVI в., когда к японским берегам пристали первые европейцы – сначала португальцы, а затем и испанцы. Поначалу все шло хорошо и к взаимной выгоде – активно развивалась торговля, за купцами вскоре появились и миссионеры, главным образом иезуиты. Местные феодалы не только разрешали им свободно проповедовать, но и сами активно принимали христианство и заставляли делать это своих вассалов.
К концу XVI столетия ситуация начала резко меняться. Бурное развитие торговли в портовых городах привело к появлению мощной прослойки буржуазии, что, в свою очередь, грозило подорвать устои феодального строя. Кроме того, иностранцы в междоусобных конфликтов часто занимали сторону врагов центральной власти.
Особенно рьяно взялись проводить в жизнь «сакоку» (буквально «страна на замке») – политику самоизоляции Японии от внешнего мира, сегуны из клана Токугава, который пришел к власти в 1603 г. В 1614 г. было запрещено исповедование любой иноземной религии, с 1636-го японцам без особого правительственного разрешения под страхом смертной казни не разрешалось покидать пределы страны и строить корабли для дальних плаваний. А в 1638 г. по указу бакуфу (центрального правительства) из Японии были высланы все иностранцы. Исключение было сделано для голландцев-кальвинистов, которых, не вдаваясь в тонкости религиозных течений, японцы не считали христианами, и китайских купцов, но и им было разрешено заходить только в один порт – Нагасаки – два раза в год.
Из-за «сакоку» контакты россиян, с XVII в. начавших осваивать Дальний Восток, и японцев долгое время носили случайный характер. Для России налаживание отношений с соседним государством было важно прежде всего с точки зрения снабжения своих дальневосточных поселений – везти товары из европейской части морем или через Сибирь было очень долго и дорого. Именно с этой целью в 1792 г. в Японию было отправлено первое русское посольство во главе с поручиком Адамом Эриковичем Лаксманом. Несмотря на то, что японцы с недоверием относились к иностранцам, а посольство так и не было допущено в столицу (переговоры велись с правительственными чиновниками в главном городе острова Хоккайдо, в то время как судно стояло на якоре в порту Хакодате), Лаксману удалось наладить контакт с правителями княжества Мацумаэ и через них получить разрешение на заход одного русского судна в Нагасаки для продолжения переговоров о возможности торговых сношений.
Русское правительство сразу не воспользовалось разрешением, полученным Лаксманом. Внимание России в то время было занято европейскими делами – организацией коалиции против революционной Франции и разделом Польши (1795 г.). Длительная ведомственная переписка и смерть в ноябре 1796 г. Екатерины II помешали организации второго русского посольства в Японию.
Вторая попытка наладить отношения с Японией была предпринята в начале царствования Александра I. На этот раз миссию в Японию возглавила очень важная персона – Николай Петрович Резанов, камергер его величества, зять и наследник владельца Русско-американской торговой компании Григория Шелехова, руководитель первой российской кругосветной экспедиции на кораблях «Надежда» и «Нева». Резанов прибыл в Нагасаки в начале сентября 1804 г., имея поручение передать личное послание Александра I и подарки японскому императору. Японцы продержали посольство в порту полгода, после наконец-то дали ответ, что устанавливать отношения не желают. В письме губернатора Нагасаки об этом говорилось без каких-либо дипломатических изысков: «Дров, воды и провизии велено мною вам дать. При японских берегах на якоре не оставайтесь, а отправляйтесь скорее от берегов наших».
После этого началась странная и запутанная история под названием «Рейд лейтенанта Хвостова и мичмана Давыдова на японские острова». Резанов, вельможа крайне честолюбивый, почувствовал себя оскорбленным действиями японцев и решил им отомстить. Орудием мести он выбрал лейтенанта Николая Хвостова, который с 1802 г. служил в Русско-американской компании.
Хвостов – личность примечательная, В. М. Головнин, кстати, хорошо знал его – они вместе учились в Морском корпусе. Летом 1805 г. Резанов в письме Александру I характеризовал лейтенанта, как «офицера, исполненного огня, усердия, искусства и примерной неустрашимости». Однако уже через пару месяцев характеристика была несколько иной: «На одну свою персону, как из счета о заборе его [Хвостова] увидите, выпил 9,5 ведер французской водки и 2,5 ведра крепкого спирта, кроме отпусков другим и, словом, споил с кругу корабельных подмастерьев, штурманов и офицеров».
Тем не менее, в сентябре 1806 г. Резанов поручает Хвостову секретное дело: совершить рейд к южному Сахалину и островам Уруп и Симушир, уничтожить находящиеся там японские суда и склады и захватить в плен трудоспособных японцев. Через некоторое время камергер его величества, видимо, начал осознавать, что его действия с точки зрения раздраженного сановника, может быть, и оправданны, но для человека, которому поручено ответственное дипломатическое поручение, не слишком уместны. Он направил Хвостову новое письмо, в котором приказывал ограничиться разведкой японских территорий. Отказ от «военного вояжа» он весьма расплывчато объяснял тем, что путина уже закончилась, значит, японцы перебрались на большие острова и ожидаемого эффекта достигнуто не будет.
Лейтенант Хвостов, хоть и был «нраву буйного», все же понимал, что начальство отдает какие-то «неординарные» приказы, к тому же противоречащие друг другу и весьма туманные. Он рванулся в Охотск, чтобы получить у Резанова разъяснения. Но тот уже выехал в Петербург. Такие вот гримасы истории: отношения между двумя соседними странами оказались испорченными на долгие годы не из-за каких-то высших политических соображений, а потому что один лейтенант не застал своего начальника. Тот же, в свою очередь, оказался слаб здоровьем – по дороге в столицу Резанов заболел и скончался 1 марта 1807 г. в Красноярске.
Не встретившись в Резановым и не получив от него четких инструкций, Хвостов решил действовать по первоначальному плану. 6 октября 1806 г. фрегат «Юнона» под его командованием появился в заливе Анива на Сахалине. Высадившись на берег, русские моряки разгромили несколько японских факторий, сожгли склады, сети и лодки, взяли в плен нескольких японцев.
Весной следующего года Хвостов решил «закрепить успех». На «Юноне», теперь уже в сопровождении тендера «Авось» под командованием мичмана Гавриила Давыдова, он «прошелся» по японским селениям Найбо и Сяна на Итурупе, вернулся в залив Анива, где сжег оставшиеся поселения японцев, а затем у северо-западной оконечности Хоккайдо сжег четыре японских судна. Войдя во вкус, лейтенант, взяв на себя роль «вершителя государственных дел», отпустил возле острова Рисири восьмерых пленных японцев и передал через них ультиматум японскому правительству следующего содержания: «Соседство России с Япониею заставило желать дружеских связей к истинному благополучию сей последней империи, для чего и было отправлено посольство в Нагасаки; но отказ оному, оскорбительный для России, и распространение торговли японцев по Курильским островам и Сахалину, яко владения Российской империи, принудило сию державу употребить наконец другие меры, кои покажут, что россияне всегда могут чинить вред японской торговле до тех пор, как не будут извещены чрез жителей Урупа или Сахалина о желании торговли с нами. Россияне, причинив ныне столь малый вред японской империи, хотели им показать только чрез то, что северныя страны оной всегда могут быть вредимы от них, и что дальнейшее упрямство японского правительства может совсем лишить его сих земель».
Правда, на родине старания Хвостова и Давыдова не оценили. 16 июля 1807 г., по возвращении в Охотск, они были арестованы и отправлены под конвоем в Санкт-Петербург. Адмиралтейств-коллегия грозилась предать их суду, однако вместо этого они были отправлены в Финляндию. Там как раз шла очередная война против шведов. Хвостов и Давыдов, командуя вверенными им кораблями, проявили чудеса храбрости, за что были награждены орденами. Однако на представлении о награждении Александр I собственноручно написал: «Неполучение награждения в Финляндии послужит сим офицерам в наказание за своевольство против японцев». Впрочем, лишение орденов было единственным наказанием (не считая кратковременного ареста в Охотске), которые два офицера понесли за свои действия. «Буйные головушки» Николай Хвостов и Гавриил Давыдов вместе закончили свой земной путь и, учитывая их характер, сделали это вполне «логично». Вечер 4 октября 1809 г. они провели у известного исследователя, академика Лангсдорфа. Возвращаясь в два часа ночи домой и увидев, что Исакиевский мост разведен, изрядно пьяные офицеры решили перебраться на другой берег с помощью проходившей по Неве барки, но не рассчитали, упали в воду и утонули.
В Японии тем временем готовились к нападению «страшного врага с севера». Известия о рейде Хвостова и Давыдова быстро распространилась по всей стране, из многих мест приходили сообщения о появлении у японских берегов новых русских кораблей. Все они были ложными, однако напряжение не спадало. Этому немало поспособствовали голландцы, которые, переводя ультиматум Хвостова, весьма вольно трактовали его чин: слово «lieutenant» имеет во французском языке также значение «наместник». Заявления российского правительства, что Хвостов и Давыдов действовали самовольно и будут за это преданы суду, обстановку не разрядили. Как справедливо замечал В. М. Головнин, после того, как русские сожгли склады и дома японцев, «они вынуждены были много претерпеть от голоду и холоду, до того даже, что многие лишились жизни», и потому невозможно, «чтобы они, видя русское судно столь близко у своих берегов, были покойны и не боялись».
Такая вот ситуация сложилась на тот момент, когда «Диана» вошла в бухту Кунашира. Так что объяснять произошедшее с Головниным и его семью товарищами исключительно вероломством жестоких японцев, конечно, удобно, но не совсем честно. Другое дело, что моряки «Дианы», имея абсолютно мирные намерения, вынуждены были отвечать за действия других.
7 октября 1813 г. Василий Михайлович Головнин вернулся на палубу «Дианы», которую он покинул два года, два месяца и двадцать шесть дней назад. Его путешествие из Петербурга на Камчатку и обратно продолжалось ровно семь лет – 22 июля 1807 г. он выехал из Петербурга в Кронштадт, а 22 июля 1814-го вернулся в столицу. В феврале следующего года Головнин уехал на родину, в Рязанскую губернию: взял отпуск на год, чтобы прийти в себя после трудного и долгого путешествия и описать всё увиденное и произошедшее.
«Записки в плену у японцев» первым начал печатать журнал «Сын отечества», в 1816 г. в книжные лавки поступило отдельное издание в трех частях. Сочинение Василия Михайловича было встречено (и это не преувеличение) с восторгом.
В чем же заключался секрет успеха «Записок»? В сенсационности материала, его «эксклюзивности»? Да, без сомнения. Литературы о Японии в ту пору практически не было, жалкие крохи, а тут обстоятельный рассказ очевидца, два года проведшего среди загадочных японцев и сумевшего изучить их нравы и обычаи, которые русскому человеку были непривычны и непонятны. Василий Михайлович и сам понимал, что обстоятельства, ранее трагические, теперь работали на него. При этом он всегда честен и правдив, дешевая популярность, сенсация ради сенсации его не интересуют. Можно ведь было, например, сделать из японцев «исчадия ада», но Головнин до этого не опускается, наоборот, подчеркивает их положительные черты. Да, вероломно заманили в крепость, да, держали на положении пленников, но ведь всегда обращались учтиво, даже после попытки побега, никоим образом не позволяли себе унижать человеческое достоинство русских моряков.
Однако сенсационность сенсационностью, но если сочинение написано топорным языком, то ему уже ничего не поможет. К примеру, Адам Лаксман в 1805 г. издал книгу под названием «Первое русское посольство в Японию под начальством поручика Адама Лаксмана». А ведь до него подобной литературы о Японии не было. Но описание экспедиции было слишком сухим, и потому читающая публика практически не почтила его своим вниманием.
У Головнина же искренность и честность сочеталась с незаурядным литературным талантом. О «Записках в плену у японцев» восторженно отзывались Батюшков («Недавно прочитал Монтеня у японцев, то есть Головнина «Записки». Вот человек, вот проза!») и Кюхельбекер, восхищался книгой Головнина будущий автор «Фрегата «Паллада»» Иван Гончаров. «Записки» Василия Михайловича стали «бестселлером» не только на родине – в 1818 г. они были изданы на английском, немецком, голландском и датском языках, чуть позже были переведены на польский.
Одно дело сделано – можно приступать к другому. В том же, 1816 г., Василий Михайлович, отложив обустройство семейного очага (на Евдокии Степановне Лутковской он женился уже после возвращения из плавания), занялся подготовкой своей второй кругосветной экспедиции. Конечно, масштабы были другими, чем в 1807 г. Головнин уже капитан II ранга, почетный член Государственного адмиралтейского департамента. «Камчатка», его новый корабль – не переделанный лесовоз, как «Диана», а специально построенное и подготовленное для дальних странствий военное судно. Экипаж – 130 человек, среди которых будущие «звезды» российского исследовательского флота Фердинанд Врангель и Федор Литке. Впрочем, в целом все было примерно также, как и десять лет назад – Головнину и его подчиненным предстоял долгий и опасный путь. Похожими были и задачи экспедиции: доставить грузы в Охотск и Петропавловск, описать и нанести на карту неизученные острова. Плюс Василий Михайлович должен проинспектировать владения Русско-американской компании, жалобы из которых на всевозможные притеснения пусть и с большим опозданием, но все же достигли адресатов в петербургских властных кабинетах.
«Камчатка» отшвартовалась от причала кронштадтского порта 26 августа 1817 г. 71 день занял переход до Рио-де-Жанейро – очень быстро по тем временем. В Рио русских моряков принимали с большой помпой, Головнин, среди прочего, удостоился аудиенции португальского короля Иоанна VI (теснимый французами, он бежал из Португалии еще в 1807 г.). Правда, португальцы и бразильцы с удовольствием оказывали всевозможные почести, но когда речь заходила о делах, их как будто подменяли, из-за чего экипажу «Камчатки» пришлось самостоятельно заниматься пополнением запасов провизии и воды.
В канун нового года обошла мыс Горн – «Камчатка» стала первым русским кораблем, прошедшим по этому опасному маршруту. Затем еще одна остановка в Южной Америке, в перуанском порту Кальяо, а в начале мая судно достигло берегов Камчатки и вошло в Авачинскую бухту. Путешествие продолжалось восемь месяцев и восемь дней, из них около месяца заняла стоянка в портах.
В Петропавловске Василий Михайлович после долгой разлуки встретился со своим давним товарищем, заместителем по экспедиции на «Диане» Петром Рикордом, благодаря настойчивости которого он и семеро товарищей были освобождены из японского плена. В 1817 г. Петр Иванович был назначен начальником Камчатки с производством в чин капитана I ранга. Рикорд в силу своих возможностей пытался улучшить положение «несчастного края» и, как писали в источниках тех лет, «своим честным отношением к делу, неутомимой заботой о благе подвластных ему жителей и особенно тем человеколюбием, которым были проникнуты все его распоряжения, он во многом улучшил положение несчастного края, который под его управлением отдохнул, наконец, от тиранства прежних начальников».
После исследования Командорских и Алеутских островов, во второй половине августа «Камчатка» поплыла к берегам Калифорнии. Головнин побывал в Форт-Россе – владении Русско-американской компании (в 1841 г. компания продала свои калифорнийские владения крупному землевладельцу Джону Саттеру), и Сан-Франциско. Затем, через Сандвичевы, Мариинские и Филиппинские острова, обогнув мыс Доброй Надежды, «Камчатка» взяла курс на остров Святой Елены. Василий Михайлович втайне надеялся увидеть знаменитого пленника, томящегося на острове (в конце концов, некоторое время назад он сам был в похожем положении), но англичане, опасавшиеся бегства Наполеона, охраняли его с особой тщательностью и посторонних не пускали. После двухдневной стоянки сужно отправилось на Азорские острова, после – к берегам Британии, и, наконец, 5 сентября 1819 г. возвратилось в Кронштадт. Свое второе кругосветное плавание, продолжавшееся два года и десять, Василий Михайлович описал в книге «Путешествие вокруг света на шлюпе «Камчатка» в 1817, 1818 и 1819 годах».
В 1821 г. Головнин вернулся в Морской корпус – теперь уже в должности помощника директора. Нахлынувшие было воспоминания юности быстро сменились мрачными мыслями: альма матер переживала далеко не лучшие времена. Как вспоминал Василий Михайлович, «повсюду царили дикий произвол учителей и одичалость воспитанников». В своем желании изменить положение он нашел нескольких единомышленников среди наставников, однако они были в меньшинстве. Оттого и проработал капитан-командор в Морском корпусе меньше двух лет. Непростой была и следующая должность Головнина – в 1823-м его назначили генерал-интендантом флота. Безусловно, повышение – теперь в его подчинении находились все судостроительные верфи и береговая инфраструктура Адмиралтейского ведомства. Долг присяги и чести требовал быть дотошным, но вал бумаг начал его захлестывать. И ладно бы от них был толк, но зачастую делопроизводство «по правилам» превращалось в абсурд. Например, пришлось Василию Михайловичу заниматься «делом о сломанной лопате». Цена той лопаты – 40 копеек, а бумаги и сургуча на него ушло на полтора рубля. И это не считая времени, угробленного впустую…
Как это часто бывает, выйти из оцепенения помогло несчастье, чрезвычайная ситуация. В ноябре 1824 г. сильнейшее наводнение затопило Петербург и Кронштадт, вода и сильнейший ураган разрушили верфи и корабли, которые стихия раскидала по берегу едва ли не на сотню верст. Генерал-интенданту флота пришлось мобилизовать себя и других, чтобы восполнить потери. За шесть лет «хозяйство» Василия Михайловича выдало флоту 23 линкора, 21 фрегат, 24 шлюпа и брига, 13 шхун и яхт, 8 пароходов (первых в России), 14 транспортов, 52 канонерки, и все эти суда были вооружены и снабжены всем необходимым.
Болью в сердце отозвалось 14 декабря 1825-го: Головнину казалось, что после провала отчаянного шага декабристов в России уже не осталось места для благородных порывов и беззаветного служения родине. Василий Михайлович находил успокоение в работе, благо ее хватало: с 1827 г. в распоряжение вице-адмирала (да, он уже дослужился до адмиральского чина) были переданы кораблестроительный, комиссариатский и артиллерийский департаменты. Он немного завидовал другу Рикорду, который в это время командовал средиземноморской эскадрой, помогавшей грекам в их борьбе за независимость от Османской империи. Успокаивала мысль, что кому-то нужно готовить флот к боевым и мирным свершениям на берегу, пока на то были силы.
Здоровье особо его не беспокоило, разве что побаливало колено, ушибленное при побеге от японцев, и временами донимал ревматизм – традиционная болезнь моряков. В мае 1831 г. семейство Головниных перебралось с зимней квартиры на дачу на Петергофской дороге. В это же время по центральным губерниям страны покатилась эпидемия холеры, в середине июня она дошла и до столицы. Тут бы поберечься, пересидеть на даче, но Василий Михайлович и слышать об этом не хотел. 29 июня экипаж, по обыкновению, рано утром отвез Головнина в Петербург. А около четырех часов вечера, раньше обычного срока, его привезли назад. Василий Головнин прошел через две кругосветки, два плена и бесчисленное множество штормов и бурь. А умер на суше, сгорел буквально в один вечер – страшная болезнь не оставила ни одного шанса на спасение…
ЗАПИСКИ ФЛОТА КАПИТАНА ГОЛОВНИНА О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ ЕГО В ПЛЕНУ У ЯПОНЦЕВ
Предуведомление
Не нужно распространяться о том, сколь мало Япония известна в Европе. Хотя было время, когда японцы, не имея понятия о корыстолюбии европейцев, допускали их в свое государство и позволяли им делать всякого рода замечания, но разногласия и противоречия, встречающиеся в сочинениях многих писателей о Японии, не дозволяют верить их повествованиям. Притом с той поры, как японцы лишили европейцев свободного к себе доступа, прошло столько времени, что по естественному порядку вещей должна была последовать перемена во многих частях, и Япония, конечно, ныне не то, что была в те времена. Голландцы, торгующие в Нагасаки, при всем стеснении в обращении с жителями, по знанию японского языка, без сомнения, могли бы собрать весьма многие любопытные сведения о сем государстве.
Но если, как всем известно, они держат в тайне описи и карты даже таких мест, куда имели доступ другие европейские народы с большими познаниями и наблюдения о которых сообщены свету во всей подробности, то чего ожидать от них относительно Японии, куда из всех европейцев они одни допускаются? Следственно, сведение о сем древнем народе должно быть занимательно для людей просвещенных. Сие самое побудило меня сообщить свету приключения мои в плену у японцев, которые в другом случае не заслуживали бы внимания публики. По прочтении их увидят, какие ограниченные средства имел я для наблюдения всего, что потребно к описанию великого и малоизвестного государства, и не станут винить меня в краткости моих замечаний о таком предмете, подробное описание которого могло бы доставить материалов на несколько томов.
Если б по примеру некоторых издателей путешествий я имел желание увеличить сию книгу для моих выгод, то, конечно, мог бы под названием предисловия, введения, вступления и проч. и проч. наполнить добрый том выписками из других книг, в коих писано о Японии и которые известны всем просвещенным читателям, но я хочу описывать только то, что со мною случилось, что я сам испытал и видел собственными глазами.
Здесь за нужное почитаю сказать, что записки сии были готовы к печати при возвращении моем в Петербург (в июле 1814 г.), но разные причины, не от меня зависевшие, препятствовали издать их прежде сего времени.
В. Г.
Часть первая
Предмет похода шлюпа «Дианы». – Приготовление к оному. – Имена прежних мореплавателей, бывших у Курильских островов. – План мой, как производить опись сих островов. – Затруднения и опасности, встречаемые при описи оных. – Первое наше свидание с японцами на острове Итурупе, где нашли мы курильцев. Замечания о подвластных России курильцах вообще. – Свидание с японцами на острове Кунашире. – Неприятельский их поступок. – Объяснения наши с ними. – Коварство и хитрость их. – Взятие нас в плен.
В апреле месяце 1811 года, командуя императорским военным шлюпом «Дианой», находившимся тогда в Камчатке[1], получил я от морского министра предписание, коим, по высочайшей воле, повелевалось мне описать точнейшим образом южные Курильские острова, Шантарские острова и Татарский берег, от широты 53°38' N до Охотска.
В повелении господина министра было упомянуто о двух бумагах, содержавших в себе подробное описание возложенного на меня поручения и посланных с оным повелением в одно время из Адмиралтейств-коллегии и из Адмиралтейского департамента, но сих бумаг я не получил, да и получить их в Камчатку прежде будущей осени, зная здешние почтовые учреждения, никакой возможности не предвидел. Для получения нынешним летом упоминаемых бумаг оставалось мне одно средство – идти со шлюпом в Охотск.
Предмет сей, без всякого сомнения, был весьма важен, хотя по предписанию морского министра мне вполне известна была воля его императорского величества: я знал, какие места должен был описывать и что государю императору угодно, чтобы оным сделано было точнейшее описание; но каким образом надобно было произвести в действо высочайшую волю, в том я должен был руководствоваться наставлениями Государственной Адмиралтейств-коллегии. Равным образом и инструкция Государственного Адмиралтейского департамента хотя служила только дополнением к той, которую я уже имел, однако же могла содержать в себе предписания и наставления, без коих при описи я мог сделать, по неопытности и по недостатку столь обширных сведений о здешнем крае, какие имеет департамент, немаловажные упущения.
Я очень жалел, что не получил прежде упомянутых бумаг вместе с повелением министерским, и чувствовал все неудобства, от неприсылки оных произойти могущие; но, с другой стороны, ясно предвидел потерю времени, убыток для казны и невозможность сделать что-либо порядочное, стоящее издержек и трудов, словом сказать, совершенное упущение целого лета без всякой значащей пользы по предмету предпринятой экспедиции, если бы я пошел сначала в Охотск[2]. Сие мнение мое основывалось на следующих причинах:
1. Судя по времени года, когда открывается с моря доступ к Охотскому порту, и прибавив к тому время, нужное на перевоз провизии, на запас пресной воды, дров и прочего и на переход от Охотска к южным Курильским островам, я не мог со всякой поспешностью и благоприятством ветров быть на том месте, с которого надлежало начинать опись, прежде первых чисел июля месяца; следственно, май и июнь потеряны.
2. Состояние шлюпа и некоторым образом команды требовало, чтобы он зимовал в порте, где можно бы было его осмотреть, очистить и исправить, потому что с самого отправления нашего из Кронштадта в 1807 году я не имел случая его разгрузить и осмотреть внутренние и наружные подводные повреждения, ибо в Петропавловской гавани едва достает кое-каких дурно выстроенных амбаров для помещения провианта, принадлежащего гарнизону, а для посторонних вещей нет никакого строения, и потому все провизии и материалы хранились на шлюпе в течение обеих зим. От сего завелось невероятное множество крыс, поедавших провиант и портивших запасные паруса, армяк, бочки и все, что только им попадалось. Чтобы истребить их, непременно нужно было шлюп совсем очистить, да и гнилых членов мы нашли много в тех местах, кои могли осмотреть.
Сверх того, люди износили все почти свое платье и обувь, и нужно было их обмундировать, чего без помощи Охотского порта невозможно было сделать. Все сии причины понуждали меня необходимо зимовать в Охотске, куда надобно было прийти в исходе сентября или, по крайней мере, в начале октября. Следственно, всего времени для описи оставалось около трех месяцев, самых неблагоприятных (кроме июля) для сего дела.
Все мореплаватели, бывшие в здешних морях, жалуются на необыкновенные туманы и мрачные погоды, препятствовавшие им видеть и близко приходить к берегам для осмотра и описи оных. Идучи в прошлом году в Америку и возвращаясь оттуда в Камчатку вдоль гряды Алеутских островов по южную сторону их, я сам испытал то же. Кроме сих препятствий, останавливающих мореплавателей в описи берегов и островов сего края, они бывают здесь подвержены еще другим, гораздо большим и опаснейшим затруднениям.
Находясь между Алеутскими или Курильскими островами, от чрезвычайно быстрых течений и неудобоизмеримой глубины подле самых берегов сих островов (из коих у многих в расстоянии от берега трех миль полутораста или двухсотсаженным лотлинем дна нельзя достать), лот, в большей части морей служащий верным и надежным показателем приближения к земле, недействителен, а это в соединении с беспрестанными почти туманами делает плавание по здешним водам весьма опасным. Сии обстоятельства были мне известны и заставили меня стараться о выборе лучшего и удобнейшего времени для исполнения данных мне поручений. На сей конец я рассматривал описания путешествий известных мореплавателей, кои посещали край сей. Вот как они об нем относятся.
В 1779 году английские королевские суда «Резолюшн» и «Дискавери», по смерти капитанов Кука и Клерка доставшиеся в команду капитана Гора, отправились из Авачинской губы 9 октября по новому стилю с намерением между прочими открытиями, относившимися к цели их вояжа, осмотреть Курильские острова. Но им удалось видеть только первый и второй из сих островов – Сумшу и Парамушир; прочих же, несмотря на все их старания приблизиться к оным, они не видали по причине частых сильных ветров с западной стороны. Первую землю, после помянутых двух островов, они увидели на восточном берегу Японии в широте 40°05' 26 октября. Капитан Гор нетерпеливо желал осмотреть южные Курильские острова, но почти беспрестанные бури в том ему препятствовали. Авачинскую губу оставил он по старому стилю в исходе сентября. Итак, можно заключить, что сентябрь и октябрь суть неудобные месяцы для списывания Курильских островов.
Лаперуз, пройдя пролив между островом Сахалином и островом Матсмаем (после названным его именем) в половине августа 1787 года от мыса Анивы до мыса Тру острова Штатенландии (земли Штатов)[3], никакой земли не видал и, усмотрев сей мыс 19 августа (по новому стилю), видел после Компанейскую землю[4] и Марикан[5], между коими прошел, назвав сей пролив именем своего фрегата La Boussole (компас). Но почти беспрестанные густые туманы препятствовали ему производить дальнейшую опись Курильских островов, и он нашелся принужденным, оставив свое намерение, идти в Камчатку. На сем пути не видал он по причине туманов ни одного Курильского острова, кроме трех вышеупомянутых. Это было по старому стилю в первых числах сентября.
Капитан Сарычев (в изданном им путешествии по северо-восточной части Сибири, Ледовитому морю, Восточному океану и проч.) пишет, что из Авачинской губы отправились они 6 августа (по старому стилю) 1792 года с намерением описывать Корейское море[6] и шли к SW вдоль Курильской гряды. Но сырые туманы препятствовали им видеть землю до 20-го числа, а тогда, будучи в широте 47°28', увидели они, как господин Сарычев полагает, остров Марикан и некоторые другие. Они хотели осмотреть их, но туманы помешали. Позднее время принудило их оставить намерение описывать Корейское море и возвратиться в Охотск. На обратном пути видели они седьмой остров и пик на двенадцатом острове, потом видели южный край второго острова и верхи трех сопок пятого; но все это являлось в тумане так, что они не могли определить географического сих мест положения.
Английский капитан Бротон в 1796 году, оставив Вулканический залив, находящийся на южном краю Матсмая, плыл по восточную сторону сего острова, прошел между островами Кунаширом и Итурупом, приняв первый из них за часть Матсмая. Потом, идучи вдоль северо-западного берега острова Итурупа (Штатенландии), видел лишь первую половину его протяжения и северо-восточную оконечность, не зная, что они составляют один и тот же остров. Потом, пройдя вдоль западной стороны Урупа (Компанейской земли) и Симусира (Марикана), доходил до острова Кетоя. Оттуда воротясь, проходил по южную сторону Урупа, Итурупа и Кунашира, не сделав никаких примечаний о берегах сих островов. Сколько, впрочем, велико ни было желание капитана Бротона точнейшим образом осмотреть сии столь малоизвестные земли, но он не успел в своем намерении по причине туманов, крепких ветров и вообще неблагоприятной погоды. Плавание капитана Бротона по водам южных Курильских островов происходило в октябре месяце.
Капитан Крузенштерн в 1805 году, возвращаясь из Японии в Камчатку, находился у Курильских островов в последних числах мая и в первых июня. Потом, идучи к острову Сахалину, проходил он мимо них в первой половине июля, а на обратном пути – в исходе августа[7]. Мне это известно было по карте, приложенной к вояжу капитана Крузенштерна, которую я получил вместе с некоторыми другими от подштурмана Курицына, командира одного из судов Американской нашей компании; но, не читавши второй части его вояжа, я не знал, какие погоды он встретил у Курильских островов.
Впрочем, кроме сих знаменитых мореплавателей, у коих я, так сказать, заимствовал советы в моем деле, старался я также и здесь, в Камчатке, отыскать людей, бывавших в местах, предназначенных мне для описи, и расспрашивал их о всех обстоятельствах с большой подробностью. Но от людей, не знающих мореплавания и вообще с весьма ограниченными понятиями, каковы камчатские промышленные, которые одни только вместе с гражданскими чиновниками ездят на ближние обитаемые Курильские острова для сбору ясаков и прочего, мало можно получить нужных мореплавателю сведений. Они знают только, что летом бывают ясные дни и хорошие погоды, но как часто и в каких месяцах более, обстоятельно сказать не могут, ибо при переездах через проливы одна необходимость заставляет их примечать состояние и перемены погод и ветров. А там, добравшись до курильских жилищ, им мало нужды до атмосферы, и они не заботятся о метеорологических замечаниях; добыча и сбор ясаков составляют все их упражнение.
Но некто подштурман Андреев, человек с порядочными по своему званию сведениями, бывший с лейтенантом Хвостовым на компанейском[8] судне у южных Курильских островов в первых числах июня, уверял меня, что тогда погоды стояли хорошие. В прошлом году я шел с Камчатки в Америку в июне месяце, а возвращался в августе и сентябре: в оба раза имел я очень часто пасмурные погоды и туманы, а горизонт почти всякий день был покрыт мрачностью. Итак, все вышесказанное мною о погодах на Восточном океане уверяло меня, что сему морю свойственны туманы, что оные бывают здесь часто и продолжительны во всех месяцах без исключения, только в одних чаще, нежели в других, и что здесь нет такого времени года, в котором бы стояли по неделе сряду хорошие и ясные дни.
Это самое заставило меня думать, что для описи такого пространного берега непременно нужно употребить целое лето – с начала мая по октябрь. Для сего надобно стараться сколько возможно держаться ближе берегов, если ветер позволяет, во всякую погоду, и когда выяснит или туман прочистится, тотчас подходить к ним вплоть. Иначе в три года едва ли можно кончить сию опись, если только употреблять на то средние летние месяцы, то есть июнь и июль. Сии заключения понудили меня приступить к делу как возможно ранее.
Здесь упомяну кратко о моем плане, как производить опись. Он состоял в следующем. Из мореплавателей, имевших средства определять долготу места на море астрономическими наблюдениями, видели Курильские острова Гор, Лаперуз, Сарычев, Бротон и Крузенштерн. Капитан Гор видел только два первые от Камчатки острова – Сумшу и Парамушир. Лаперуз видел Итуруп (Штатенландию), Уруп (Компанейскую) и Симусир (Марикан). Господин Сарычев не упоминает в своем путешествии об определенном им географическом положении островов, кои он видел. Бротон видел часть Матсмая, Кунашир, Итуруп, Уруп, Симусир и Кетой издали. Капитан Крузенштерн проходил три раза Курильскими островами, и, судя по трактам его, положенным на карте, надобно думать, что он видел с разных сторон все острова от мыса Лопатки до острова Расшуа, который, по его карте, тринадцатый из островов Курильских.
Следовательно, нет сомнения, чтобы все сии острова, виденные капитаном Крузенштерном, по широте и долготе не были положены во всех отношениях с величайшею точностью. Что же касается до южных островов, виденных Лаперузом и Бротоном, то они не со всех сторон ими осмотрены. Следовательно, сии мореходцы не могли определить настоящего их местоположения, а притом они не занимались описью оных, и кроме Нортона, на который капитан Бротон один раз посылал шлюпку, не посещали ни одного из них. Что же касается до старых наших мореплавателей и промышленных, учащавших своими посещениями Курильские острова, то стоит только сравнить карту капитана Крузенштерна северных Курильских островов с прежними картами, изданными с повествования сих господ, чтобы увериться в недостатке их описей. Некоторые острова в двух местах положены под разными именами, другие – маленькие, ничего не значащие, увеличены в 5 или 10 раз против настоящей своей величины; одни между собою сближены, другие, напротив, отдалены. Словом, множество разных грубых ошибок наполняют все старые карты Курильских островов.
По сим причинам я положил, оставив Камчатку, идти прямо к проливу Надежды между островами Матуа и Расшуа, где, поверив свои хронометры по положению оных[9], если лунные обсервации сделать сего не позволят, пуститься вдоль южной гряды Курильских островов, начав опись с острова Кетоя, которого Крузенштерн не видал, и продолжать описание каждого острова одного за другим по порядку до самого Матсмая. Потом пройти между островами Кунаширом и Матсмаем и описать всю северную сторону сего последнего до самого Лаперузова пролива, а оттуда пойти в виду восточного берега острова Сахалина до самого места (в широте 53°38'), откуда должна начаться опись Татарского берега, и кончить лето описанием сего берега и Шантарских островов.
Составив таким образом план свой, я немедленно стал приготовляться к походу. Мы прорубили в Петропавловской гавани лед и 25 апреля вывели шлюп из сей гавани в Авачинскую губу, а 4 мая отправились в путь. 14 мая достигли мы пролива Надежды, то есть предела, откуда, по расположению моему, должна была начаться опись. Не стану описывать ни плавания нашего между Курильскими островами, ни того, каким образом мы производили опись (для сего предмета назначена особая книга[10]), скажу только, что до 17 июня, то есть до дня, когда мы случайно имели первое наше с японцами свидание, невзирая на то, что почти беспрестанные густые туманы и сильные неправильные течения много препятствовали в нашем деле, мы успели описать из числа Курильских островов: тринадцатый – Расшуа[11] (1), четырнадцатый – Ушисир (2), пятнадцатый – Кетой (3), шестнадцатый – Симусир, или Марикан, семнадцатый – два Тчирпоя и Макантор и западную сторону восемнадцатого, или Урупа.
Теперь, прежде нежели я приступлю к описанию сношения нашего с японцами и последовавшего потом со мною несчастия, за нужное почитаю сказать нечто о существовавшем тогда политическом отношении между Россией и Японией, как оно мне было известно.
С лишком за тридцать лет пред сим на Алеутском острове Амчитке японское торговое судно претерпело кораблекрушение. Спасшийся с него экипаж, в числе коего находился начальник того судна Кодай, был привезен в Иркутск, где несчастные сии японцы жили около или более 10 лет. Наконец блаженной памяти императрице Екатерине Великой благоугодно было приказать отправить их в отечество из Охотска и с тем вместе попытаться о восстановлении с Японским государством торговли ко взаимной выгоде обеих держав. Высочайшее именное повеление по сему предмету, данное сибирскому генерал-губернатору Пилю, заслуживает особенного внимания. В нем между прочими наставлениями имянно предписано было генерал-губернатору отправить в Японию с посольством малозначащего чиновника и подарки от своего имени как от пограничного генерал-губернатора, а не от императорского лица, и притом замечено, чтобы начальник судна был не англичанин и не голландец.
В исполнение сей высочайшей воли генерал-губернатор Пиль отправил осенью 1792 года в Японию из Охотска поручика Лаксмана на транспорте «Екатерина» под командою штурмана Ловцова. Лаксман пристал к северной части острова Матсмая и зимовал в небольшой гавани Немуро[12], а в следующее лето по желанию японцев перешел в порт Хакодаде, находящийся на южной стороне помянутого острова при Сангарском проливе, откуда сухим путем ездил в город Матсмай, отстоящий от Хакодаде к западу на три дня ходу, где и имел с чиновниками, присланными из японской столицы, переговоры. Следствием их было следующее объявление японского правительства:
1. Хотя по японским законам и надлежит всех иностранцев, приходящих к японским берегам, кроме порта Нагасаки, брать в плен и держать вечно в неволе, но как русским сей закон был неизвестен, а притом они привезли спасшихся на их берегах японских подданных, то сей закон над ними теперь не исполнен и позволяется им возвратиться в свое отечество без всякого вреда, с тем чтоб впредь к японским берегам, кроме Нагасаки, не приходили и даже, если опять японцы случатся быть в России, то и их не привозили; в противном случае помянутый закон будет иметь свое действие.
2. Японское правительство благодарит за возвращение его подданных в отечество, но объявляет, что русские могут их оставить или взять с собою, как им угодно, ибо японцы по своим законам не могут их взять силою, предполагая, что люди сии принадлежат тому государству, к которому они занесены судьбою и где спасена жизнь их при кораблекрушении.
3. В переговоры о торговле японцы вступить нигде не могут, кроме одного назначенного для сего порта Нагасаки, и потому теперь только дают Лаксману письменный вид, с которым один русский корабль может прийти в помянутый порт, где будут находиться японские чиновники, долженствующие с русскими договариваться о сем предмете.
С таковым объявлением Лаксман возвратился в Охотск осенью 1793 года. По отзыву его видно, что японцы обходились с ним дружелюбно и с большою вежливостью, оказывали ему разные по своим обычаям почести; офицеров и экипаж содержали на свой счет во все время пребывания их при берегах японских и при отправлении снабдили съестными припасами без всякой платы, сделав им разные подарки. Он жалуется на то только, что японцы, исполняя строго свои законы, не позволяли русским свободно ходить по городу и держали их всегда под присмотром.
Неизвестно, почему покойная государыня не приказала тотчас по возвращении Лаксмана отправить корабль в Нагасаки. Вероятно, что беспокойства, произведенные в Европе французской революцией, были тому причиной, но в 1803 году при ныне царствующем императоре [т. е. при Александре I] послан был в Японию двора его величества камергер Николай Петрович Резанов. Путешествие капитана Крузенштерна познакомило с сим посольством всю Россию. Написанное в его книге касательно до сего предмета и мне было известно, ибо первый том сего путешествия, как я выше упомянул, удалось мне прочитать до отправления моего из Камчатки. Я знал, что объявление японского правительства, сделанное Резанову, состояло в строгом запрещении русским судам приближаться к японским берегам, и даже людей их, буде принесены будут к нашим пределам, запретили они привозить на наших кораблях, а предложили присылать их, если хотим, посредством голландцев.
Господин Резанов, возвратясь из Охотска в Камчатку, отправился оттуда в Америку на компанейском судне, которым командовал лейтенант Хвостов. Оттуда он на следующий год с тем же офицером возвратился в Охотск и поехал сухим путем в Петербург, но на дороге занемог и умер, а Хвостов пошел в море и сделал на японские селения нападение. О всех сих происшествиях упоминается в предисловии к книге под заглавием «Двукратное путешествие Хвостова и Давыдова…», изданной его превосходительством вице-адмиралом Александром Семеновичем Шишковым. Любопытные могут там видеть, как дело это случилось, но мне достоверно было известно, что правительство не одобрило поступков Хвостова. Впрочем, если бы Резанов и Хвостов в живых находились, то, может быть, поступки сего последнего были бы лучше объяснены, но теперь станем держаться старой пословицы: об умерших, кроме хорошего, ничего говорить не должно.
Получив повеление описывать южные Курильские острова, знал я, что некоторые из них заняты японцами, и потому всеми мерами старался, сколько возможно подробнее наведаться о всем том, что Хвостов у них делал, и на сей конец расспрашивал бывшего с ним штурмана, которого ответы уверили меня, что оба их нападения на японцев походили не столько на войну просвещенного народа, сколько на самовольные поступки, и что японцы не имеют ни малейшей причины быть уверены, чтобы такое на них нападение двух малозначащих судов могло быть сделано по воле монарха великой и сильной державы, о пространстве и могуществе коей они должны были иметь ясное понятие по описанию своих единоверцев, живших несколько лет в России. Объявления помянутого штурмана совершенно сходствовали и с тем, что я о сем деле слышал в первый год прибытия нашего в Камчатку от компанейского приказчика Масникова, бывшего также с Хвостовым в его экспедициях. Но, несмотря на все это, я не хотел без повеления высшего начальства иметь с японцами никакого ни сношения, ни свидания. Намерение мое было плавать подле берегов тех островов, которые они занимают, не поднимая никакого флага, дабы не произвести страха и сомнения в подозрительных японцах. Но судьбе угодно было все расположить иначе и, вероятно, к лучшему.
Вот в каком отношении, сколько мне известно, находилась Россия в рассуждении Японии, когда я должен был отправиться к берегам островов, в японской зависимости находящихся. Теперь обращусь к главному предмету моей книги.
После полудня 17 июня мы находились весьма близко западной стороны северной оконечности острова Итурупа, не зная тогда, что она составляет часть сего острова. Оконечность сия, напротив того, казалась нам отделенным островом, ибо залив Сана, вдавшись далеко внутрь земли, походил на пролив, да и на карте капитана Бротона сия часть берега оставлена под сомнением по неизвестности, пролив ли тут или залив.
Желая узнать это достоверно, приблизились мы к берегу мили на три итальянские. Тогда увидели на берегу несколько шалашей (по-сибирски барабор), две большие лодки (байдары) и людей, бегающих взад и вперед. Полагая, что тут живут курильцы, отправил я для отобрания от них сведений об острове и о других предметах, до нашего дела принадлежащих, мичмана Мура и штурманского помощника Новицкого на вооруженной шлюпке с четырьмя гребцами. А усмотрев, что с берега едет большая лодка к ним навстречу, и не зная, как жители хотят их встретить, я тотчас подошел со шлюпом ближе к берегу и потом на вооруженной шлюпке с мичманом Якушкиным и с четырьмя гребцами поехал сам к ним на помощь. Между тем лодка, встретив первую нашу шлюпку, воротилась и вместе с нею погребла к берегу, куда и я приехал.
На берегу нашел я, к великому моему удивлению, мичмана Мура в разговоре с японцами. Он мне сказал, что тут есть несколько наших курильцев с тринадцатого острова, или Расшуа, занесенных сюда в прошлом лете погодою, которых японцы, продержав около года в заключении, решились наконец освободить. Теперь они приведены были на сие место под конвоем японских солдат с тем, чтобы при первом благополучном ветре отправиться им отсюда на лодках к своим островам. Господин Мур показал мне японского начальника, стоявшего на берегу саженях в сорока от своих палаток к морю; он был окружен восемнадцатью или двадцатью человеками в латах и вооруженными саблями и ружьями; каждый из них в левой руке держал ружье у ноги без всякого порядка, как кто хотел, а в правой два тонких зажженных фитиля. Я ему сделал приветствие по нашему обыкновению поклоном, а он мне поднятием правой руки ко лбу и небольшим наклонением вперед всего тела.
Мы говорили посредством двух переводчиков: первый был один из его воинов, знавший курильский язык, а другие наши курильцы, умевшие немного говорить по-русски. Японский начальник задал мне сперва вопрос: зачем мы пришли к ним; если торговать, а не с худым против них намерением (наш переводчик выражал этот вопрос: «С добрым умом или с худым умом вы пришли сюда?»), то чтобы шли далее вдоль берега за сопку, где находится главное сего острова селение Урбитч[13]. На это велел я ему сказать, что мы ищем безопасной для нашего судна гавани, где могли бы запастись пресной водой и дровами, в коих имеем крайнюю нужду, а получив нужное нам количество воды и дров, тотчас оставим их берега (такое объявление я сделал для того, чтобы под видом отыскивания удобной гавани мог обойти кругом все их острова и сделать им точнейшую опись); впрочем, опасаться нас они не должны, ибо судно наше есть императорское, а не купеческое, и мы не намерены причинять им никакого вреда.
Выслушав мой ответ со вниманием, он сказал, что японцы имеют причину бояться русских, ибо за несколько лет пред сим русские суда два раза нападали на японские селения и все, что в них ни нашли, то или увезли с собою, или сожгли, не пощадив даже ни храмов, ни домов, ни съестных припасов. А так как пшено, главная и единственная их пища, привозится на остров из Японии, нападение же на них сделано было одно поздно осенью, когда суда их в море не ходят и нового запаса на зиму привезти не могли, а другое рано весною, прежде нежели пришли суда, притом и жилища их были выжжены, и потому японцы принуждены были много претерпеть от голоду и холоду, до того даже, что многие лишились жизни. Следовательно, невозможно, чтобы японцы, видя русское судно столь близко у своих берегов, были спокойны и не боялись. На этот вопрос отвечать было трудно посредством таких плохих переводчиков, каковы были курильцы, однако же я старался вразумить им мои мысли и желал, чтобы они постарались пересказать мои слова сколько возможно точнее.
Я спросил японского начальника: если бы их государь хотел на какой-нибудь народ идти войною, то много ли бы судов и людей он послал? Ответ его был: «Не знаю». – «Но судов пять или десять послал бы?» – спросил я. «Нет, нет, – сказал он, засмеявшись, – много послал бы, очень много». – «Следовательно, как же японцы могут думать, – продолжал я, – чтобы государь русский, обладатель такой обширной земли и великого множества народа, мог послать два суденышка вести войну с Японией; и потому они должны знать, что суда, сделавшие на них нападение, были купеческие, и все те люди, которые ими начальствовали и управляли, не принадлежали к службе императорской, а занимались звериными промыслами и торгами, напали на японцев и ограбили их самовольно, даже без ведома последних наших начальников; но коль скоро поступки их стали известны начальству, то дело было исследовано, и виновные наказаны по нашим законам; доказательством сему может послужить и то, что суда сии, сделав два набега, которые оба имели совершенный успех, более уже не являлись в течение трех лет, но если бы государь наш имел причину и желал объявить японцам войну, то множество судов приходило бы к ним всякий год, покуда не получили бы того, чего требовали».
Японец, приняв веселый вид, сказал, что он рад это слышать, всему, что я ему говорил, верит и остается покоен, но спросил, где теперь те два человека, которых увез у них Хвостов, и не привезли ли мы их с собою. «Они бежали из Охотска на лодке, – отвечал я, – и где скрылись, неизвестно».
Наконец он нам объявил, что в сем месте нет для нас ни дров, ни хорошей воды (что мы и сами видели), а если я пойду в Урбитч, то там могу получить не только воду и дрова, но сарацинское пшено[14] и другие съестные припасы, а он для сего даст нам письмо к начальнику того места. Мы его поблагодарили и сделали ему и приближенным к нему чиновникам подарки, состоявшие из разных европейских вещей, а он нас отдарил свежей рыбой, кореньями сарана, диким чесноком и фляжкой японского напитка саке, которым потчевал нас, отведывая наперед сам, а я поил начальника и всех его товарищей французской водкой, выпив сперва сам по японскому обыкновению, дабы показать, что в ней нет ничего опасного для здоровья. Они пили с большим удовольствием, прихлебывая понемногу и прищелкивая языком. Принимая от меня чашечку, из которой пили, они благодарили небольшим наклонением головы вперед и поднятием левой руки ко лбу. Я взял у одного из них фитиль, чтобы посмотреть его, и когда стал ему отдавать, изъявляя знаками вопрос, можно ли мне от него немного отрезать, то они мне тотчас предложили весь моток.
Начальник их, видя, что мне желательно посмотреть их ставку, тотчас повел меня туда. Она состояла из весьма длинной, невысокой, крытой соломенными или травяными матами палатки, разгороженной поперек на многие отделения, из коих в каждое вход был особенный с южной стороны; окон не было, а свет проходил дверьми. Его отделение находилось на восточном краю; пол в оном устлан очень чистыми матами, на которые мы сели, поджав ноги, как портные, в средине поставили большую жаровню и принесли ящик в чехле из медвежьей кожи, шерстью наружу. Начальник положил две сабли в сторону и стал снимать кушак. Приметив, что он сбирается угощать нас не на шутку, а на дворе становилось поздно, и шлюп был слишком близко к берегу для ночного времени, я поблагодарил его за ласковый прием, велел сказать, что приеду к нему в другой раз, а теперь остаться не могу, и пошел к шлюпке.
Когда я был с начальником на берегу, ко мне подошел с большим подобострастием и унижением престарелый тайон, или старшина, мохнатых курильцев в сей части острова. Их тут было обоего пола человек до пятидесяти; они показались нам так угнетены японцами, что тронуться с места не смеют, сидели в куче и смотрели с робостью на своих повелителей, с которыми иначе говорить не смели, как стоя на коленах, положа обе руки ладонями на ноги немного выше колен и наклонив голову низко, а всем телом нагнувшись вперед. Наши курильцы с нами говорили с такими же знаками почтения, как и с ними. Я желал на свободе с ними поговорить и сказал, чтобы они приехали к нам, если это не будет противно японцам и не причинит им самим вреда. Впрочем, велел я, чтоб они уверили японцев в нашем дружеском к ним расположении и что мы не намерены делать им отнюдь никакого вреда. Курильцы пересказали им мои слова, но за точность перевода я ручаться не могу. В ответ же они мне объяснили, что японцы нас боятся и не верят, что мы к ним пришли с добрым намерением (или с добрым умом, как они говорили), но подозревают, что мы с таким же худым умом пришли, с каким приходили к ним суда Хвостова. Я желал более о сем деле разведать и сказал курильцам, чтобы они поговорили с японцами и узнали, что они об нас думают, а потом приехали к нам.
Мы возвратились на шлюп в 7 часов вечера, а курильцы приехали через час после того; их было двое мужчин, одна женщина и девочка лет четырех. Мужчины оба говорили по-русски столько, что нас понимали, и мы их могли разуметь без затруднения. Они нам привезли обещанное письмо японского начальника к главному командиру в Урбитче, уверяя, что оно содержит извещение о приходе нашем сюда не со злым, а добрым намерением, и сказали, что тотчас по отъезде нашем из селения японцы отправили в Урбитч с подобным известием байдару (большую лодку), которую мы и сами видели, когда она отправилась. Письмо было писано на толстой белой бумаге и сложено кувертом длиною в 6, а шириною в 2 дюйма; куверт был сделан таким образом, что с одной стороны бумаги оставался треугольник, который краями был приклеен к той стороне, а верхний оставшимся углом длиною в полдюйма загнут на другую сторону, где края также приклеены, а на самой вершине положен черными чернилами штемпель; надпись была сделана с обеих сторон.
Сверх того, вот какие вести курильцы нам сообщили: японцы не хотят верить, что мы пришли к ним за каким-нибудь другим делом, кроме намерения их грабить, утверждаясь в своем подозрении на прежнем примере. Рассказывая о сем поступке русских, они обыкновенно говорят: русские на нас напали без вины, перебили много людей, некоторых захватили, разграбили и сожгли все, что у нас было; они не только отняли у нас обыкновенные вещи, но даже лишили всего нашего пшена и саги (единственная их пища и питье в здешних местах) и оставили нас, несчастных, умирать с голоду. А потому, по уверению курильцев, японцы пребывают в полном убеждении, что россияне решились делать им всякое возможное зло, подозревают, что и мы пришли к ним с таким же намерением, почему они давно уже все свое имущество отправили внутрь острова.
Весть сия крайне огорчила всех нас; однако же курильцы утешали нас уверением, что не все японцы так мыслят о русских, но что один только здесь находящийся при них начальник и товарищи его считают русских грабителями и боятся их, чему, конечно, чрезвычайная трусость сих людей причиною. В доказательство сего они рассказали нам свои приключения. В прошлом лете принесло их сюда бурей; японцы их взяли и посадили в тюрьму, предлагали им множество вопросов касательно сделанного на них русскими нападения, на которые они отвечали, что курильцы в поступках русских никакого участия не имели, притом слышали они в Камчатке, что начальники тех судов, которые их грабили, были промышленные, а не государевы офицеры, и нападение сделали без приказу, за что исправник (по мнению сих людей, исправник должен быть один из первых государственных чиновников в России) отобрал от них японские вещи и положил в государевы балаганы (магазины), а их самих посадил в тюрьму. После сего объявления, продолжали курильцы, японцы сделались к ним добрее, стали их лучше содержать и, наконец, велели немедленно отпустить, одарив пшеном, сагою, табаком, платьем и другими вещами, а теперь они сюда привезены с тем, чтобы им с первым благоприятным ветром отправиться на свои острова.
Между прочими разговорами, когда они сделались посмелее от двух рюмок водки, часто упоминали они, что имеют крайнюю нужду в порохе, что им зимой нечем будет промышлять зверей и что япони (так они называют японцев) все им дают, кроме пороху. Частое повторение о порохе нетрудно было понять: они хотели просить его у меня, но не смели, а я, будучи уверен, что они имеют в нем надобность действительно только для промыслов, подарил им 1 фунта мелкого английского пороху, прибавив к тому еще табаку, бисеру и сережек. Позднее время не позволяло мне продолжать с ними разговор, и я отпустил их в десятом часу на берег, сказав, чтобы они сколько возможно старались изъясниться с японцами и уверить их в нашем миролюбивом и дружеском к ним расположении. Между тем как курильцы у нас гостили, я посылал на берег мичмана Филатова, дав ему табаку, чтоб достать черемши и сараны от мохнатых курильцев. Он скоро возвратился и привез несколько пучков, которые я велел оставить для больных. Тишина, во всю ночь на 18-е число продолжавшаяся, не позволила нам удалиться от берега, а рано поутру увидели мы едущую к нам байдару под флагом.
Думая, что японцы хотят нас посетить, мы приготовились принять их и показать, что мы их дожидаемся. Я велел опустить паруса, хотя по причине безветрия настоящей нужды в том и не было. Около восьми часов байдара подъехала к нам столь близко, что вместо флага виден был белый кусок мата или рогожки, а вскоре после того узнали мы старых своих друзей, курильцев, всех тех же, которые и вчера нас навестили; с ними был еще молодой мужчина, который называл себя Алексеем Максимовичем. Мужчины были одеты в японские длинные и очень широкие халаты с короткими широкими рукавами; халаты сии сшиты из толстой бумажной материи синего цвета с частыми сероватыми полосками. Женщина одета была в парку, сшитую из птичьих шкур, на спине у нее для украшения висели в несколько рядов носы топорков[15], на голове был бумажный платок. Мужчины были с открытыми головами; на ногах торбасы, или русские бахилы, сделанные из горл сивучей. Есаул на шлюп вошел босой, но прежде, нежели поклонился или стал с нами говорить, сел нашкафуте, надел свои торбасы, а потом подошел ко мне и присел с таким же подобострастием, как они кланяются японцам.
Из сего я заключил, что у них неучтиво босому показаться людям, которых они уважают. Человек он лет пятидесяти и, по-видимому, очень дряхлый. Маленькую дочь свою во все время таскал он у себя за спиною в своем халате, придерживая веревкою, кругом его обвязанною, которая обыкновенно была против груди спереди, а когда надобно было ему действовать руками, то чтобы, сжимая плечи, она не мешала, он поднимал ее на лоб, для чего в том месте, где веревка должна касаться лба, пришит был к ней широкий ремень. Мужчины имели большие густые черные, как уголь, волосы и бороды. Волосы они так носили, как наши ямщики. Искусственных украшений никаких у них на лице и на теле не было, а у женщины рот кругом по губам на 13 или дюйма выкрашен синей краской, и так же испещрены руки. Они привезли нам в гостинец два пуда рыбы кунжи[16] и трески, несколько сараны[17] и черемши.
Первый вопрос мы им сделали о японцах и узнали, что начальник их, вследствие подаренной ему мною бутылки водки, весь вечер и ночь до самого утра весьма покойно и крепко спал, но прочие во всю ночь не спали и стояли в ружье. Подозрения своего в дурных наших против их замыслах они не оставляют и грозят курильцам, что если мы на них сделаем нападение, то они им головы отрубят как русским подданным, для чего и отпустили их к нам всех, а некоторых оставили у себя под стражею, равно как и этих во всю ночь караулили, а поутру послали сами нарочно к нам, чтобы точнее выведать, зачем мы пришли и чего хотим. В сей раз курильцы наши сбились в словах и признались, что их сюда не погодой занесло, а приехали они к японцам торговать, что в старые годы им позволялось, но ныне по причине неприятельских поступков со стороны русских японцы их захватили и поступили с ними, как выше описано, а потом велели отпустить, дав им на дорогу 20 мешков пшена, саги и табаку. Хотя им возвращена была свобода, но дурная погода мешала им уехать до нашего прихода; ныне же японцы хотят опять их держать с тем, что они головами своими должны будут отвечать за наши дурные против них поступки. Они приехали к японцам в числе семи мужчин, шести женщин и двух ребят, из коих во время их пребывания на сем острове от заключения в тесном месте умерло трое мужчин и три женщины. Они не умели назвать по-русски болезни, бывшей причиною их смерти, но по описанию должна то быть цинга и слабость. Однако же японцы прилагали попечение о сохранении их здоровья, и им удалось побывать в руках японских врачей.
Один из курильцев имел опухоль в руках, а в ногах судороги, так что ноги притягивало икрами вплоть к задним частям лядвей [ляжек]. Его лечили бросанием крови, сначала вдруг из обеих ног, а после из рук, из одной после другой. Впрочем, по незнанию выражений не могли они описать ни инструментов, ни средств, употребленных японцами, только они сего курильца вылечили. Он жаловался лишь на то, что после сей болезни не стало у него, так он изъяснялся, мяса ни на руках, ни на ногах. По мнению нашего лекаря господина Бранда (человека в своем деле весьма искусного), этому должна быть другая причина. Рассказывая свои приключения, они часто сбивались и противоречили друг другу. Наконец стали меня просить взять их с собою и отвезти на их остров Расшуа, потому что они имеют крайнюю нужду там быть. На вопрос мой, если я их возьму, что тогда будет с их товарищами, двумя женщинами и ребенком, оставшимися на берегу у японцев, они молчали, но скоро опять возобновили свою просьбу, говоря, что япони их убьет. Вчера ни слова не было ими сказано нам о нуждах их ехать скоро на свой остров, а только лишь твердили, что пороху нет, и что не знают, чем им промышлять на Урупе.
Дурная погода, препятствовавшая им отправиться, была также сущая ложь. Им неизвестно было, что мы давно уже в соседстве их плаваем и знаем, когда какие погоды стояли: крепких ветров давно не было, и туманы случались не так часто, чтобы с острова на остров нельзя было ехать, а особливо с Итурупа на Уруп, где переезд менее 25 верст, а притом туманы им неопасны, потому что у них был компас, который мы видели. Они его привозили к нам и берегут как глаз, не оставляют даже в лодке, а выносят с собой[18].
По всем их рассказам, из коих многие не стоят того, чтобы об них здесь упоминать, можно было догадываться об их положении: коль скоро японцы, подозревая, что мы хотим напасть на их селения, сказали об этом курильцам и погрозили их наказать за наши поступки, то они, имея причину так же об нас дурно мыслить, как и японцы, стали опасаться, чтобы не потерять голов, для спасения коих желали лучше быть у нас, оставляя на жертву своего товарища, двух женщин и ребенка, почему и просили меня взять их с собой. Я старался их убедить, что им японцев бояться нечего: мы им ни малейшего зла не желаем и не сделаем, следовательно, и они нашим вредить не захотят; что мы только сыщем гавань, запасемся водою и дровами и потом оставим берега их в покое, и что в Урбитче мы постараемся своими поступками уверить японцев в нашей к ним дружбе, почему и советовал им, ничего не боясь, ехать на берег.
Для начальника японского послал я в подарок четыре бутылки французской водки, узнавши, что им отменно нравится сей напиток. При расставании я предложил, не хочет ли один из них остаться на шлюпе, чтобы показать нам гавань в Урупе и, если пойдем в Урбитч, служить переводчиком. На предложение мое они все тотчас согласились остаться, но сего нельзя было сделать, и так решено оставаться Алексею, а прочим ехать на берег. Они так уверены были в нашем намерении неприятельски поступить против японцев, что перед отъездом один из них уведомил нас, хотя прежде о том ни слова не говорил, будто они слышали, что в Урбитче поставлены пушки, и коль скоро русские покажутся, то станут стрелять, а через минуту после другой сказал нам, что там у них одна только пушка.
К полудню ветер стал изрядно дуть от S. Погода была светлая; чтобы успеть осмотреть восточный берег Урупа, отправив наших гостей, мы поставили все паруса и пошли к О. Но, оставив их от нас на полмили или на версту, мы увидели, что они стояли в байдаре с поднятыми вверх руками, махали нам и громко что-то кричали. Думая, что байдара тонет, я велел тотчас остановиться. Они приехали к нам опять очень благополучно только для того, чтобы сказать, что они боятся японцев, которые их убьют, если мы сделаем им что-либо дурное. Надобно было снова их уговаривать; наконец решились они ехать с величайшею робостью, не оставляя мысли, что мы покусимся разбить японцев. Последнее прощание с нами сих жалких бедняков очень меня тронуло; они кричали нам с байдары своей: «Прощайте, мы вам наловим рыбы, наберем черемши и сараны и будем вас ожидать, если японцы не убьют нас!»
От Итурупа пошли мы к восточному берегу Урупа, у которого для описи провели три дня, а потом хотели возвратиться к Урбитчу, но ветры не позволяли пройти проливом де Фриза, а посему и стали мы держать к югу вдоль восточного берега Итурупа для описи сего острова.
Между тем, по необходимости мы должны были усилить подозрение нашего курильского лоцмана в том, что хотим напасть на японцев. Я, с моей стороны, охотно бы старался в других случаях искоренять из него такую мысль, но в таком деле этого миновать было нельзя. Когда день был тихий, со светлой сухой погодой, мы обучали команду абордажной экзерциции с настоящей пальбой. Коль скоро курилец наш увидел всех в ружье, одно отделение с большими мушкетонами, другое – с малыми, третье – с пистолетами и пиками и проч., то при виде такого, по его понятиям, множества оружия не мог он скрыть своего удивления. Мы старались уверить его, что сами боимся нападения на нас японцев и для того готовимся защищаться, а им от нас вреда никакого не будет, если они обойдутся с нами дружески. Он, хотя и качал головою в знак согласия, но про себя совсем не то думал.
Впрочем, часто он сам открывал нам нечаянно такие вещи, в которых на воросы наши запирался и приходил в замешательство. Например, он не хотел признаться, каким образом они прежде производили торговлю с японцами, когда мы его о том прямо спрашивали, а после, между посторонними разговорами и особливо за чаем, сам рассказывал, почем за какие товары японцы им платили, не помышляя нимало, что объявлял тайну, которую прежде хотел скрыть. Я был очень доволен, что мы могли, не приводя его в замешательство и не причиняя страха нашему гостю, узнать в обыкновенных разговорах все, что только нужно было и что вредить ему никак не могло, а потому я не стал его спрашивать ни о чем, кроме самых обыкновенных всеобщих вопросов, иначе как заведя сначала постороннюю речь.
Сим способом при разных случаях я от него узнал, что торг с японцами до разрыва с нами они действительно производили постоянный и правильный, так, как бы он был учрежден публичными актами двух государств, а может быть, еще и с лучшим порядком и с большей честностью. Курильцы возили к японцам на промен бобровые[19] и нерпячьи (тюленьи) кожи, орлиные крылья и хвосты, а иногда лисиц, которых, однако же, японцы покупают редко и за дешевую цену. От них же получали сарацинское пшено, бумажные материи, платье (главное – халаты), платки, табак, курительные трубки, деревянную лакированную посуду и другие мелочи. Пшено меряется у японцев мешками, большим и малым; три малых мешка составляют один большой, который, по описанию курильцев, так тяжел, что один человек с нуждою его поднимает, следственно, можно положить, пуда в четыре. Мена товаров происходила по взаимному согласию с обеих сторон без всякой обиды и притеснения. Цены вообще почти всегда постоянны и одинаковы, обыкновенно японцы давали курильцам:
за одного полнорослого бобра – десять больших мешков сарацинского пшена;
за тюленью кожу – семь малых мешков;
за десять орлиных хвостов – двадцать малых мешков или шелковый халат;
за три орлиных хвоста – бумажный халат с такою же подкладкой и с ватой в средине;
за десять орлиных крыльев – папушу [связку сухих листьев] табаку, до которого курильцы великие охотники. Они вообще кладут его за губу, некоторые нюхают, а другие и курить научились у японцев из таких же трубок.
Японцы употребляют крылья и хвосты орлиные для своих стрел, почему они у них отменно ценны. Впрочем, в большом уважении и по весьма дорогим ценам продаются у них разные европейские вещи, которых курильцы не имеют. Главные из них: алое или красное и других цветов сукна, стеклянная посуда, янтарные и бусовые ожерелья, стальные вещи и прочее. Алое сукно употребляют они для знатных гостей, расстилая кусок оного в квадрате на аршин и более на том месте, где гость должен сидеть, а из других сукон шьют платье.
С не меньшею откровенностью гость наш Алексей Максимович, когда кстати и обиняками заставляли его о том говорить, рассказывал нам об успехах своих промыслов, также о способах, какими они производят их, и о своем прокормлении. Он жаловался, что ныне бобров стало мало, в чем верить ему очень можно, и даже одно это показание достаточно вселить доверенность к другим его рассказам; ибо и на Алеутских островах, и на Американском берегу, занимаемом работниками промышляющей там компании, сих животных ныне не стало. Они все, испугавшись человеческого гонения и взора, удалились далее к югу в проливы, рассеянные между бесчисленными островами, окружающими северо-западные берега Америки.
Летом, когда море бывает покойно и позволяет безопасно ездить и отдаляться от берегов на байдарах, курильцы бьют бобров стрелами, а зимою у берега стреляют их ружьями или ловят сетями, протягивая оные между каменьями, где сии животные бывают. Лисиц они промышляют как черно-бурых, сиводушек, так и красных, тремя способами: во-первых, если попадется, то стреляют винтовками; во-вторых, ловят кляпцами, как и в Камчатке, то есть ставят западню с приманкой, которую коль скоро зверь дернет, то спускается острое железо и ударяет в него; а третий способ – чайками: привязав чайку к чему-нибудь в том месте, где приметят лисьи следы, окружают ее петлями, а охотник сидит притаившись, чтобы лисица не успела, попавшись в петлю, перегрызть оную. Зверь, услышав порханье чайки, тотчас бросается на свою добычу и попадает в петлю.
Песцов на Курильских островах нет, и жители имени их не знают. Увидев у нас кожи сих животных, они называли их белыми лисицами. Сивучей и нерп они стреляют, а орлов ловят чайками, только не таким образом, как лисиц. Ставят небольшой шалаш с одним отверстием на самом верху, внутри шалаша под отверстием привязывают чайку, в которую орел, спустившись, вцепляется когтями. И пока он силится добычу свою оторвать или остается там пировать на ней, его убивают.
Орлы у них бывают только зимой, а летом, как они говорят, улетают хищные сии птицы в Камчатку, что и справедливо: их там бывает великое множество. Многие рыбой изобильные реки, текущие по сему полуострову, доставляют им обильную пищу. Бобры, сивучи, тюлени, лисицы и орлы суть единственные промыслы курильцев, производимые для торговли. Впрочем, для своего прокормления и домашних потреб они промышляют разных морских птиц, как то: гусей, уток разных родов, чирков и прочих, и рыбу, которой нам принадлежащие Курильские острова очень неизобильны; при берегах обитаемых островов тринадцатого и четырнадцатого, то есть Расшуа и Ушисира, только и есть один род рыбы, жителями называемой сирбок; она величиной с горбушу, красноватого цвета, ловят ее удами между каменьями.
Из птиц гусей и уток они промышляют редко, потому что сей промысел сопряжен с трудами и издержками пороха и свинца[20], но ловят руками топорков, старичков и еще род птиц, на их языке называемых мавридори, в их гнездах, так что один человек в день наберет их 40–50 штук, с коих кожу с перьями сдирают и, сшивая, делают парки для жителей обоего пола. Из жиру топят сало, а мясо, выкоптив над дымом, берегут в зимний запас своей пищи, которое вместе с черемшою, сараною, разными дикими кореньями, ракушками, морскими яйцами и разными родами морского растения составляет главный и, можно сказать, единственный их запас, к которому иногда прибавляется купленное у японцев пшено.
Вдобавок к сему описанию присовокупляю еще следующие подробности касательно курильцев. Наши курильцы вообще бреют бороды, хотя найденные на Итурупе были с бородами, но это делают они из подражания мохнатым, которые носят длинные бороды, а потому наш Алексей, находясь между русскими, изъявил желание выбриться, в чем его и удовлетворили, а сверх того я велел дать ему пару казенного платья, оставшегося после умерших. Жители Сумшу и Парамушира ездят на собаках подобно камчадалам, а на Расшуа и Ушисире не ездят по неумению, но некоторые держат сих животных для лисьей травли. Я выше не говорил о сем способе промышлять лисиц, потому что он не общий и употребляется только некоторыми на острове Расшуа, где есть свои лисицы, а ушисирские жители, не имея их у себя, ездят на другие острова, и потому с собаками таскаться им невозможно. Впрочем, на обоих островах собачьи кожи употребляют для зимних парок.
Алексей нас уведомил, что на южной стороне острова Кунашира (двадцатого Курильской гряды) есть безопасная гавань и укрепленное при оной селение, где могли мы запастись дровами, водою, пшеном и зеленью, почему я и вознамерился в Урбитч уже не ходить, а идти прямо к Кунаширу. Главной же причиной сему намерению было желание мое описать подробнее гавань и пролив, отделяющий Кунашир от Матсмая, который прежде сего европейским мореплавателям не был известен, и на многих картах означен вместо него сплошной берег, да и на карте Бротона оставлен он под сомнением. Сверх того, и другая причина еще понуждала меня поскорее прийти к селению в безопасную гавань: мы нашли, что в трюме у нас крысы съели более четырех пудов сухарей и около шести четвериков солоду, а так как мы не могли знать, в каком состоянии находится провизия, лежащая внизу, то и нужно было поспешать к месту, где бы в случае нужды можно было получить какой-нибудь запас.
Ветры, туманы и пасмурность не позволяли нам войти в пролив между Матсмаем и Кунаширом прежде 4 июля. Во все сие время мы бились у островов Итурупа, Кунашира и Чикотана, часто их видали, но по большей части они были скрыты в тумане. Вечером подошли мы близко к длинной низкой косе, составляющей восточную сторону Кунаширской гавани, а чтоб не причинить беспокойства и страху японцам входом нашим в гавань к ночи, я рассудил стать в проливе на якорь. Во всю сию ночь на двух мысах гавани горели большие огни, вероятно, для сигнала о нашем приходе.
На другой день (5 июля) поутру мы пошли в гавань; при входе нашем с крепости сделаны были два пушечные выстрела ядрами, которые упали в воду, далеко не долетев до нас. Мы заключили, что японцы здесь не получили еще известия с острова Итурупа о миролюбивом нашем расположении. Между тем густой туман покрыл крепость и залив, почему мы бросили якорь; а когда погода прочистилась, то опять пошли ближе к крепости, с которой уже более не палили, хотя промеривавшая глубину впереди шлюпка была от нее не далее пушечного выстрела.
Крепость вся кругом была обвешана полосатой материей, состоящей из белых и черных или темно-синих широких полос, так что ни стены, ни палисад нельзя было видеть; местами между материи поставлены были щиты с нарисованными на них круглыми амбразурами, но так грубо, что даже издали нельзя было принять их за настоящие батареи. Мы могли только видеть некоторые строения внутри крепости, кои, будучи расположены по косогору, видны были через вал. В числе их дом начальника отличался от прочих множеством флагов и флюгеров, над ним выставленных; на прочих частях города также много сих знаков развевалось, но гораздо менее, нежели у начальника. Алексей не знал причины, для чего это делается, но сказывал, что всегда город таким образом украшается, когда приходит в порт чужое судно или приезжает чиновная особа.
Остановясь на якоре в расстоянии верст двух от крепости, поехал я на берег, взяв с собой штурманского помощника среднего, четырех гребцов и курильца. Японцы, подпустив нас сажен на пятьдесят к берегу, вдруг начали с разных мест крепости в шлюпку стрелять из пушек ядрами. Мы тотчас поворотили назад и стали грести, как то всякий и сам легко догадаться может, из всей силы. Первые выстрелы были очень опасны, и ядра пролетели, так сказать, мимо ушей наших, но после они пушки свои заряжали медленно и нехорошо наводили[21].
С нашего шлюпа при первых выстрелах старший по мне офицер, капитан-лейтенант Рикорд, отправил к нам на помощь все наши вооруженные гребные суда, в коих однако ж, к счастью, мы не имели нужды: ни одно ядро в нашу шлюпку не попало. Когда я уже выехал из дистанции пушечных выстрелов, японцы не перестали палить и даже продолжали по приезде моем на шлюп. Бесчестный их поступок крайне меня огорчил. Я думал, что дикие одни только в состоянии сделать то, что они: видя небольшую шлюпку с семью человеками, едущую прямо к ним, и подпустив оную вплоть к батареям, стали в нее палить, так что от одного ядра все бывшие на ней могли бы погибнуть.
Сначала я считал себя вправе отомстить им за это и велел было уже сделать один выстрел к крепости, чтоб, судя по оному, лучше можно было видеть, как поставить шлюп, но, рассудив, что время произвести мщение не уйдет, а без воли правительства начинать военные действия не годится, я тотчас переменил свое намерение и отошел от крепости, а потом вздумал объясниться с японцами посредством знаков.
На сей конец поутру следующего дня (6 июля) поставили мы перед городом на воду кадку, пополам разделенную: в одну половину положили стакан с пресной водой, несколько поленьев дров и горсть сарацинского пшена в знак, что имели нужду в сих вещах, а на другую сторону кадки положено было несколько пиастров, кусок алого сукна, некоторые хрустальные вещи и бисер в знак, что мы готовы за нужные вещи заплатить им деньгами или также отдарить вещами. Сверху положили мы картинку, весьма искусно нарисованную мичманом Муром, на которой была изображена гавань с крепостью и нашим шлюпом, на коем пушки были означены очень явственно и в бездействии, а с крепости оные палят с летающими ядрами чрез нашу шлюпку. Сим способом я хотел некоторым образом упрекнуть их за их вероломство. Лишь только мы оставили кадку и удалились, как японцы тотчас, взяв оную на лодку, отвезли в крепость.
На другой день мы подошли ближе пушечного выстрела к крепости за ответом, будучи на всякий случай готовы к сражению; но японцы, казалось, не обращали никакого на нас внимания: ни один человек не выходил из крепости, которая вся кругом была обвешана по-прежнему. Рассматривая положение наше со всех сторон, мне казалось, что я имел основательные причины потребовать у японцев ответа каким бы то ни было образом. Первое наше с ними свидание случилось нечаянно: начальник их сам собою вызвался дать нам письмо в город, уверяя, что по оному мы можем получить не только воду и дрова, но и съестные припасы. В надежде на его обещание мы пришли сюда, потеряв полмесяца, в которое время могли бы прийти в Охотск, и издержав немало провизии, которую надеялись получить у японцев за плату по их желанию. А они, приняв нас неприятельски, не хотят дать никакого ответа на миролюбивые наши предложения.
В таком затруднительном положении я потребовал письменным приказом, чтобы каждый офицер подал мне на бумаге свое мнение, как поступить в таком случае. Они все были согласны, что неприятельских действий без крайней нужды начинать не должно, пока не воспоследует на сие воля правительства. Вследствие сего мнения господ офицеров отошли мы от крепости. Я принял другое намерение и послал вооруженные шлюпки под командою капитан-лейтенанта Рикорда в рыбацкое селение, на берегу гавани находящееся, с повелением взять там нужное нам количество дров, воды и пшена, оставив за оные плату испанскими пиастрами или вещами, а сам со шлюпом держался подле берега под парусами в намерении употребить силу для получения нужных нам вещей, буде бы японцы стали противиться выходу нашего отряда на берег.
Однако же в селении не только солдат, но и жителя ни одного не было; воды там, кроме гнилой, дождевой, господин Рикорд не нашел, а взял дрова, небольшое количество пшена и сушеной рыбы, оставив за оные в уплату разные европейские вещи, которые, по словам курильца Алексея, далеко превосходили ценою то, что мы взяли. После полудня я сам ездил на берег из любопытства посмотреть японские заведения и, к удовольствию моему, увидел, что оставленные нами вещи были взяты. Это показывало, что после господина Рикорда тут были японцы, и теперь в крепости знают, что мы не грабить их пришли. На сей стороне гавани были два рыбацких селения со всеми заведениями, нужными для ловли рыбы, для соления и сушения оной и для вытопки жиру. Невода их чрезвычайной величины, и все, принадлежащее к сему промыслу, как то: лодки, котлы, прессы, лари и бочки для жиру и прочее, находилось в удивительном порядке.
8 июля поутру увидели мы выставленную на воде перед городом кадку, тотчас снялись с якоря и, подойдя к ней, взяли оную на шлюп. В кадке нашли мы ящик, во многих кусках клеенки обвернутый, а в ящике три бумаги. На одной было японское письмо, которого мы прочитать не умели, следовательно, все равно как бы его и совсем не было, и две картинки. На обеих были изображены гавань, крепость, наш шлюп, кадка, едущая к ней шлюпка и восходящее солнце; с тою только разностью, что на первой крепостные пушки представлены стреляющими, а на другой обращены они дулами назад. Рассматривая сии иероглифы, всякий из нас толковал их на свой лад, да и немудрено: подобное сему нередко и в академиях случается. Мы только в одном были согласны, что японцы не хотят с нами иметь никакого сношения. Я понимал сии знаки таким образом, что в первый раз они не палили в шлюпку, которая ставила кадку перед городом, и позволили оную поставить, а если в другой раз станем делать то же, то стрелять будут. Посему и пошли мы к небольшой речке на западном берегу гавани, где, остановясь на якоре, послали вооруженные шлюпки наливать пресную воду. Почти весь день мы работали на берегу, и японцы нас нимало не беспокоили, они только выслали из крепости несколько человек курильцев, которые, будучи от нашего отряда в полуверсте, примечали за нашими движениями.
На другой день, 9 июля, поутру опять поехали наши шлюпки на берег за водою, тогда подошел к нашему отряду высланный из крепости курилец. Он приближался потихоньку, с величайшею робостью, держал в одной руке деревянный крест, а другою беспрестанно крестился. Он жил несколько лет между нашими курильцами на острове Расшуа, где известен был под именем Кузьмы. Там, вероятно, научился он креститься и, узнав, что русские почитают крест, оградил им себя и отважился идти к нам парламентером. Первый встретил его лейтенант Рудаков. Он его обласкал, сделал ему некоторые подарки, но, несмотря на все это, Кузьма от страху дрожал, как в лихорадке. Я пришел после, но хорошенько объясниться с ним не мог: Алексея на берегу с нами не было, а посланный не хотел его ждать и на шлюп ехать боялся, силою же задержать его мне казалось неловко, а по-русски он и десяти слов не знал.
Однако ж, кое-как знаками толкуя, я мог понять, что начальник города желает встретить меня на лодке с таким же числом людей, какое у меня будет, и со мною переговорить, для чего и просит подъехать к городу с четырьмя или пятью человеками, на что я охотно изъявил мое согласие и отпустил его, дав ему в подарок нитку бисеру. Он от того сделался смелее и сам уже попросил курительного табаку, которого, однако ж, со мною тогда не случилось, и я обещал привезти его после.
Между тем японцы выставили другую кадку перед крепостью, но так близко батарей, что подъезжать к ним я считал неблагоразумным. Из крепости никто ко мне навстречу не выезжал, но махали только белыми веерами, чтобы я ехал на берег, почему и заключил я, что мы с курильцем худо объяснились, и я не так его понял. Но когда я стал возвращаться, то с берегу тотчас отвалила лодка, на которой подъехал ко мне какой-то чиновник с переводчиком курильского языка. Людей у них было гораздо более, нежели на моей шлюпке, но как мы все были хорошо вооружены, то я не имел причины их бояться. Разговор они начали извинением, что в меня палили, когда я ехал на берег, поставляя сему причиною недоверчивость их к нам, происшедшую от поступков двух русских судов, за несколько лет пред сим на них нападавших, с которых люди сначала также съезжали на берег под предлогом надобности в воде и дровах; но теперь, увидев на самом деле, сколь поступки наши отличны от деяний тех, которые приезжали на прежних судах, они более не имеют в нас никакого сомнения и готовы оказать нам всякое зависящее от них пособие.
Я велел нашему переводчику Алексею объявить им, что прежние суда были торговые, нападали на них без воли правительства, за что начальники оных наказаны, а справедливость сего удостоверения доказывал им тем же способом, как и на острове Итурупе. Они отвечали, что всему этому верят и очень рады слышать о добром к себе расположении русских. На вопрос мой, довольны ли они оставленной нами платой за вещи, взятые у них в рыбацком селении, они сказали, что взятое нами почитают безделицей и думают, что мы оставили за то более, нежели надобно, притом уверяли, что начальник их готов снабдить нас всем, что у них есть.
При сем случае они спросили у меня, что нам еще нужно. Я попросил у них десять мешков пшена, несколько свежей рыбы и зелени и предлагал в уплату пиастры, сколько им самим угодно будет назначить. Они просили меня ехать на берег, чтоб переговорить с самим начальником города, но я на сей случай отказался, обещаясь приехать на другой день, когда шлюп будет ближе к крепости. По обещанию, данному парламентеру Кузьме, я привез с собою табаку, но курильцы не смели принять оного без позволения японского чиновника, а он на это не соглашался. Я желал было поговорить поболее с японцами, но Алексей мой, найдя на лодке гребцами своих приятелей, беспрестанно почти с ними разговаривал: я велю ему говорить японцам, а он заведет с курильцами свой разговор.
Когда мы с ними расстались, то Алексей рассказал, что ему говорили курильцы. По их словам, японцы были в чрезвычайном страхе и смятении при появлении нашего судна. Они думали, что мы тотчас сделаем нападение, и потому немедленно отправили в лес все свои лучшие пожитки, да и сами мы видели, как они вели из крепости в горы вьючных лошадей. Палили они в нашу шлюпку, как уверяли курильцы, действительно от страху, и когда наши гребные суда поехали в рыбацкое селение, то они уверены были, что мы непременно будем там все грабить и жечь. Но коль скоро мы оставили берег, и они, осмотрев свои дома, увидели, что в них все находилось в целости, а за взятое пшено, рыбу и дрова положены были разные недешевые между ними европейские вещи, тогда японцы обрадовались до чрезвычайности и совершенно успокоились.
Я тем более поверил курильцам, что действительно японцы палили в нас от трусости, считая, может быть, что у нас внизу шлюпки лежало много людей. Впрочем, хотя она и мала для сего была, но, как говорится, у страха глаза велики, иначе зачем бы палить им было в горсть людей, прямо к ним ехавших? Они могли нас выпустить на берег и потом поступить, как им угодно. Курилец Алексей также сказывал мне, что японцы чрезвычайно боятся русских и неоднократно ему изъявляли свое удивление, каким образом русские могут так скоро и метко стрелять, как они заметили при нападении на них Хвостова.
10-го числа поутру мы наливали последние наши бочки водой и не успели подойти ближе к крепости, а после ветер не позволил. Между тем японцы выслали лодку, с которой делали знаки, что желают с нами переговорить. Я тотчас поехал к ним, но, подъезжая, увидел, что лодка, оставив на воде кадку, погребла назад. В кадке нашли мы все оставленные нами на берегу вещи и даже те, которые прежде они взяли в поставленной нами кадке. Прибавив к оным 18 пиастров и несколько шелковых ост-индских платков, хотел я ехать на шлюп, но японцы вдруг на берегу начали махать белыми веерами и делать знаки, чтобы я пристал к берегу.
Я приказал гребцам, коих со мною было только четыре человека, положить свое оружие под парусинную покрышку неприметно, но так, чтоб вмиг можно было оное выхватить. Мы пристали к берегу в расстоянии сажень шестидесяти или восьмидесяти от ворот крепости. Я, курилец Алексей и один матрос вышли на берег, а прочим приказано от меня было держать шлюпку на воде, не позволять японцам до нее дотрагиваться и, не спуская глаз с меня, слушать, что я буду приказывать. На берегу встретил меня японский чиновник, называемый оягода[22], и с ним два еще офицера. При них было двое простых японцев и более десяти человек курильцев.
Все японцы, как чиновники, так и рядовые, были в богатом шелковом платье и в латах с ног до головы и имели при себе по сабле и по кинжалу за поясом, а курильцы были без всякого оружия. У меня же была наружу одна сабля, а шести пистолетов, разложенных за пазухою и по карманам, они видеть не могли.
Оягода принял меня очень учтиво и ласково и просил подождать на берегу начальника крепости, который скоро выйдет. Я его тотчас спросил, что бы значило то, что они положили все оставленные нами вещи в кадку и выставили на воду. «С тем чтобы возвратить вам, – сказал он, – ибо мы думали, что вы не хотите более вступать с нами ни в какие переговоры, а до окончания оных мы ничего принять не можем».
Я тотчас вспомнил описание посольства Лаксманова, где упоминается, что японцы до окончания веденных им переговоров никаких подарков принимать не хотели, а после все брали, что он им давал; почему с сей стороны я совершенно успокоился.
Вскоре и начальник появился в полном вооружении в сопровождении двух человек, также вооруженных, из коих один нес предлинное копье, а другой шапку или шлем, похожий на наш венец, при бракосочетаниях употребляемый, с изображением на оном луны. Ничего не может быть смешнее его шествия: потупив глаза в землю и подбоченясь фертом, едва переступал он ногами, держа их одну от другой так далеко, как бы небольшая канавка была между ними. Я ему сделал европейский поклон, на который он мне отвечал поднятием левой руки ко лбу и наклонением головы и всего тела вперед, а потом начался у нас разговор. Я извинялся, что крайняя нужда заставила нас причинить им столь много беспокойства, а он жалел, что по незнанию настоящей цели нашего прихода принуждены они были в нас палить, и спрашивал, зачем при входе нашем в гавань не послали мы от себя шлюпки навстречу к выехавшей из крепости лодке; если бы мы это сделали, то не произошло бы никакого недоумения. Я уверял его, что мы никакой лодки не видали, чему, вероятно, туман был причиною.
Впрочем, приметно было, что он искал предлог извинить свой поступок и говорил неправду, ибо при входе нашем в гавань мы смотрели по обыкновению весьма зорко вокруг себя, так что и птица не скрылась бы от нас, не только лодка. Потом спросил он, я ли начальник корабля или там есть другой старше меня, и повторил свой вопрос несколько раз. Напоследок спрашивал, откуда мы едем, зачем пришли к их берегам и куда от них намерены идти.
Чтоб не возбудить в них страху и подозрения объявлением настоящей причины плавания нашего вокруг их островов, сказал я, что мы возвращаемся из восточных пределов нашей империи в Петербург, встретили много противных ветров и, быв долго в море, имеем недостаток в воде и дровах, для запасения коих искали удобной гавани, но, найдя случайно на острове Итурупе японский военный отряд, получили письмо от их начальника в город Урбитч, которое я теперь позабыл на шлюпе, но после пришлю с уверением, что нам окажут всякую помощь, почему мы и пришли сюда, а получив все нужное, пойдем ближним путем в Кантон для вторичного запаса помянутых вещей. Тогда он сделал замечание, что на Итурупе говорили мы, будто пришли к ним торговать, а здесь говорим другое. На это я уверял его, что если было им так сказано, то ошибка сия должна произойти от курильцев, не понимающих по-русски, впрочем, мы на Итурупе сказали точно то же, что и здесь. Ошибка же такая и действительно могла случиться, ибо на курильском языке нет слов, означающих «деньги» и «покупать», а выражают они это словами «менять», «торговать».
Далее спрашивал он имя нашего государя, как меня зовут, знаю ли Резанова, бывшего у них послом, и есть ли в Петербурге люди, умеющие говорить по-японски. На все сии вопросы дал я ему удовлетворительные ответы, уведомил о смерти Резанова и о том, что мы имеем в России переводчиков их языка. Надобно заметить, что он рачительно записывал на бумагу все мои ответы. Напоследок стал он меня потчевать чаем, табаком курительным, напитком их, сагою и икрою.
Всякая вещь была принесена на особливом блюде и особливыми людьми, кои все были вооружены саблями и кинжалами. Принеся что-нибудь, каждый у нас оставался, так что кругом нас составился добрый круг вооруженных людей.
В числе прочих вещей, привезенных мною для подарков, была французская водка, и потому я предложил начальнику, не угодно ли ему попробовать нашего напитку, и приказал принести бутылку, а в то же время под видом приказа о водке повторил своим матросам, чтобы они готовы были на всякую крайность. Сказать же японцам, что я их боюсь и чтобы лишние из них удалились, честолюбие мне не позволяло, а притом и не хотел показать, что им не доверяю, однако же я видел, что они ни на какое насилие не покушались, хотя легко могли бы все с нами сделать, что хотели, с некоторой только потерей.
Мы курили табак, пили чай, шутили, они спрашивали у меня, как некоторые вещи по-русски называются, а я любопытствовал знать японские слова. Напоследок я встал и спросил его, когда могу получить обещанные их чиновником съестные припасы и что должен я за все вместе заплатить, показав при том пиастр, чтобы он назначил число оных. Но, к удивлению моему, услышал от него, что он не главный начальник крепости и договариваться об этом не может, а просит, чтобы я пошел в крепость для свидания с самым главным начальником. На сие, однако же, я не согласился, сказав, что я и так уже долго у них гощу, и если еще поеду в крепость, то это на шлюпе причинит беспокойство, и, может быть, произойдут неприятные следствия, но если их чиновники поедут на моей шлюпке на корабль, то оставшиеся там офицеры будут в рассуждении моего положения покойны, и тогда я пойду в крепость. На сие предложение один из них тотчас пожелал ехать. Когда же послали к начальнику спросить на это позволения, то он его не дал, а обещался скоро сам выйти ко мне. Но чрез несколько минут прислал сказать, что он обедает и скоро выйти не может. Ждать его я не хотел и сказал, что, подойдя со шлюпом ближе к крепости, приеду и пойду в крепость.
Второй начальник нимало меня не удерживал и при расставании подарил мне кувшин саги и несколько свежей рыбы, извиняясь, что теперь более нет. Показав на большой завезенный невод, сказал, что он для нас закинут, и просил прислать перед вечером шлюпку, говоря, что тогда доставят всю рыбу, которую поймают. Равным образом и от меня принял зажигательное стекло и несколько бутылок водки, но табаку курильцам брать от нас не позволял. Сверх того дал он мне белый веер в знак дружбы, сказав, чтобы мы, подъезжая к берегу, им махали и что сие будет служить сигналом мирного нашего к ним расположения. При сем случае Алексей, переводя речи японца, толковал мне что-то о кресте, но так несвязно и беспонятно, что я ничего уразуметь не мог. А уже на шлюпке, собравшись с духом, и на свободе, прибрав приличные выражения, вздумал он объяснить мне, что они значили: японский начальник, зная, сколь много русские почитают крест, просил меня, чтобы я в знак благонамеренного нашего к ним расположения перекрестился. Случай этот для меня очень был неприятен, и я крайне сожалел, что не мог понять Алексея на берегу.
К вечеру подошли мы к крепости на пушечный выстрел и стали на якорь. Самому мне на берег ехать для переговоров было поздно, почему послал я для доставления к японцам письма с острова Итурупа и за рыбою мичмана Якушкина на вооруженной шлюпке, приказав ему пристать в том месте, где я приставал, и на берег отнюдь не выходить. Он исполнил мое приказание в точности, возвратился на шлюп по наступлении уже темноты, привез от японцев более ста больших рыб и уведомил меня, что японцы обошлись с ним очень ласково, и когда он им сказал, что сегодня мне быть к ним поздно и что я намерен приехать на другой день поутру, то они просили, чтобы в туман мы не ездили, и притом сказали, что они желали бы видеть со мною на берегу несколько наших офицеров.
Надобно признаться, что сие последнее приглашение от такого народа должно бы было возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил господину Якушкину: он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер, ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому. Я думал, что он, заметив, что я ездил всегда один на берег, выдумал это приглашение от себя, чтобы я его взял с собою на другой день, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения со мною ехать, но я, пригласив прежде мичмана Мура и штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.
11 июля поутру, в девятом часу, поехал я с упомянутыми господами Муром и Хлебниковым на берег, взяв с собой четырех гребцов[23] и курильца Алексея.
В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия: у нас троих были только шпаги, да господин Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов на случай тумана, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все тут были, я опять вспомнил Лаксмана и сей случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.
Наконец пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретил оягода и два других чиновника, те же самые, которые накануне меня встречали. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностью своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при оной одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам. Минут десять или пятнадцать мы ждали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда в виду у нас матсмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифоном[24]. На вопросы они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.
Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от 300 до 400 человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а великое множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из бумажной полосатой материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных в шагах тридцати. Мне в голову никогда не приходила мысль, что в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в сей гавани, они собирали их из всех ближних мест.
Лишь только мы вступили в крепость, то нас ввели в помянутую палатку, где против входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли, через плечо у него лежал длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, а на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник со своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника, и также на стуле, только его стул был пониже; а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне, на них были черные латы и по две сабли за поясом.
При входе нашем оба начальника встали; мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже, потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас. После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливая, по своему обычаю, до половины обыкновенных чайных чашек, которые подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек, но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: они спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения, знаем ли мы Резанова и где он ныне.
На все сии вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Вопрос сей был довольно смешон, однако же не без намерения сделан. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, и потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть.
Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». «Много, – сказали мы, – в Охотске, Камчатке и Америке очень много таких судов». Между прочим предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи со слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами и показал им для того, чтоб они назначили, сколько им надобно.
Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что господин Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он, ибо японцы, я думаю, давно уже имеют при себе сабли, которых обнажать теперь, кажется, им не нужно; тем дело и кончилось.
Но скоро после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел выйти вон. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться, спрашивая его о цене съестных припасов и намерен ли он их нам дать. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. На приглашение его мы согласились, решась посмотреть, что будет далее, видя, что пособить делу уже поздно, но вдруг ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарацинским пшеном[25], рыбой в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, нам неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их сагою.
После сего главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать. Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления матсмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости аманатом [заложником]. Вот уж японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Матсмай донесение и получить ответ, отвечал он: «Пятнадцать».
Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, сему делу конца не будет. Губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу, почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу. Засим мы встали, чтобы идти, тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон, стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееча (Николай Александрович Хвостов), и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей же оной побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут». Ответ был короток и ясен.
Мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили со своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтобы мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы господина Хлебникова. Между тем японцы успели схватить господина Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке. Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелее и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки. Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу, последнего средства избавиться мы лишились, погибель наша неизбежна!» – и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость, куда повлекли также и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с весьма суровым видом, и он тотчас перестал.
Происшествия на пути от Кунашира до города Хакодаде. – Жестокость японцев против нас, с одной стороны, а с другой – непонятное их об нас попечение. – Странные предосторожности конвойных. – Обхождение их с нами. – Поступки с нами японских чиновников и гостинцы их. – Содержание наше. – Ласки к нам жителей и соболезнование их о нашей участи. – Прибытие в Хакодаде и заключение наше в тюрьму.
В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, его мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками в палец толщины самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками гораздо мучительнее. Японцы в сем деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом постановлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и прочее.
Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились, и кисти у рук связаны были вместе, от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если бы он дернул веревку, то руки в локтях стали бы ломаться с ужасною болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх сего, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами, потом продели веревки от шеи через матицы и вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после сего, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали они покойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.
В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, то мы думали, что нас хотят тут же повесить. Я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в сем случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее свершили над нами убийство. Иногда входила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.
Наконец они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы связаны были таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однако японцы не так думали, каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии. Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей пронзил мое сердце; но когда господин Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану», – то яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой! – думал я, – что слова сии значат? Взгляните в последний раз на Россию, взгляните в последний раз на Европу! Так! Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире!» Мысли сии терзали дух мой ужасным образом.
Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, коим обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха. Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и чрез то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России, а более всего я опасался, чтобы дружба ко мне господина Рикорда и других оставшихся на шлюпе господ офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной; у нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами 51 человек. Мысль эта до чрезвычайности меня мучила, тем более что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.
Я был так туго связан, а особливо около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил, мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас идти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду, но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня шла кровь, несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки хотя бы немного, на что они с большим трудом согласились. После сего мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже идти.
Пройдя верст с десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Матсмая, к небольшому селению, где и ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарацинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так чтобы мы один до другого не могли дотрагиваться, дали каждому из нас по пустой кадке, чтобы облокотиться, веревки, за кои нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченными, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах по-прежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели на средине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если бы львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними сесть покойно без всякого опасения, но японцы не могли быть покойны: они каждые четверть часа осматривали всех нас, не ослабли ли веревки. Мы считали их тогда лютейшими варварами в целом мире, но следующий случай показал, что и между ними были добрые люди, и мы стали поспокойнее, если возможно только было успокоиться в нашем положении.