Записки капитана флота Головнин Василий
Между тем господин Мур сделал мне вдруг следующее нечаянное предложение: «Вам первому ехать на наши суда, – сказал он, – не годится, ибо вы причина нашего несчастия; Андрей Ильич (так зовут господина Хлебникова) при смерти болен, а матросы глупы и ничего не могут там порядочно пересказать, и потому мне должно ехать, а товарищем со мною надлежит быть Алексею, ибо он три года уже здесь содержится, а матросы только два; но как мне просить японцев о самом себе некстати, то вы все должны просить их об этом, ибо собственное ваше счастье от сего зависит; если вы сего не сделаете, то должны будете погибнуть». – «Как так? – спросил я. – Отчего?» – «Я знаю отчего!» – отвечал значащим тоном господин Мур. На сие я ему сказал: «Если японцы уже намерены послать матроса с письмом на русские суда, то это последует, конечно, по воле их правительства, без коего они никакой перемены не сделают, да и правительство их в таких решениях долго медлит; почему я отнюдь не намерен просить японцев о посылке вас первого на наши суда». – «А как скоро так, – отвечал он, – то вы увидите свою ошибку и раскаетесь, но уже будет поздно».
Я не понимал, что значили сии угрозы, и остался в недоумении при расставании нашем с господином Муром. Но на другой день сказал он мне сквозь стену, будто один из караульных открыл ему, что японцы хотят захватить командира с нашего судна и столько же офицеров и матросов, сколько нас здесь, их задержать, а нас отпустить. Но как при сем случае может быть кровопролитие, то советовал мне хорошенько подумать, что ему непременно нужно ехать первому, ибо матросы не могут так настоятельно говорить на судне, как он; а он убедит капитана Рикорда и двух офицеров сменить нас добровольно. Но это была такая сказка, которой едва ли поверил бы ребенок: возможно ли, чтобы караульный открыл такую важность, да и сказал он на скромного старика в 70 лет; и потому я отвечал ему сухо: «Сомнительно, чтобы это было их намерение».
Но тем дело не кончилось. Вскоре после сего господин Мур сказал, что намерение их не то, как он прежде мне сказывал, но они хотят все судно наше и со всем экипажем захватить, а потом отправить от себя посольство в Охотск на своем уже судне, и потому опять предлагал, что ему нужно ехать, а в известии своем сослался он на прежнего старика и другого, молодого, караульного. Эта басня была еще смешнее первой, и потому я дал ему короткий ответ: «Что Бог сделает, то и будет», – и замолчал.
Между тем мы перевели бумагу, назначенную к отправлению на русские суда. Она начиналась так: «От гинмияг, первых двух начальников по матсмайском губернаторе, к командиру русского корабля». Содержание оной было весьма коротко: сказано там, что приходил в Нагасаки посол Резанов, в сношении с ним японцы поступали по своим законам, но оскорбления никакого отнюдь ему не сделали; потом напали на их берега русские суда без всякой причины, почему при появлении нашего судна кунаширский начальник, считая всех россиян неприятелями Японии, взял нас семерых в плен; и хотя мы говорим, что поступки прежних судов были самовольные, но так как мы пленные, то японцы не могут нам поверить; почему и желают иметь от вышнего начальства сему подтверждение, которое надлежит доставить им в Хакодаде.
Японцы старались, чтобы мы перевели бумагу сию с величайшей точностью, держась как можно ближе литерального ее смысла, и таким образом, чтобы слова тем же порядком следовали одно за другим в оригинале и переводе, сколько то свойство обоих языков позволяло, не заботясь, впрочем, нимало о красоте слога, лишь бы только смысл был совершенно сходен. И потому несколько дней сряду с утра до вечера занимал нас сей перевод, и после еще не один раз начальники, рассматривая оный, присылали к нам для поправок. Наконец дело было кончено; мы сделали бумагам европейские куверты и надписи по-русски: «Начальнику русских судов»; тогда их отправили по портам.
27 марта представляли нас всех губернатору. Он был довольно высокий, статный человек тридцати пяти лет от роду, имел очень приятную физиономию. Свита его состояла в восьми человеках, и он родом был знатнее прежних двух губернаторов. Назвав каждого из нас по чину и имени из бывшей у него в руках бумаги, объявил он нам то же, что и двое начальников прежде объявляли, и обнадеживал, что дело кончится хорошо. Потом, спросив нас, здоровы ли мы и каково нас содержат, он вышел, а мы возвратились с переводчиками домой; и в тот же день с ужасом услышали сквозь стену разговоры господина Мура с переводчиками.
Он требовал, чтобы его одного представили губернатору, а когда Теске спросил, зачем, то господин Мур отвечал, что он желает объявить ему некоторые весьма важные дела. Но Теске сказал, что он не может быть представлен губернатору, доколе прежде не доведет посредством переводчиков до его сведения, по каким причинам он требует свидания с самим губернатором. Тогда господин Мур продолжал, что шлюп наш приходил описывать южные Курильские острова, находящиеся в зависимости Японии и японцами населенные, но с какой целью, он это не знает, а советует им допытаться от меня, ибо я один знаю сию тайну, потому что инструкций моих от начальства я никогда не показывал своим офицерам. Второе – что мы скрыли от них некоторые обстоятельства и в разных бумагах слова не так переводили; сверх сего господин Мур много говорил о некоторых других предметах…
Когда Теске его выслушал, то спросил, не с ума ли он сошел, что бредит такой вздор на свою погибель. «Нет, – отвечал он, – я в полном уме и говорю дело!» Тогда Теске вышел из терпения и сказал ему, что если он и дело говорит, то теперь уже поздно и не нужно, ибо прежнее дело совсем уже решено и оставлено, а участь наша, несмотря на старые дела, зависит от поступков наших судов, и если на требование их доставлен к ним будет удовлетворительный ответ, то нас отпустят. Но как он настаивал на своем, чтобы его представили губернатору, то Теске жестоко разгорячился; напоследок, заключив, что господин Мур действительно лишился ума, оставил его, а пришедши к нам, говорил, что господин Мур или сумасшедший, или имеет крайне черное (то есть дурное) сердце.
На другой день господин Мур начал и действительно говорить как сумасшедший, но подлинно ли он ума лишился или только притворялся, о том пусть судит Бог. Дня через два после сего пожелал он, чтобы его перевели к нам, на что японцы тотчас согласились и как его, так и Алексея поместили опять с нами.
В это же время и ученый с переводчиком стали к нам ходить всякий день. Первого из них мы называли академиком, потому что он был член ученого общества, соответствующего отчасти европейским академиям, а второго именовали голландским переводчиком. Сей последний начал поверять все словари русского языка, прежде собранные, и скоро их поправил и дополнил; он имел у себя печатный лексикон голландского языка с французским и, узнав от нас французское слово, соответствующее неизвестному им русскому, тотчас отыскивал оное в своем словаре. Переводчик сей был молодой человек двадцати семи лет и имел весьма хорошую память. Зная уже грамматику одного европейского языка, он очень скоро успевал в нашем, что заставило меня написать для него русскую грамматику, сколько я мог оной припомнить. А академик занялся переводом сокращенной арифметики, изданной в Петербурге на русском языке для народных училищ, которую, по словам их, Кодай (японец, привезенный к ним Лаксманом в 1792 году) еще привез в Японию.
Объясняя ему арифметические правила, мы увидели, что он их все знал, но хотел только иметь русское на них толкование. Желая изведать, далеко ли простираются его сведения в математике, я часто с ним начинал посредством наших переводчиков говорить о разных до сей науки касающихся предметах. Но как переводчики наши не имели в математике ни малейших познаний, то и невозможно было мне обо всем том с ним объясниться, о чем бы я хотел. Однако я приведу здесь несколько примеров, которые покажут отчасти, великие ли сведения японцы имеют в математике.
Однажды он спросил меня, какой стиль времясчисления в России употребляется, заметив, что голландцы употребляют новый. Когда я сказал, что мы держимся еще старого стиля, то он желал, чтоб я ему объяснил, в чем состоит разность между старым и новым стилем, и растолковал, отчего оная происходит. По окончании моего толкования он сказал, что сие времясчисление еще несовершенно, ибо через такое-то число веков опять наберется 24 часа разности, и тем показал мне, что спрашивал он меня, любопытствуя узнать, имею ли я понятие о сей вещи, которая ему хорошо была известна. Солнечную Коперникову систему они принимают за истину, знают об открытии и движениях Урана и спутников его, но о планетах, после Урана открытых, они еще не слыхали[58].
Господин Хлебников от скуки занимался сочинением таблиц логарифмов, натуральных синов и тангенсов и некоторых других, до мореплавания принадлежащих, которые привел он к концу с невероятным трудом и терпением. Когда сии таблицы были показаны академику, то логарифмы он тотчас узнал, также и натуральные сины и тангенсы; для изъяснения, что они ему известны, он начертил фигуру и показал на ней, что такое син и что тангенс. Желая узнать, как они доказывают геометрические истины, мы спросили его, так ли японцы думают, как мы, что в прямоугольном треугольнике (который я и начертил) два квадрата из сторон равны одному квадрату из гипотенузы. «Конечно, так же», – отвечал он, а на вопрос наш: «Почему?» – он доказал самым неоспоримым доводом: начертив фигуру циркулем на бумаге и вырезав квадраты, начал те из них, которые из сторон были написаны, гнуть и разрезать, а потом отдельные части по большему квадрату уложил так, что они точно заняли всю его площадь.
Солнечные и лунные затмения они вычисляют с большой точностью, по крайней мере он нам так сказывал, да и немудрено, ибо они имеют у себя переводы многих статей из де Лаландовой астрономии и содержат в столице, как то я выше упоминал, европейского астронома. О дальнейших познаниях японцев будет сказано в замечаниях моих о сем народе.
В августе 1812 года было лунное затмение, в той части света видимое. Японцы нам сказали время оного из своего календаря, и мы хотели наблюдать его, с тем чтоб по крайней мере хотя примерно судить, довольно ли близки их вычисления. Мы думали тогда, не так ли и японцы делают астрономические свои выкладки, как один голландец, издатель Капштатского календаря на мысе Доброй Надежды, который предсказал лунное затмение в день новолуния; бедные голландцы пялили глаза на небо во всю ночь, но ни луны, ни затмения не видали. Нам, однако, не та причина помешала видеть японцами вычисленное затмение, но чрезвычайно облачная ночь.
С сим ученым и с переводчиком голландского языка обыкновенно к нам прихаживали и Теске с Кумаджеро. Они у нас просиживали целое утро, а иногда бывали и после обеда. Большую часть сего времени мы употребляли на разговоры, не до наук касающиеся, и рассказывали друг другу какие-нибудь происшествия, забавные анекдоты и т. п. Между прочим Теске нам рассказал любопытный допрос, который нынешний губернатор и прежний, Аррао-Тадзимано-ками, сделали привезенному из России японцу Леонзайму, или Городзию: на вопрос, каково с ним русские обходились, он с отменной похвалой и благодарностью относился о нынешнем иркутском гражданском губернаторе (господин действительный статский советник Николай Иванович Трескин), о начальнике Якутской области (надворный советник Иван Григорьевич Кардашевский), о начальнике Охотского порта (флота капитан Михаил Иванович Миницкий), о господине Рикорде, о всех офицерах шлюпа «Диана» и о небольшом числе других, нам неизвестных чиновников. Но все прочие, которых он знал, по его мнению, никуда не годились.
Он утверждал, что россияне – народ воинственный и любят войну, а доводы его о сем предмете заключались в том, что он заметил: если русский мальчик идет по улице и найдет палку, то тотчас ее поднимет и станет ею делать экзерцицию, как ружьем; а часто он видал, что несколько мальчишек с палками соберутся вместе сами собою и учатся ружью, подражая во всем солдатам. И солдаты везде, где только он их ни встречал в России, беспрестанно почти учатся. Из чего он и выводил, что мы в войне с японцами, ибо в сем краю у нас только два соседа – Китай и Япония. С Китаем мы торгуем, следовательно, все замеченные им приготовления делаются против Японии. Последним его замечаниям, Теске сказывал, оба буньиоса очень много смеялись и называли его дураком, ибо он должен знать, что и в Японии мальчики учатся биться на саблях, а солдаты часто упражняются в экзерцициях, однако японцы не для того это делают, чтоб нападать на какой-нибудь народ. После сего замечания Леонзаймо признал себя виноватым в неосновательном своем заключении. Губернаторы еще винили его, зачем он переменил имя, говоря: «Если бы ты был особа значащая, то надлежало бы тебе для скрытия себя переменить имя, но такой ничтожный человек, как ты, какое бы имя ни носил, Леонзаймо или Городзий, для русских все равно». В оправдание свое он не мог найти причины, признался, что сделал дурно, и просил прощения.
Когда его спросили, что особенно любопытного заметил он в Иркутске, то ответ его был, что гостиный двор и церкви более всего ему понравились. Гостиному двору сделал он рисунок и подал достаточное об нем понятие, но церквей описать не умел, а говорил только, что в них много прекрасных картин и все в золоте. Аррао-Тадзимано-ками желал, чтоб Леонзаймо сделал примерный рисунок расположению улиц в Иркутске и означил, где стоит какое из публичных зданий. От сего он отказался, сказав, что он мало ходил по городу. «Разве русские не позволяли тебе везде по городу ходить?» – спросил его буньиос. На сие он отвечал, что не только позволяли, но и советовали как можно чаще прогуливаться, чтобы не быть больным; даже сам губернатор несколько раз ему об этом говорил. «Зачем же ты не воспользовался таким снисхождением к тебе русских, – спросил буньиос, – и не высмотрел всего в городе с особенным вниманием, чтоб по возвращении сюда быть в состоянии дать полный отчет о всем, тобой виденном?» На такой вопрос он не мог ничего отвечать, а только признавал себя виноватым и просил прощения. Потом спросили его, видал ли он, как русские торжествуют свои праздники. «Видал, – сказал он, – и даже самый большой праздник, когда все солдаты в Иркутске были в строю и потом много палили»[59].
В сей день губернатор ему сказал, чтоб поутру он пошел посмотреть солдат, а после обеда прогуливался бы по улицам, тогда он увидит много народа в праздничных платьях. Поутру он ходил, видел солдат и крайне перепугался, когда все они вдруг стали палить из ружей; в это же время и из пушек палили; почему он ушел домой и после обеда уже не ходил. За это опять заслужил он от губернаторов имя дурака: зачем потерял случай видеть и заметить праздничную одежду и обыкновения русских. На вопрос, что же он делал, сидя беспрестанно дома, он отвечал: «Записывал мои замечания». Тогда губернаторы и все присутствующие очень много смеялись. Наконец, спросили его, какие замечания мог он описывать, когда он ничего не хотел видеть. «Я записывал то, что слышал от живущих там японцев», – был его ответ. Замечания сии находились в книге, привезенной им с собой, где, по словам Теске, заключалось много касательно до Сибири и торговли нашей с Китаем в Кяхте, но что такое там писано, Теске не говорил, отзываясь незнанием, а может быть, и знал, но не хотел сказать. Однако к таким замечаниям Леонзайма губернаторы не слишком большую веру возымели, сказав ему, что если бы он представил им то, что сам видел или слышал от самих русских, то это заслужило бы их внимание. Но то, что он им сообщил, происходит от японцев, отрекшихся от своего отечества и переменивших веру свою, следовательно, и не должно ими быть принято за известия, заслуживающие какое-либо уважение правительства.
Касательно состояния той части Сибири, по которой он ехал, губернаторы весьма много его расспрашивали, и Леонзаймо представлял все в самом бедном и жалостном положении: жителей охотских называл нищими и проч., а народонаселение всего края, от Иркутска до Охотска, сравнил с числом жителей одного из своих небольших городов. Словом сказать, он представил тот край несравненно в худшем состоянии, нежели в каком он в самом деле есть.
Рассказывая о торговле нашей с Китаем, он винит наших купцов в обманах китайцев, а их оправдывает и говорит, что по сему поводу китайское правительство несколько раз запрещало нам торговать с ними, однако наше начальство снова выпрашивало позволение, обещая виноватых наказать; это также он слышал от земляков своих, живущих в Иркутске.
Впрочем, вопросов ему сделано было такое множество, что Теске и припомнить всех их не мог, а некоторых, может быть, и не хотел сказать. Когда Леонзаймо сбирался со своим товарищем уйти (их ушло трое: два японца и один ссыльный русский, но один из японцев, объевшись китового мяса, умер, а ссыльный, обокрав Леонзайма, оставил его; Леонзаймо же достиг Гилякской земли[60]), то, зная, что им могут встретиться тунгусы, унес он с собой медный образ, дабы тем уверить их, что они русские. Но, достигнув гилякских жилищ, объявил он сему народу, что послан в их землю великим китайским императором, а в доказательство показывал им образ и называл оный изображением китайского государя, почему и был принят гиляками хорошо. У них он расположился было прозимовать, чтоб весной продолжать путь далее, но дошедшее в Удский острог[61] известие о месте его пребывания уничтожило все его замыслы: он был взят и привезен в помянутый острог.
Теске также не скрыл от нас, что кунаширский начальник посланному к нему от господина Рикорда с письмом японцу, отправляя его назад, действительно велел сказать, что мы все убиты, а причина такому ответу была следующая: доставивший ему письмо господина Рикорда японец уверял его, что Россия точно в войне с Японией и теперешние дружеские наши поступки один только обман. Господин Рикорд писал, что доколе не получит об нас удовлетворительного ответа, до тех пор не оставит гавани. А как присутствие наших судов принудило всех по берегам южной стороны Кунашира живущих рыбаков и других рабочих людей забраться в крепость, отчего все промыслы и работы остановились, то начальник и рассудил скорее сделать один конец, а чтобы понудить наших выйти на берег и напасть на крепость, он велел сказать, что мы все убиты. Но вероятно, что и личная сего чиновника ненависть к русским подстрекала его дать такой ответ, ибо это был шрабиягу Отахи-Коеки, тот самый, который в Хакодаде делал нам разные насмешки. Впрочем, Теске уверял, что правительство их не показало неудовольствия за такой его ответ, а напротив того, многие из членов оного одобряют его за это, и что он считается у них весьма умным и рассудительным человеком.
Сверх того, Теске рассказал нам, какие ему были хлопоты в столице по случаю открытия переписки его с нами. Отобранные от господина Мура его письма препровождены были в Эддо, где принудили его представить правительству и наши письма, им полученные, которые все принужден он был перевести; причем колкие насчет японцев места он перевел иначе. Члены, рассматривавшие переводы сии, спросили его, как он смел переписываться с иностранцами, разве неизвестен ему закон, именно сие запрещающий? Теске извинял себя, что он не думал, чтоб под сим законом понимаемы были и те иностранцы, которые содержатся у них в неволе, и уверял вельмож сих, что намерения его были чисты и что он переписывался с нами из единого сожаления об нас, происходившего от человеколюбия. Впрочем, ему и мысли в голову никогда не приходило сей перепиской сделать какой-либо вред Японии; если же правительство ошибку его считает непростительной виной, то он готов загладить ее смертью. Однако важного ничего не последовало, и только дали ему наставление, чтобы впредь он был осторожнее. Письма же правительство оставило у себя и поступка сего не вменило ему в преступление, что доказало данным ему чином за труды и усердие, оказанные им в изучении русского языка и в переводах нашего дела. За сие также и Кумаджеро награжден чином. Теске получил чин сштоягу, а Кумаджеро – зайджю, или секретаря.
Теперь с крайним прискорбием обращаюсь я опять к тому предмету, воспоминание о котором мне и поныне огорчительно. Я разумею поступки господина Мура. Прошу читателя быть уверенным, что повествую об них здесь отнюдь не с тем, дабы выставить перед сим состояние, в котором я и несчастные мои товарищи несколько времени находились в полном ужасе, но чтобы примером сим споспешествовать, хотя несколько, к отвлечению молодых людей от подобных заблуждений, буде судьбе угодно будет кого из них ввергнуть в такое же несчастие, какое мы испытали, и показать им страшным опытом, что из всех возможных пороков ни один так тяжело не лежит на сердце, как отречение от своего отечества или даже самое покушение на оное, коль скоро человек обратится опять на правую стезю и будет размышлять беспристрастно о своих поступках. А особливо, если то был человек, имевший совесть и добрые чувства, но в заблуждении на время с пути совратившийся, как то случилось с несчастным господином Муром, которого история любопытна и нравоучительна. Я только прошу читателя не судить строго о его поступках, пока он не прочтет до конца моего повествования. Тогда, может быть, вместо ненависти почувствует он сострадание к несчастному сему офицеру и почтит память его слезой сожаления.
Коль скоро господина Мура перевели к нам, то он с японцами начал говорить по большей части как человек, лишившийся ума, уверяя их, что он слышит, как их чиновники, сидя на крыше нашего жилища, кричат и упрекают его, что он ест японское пшено и пьет их кровь; или что переводчики с улицы ему то же кричат, а по ночам приходят к нам и тайно со мной и с господином Хлебниковым советуются, как бы его погубить. Но иногда он разговаривал с ними уже в полном уме и всегда наклонял разговор свой к одной цели. Например, однажды сказал он Теске, что у нас на «Диане» есть множество хороших книг, карт, картин и других редких вещей, и что если японцы отпустят его первого на наше судно, то он всем здешним чиновникам и переводчикам пришлет большие подарки. Но Теске ему отвечал, что японцы не охотники до подарков и они им и не нужны, а надобно им только одно объяснение нашего правительства, самовольны ли были поступки Хвостова.
В другой раз господин Мур в присутствии обоих переводчиков или, лучше сказать, всех трех переводчиков (включая в то число и голландского) и академика, сказал, что от усердия своего к японцам он теперь должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему возвратиться нельзя. «Почему так?» – спросили переводчики. «Потому что здесь я просился в службу, а потом даже в слуги к губернатору (сие последнее мы только в первый раз при сем случае от него самого услышали), о чем вы рассказали моим товарищам; это будет доведено до нашего правительства; и что я буду по возвращении в Россию? На каторге!» Но переводчики, особливо Теске, всеми способами старались его успокаивать. Он ему говорил, что желание его вступить к ним в службу не слишком большая беда, ибо отчаяние наше такой поступок оправдывало, но что хотел он слугою быть у губернатора, о том Теске никогда нам не сказывал, а вольно ему самому это открыть. Когда он боится, что за сие должен будет пострадать по нашим законам, то надлежало бы ему молчать. Впрочем, он надеется, что мы из уважения к общему нашему несчастию не доведем до сведения правительства всего того, что может быть для него пагубно.
Мы, со своей стороны, уверяли его, что он напрасно страшится возвращения своего в Россию. Правительство совсем не так строго будет судить о его поступках, если бы оные и известны сделались, как он думает. Но господин Мур не мог успокоиться, некоторые тайные обстоятельства, открытые им японцам, жестоко его мучили. Это самое он и разумел под словом усердия его к японцам.
Несколько раз покушался он разными образами обратить внимание их на его к ним привязанность; он им говорил, что если бы они могли открыть и видеть, что происходит в его сердце, то, конечно, не так бы стали с ним обходиться и возымели бы более к нему доверенности. Наконец, переводчики ему сказали прямо, что по японским законам и природные японцы, жившие несколько времени между чужестранцами, лишаются доверенности, и так возможно ли принять им в службу к себе иностранца, как бы он хорошо ни казался расположенным к ним. И потому, если бы тысяча человек или более русских были у них теперь в плену, то и тогда последовало бы одно из двух: если получат они из России удовлетворительное подтверждение нами сделанному объявлению, то всех нас отпустят, и даже силой отвезли бы того на русский корабль, кто бы сам не захотел ехать. А буде такого подтверждения доставлено не будет, то всех станут держать в неволе, не употребляя ни в какую службу, ни в работу.
Впрочем, если он опасается худых для него следствий в России, то это не их уже дело. Как люди, имеющие сердце и чувство, они об участи его жалеют, но пособить сему не могут и законов своих в его пользу, конечно, не нарушат. Однако, слышав от нас, что опасения его неосновательны, они с нами соглашаются в этом и думают, что страх его происходит от заблуждения, чему причиной расстроенное воображение, что он теперь не в полном уме. Господин Мур, уверяя, что они ошибаются, ибо он помнит себя очень хорошо, называл законы их жестокими и варварскими. На сие они ему отвечали: «Кто бы что ни думал о наших законах, но для японцев они хороши».
При сем случае они объяснили нам причины, почему закон их запрещает иметь доверенность к жившим в чужих землях японским подданным: «Простой народ вообще можно уподобить детям, – говорили они, – которые скоро начинают скучать всем тем, что у них есть в руках, и если увидят у других блестящую безделку, то готовы с радостью отдать за оную все дорогие и полезные вещи, какие имеют; так и народ, наслышавшись от выходцев из чужих земель, что там то и то хорошо, тотчас по одной новости вещи станет оную превозносить похвалами и пожелает тоже у себя ввести, не рассуждая основательно, полезно или вредно то для него будет».
Что принадлежит до поведения господина Мура в рассуждении нас, то он нечасто говорил с нами как человек не в полном уме, а большею частью молчал, изредка только делал нам предложения свои, но затем напрямки и без дальних обиняков. Сначала он мне сказал твердым и решительным образом, что у него есть две дороги: одна состоит в том, чтоб мы все просили японцев послать его с Алексеем первого на русский корабль, тогда и мы будем избавлены от несчастия (однако мы не так думали по причинам, для всех очевидным), а когда мы на это не хотим согласиться, то он должен будет идти по другой дороге и, не щадя себя, погубить всех нас объявлением японцам некоторых обстоятельств, которые мы прежде скрывали, и что дело это еще сомнительно, в войне ли мы с ними или в мире.
На такие угрозы я отвечал ему с твердостью, что отнюдь не страшусь его. Японцев теперь узнал я хорошо, они никаким доносам вдруг не поверят, между тем начнутся переговоры и, верно, дело счастливо для нас кончится. Но матросы со слезами упрашивали его не погубить их и уверяли, что они ни малейшего зла в России делать ему не думают. «Знаю я, – отвечал он, – как вы не думаете мне зло делать; помню я, что Шкаев сказал мне перед губернатором: «Разве никогда в Россию мы не возвратимся?» Сии слова Шкаева жестоко его беспокоили, и он их весьма часто повторял. А когда я спрашивал его, что он будет тогда чувствовать, если японцы словам его поверят и, вступя в переговоры, обманут наши суда и возьмут их, тогда он обыкновенно начинал говорить как полоумный, делая совсем несообразные вопросу ответы. Когда же я спрашивал его: а если суда наши японцы возьмут, но после дело объяснится, и мы рано или поздно возвратимся в Россию, то что с ним тогда будет? «То же, что и ныне, когда приедем мы в Россию!» – отвечал он. Между тем я его успокаивал и утешал, что за теперешние его поступки он отвечать не будет, ибо они происходят оттого, что он потерял рассудок.
На вопросы мои, почему ему так нетерпеливо хочется первому ехать на корабль (разве не то же будет, если мы все вместе возвратимся), отвечал он различным образом: иногда побуждало его к сему желание быть орудием примирения двух наций и тем заслужить прощение в прежних своих поступках, а в другой раз для того хотел он ехать первым на наши суда, чтоб предостеречь их от сетей, которые японцы могут им расставить. Такая несообразность в его ответах и действительно показывала, что если не всегда, то по крайней мере бывали минуты, когда находил на него род сумасшествия, и он сам не помнил, что говорил.
Когда господин Мур уверился, что никакими угрозами не в силах заставить нас исполнить его желание, то начал было угрозы свои производить в действо. На сей конец несколько раз покушался открывать переводчикам то, чем нас стращал, но они, слушая такие странные, клонящиеся к общей нашей гибели представления, называли его сумасшедшим и вместо ответа посылали за лекарем. А напоследок и действительно заставили лечить его, не входя в подробные исследования сделанных им объявлений, от сумасшедшего ли они происходят или от человека в полном уме. Сие самое возбудило во мне сомнение, не кроется ли тут какая-нибудь хитрость и не притворяются ли японцы с намерением, будто господину Муру они не верят, считая его за сумасшедшего, но в самом деле хотят нас убедить в искренности своего доброго расположения к России, чтоб тем, посредством посланных на наши суда матросов, удобнее их обмануть и, употребив при переговорах хитрость и коварство, захватить их и тогда уже приступить к подробному исследованию всего, что говорил им господин Мур.
Такое подозрение, оказавшееся впоследствии неосновательным, заставило меня написать потихоньку пять одинакового содержания писем на имя господина Рикорда и велеть матросам и Алексею зашить оные в свои фуфайки, чтоб на случай обыска японцы не могли их найти. Сии записки приказано им от меня было отдать командиру того русского судна, на которое их отправят. Сомнения господина Хлебникова против японцев, которые он мне открыл, хотя и не казались слишком убедительными (время показало, что и господин Хлебников, так же как и я, напрасно подозревал японцев), но также заставили меня предостеречь наших соотечественников от подобной нашей участи.
Главное содержание моих писем было таково, чтоб господин Рикорд при переговорах с японцами был сколько возможно осторожен и не иначе имел бы с ними свидание, как на шлюпках далее пушечного выстрела от крепости; а притом не сердился бы за их медленность в ответах, потому что их законы не позволяют вдруг ни на что решаться, и всякое важное дело должно быть обстоятельно рассмотрено вышним правительством, прежде нежели последует исполнение оного. Притом я описал все, что господин Мур открыл японцам, дабы, известив о сем господина Рикорда, приготовить его к ответам, какие при переговорах, вероятно, от него будут требованы; между прочим упомянул, что, кажется, есть надежда помириться нам с японцами, а может быть, со временем и торговля восстановится.
Неудача господина Мура в покушениях его нас застращать или склонить японцев на свою сторону доводила его до совершенного отчаяния: раза два или три он покушался на свою жизнь. Однако приготовления его к сему всегда были примечаемы нами и караульными заблаговременно, и его не допускали до самоубийства. Впрочем, действительно ли он имел такое пагубное намерение или только один вид делал, точно неизвестно. Кажется, однако, что с большей скрытностью, нежели какую он употреблял, покушаясь на жизнь свою, он мог бы удавиться так, чтобы никто из нас того не приметил.
Как бы то ни было, только японцы стали строго за ним примечать. Даже когда он спал, закрывшись одеялом, один из караульных сидел подле него и слушал, дышит ли он; когда же не мог ничего слышать, тотчас открывал одеяло и смотрел; то же делали караульные и при смене. Такая осторожность не покажется излишней, когда мы вообразим, что если бы кто из нас умертвил себя, то не только внутренней страже и оставшимся в живых нашим товарищам была бы большая беда, но и наружному караулу, который не имел права даже и входить к нам, было бы не без хлопот. Вот как строги и чудны японские законы!
Осторожность японцев отняла у господина Мура все способы покушаться на жизнь свою. Тогда он позабыл себя до такой степени и впал в такое ужасное заблуждение, что стал употреблять различные средства, чтоб запутать начинающиеся переговоры между японцами и нами. На сей конец начал он им советовать, чтоб по прибытии к ним наших судов потребовали японцы от них пушки и другое оружие в залог за увезенную Хвостовым японскую собственность и держали бы их у себя, доколе правительство наше не доставит к ним оставшихся в целости японских вещей, а за потерянные не сделает приличного вознаграждения. Но японцы такого совета не уважали, говоря, что если наше правительство известит их, что поступки русских судов были самовольны, то японскому государю неприлично требовать вознаграждения от другого великого монарха за убытки, таким образом причиненные, притом частные люди, потерпевшие от сего, давно уже от своего государя получили вознаграждение за все их потери.
Господин Мур, видя, что ни один из его планов не удается, предался отчаянию: по нескольку дней сряду он ничего не ел, а иногда уже съедал один за пятерых. Сколько мы ни уговаривали его не печалиться и быть покойным, но никакие доводы, никакие убеждения не могли над ним подействовать. Я, с моей стороны, также не был покоен: равнодушие японских переводчиков, с каким они слушали столь важные объявления господина Мура, для меня было непостижимо; оно нимало не соответствовало прежнему их любопытству, когда, бывало, услышав от нас какую-нибудь новую безделицу, тотчас привязывались и старались узнать всякую подробность, к оной принадлежащую.
Сему я полагал три причины, но был в нерешимости, какую из них принять за истинную. Во-первых, думал я, что японцы действительно принимают господина Мура за сумасшедшего, которого слова не заслуживают ни малейшего внимания. Во-вторых, что, донеся правительству об исследовании ими нашего дела основательно и до конца и получив за труды свои награду, опасаются они представить, что вновь открылись важные обстоятельства, дабы по строгости и странности японских законов не навлечь тем на себя беды. Наконец, думал я, не притворяются ли они, что не уважают слов господина Мура, с намерением, как то я выше говорил, удобнее обмануть и взять других наших соотечественников.
Хотя мы и не полагали, чтоб Теске был способен лицемерить перед нами таким коварным образом, но, с другой стороны, рассчитывали и то, что кто, повинуясь вышней власти, исполняет свой долг, тот, что бы он ни делал, не поступает коварным образом, ибо тогда уже коварство относится к тому, кто повелел оное употребить, а японское правительство, по словам самих же японцев, на все способно. Впрочем, как бы то ни было, мы не могли ничего предпринять и должны были ожидать терпеливо развязки сей пьесы.
10 мая принесли к нам черновую нашу записку, которая должна быть отправлена в порты для доставления на наши суда; она была в столице и утверждена правительством, следовательно, теперь ни одной буквы нельзя было в ней переменить; почему мы, списав с нее пять копий, подписали, а японцы в тот же день отправили оные куда следовало. Вот подлинное содержание сей записки:
«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае.
Мая 10-го дня 1813 года.Василий Головнин. Федор Мур».
Господин Хлебников не подписал сей записки по причине болезни, коей он был одержим.
Время года уже настало такое, когда мы со дня на день должны были ожидать прибытия наших судов, и как по письму господина Рудакова мы думали, что они придут прямо в Матсмай, то всякий крепкий ветер меня немало беспокоил. Я опасался, чтоб при туманах, сопутствующих восточным ветрам в здешних морях, не претерпели суда наши кораблекрушения. В мае, июне и июле месяцах в других частях северного полушария стоят самые приятные погоды и дуют легкие ветерки, но здесь в сие время года весьма часто бывают бури с туманом и дождем. Я, и на море будучи, едва ли с такой точностью наблюдал погоды, как здесь, и записывал их. Следующие мои замечания могут показать, каково бывает лето в здешнем краю. 30, 31 мая и 1 июня сряду дул жестокий ветер с восточной стороны при тумане и дожде; 15, 16, 17 и 18 июля стояла точно такая же погода. Сверх того, иногда по суткам и по двое ветер крепко дул, и всегда от востока.
В ожидании наших судов японцы дали нам материи, чтоб мы сшили себе новое платье, говоря, что если понадобится нам ехать на оные, то им будет стыдно, когда они отпустят нас в старом платье. Нам троим дали они прекрасной шелковой материи на верх и на подкладку и вату, а матросам бумажной материи момпа, о которой я выше упоминал; Алексею же они сами сшили японский халат.
Наконец 19 июля сказали нам что за 9 дней пред сим японское судно, стоя на якоре у одного из мысов острова Кунашира, увидело прошедший мимо его к кунаширской гавани русский корабль о трех мачтах, тотчас снялось с якоря и прибыло с сим известием в Хакодаде. А 20 числа японцы получили официальное донесение о прибытии «Дианы» в Кунашир, но о дальнейшем содержании оного они нам ничего не объявляли. На следующий же день переводчики спросили меня по повелению своих начальников, кого из матросов хочу я послать на наш корабль. Не желая преимуществом, оказанным одному, огорчить прочих, я сказал: «Пусть сам Бог назначит, кому из них ехать», – и предложил жребий, который пал на Симонова; потом велел попросить начальников, чтобы с ним вместе отправили они Алексея. На сие они согласились и велели им сбираться, а меня и господина Мура в тот же день призывали в замок, где оба гинмиягу в присутствии других чиновников формально нас спросили, согласны ли мы, чтобы сии два человека ехали на корабль. Я изъявил мое на это согласие, а господин Мур молчал. После сего Сампей нам сказал, что он сам едет в Кунашир для переговоров с господином Рикордом, и обещал стараться привести дело к счастливому окончанию, дав слово притом иметь попечение об отправляющихся с ним наших людях; с тем он нас и отпустил.
22 июня меня и господина Мура опять позвали к начальникам в крепость, где показали нам полученные от господина Рикорда бумаги: одно письмо к кунаширскому начальнику, а другое ко мне. В первом извещает он японцев о своем прибытии к ним с миролюбивыми предложениями и что соотечественники их – Такатай-Кахи и два матроса, взятые им в прошлом году, ныне привезены назад, но двое японцев и курилец умерли в Камчатке от болезни, невзирая на все старания, какие были употреблены для сохранения их жизни. Впрочем, господин Рикорд думает, что Такатай-Кахи, умный и достойный человек, может уверить японское правительство в истинном к ним расположении русских и понудит оное возвращением нас отвратить неприятности, могущие в противном случае последовать, и что в надежде на добрые качества и миролюбие японцев он будет ожидать ответа. В письме ко мне господин Рикорд, извещая нас о своем прибытии, просит, если можно, чтобы я ему отвечал и уведомил его, здоровы ли мы, в каком находимся состоянии и проч.
Содержание сих писем показывало, что они были писаны прежде, нежели господин Рикорд получил японскую бумагу, для него заготовленную, что привело нас в немалое изумление, ибо японцы уверяли, что приказано тотчас при появлении у их берегов русского корабля отправить на него с курильцами помянутую бумагу. С обоих сих писем, следуя прежнему порядку, списали мы в присутствии чиновников копии, которые, взяв с собой, в тот же вечер перевели, а на другой день оригиналы и переводы японцы послали в столицу.
Сампей и Кумаджеро 24 числа отправились на судне в Кунашир, взяв с собой Симонова и Алексея. Первому из них с самого дня его назначения и по сие число при всяком случае я твердил, что он должен говорить на «Диане» касательно укреплений, силы и военного искусства японцев: как и в каком месте, если обстоятельства заставят, выгоднее на них напасть и прочее. Он, кажется, все хорошо понял, и я доволен был, что, по крайней мере, мог сообщить нашим соотечественникам многие важные сведения. Однако я крайне ошибся. После открылось, что, не доехав до «Дианы», Симонов все позабыл и, кроме некоторых несвязных отрывков, ничего не мог пересказать.
Между тем перед отправлением своим Симонов мне открыл, что господин Мур поручил ему сказать господину Рикорду, чтобы он прислал к нему все оставшееся на «Диане» после него имущество. Не понимая, с какой целью он того требовал, велел я Симонову сказать о сем желании господину Рикорду и просить, чтобы он ничего не посылал, дабы такой поступок не причинил нам здесь новых хлопот. Господин Хлебников также отправил с ним записочку на «Диану», предостерегая наших от искушения японцев, буде они неискренны в своих уверениях.
До 2 июля мы ничего не слыхали из Кунашира, а сего числа показали нам короткое письмо господина Рикорда к кунаширскому начальнику, которым он благодарит его за доставление на «Диану» своеручной нашей записки, уверившей его точно, что мы живы. Письмо сие мы также должны были перевести, и оно тотчас вместе с переводом отправлено в столицу.
Напоследок 19 июля в присутствии губернатора и многих других чиновников показали мне и господину Муру официальное письмо господина Рикорда к Такахаси-Сампею, письмо ко мне и другое к господину Муру, оба от него же. В первом из них господин Рикорд благодарит японское правительство за желание вступить с нами в переговоры и обещается немедленно идти в Охотск, с тем чтоб к сентябрю месяцу возвратиться и доставить им требуемое объяснение. Но как вход в Хакодадейскую гавань нам неизвестен, то он намеревается зайти в порт Эдермо (японцы называют оный Эдомо), где был английский капитан Бротон, почему и просит послать туда искусного лоцмана, который мог бы оттуда провести корабль в Хакодаде. Далее благодарит он Сампея за дозволение Симонову приехать на шлюп. Письмо ко мне он начинает условленными между нами словами в знак, что записка моя им получена, потом поздравляет нас с приближающимся освобождением из плена и обещает непременно к сентябрю месяцу возвратиться. Господину же Муру коротенькой записочкой советует он быть терпеливее и не предаваться отчаянию, упоминая, что и им самим немало беспокойства, забот и опасностей встречалось.
Когда мы сделали сим бумагам в присутствии губернатора словесный перевод, тогда он ушел, а нам велели списать с них копии, которые, коль скоро мы у себя перевели, немедленно посланы были в столицу. Вскоре после сего японцы нам сказали, что «Диана» наша по отправлении помянутых бумаг на берег тотчас пошла в путь, что, по нашему расчету, долженствовало быть около 10 июля. Чрез несколько дней после сего возвратились в Матсмай Сампей, Кумаджеро и два наши товарища, которых опять с нами поместили.
Теперь пусть читатель судит по собственному своему сердцу, что мы должны были чувствовать, встретив, так сказать, выходца из царства живых. Два года ничего мы не слыхали не токмо о России, но и о какой-либо просвещенной части света; даже и японские происшествия не все нам объявляли, да и могли ли они нас занимать? Япония для нас была другим миром.
Любопытство наше было чрезмерно, мы жадничали его удовлетворить, надеялись подробно узнать все, что делается в России и в Европе, но крайне ошиблись в своих ожиданиях. Симонов был один из тех людей, которых политические и военные происшествия во всю их жизнь не дерзали беспокоить. Все, что он нам по сему предмету сообщил, состояло в том, что француз с тремя другими земляками, которых назвать он не умел, напал на нас и был уже в шестидесяти верстах от Смоленска, где, однако, мы задали ему добрую передрягу, несколько тысяч положили на месте, а остальные вобще с Бонапартом едва уплелись домой (при отбытии «Дианы» из Камчатки мы не знали еще о происшествиях, случившихся в начале августа после Смоленского сражения). Но когда это было, кто предводительствовал войсками, и чем все сие дело после кончилось, он позабыл. Однако нас утешала мысль, что он говорил не без основания: знать, думали мы, и в самом деле мы одержали над неприятелем какую-нибудь важную победу.
Впрочем, Симонов мог очень хорошо припомнить все подробности самомалейших происшествий, случившихся в кругу его товарищей, и доставил великое удовольствие матросам рассказами, кои не выходили из тесных пределов их понятий. Мы же, со своей стороны, должны довольны быть и тем, что он нам дал подробный отчет о всех наших сослуживцах, и всего приятнее было то, что они все здоровы. Но если Симонов не мог удовольствовать нашего любопытства касательно европейских происшествий, то, по крайней мере, с удовольствием мы от него услышали, как японцы с нашими соотечественниками переговаривались, о чем, однако, я здесь говорить не буду, ибо сие описано в книге, издаваемой господином Рикордом.
Теперь скажу только о том, что нам сообщили японцы касательно сих переговоров. Кумаджеро, находившийся там вместе с Сампеем, обнадежил нас, что начатое ныне сношение между ними и нами непременно будет иметь самый счастливый конец, и сие приписывал он уму господина Рикорда, который успел так хорошо привязать к себе бывшего с ним японца Такатая-Кахи и вселить в него такие высокие мысли о добронравии и честности русских, что он клянется перед своими начальниками в искренности наших предложений. Прежде привезенного из России японца Городзия называет лжецом и бесчестным человеком и говорит, что он скорее лишится жизни, нежели согласится в том, чтоб русские были таковы, каковыми доныне считало их японское правительство.
Слова его такое возымели действие над Сампеем, что он согласился отступить от некоторых требований, кои намерен был прежде предложить. Господином Рикордом, офицерами «Дианы» и вообще всеми теми, с коими он был знаком в Камчатке, Такатай-Кахи нахвалиться не может. Он приехал в Матсмай вместе с Сампеем, но видеться ему с нами было не позволено, хотя он и мы того очень желали. По закону японскому, он содержался под караулом, однако родственники и друзья могли его навещать, сидеть у него сколько угодно и разговаривать с ним, только лишь бы это было в присутствии стражей из императорских солдат.
Если Симонов сообщил нам о политических делах Европы слишком мало, то японцы уже чересчур много сказали. Сначала они нам объявили о прибытии в Нагасаки двух больших голландских кораблей из Батавии, нагруженных товарами, состоящими из произведений Восточной Индии.
Прибывшие на них голландцы уверяли японцев, что по причине свирепствующей морской войны между Англией и Голландией они не могут доставлять к ним европейских товаров; но как две Ост-Индийские компании, голландская и английская, заключили между собой мир и торгуют, то голландцы теперь находятся принужденными возить в Японию бенгальские произведения.
Вследствие сего объявления японцы хотели от нас слышать, возможное ли это дело по европейским обыкновениям. На сие мы прямо им сказали, что тут, верно, кроется обман. Настоящее же дело, вероятно, состоит в том, что англичане взяли Батавию и, опасаясь, чтоб японцы не прекратили своей торговли с голландской компанией, когда будет известно, что главное ее владение в других руках, хотят скрыть от них сие происшествие, на какой конец и вымыслили они подобную ложь. Я советовал японцам сказать прибывшим в Нагасаки голландцам, что они теперь ведут переговоры с русскими, которые уверили их, что Батавия действительно взята англичанами, и посему требовать от них признания.
Японцы тем с большей охотой уважили наше мнение и приняли мой совет, который, по их желанию, я подал им на бумаге для отправления в столицу, что и прежде открыли мы им весьма важное обстоятельство касательно Голландии, которого подлинность напоследок, по счастью, удалось нам доказать им неоспоримо.
Вот в чем дело это состояло. Голландцы, живущие в Нагасаки, сами объявили японцам, что правление у них переменилось, и Голландия уже не республика, но королевство, и что королем в ней брат французского императора Наполеона. Но о том, что она перестала быть особенным государством и присоединена к числу французских провинций, голландцы не сказывали, кажется, потому, что они и сами об этом происшествии еще не знали, ибо в течение многих последних годов ни одно голландское судно в Японию не приходило. О сей перемене мы иногда говорили переводчикам, но они слушали нас равнодушно и, казалось, не верили, считая невозможным, чтобы Наполеон, дав королевство своему брату, так скоро и лишил оного. Ибо японцы никогда вообразить себе не могли, чтобы в Европе так легко было делать королей и королевства и опять их уничтожать.
Наконец господин Мур, перебирая оставленные с «Дианы» вместе с книгами русские газеты, нашел там случайно манифест Бонапарта, которым он объявляет Амстердам третьим городом Французской империи. Содержание сего манифеста тогда же он открыл японцам; в то время переводчики их довольно порядочно могли уже понимать наш язык, почему и приступили к переводу сего акта с великим усердием, а окончив, послали оный в столицу. После мы узнали, что голландцы, живущие в Нагасаки, на вопрос о сем предмете отзывались, что до них известие об этом не дошло; и это весьма вероятно. Говоря о голландцах, надобно сказать, что ныне японцы совсем не так к ним расположены, как прежде. Доказательством сему послужить может известие, сообщенное нам переводчиком голландского языка, при нас находившимся.
Он сказывал, что в продолжение последних пяти лет ни один голландский корабль не бывал в Нагасаки, отчего живущие там голландцы претерпевают крайний недостаток во всем и даже принуждены вынимать стекла из окон, чтоб покупать за оные нужные им съестные припасы. А когда мы спросили его, для чего ж японское правительство не снабжает их всем, что им надобно, за что после они в состоянии будут заплатить, тогда переводчик отвечал, что японцы теперь иначе думают о голландцах, нежели как прежде. Узнав же, что Голландия уже есть часть французских владений, они непременно прервут всякое сношение с сим народом. Но ныне японцы, услышав, что в Европе восстановлен прежний порядок вещей и Голландия получила свои старые права, вероятно, позволят сему народу продолжать торговлю с ними на прежнем основании.
Самая важнейшая новость, которую прибывшие в Нагасаки голландцы привезли японцам, а они сообщили нам, была о взятии Москвы. Нам сказали, что сию столицу сами русские в отчаянии сожгли и удалились, а французы всю Россию заняли по самую Москву. Мы смеялись над таким известием и уверяли японцев, что это быть не может. Нас не честолюбие заставляло так говорить, а действительно от чистого сердца мы полагали событие такое невозможным: мы думали, что, может быть, неприятель заключил с нами выгодный для него мир, но чтоб Москва была взята, никак верить не хотели и, почитая сию весть выдумкой голландцев, оставались с сей стороны очень покойны.
21 августа Кумаджеро объявил нам за тайну, что дней через пять или шесть переведут нас в дом, который теперь японцы готовят нарочно для помещения нашего. Известие сие было справедливо: 26 числа повели всех нас в замок, где в той самой большой зале, в которой прежний губернатор Аррао-Тадзимано-ками сначала принимал нас, нашли мы всех городских чиновников, собравшихся и сидевших на своих местах. А сверх того тут же находились академик и переводчик голландского языка, которые сидели вместе с чиновниками, только ниже них. С самого прибытия их в Матсмай они находились при всех наших свиданиях с здешними чиновниками и при переводах всех наших бумаг. Однажды мы спросили Теске, какое дело им вмешиваться тут. На сие он нам сказал, что губернатору угодно, дабы они были свидетелями всего производства нашего дела. Иначе они могут донести своему собственному начальству каждый по своей части, что здешние чиновники поступают пристрастно, как то Мамия-Ринзо писал против прежнего губернатора. Это показывает, что и в Японии доносов боятся добрые люди.
Вскоре по приходе нашем вышел губернатор. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи бумагу и велел переводчикам сказать нам, что это присланное к нему из столицы повеление, касающееся до нас. Потом, прочитав оное, приказал перевести его нам. По толкованию наших переводчиков, смысл оного был такой, что если русский корабль, обещавшийся нынешним же годом прийти в Хакодаде с требуемым японцами ответом, действительно придет и привезенный им ответ здешний губернатор найдет удовлетворительным, то правительство уполномочивает его отпустить нас, не дожидаясь на сие особенного решения.
Когда повеление сие нам было изъяснено, то губернатор объявил, что вследствие оного мы должны через несколько дней отправиться в Хакодаде, куда после и он приедет, где будет еще с нами видеться, а до того времени, пожелав нам здоровья и счастливого пути, вышел; потом и нам велено было идти. Прежде нежели губернатор с нами простился, мы благодарили его за его к нам доброе расположение, но господин Мур сказал ему, что он недостоин милостей, которые японцы ему оказывают; а что он чрез сие разумел, я не мог от него узнать.
Отправление из Матсмая и прибытие в Хакодаде. – Ласки и внимание к нам японцев. – Перевод на русский язык официальных бумаг, с коими японцы намеревались нас отпустить. – Прибытие «Дианы» к японским берегам. – Письмо г-на Ракорда и ответ на оное японцев. – Пожар в Хакодаде. – Приезд губернатора. – Прибытие «Дианы» в Хакодадейскую гавань. – Сношение г-на Рикорда с японскими чиновниками. – Перевод и содержание привезенных им бумаг. – Свидание наше с японцем Такатай-Кахи. – Мое свидание с г-ном Рикордом. – Формальное объявление губернатора, что нас велено освободить, поздравление его и других чиновников. – Угощение и подарки, сделанные нам японцами, и освобождение наше.
Из замка отвели нас уже в хорошо прибранный дом, в тот самый, где мы в прошлом году жили. Только теперь мы нашли его в другом виде: тогда, быв перегорожен решетками, за коими беспрестанно в глазах у нас находился вооруженный караул, он походил некоторым образом на тюрьму, а ныне увидели мы совсем другое: решеток не было и стража не была вооружена ружьями и стрелами. Мне японцы назначили одну лучшую комнату, господам Муру и Хлебникову другую, а матросам и Алексею особливую каморку. Стол наш сделался несравненно лучше, и кушанье подавали нам на прекрасной лакированной посуде хорошо одетые мальчики, и всегда с великим почтением. По прибытии нашем в дом тотчас стали приходить к нам разные чиновники со своими детьми поздравлять нас и прощаться, а некоторые из них, следуя своему обыкновению, подавали мне прощальные билетики, написанные для них по-русски нашими переводчиками. Содержание их было, что такой-то прощается и желает счастливого пути таким-то.
А наконец старшина, выбранный над купечеством, или, по-нашему, градской глава, с двумя своими помощниками пришел к нам проститься и принес на дорогу ящичек конфектов. На лицах всех японцев, нас посещавших, мы видели знаки непритворного удовольствия и радости при нашем счастье. Столь человеколюбивые их поступки трогали нас до слез, почему господин Хлебников предложил написать к губернатору благодарительное письмо, на что я с большим удовольствием согласился и просил его самого быть сочинителем оного. Письмо было написано, переведено на японский язык и отослано к губернатору, который, как сказывали наши переводчики, принял его с благодарностью и был признательностью нашей очень тронут.
После сей перемены, кажется, японцы перестали нас считать пленными, а принимали за гостей, ибо, во-первых, дали нам особенные комнаты, а во-вторых, приметив, что матросы наши требовали от них более вина, нежели сколько, судя по их сложению, может выпить трезвый человек, они тотчас приказали без позволения моего не давать им вина, а если им нужно, спрашиваться у меня и давать им такое количество, какое я назначу. Чрез сие они стали признавать меня их начальником, чего прежде не бывало.
Уверившись, что японцы уже не хитрят, но сбираются в самом деле нас отпустить, мы хотели чем-нибудь по возможности нашей их отблагодарить. На сей конец господин Хлебников подарил и объяснил академику сочиненные им таблицы, а я выписал из Либесовой физики и растолковал ему все новейшие открытия в сей науке и астрономии, у нас в Европе сделанные. Сверх того, предложили мы в подарок тем из них, которые наиболее при нас находились и были к нам хорошо расположены, все наши книги и вещи, но они принять их отказались, говоря, что без воли правительства сделать сего не смеют, однако обещались просить на то позволения.
В Матсмае мы после объявления нам о намерении японцев возвратить нас жили три дня, в которое время раза два или более губернатор присылал к нам завтрак и обед со своей кухни и приказывал переводчикам угощать нас.
Наконец 30 августа поутру отправились мы в путь. Городом вели нас церемониально при стечении великого множества народа, все от большого до малого за нами бежали и прощались. Коль скоро мы вышли за город, то уже всякий из нас мог идти или ехать верхом по своей воле. Конвой наш составляли начальник оного сштоягу, переводчик Теске, брат его волонтер, человек восемь солдат, наш работник и множество сменных носильщиков, коновожатых и прочих. Начальник сей был добрый и ласковый человек и обходился с нами весьма хорошо; когда мы садились отдыхать, то он садился с нами также, потчевал нас своим табаком и оказывал разные другие учтивости. На первом ночлеге мы сказали Теске, что счастливый выход наш из Матсмая случился в большой русский праздник, ибо сего числа Россия празднует день именин великого своего государя. Японцы тотчас без всякой от нас просьбы принесли нам хорошей саги, и мы за здравие Его Императорского Величества осушили по доброй чаше; и японцы то же сделали, повторяя наши слова: «Да здравствует император Александр!» – которые Теске им перевел.
Шли мы той же дорогой в Хакодаде, какой и оттуда пришли, и останавливались в тех же селениях, только теперь мы имели гораздо более свободы и содержали нас несравненно лучше. За одним лишь господином Муром японцы имели строгий присмотр, опасаясь, чтоб он не лишил себя жизни, ибо когда мы пошли в дорогу и проходили городом, то он заливался слезами, да и после в дороге часто плакал. На вопросы японцев о причине его слез в такое время, когда все другие радуются, отвечал он, что, чувствуя себя недостойным столь великих благодеяний, каковые оказывают нам японцы, он мучится совестью. А нам говорил, что, сожалея об нас, он плачет, ибо ясно видит все хитрости и коварство японцев, которые непременно всех нас погубят, и что все видимое нами есть одна только комедия. Поступки господина Мура были смешны, и я принимал их таковыми, но над бедными матросами имели они другое действие и часто заставляли их печалиться и вздыхать; впрочем, причина такого поведения господина Мура и тогда была и теперь остается для меня загадкой.
2 сентября вошли мы в Хакодаде при великом стечении зрителей. Там поместили нас в один казенный дом недалеко от крепости. Комнаты наши открытой своей галереей были обращены к небольшому садику, но перед решеткой галереи поставлены были из досок щиты, которые нижними концами плотно были прибиты к основанию галереи, а верхними отходили от нее фута на три, и сим-то пространством проходил к нам весьма слабый свет; впрочем, мы ничего из наружных предметов видеть не могли. В таком положении дом наш походил несколько на тюрьму, хотя в других отношениях был довольно опрятен и чисто прибран; однако дня через два по просьбе нашей щиты были отняты, и у нас стало очень светло. Тогда могли мы уже сквозь решетку видеть и садик.
Здесь стали содержать нас также хорошо: кроме обыкновенного кушанья, давали нам десерт, состоявший из яблок, груш или из конфектов, не после стола, а за час до обеда, ибо таково японское обыкновение: они любят сладкое есть прежде обеда. Вскоре по прибытии нашем в Хакодаде навестил нас главный начальник города гинмиягу Кодзимото-Хиогоро. Спросив нас о здоровье, сказал он, что дом сей для нас мал, но мы помещены в нем потому, что теперь здесь много разных чиновников, да и губернатора ожидают, для которых отведены все лучшие дома; а притом есть надежда, что русский корабль скоро придет и мы на нем отправимся в свое отечество. Если же, паче чаяния, он ныне не будет, то на зиму приготовят для нас другой дом.
Чрез несколько дней после нас приехал на судне гинмиягу Сампей и с ним академик, переводчик голландского языка и наш Кумаджеро. Переводчики и ученый тотчас нас посетили, потом стали к нам ходить всякий день и просиживали с утра до вечера, даже обед их к нам приносили. Они старались до прибытия «Дианы» как можно более получить от нас сведений, всякий по своей части. Между прочим, голландский переводчик, списав несколько страниц из Татищева французского лексикона, вздумал русские объяснения французских слов переводить на японский язык, приметив, что сим способом может он узнать подлинное значение многих слов, которые иначе остались бы навсегда ему неизвестными. Эта работа наделала нам много скуки, беспокойства и даже хлопот. Одного примера будет достаточно, чтоб показать любопытным, сколько имели мы затруднений и неприятностей при сем деле.
Между великим множеством русских слов, собранных японцами в свой лексикон, находилось слово «достойный», которое, как мы им изъяснили, означает то же самое, что и «почтенный, похвальный»; но всех значений, в которых прилагательное сие имя употребляется, будучи поставлено с другими словами, объяснять им было бы слишком много и для них непонятно. Когда же японцы переводили с нами вместе толкование на французское слово «digne», то, встретив там пример «достойный виселицы», заключили, что слово «виселица», конечно, должно означать какую-нибудь почесть, награду, чин или что ни есть тому подобное. Но лишь мы изъяснили им, что такое виселица, то наши японцы и палец ко лбу: «Как так?! Что это значит? Почтенный, похвальный человек годен на виселицу!» Тут мы употребили все свое искусство в японском языке для уверения переводчиков, что мы их не обманули, и приводили им другие примеры из того же толкования, где слово «достойный» употребляется точно в том смысле, как мы им изъяснили прежде.
Такие затруднительные для нас случаи нередко встречались, и при всяком разе японцы, повесив голову на сторону (то же, что у нас пожать плечами), говорили: «Мусгаси кодоба, ханаханда мусгаси кодоба», то есть: «Мудреный язык, чрезвычайно мудреный язык!» Другое занятие голландского переводчика состояло в переложении на японский язык небольшой русской книжки, изданной в Петербурге, о прививании коровьей оспы. Книжку сию подарил один из русских лекарей японцу Леонзайму, а он привез ее в свое отечество[62].
Академик же старался получить как можно более сведений о разных предметах, заключающихся в Либесовой физике.
Любопытнее и важнее всего были для нас занятия Теске: сначала он нам сказал по повелению своих начальников, что правительство их сомневается, поняли ли господа Лаксман и Резанов ответы, данные японцами на их требования, и потому правительство их желает, чтоб мы вместе с японскими переводчиками перевели на наш язык с оригинальных бумаг ответы их Лаксману и Резанову и по прибытии в Россию постарались бы переводы сии довести до сведения нашего правительства, а если возможно, то и самого государя. Сверх сего, просили они нас списать на таковой же конец копии с двух бумаг Хвостова, о которых уже упомянуто в прежних главах сего повествования. При переводе вышеупомянутых ответов японцы старались, чтобы оные переведены были на наш язык сколько возможно ближе к литеральному смыслу, да мы и сами не менее их того хотели, дабы чрез то получить понятие об оборотах их языка и видеть содержание столь важных и любопытных бумаг в неукрашенном и необезображенном их смысле. И потому, не заботясь о красоте слога, мы перевели бумаги сии, держась столь близко к слогу оригиналов, сколько наше умение и свойство русского языка позволяли. Для любопытства моих читателей я желал было поместить здесь точную копию наших переводов, но они слишком пространны. Потом японцы стали с нами переводить на русский язык бумаги, которые хотели они вручить при отправлении нас на ожидаемый корабль господину Рикорду и нам.
По окончании переводов всех сих бумаг Теске объявил нам приказание своих начальников, чтоб мы по содержанию оных не считали японцев такими ненавистниками христианской веры, которые бы принимали исповедующих оную за людей дурных и презрительных. Этого они нимало не думают, а напротив того, знают, что во всякой земле и во всякой вере есть люди добрые и злые; первые всегда имеют право на их любовь и почтение, какого бы исповедания они ни были, а последних они ненавидят и презирают. Но что христианская вера строго запрещена японскими законами, тому причиной великие несчастия, которые прежде они испытали в междоусобной войне, последовавшей от введения к ним сей веры.
Впрочем, что бы в сердце своем японцы ни думали о христианах, но такое объявление, конечно, делает им великую честь.
Между тем приехал в Хакодаде сшрабиягу Отахи-Коеки, бывший начальником на острове Кунашире в оба прибытия туда господина Рикорда. Он тотчас пришел нас навестить, но обошелся с нами не по-прежнему: не делал уже нам никаких насмешек, а напротив того, говорил очень учтиво и ласково, спрашивал нас о здоровье и поздравлял со скорым возвращением в отечество. При сем случае Теске нам сказал, что, дав господину Рикорду прошлой осенью ответ, будто мы все убиты, он мог действительно нас погубить, но затем, в последнее прибытие нашего корабля, твердостью своей загладил прежний свой поступок, и вот каким образом.
В Кунашире гарнизон состоял из войск князя Намбуского, и начальником оного был весьма значащий чиновник – гораздо старее Отахи-Коеки, хотя и повиновался ему, поелику сей последний управлял островом со стороны императора. Намбускому начальнику было сообщено о намерении японского правительства войти в переговоры с нашими кораблями, следовательно, палить в них не следовало. Но он до самого прихода господина Рикорда не получал на сие повеления от своего князя, а потому, коль скоро «Диана» появилась, он решился, следуя прежним приказаниям, стрелять в нее. Однако Отахи-Коеки и товарищ его, присланный к нему по случаю ожидания чужестранных судов (Отахи-Коеки сам просил, чтоб по случаю ожидания русских на Кунашир прислан был к нему товарищ одного с ним чина, дабы они могли в непредвиденных, требующих скорого решения обстоятельствах действовать по общему совету, и чтобы ответственность лежала на двоих, а не на одном), став против пушек, сказали ему, что прежде он должен убить их и всех японцев, тут находящихся, которые состоят в службе императора, а потом может уже поступать с русскими, как хочет; но пока они живы, то не допустят его исполнить своего намерения.
Сим способом заставили они сего упрямого японца уважить волю правительства. Мы спрашивали Теске, как государь их примет такой дерзкий поступок, и он нам на сие сказал, что о сем поступке должен будет судить князь Намбуский, а государь спросит только князя сего, почему повеления, согласного с его волей, не дано вовремя.
Наконец наступила вторая половина сентября, а о «Диане» и слухов не было. Мы крайне беспокоились, чтобы она не опоздала прийти сюда и в позднее осеннее плавание в здешних опасных морях не повстречалось бы с ней какого несчастия. Мы лучше желали, чтоб господин Рикорд отложил поход свой до будущей весны, отчего нам надлежало бы лишние три или девять месяцев пробыть в заключении, лишь бы только не подвергался он опасности. Но он непременно хотел кончить начатые им с таким успехом переговоры нынешнего же года, дабы тем показать японцам, что русские знают, как держать свое слово.
16 сентября ночью пришли к нам переводчики по повелению своих начальников поздравить с приятным известием, лишь только сейчас полученным, что 13 числа сего месяца примечено было большое европейское судно о трех мачтах близ мыса Эрмио, образующего западную сторону[63] того большого залива (названного английским капитаном Бротоном Вулканическим заливом по сопке (Volcano), близ его лежащей), внутри коего лежит порт Эндермо, или Эдомо, куда господин Рикорд обещался прийти за лоцманом. Сомнения не оставалось, что сие судно была наша «Диана». Мы жалели только, что почти беспрестанно дующие западные, противные ей ветры держат наших соотечественников в море у столь опасных берегов. Переводчики нам сказали также, что с сим известием тотчас отправили они курьера к губернатору и думают, что по получении оного он немедленно будет сюда.
До 21 сентября никаких слухов о нашем корабле не было. Но вечером того же числа сказали нам, что в полдень сего же дня видели оный весьма близко восточного берега Вулканического залива и заметили, что он старается войти в порт Эдомо. Между тем собралось в Хакодаде из ближних мест чрезвычайно много чиновников и солдат, которые из любопытства нас видеть беспрестанно к нам приходили. Приметив такое множество новых лиц и вспомнив, что по всему Хакодадейскому заливу на берегах вновь построены на небольших расстояниях батареи и казармы, которые мы видели, когда шли в Хакодаде, я стал беспокоиться, воображая, не намерены ли японцы коварством или силой захватить наш корабль в отмщение за то, что господин Рикорд задержал их судно и взял несколько человек с собой, а девять человек при сем случае утонули.
Подозрение мое усиливалось и тем обстоятельством, что в сношениях японцев с господином Рикордом они ни слова о сем деле не упоминали; и потому я спросил Теске, к чему такое множество солдат собралось в Хакодаде и что значат все сии приготовления. На вопрос мой он отвечал, что японский закон требует великих осторожностей, когда приходят к ним чужестранные суда, и что когда Резанов был в Нагасаки, то еще несравненно большее число батарей было построено и войск собрано, но здесь потому так мало, что негде более взять. Впрочем, он смеялся моему подозрению и уверял, что мы не имеем причины ничего худого бояться со стороны японцев.
24 сентября переводчики известили нас о прибытии «Дианы» в Эдомо и показали письмо господина Рикорда к здешним начальникам, писанное на японском языке переводчиком Киселевым. Теске изъяснил нам содержание оного: господин Рикорд, получив вместо лоцмана одного из привезенных им весной сего года японских матросов, просил, чтоб прислали к нему более надежного человека, и именно требовал Такатая-Кахи, на которого он мог совершенно положиться; извещал японцев, что он имеет недостаток в воде, прося позволения налить оную, да еще просил, чтобы японцы ответы свои на его бумаги писали простым языком, а не высоким, которого чтение переводчику Киселеву неизвестно. Теске и Кумаджеро по приказанию своих начальников нам сказали, что послано повеление не только позволить нашему кораблю налить воду, но и снабдить его съестными припасами, какие только есть в Эдомо. Касательно же просьбы господина Рикорда отвечать на его бумаги простым языком заметили, что такие записки могут только быть подписываемы низкого состояния людьми. Если же ответ должен содержать что-либо важное, тогда подписать его надлежит начальникам, но ни один японский чиновник не может по их закону подписать ни одной официальной бумаги, писанной простым языком, почему и невозможно удовлетворить сему желанию господина Рикорда.
Что принадлежит до требования его вместо лоцмана послать Такатая-Кахи, то отправить его отсюда без повеления губернатора не имеют они права, а на переписку о сем с губернатором потребно несколько дней, почему здешние начальники, быв уверены в лоцманском искусстве назначенного для сего дела матроса, советуют господину Рикорду идти с ним к Хакодаде. Когда же корабль придет на вид сей гавани, тогда Такатай-Кахи немедленно будет выслан ему навстречу, для чего они предложили сигналы, долженствующие быть подняты на известной горе и на лодке, на которой Кахи поедет.
Японцы хотели, чтоб обо всем этом я написал письмо к господину Рикорду. На сие я охотно согласился, прибавив внизу, что пишу по желанию японцев. Еще они советовали мне упомянуть, что в Хакодаде для наших соотечественников нет никакой опасности. Однако на это я не согласился, страшась сделаться виновником погибели наших товарищей, буде, паче чаяния, японцы имеют злое намерение и хитрят. И коль скоро я сказал, что не хочу этого написать, а в том, что для наших нет здесь опасности, японцы сами должны искренними и честными своими поступками господина Рикорда уверить. Тогда переводчики более ни слова о сем не упоминали, оставаясь довольными и тем, что я написал. На другой день приходил к нам гинмиягу Сампей объяснить то же, что накануне переводчики говорили, и сказать, что письмо мое к господину Рикорду отправлено.
В ночь на 27 число сделался недалеко от нашего дома пожар: загорелся магазин, принадлежащий одному купцу. Тогда вдруг пошла по городу тревога; караульные тотчас нам о причине шума сказали и стали готовиться выносить все вещи, буде бы нужно было. Но в ту же минуту пришли к нам переводчики, а потом и самый старший здешний чиновник Сампей известить нас, что меры взяты не допустить огня до нашего дома и чтобы мы с сей стороны были покойны. Сказав сие, они тотчас удалились, и действительно, пожар чрез несколько часов кончился истреблением одного только того магазина, где он начался.
Поутру 27 сентября прибыл сюда губернатор, а вечером подошел к гавани наш корабль «Диана», к которому навстречу японцы по обещанию своему тотчас выслали Такатая-Кахи и с ним вместе начальника здешней гавани[64] как наиболее сведущего в лоцманском искусстве по сим берегам. Наступившая темнота не позволяла ввести «Диану» в гавань того же числа, почему и поставили они ее у входа в безопасном месте, о чем нас известил в ту же ночь гавенмейстер, коль скоро возвратился на берег.
На другой день поутру «Диана» вошла в гавань при противном ветре, к великому удивлению японцев. Мы видели из окна каморки, где стояла наша ванна, как шлюп лавировал; залив был покрыт лодками, а возвышенные места города людьми. Все смотрели с изумлением, как такое большое судно подавалось к ним ближе и ближе несмотря на противный ветер. Японцы, имевшие к нам доступ, беспрестанно приходили и с удивлением рассказывали, какое множество парусов на нашем корабле и как проворно ими действуют.
Через несколько часов после того как «Диана» положила якорь, явились к нам оба наши переводчика, академик и переводчик голландского языка с большим кувертом в руках, который привез на берег от господина Рикорда Такатай-Кахи. Они пришли по повелению губернатора для перевода присланной с «Дианы» бумаги, которая была писана от начальника Охотской области на имя первых двух по матсмайском губернаторе начальников в ответ на их требования. В ней господин Миницкий объяснял подробно, что нападения на японские селения были самовольны, что правительство в них нимало не участвовало, и что государь император всегда был к японцам хорошо расположен и не желал им никогда наносить ни малейшего вреда, почему и советует японскому правительству, не откладывая нимало, показать освобождением нас доброе свое расположение к России и готовность к прекращению дружеским образом неприятностей, последовавших от своевольства одного человека и от собственного их недоразумения. Впрочем, всякая с их стороны отсрочка может быть для их торговли и рыбных промыслов вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде они заставят нас по сему делу посещать их берега.
Японцы содержание сей бумаги чрезвычайно хвалили и уверяли нас, что самовольные поступки Хвостова в ней объяснены для японского правительства самым удовлетворительным образом, почему они и поздравляли нас с приближающимся нашим освобождением и возвращением в свое отечество.
Теперь я опять должен возвратиться к неприятному предмету. С самого того дня, как мы услышали о появлении «Дианы» у японских берегов, господин Мур сделался печальнее и задумчивее прежнего. Увидев, что ему нет ни малейшей надежды остаться в Японии, решился он запутать производимые переговоры и на сей конец начал уверять японцев, что бумага господина Миницкого неблагопристойно написана, потому что в ней есть оскорбительные угрозы, будто русские суда могут беспокоить и вредить японской торговле и приморским жителям. Сие он называл одними пустыми словами, но переводчики в ответ ему сказали с негодованием, что японцы не дураки: им и самим очень хорошо известно, какое великое беспокойство и вред могут на их берегах причинить наши корабли в случае войны; впрочем, письмо господина Миницкого во всех отношениях написано благоразумно. Такой их отзыв о сей важной для нашего дела бумаге совершенно нас успокоил. На господина же Мура просьбы и увещания наши отнюдь не действовали.
Здесь я должен заметить из числа многих одну похвальную черту японского характера. Господин Миницкий в письме своем между прочими официальными предметами обращает частным образом от своего собственного лица к здешним начальникам просьбу в пользу бывшего в России японца Леонзайма, который, по дошедшему до господина Миницкого слуху (Такатай-Кахи сообщил о сем господину Рикорду), навлек на себя гнев своего правительства. После переводчики нам сказали, что сие человеколюбивое сострадание господина Миницкого о несчастии чужестранца и похвальное желание представительством своим облегчить его участь понравилось чрезвычайно здешнему губернатору и всем начальникам, которые превозносили поступок сей до небес и говорили, что теперь сидящие в столице старики (разумея тех членов верховного своего правления, которые дурно мыслят о России и противятся всякому дружескому сношению с ней) узнают свою ошибку и уверятся, что русские не медведи и не дикие, а народ человеколюбивый и сострадательный.
В тот же день от переводчика мы узнали, что у господина Рикорда есть письмо и подарки к матсмайскому губернатору от иркутского гражданского губернатора и что господин Рикорд намерен сам вручить оные японским чиновникам, для чего и назначен будет день, когда он должен приехать на берег. На шлюпках же встретить господина Рикорда, чтоб с ним видеться и переговаривать, японские чиновники не могут. Это известие некоторых из моих товарищей немало обеспокоило. Они думали: с какой стати японцы, не освободив ни одного из нас, хотят, чтоб второй начальник корабля приехал к ним, поступив таким образом с первым? Они с большим нетерпением и страхом ожидали, чем свидание сие кончится.
Оно наконец произошло 30 сентября. Во все продолжение оного к нам приходили несколько японцев и приносили грубо сделанные ни на что не похожие изображения (по мнению их) наших офицеров и матросов, говоря, что они сняли их на месте, но о переводчике сказали, что у него японские черты лица и, верно, он японец, хотя и в русском платье. Мы и сами не знали, кто такой был Киселев, и когда переводчики изъясняли нам письмо, полученное от господина Рикорда из Эдомо, писанное на японском языке переводчиком Киселевым, то на вопрос их, кто он таков, мы сказали, что, думаем, какой-нибудь иркутский житель, выучившийся их языку у оставшихся добровольно там японцев.
По окончании сей первой конференции переводчики тотчас к нам прибежали сказать, что губернатор позволяет нам взойти наверх и посмотреть, как господин Рикорд поехал назад. Взойдя во второй этаж, мы увидели парадную губернаторскую шлюпку (по величине своей она более походила на галеру, нежели на шлюпку), едущую с берега к «Диане» под тремя флагами: один из них был японский, а другие два – наш военный и белый перемирный, но людей по отдаленности различить было невозможно.
Мы еще не успели сойти вниз, как японцы принесли к нам для перевода привезенное господином Рикордом письмо, к чему мы в ту же минуту приступили. Письмо сие господин иркутский гражданский губернатор писал по первым донесениям господина Рикорда, когда ему не была еще известна японская бумага, впоследствии от них на «Диану» доставленная. Господин губернатор начинает свое письмо изложением обстоятельств нашего к ним прибытия и коварных поступков, посредством коих они нас взяли, и объясняет своевольство дел Хвостова; потом просит матсмайского губернатора нас освободить или вступить в переговоры с господином Рикордом, от него уполномоченным. Если же ни того ни другого без воли своего правительства он сделать не может, то уведомить его, когда и куда должен он будет прислать корабль за ответом.
Между прочим его превосходительство упоминает о посылаемых от него подарках, состоящих в золотых часах и красном казимире, которые он просит матсмайского губернатора принять в знак соседственной дружбы. Притом говорит, что господин Рикорд имеет у себя другое к нему письмо, благодарительное за наше освобождение, которое приказано ему тотчас, коль скоро нас освободят, вручить матсмайскому губернатору. В окончании же письма упоминается, что при оном приложены маньчжурский и японский переводы, но японцы нам сказали, что здесь нет у них маньчжурского переводчика, а в японском переводе многих мест они понять не могут, и потому непременно им нужно иметь наш перевод, которым мы занимались более двух дней. Прежде японцы и копий с русских бумаг у нас не оставляли, а ныне оригинальное письмо иркутского губернатора, то есть самая важная бумага, из России к ним присланная, была у нас двое суток, даже и на ночь у нас оставалась. В этом мы находили хороший признак.
Когда же мы его совсем кончили, то переводчики представляли оный губернатору, потом опять принесли к нам спросить на некоторые места объяснения. Они очень хвалили содержание сего письма, только одно место в оном не нравилось японцам, а именно, где упоминается, что Его Императорское Величество приписывает вероломный против нас поступок японцев самовольному действию кунаширского начальника, учиненному против воли японского государя. Сие, конечно, не могло им нравиться, ибо они сами в своей бумаге признали и нам сказывали, что мы взяты по повелению правительства. Сначала, как нас взяли, японцы притворялись, что кунаширский начальник употребил против нас коварство сам собою, к великому неудовольствию их правительства, но после признались, что он, как и все прочие начальники приморских мест, имел повеление, буде русские корабли появятся у их берегов, стараться обманом или силою захватить их.
К крайнему моему сожалению, должен я опять говорить о господине Муре. Бумагу господина иркутского губернатора он называл дерзкой, обидной для японцев, а подарки его столь маловажными, что они годились бы только для какого-нибудь малозначащего японского чиновника. К счастью нашему, японцы свезенные на берег господином Рикордом подарки из любопытства оставили на время у себя и часы приносили к нам на показ. В них был редкий механизм, для японцев удивительный и непонятный: когда заведешь в них особенную пружину, то польется изображение воды, и лошадь начнет пить, поднимая и опуская голову несколько раз. Тогда и господин Мур уверился, что сей подарок не так-то маловажен, как он представлял его. Японцы же уверяли нас, что о часах такой редкой и удивительной работы они никогда не слыхивали.
По окончании всех изъяснений о переводе губернаторского письма переводчики предлагали господину Рикорду прислать на берег то благодарственное письмо, о коем господин иркутский губернатор упоминает, но мы им на сие сказали, что это дело невозможное, ибо господину Рикорду предписано вручить сие письмо матсмайскому губернатору уже по освобождении нашем, и потому он не смеет отдать оного, пока мы еще находимся в руках японцев. Переводчики возражение наше тотчас признали справедливым и более уже о письме не упоминали.
Между тем Такатай-Кахи, которого японцы употребляли для словесных сношений с господином Рикордом, привез своим одноземцам новость, а они нам сообщили, что Москва действительно была взята и сожжена французами, которые, однако, после с великим уроном принуждены были бежать из России. Столь неожиданная весть крайне нас удивила; мы с нетерпением желали знать, как все сии странные происшествия случились, почему, с позволения японцев, написал я к господину Рикорду записку, чтоб он прислал к нам газеты. А на другой день переводчики доставили нам присланный с «Дианы» журнал военных действий и несколько писем на мое имя от разных моих знакомых и родных. Я тотчас объявил переводчикам, что писем своих я распечатывать и читать не хочу, а просил Теске запечатать их в один пакет и отослать обратно на корабль. Переводчики похвалили мое намерение и согласились доложить о моей просьбе начальникам.
Мне, так же как и им, известно было, что если бы я письма сии распечатал и прочитал, то надлежало бы со всех списать копии, перевести их на японский язык, и потом все это вместе отправить в столицу. После переводчики мне объявили, что теперь уже до освобождения нашего писем моих назад послать начальники не соглашаются, но запечатали их в один пакет за своими печатями, который прислали ко мне с тем, чтобы я хранил его у себя, не распечатывая, пока не приеду на корабль. На сие условие я охотно согласился. Что же принадлежит до журнала, то мы с нетерпением его читали; он заключал в себе происшествия от вступления неприятеля в Россию по самую кончину светлейшего князя Смоленского.
Японцы также нетерпеливо желали знать, каким образом случился такой чрезвычайный оборот, и просили нас перевести им описание важнейших военных действий. Когда мы им изъяснили, что французы были окружены в Москве, принуждены оттуда пробиваться силой и что вся почти их армия погибла в России, то они вдруг захлопали в ладоши, похваляя князя Смоленского и говоря, что он все сделал прямо по-японски, ибо их правило войны предписывает заманивать неприятеля как можно далее внутрь земли, сбирая между тем со всех сторон людей, и потом окружить его.
3 октября дозволено нам было в первый раз видеть Такатая-Кахи; он пришел к нам с переводчиками, возвратясь с «Дианы». Сей почтенный старик не умел говорить по-русски, но объяснялся с нами на японском языке посредством переводчиков. С величайшей похвалой и сердечной благодарностью относился он о поступках с ним господина Рикорда, офицеров «Дианы», служителей и вообще всех русских, которых он знал в Камчатке. Видев человека, недавно приехавшего из России, мы хотели бы много кое о чем его спросить, но он не был в состоянии удовлетворить нашему любопытству, потому что обстоятельства, для нас важные, а ему чуждые, не могли доходить до его сведения. Расставаясь с нами, он просил меня уведомить господина Рикорда письмом, что он с нами виделся. На сие я охотно согласился, а он взялся лично доставить к нему мою записку.
Наконец переводчики по повелению своего начальства объявили нам, что губернатор бумаги, привезенные господином Рикордом, находит совершенно удовлетворительными, почему и решился нас освободить. Но прежде, нежели последует отправление наше на «Диану», я должен на берегу иметь свидание с господином Рикордом, и вот для чего именно. Так как я уже знал строгость японских законов и точность, с каковой они их исполняют, а также отчасти и обыкновения японцев нам были известны, то и надлежало мне лично объяснить господину Рикорду следующее.
Во-первых, что японцы ни малейшей неприязни к России не имеют, но подарков, присланных от иркутского губернатора, матсмайский губернатор принять не может, ибо, взяв оные, он должен был бы взаимно и от себя послать подарки, что запрещается японскими законами, и потому японцы просят, чтобы возвращением подарков мы не оскорбились.
Во-вторых, на бумагу их, посланную к господину Рикорду нынешнего года в Кунашир, полный и удовлетворительный ответ заключается в письме начальника Охотской области, а потому в объявлении, которое их губернатор письменно сделает господину Рикорду, только о сей одной бумаге упомянуто будет.
В-третьих, так как дело будет кончено по письму начальника Охотского порта, письмо же господина иркутского губернатора писано тогда, когда ему не были известны многие обстоятельства, сопряженные с поступками Хвостова, и притом не знал он намерения японского правительства объясниться по сему предмету с Россией, то матсмайский губернатор не может отвечать на сие письмо.
В-четвертых, японцы просят господина Рикорда написать к первым двум по матсмайском губернаторе чиновникам письмо, объясняющее им, что господин иркутский губернатор не знает ни о бумагах, самовольно оставленных Хвостовым в японских селениях, ни о ложном извещении курильцев, а также и желание японского правительства снестись с Россией ему известно не было, когда он писал к матсмайскому губернатору.
И наконец, в-пятых, чтобы господин Рикорд на объявление матсмайского губернатора, с которого копия при свидании нашем ему показана будет, написал ответ, что русский перевод сего объявления он понял хорошо и по возвращении в Россию не упустит представить оный своему правительству.
5 октября был день, назначенный для свидания моего с господином Рикордом. Японцы предлагали и господину Муру быть при сем случае со мной вместе, но он, к немалому их и всех удивлению, отказался от сего свидания. Господин Хлебников желал иметь удовольствие видеться со своими сослуживцами и соотечественниками, однако японцы не позволили, отговариваясь, что господина Мура в нынешнем его полоумии и с таким расстроенным воображением нельзя оставить без собеседника, который был бы в состоянии его занимать. Поутру в назначенный для свидания день переводчики принесли ко мне один мою шляпу, а другой саблю и вручили со знаками большого почтения, поздравляя нас с непритворным удовольствием. Платье (фуфайку и шаровары из богатой шелковой материи) надел я по просьбе японцев то самое, которое они сшили нам еще в Матсмае нарочно с тем, чтобы нам в нем явиться на свой корабль.
Правда, что при таком одеянии сабля и треугольная шляпа не слишком были бы кстати в глазах европейцев, но как для японцев все равно и они, возвратя оружие, не считали нас уже пленными, то я, желая сделать им удовольствие, не отрекся по просьбе их показаться моим соотечественникам в таком странном наряде, в котором им трудно было меня узнать. Притом надобно сказать, что для легкости я носил волосы в кружок по-малороссийски. Жаль только, что в Хакодаде, когда нам объявили о намерении японцев нас отпустить, я выбрил длинную свою бороду и тем причинил немаловажный недостаток в теперешнем моем наряде.
Место нашего свидания назначено было на самом берегу в прекрасной комнате таможенного суда, и оно долженствовало происходить в присутствии трех переводчиков, включая в то число и переводчика голландского языка, академика и некоторых других нижнего класса чиновников.
Около полудни привели меня в таможенный дом, у которого было собрано множество солдат, одетых в богатое парадное платье.
Переводчики и я вошли в комнату, назначенную для нашего свидания. Японцы сели на пол по своему обычаю, а мне дали стул. Вскоре после нас и господин Рикорд прибыл на губернаторской шлюпке с одним офицером Савельевым, переводчиком Киселевым и небольшим числом нижних чинов, которые остались на площади перед домом, а господа Рикорд, Савельев и Киселев вошли в ту комнату, где я находился.
Предоставляю читателю самому судить, что мы чувствовали при первом нашем свидании. Японцы тотчас подали господину Рикорду стул, и переводчики, сказав нам, что мы можем говорить между собой сколько времени угодно, отошли в сторону, занялись своими разговорами, не мешая нам и не подслушивая, что мы говорим.
Всяк легко может себе представить, что при первой нашей встрече радость, удивление и любопытство мешали нам при взаимных друг другу вопросах и ответах следовать какому-либо порядку. Господин Рикорд желал слышать, что с нами в плену случилось, мне хотелось знать, что в России у нас делается, отчего происходило, что мы, оставив один предмет недоконченным, обращались к другому и проч. Наконец я сообщил ему главную цель нашего свидания и объявил желания японцев, а он сказал мне о данных ему предписаниях от господина иркутского гражданского губернатора касательно постановления с обоюдного согласия между двумя государствами границ и взаимных дружеских связей.
Приняв в рассуждение настоящее положение дел, мы согласились, что требования японцев справедливы, и мы должны удовлетворить им, а предлагать о постановлении границ и сношений теперь не время, и вот почему именно: мы уже знали по бумагам, прежде нами переведенным, на каком основании дозволено было японским правительством здешнему губернатору нас освободить и какое объявление предписано ему было нам сделать. Следовательно, на все другие новые предложения с нашей стороны не мог он дать никакого ответа без предписания из столицы, в ожидании коего кораблю нашему непременно надлежало бы остаться зимовать в Хакодаде. Зимовать же здесь и не быть в полной зависимости у японцев невозможно, ибо хотя гавань и не мерзнет, но зима бывает жестока и продолжительна. В течение оной люди, живучи беспрестанно на корабле, могли подвергнуться разным опасным болезням, отчего корабль дошел бы до такого положения, что и возвратиться был бы не в состоянии; сверх того, свирепствующими бурями могло сорвать его с якорей и бросить на берег.
Если же выпросить у японцев позволение людям жить на берегу, а корабль, расснастив, поставить в безопасное место, то по их законам надобно б было всему экипажу жить на таком же основании, на каком господин Резанов со своей свитой жил в Нагасаки, то есть всему кораблю добровольно отдаться в руки японцам и притом в такое время, когда мы должны были предъявить им свои права на три острова, по мнению нашему, несправедливо ими занимаемые. Сверх того, переводчики несколько раз говорили мне стороною (а их слова были всегда оракулом губернатора), что невзирая на неблагоприятный ответ японского правительства случай к восстановлению между Россией и Японией дружеских связей еще не ушел, надобно только, чтоб с нашей стороны поступали осторожно. Вследствие сего он дал мне знать об одном средстве, которое в повествовании моем было бы лишним, почему я об нем здесь и не упоминаю.
Когда господин Рикорд и я кончили наш разговор и согласились на меры, кои нам должно предпринять, тогда японцы показали ему русский перевод объявления матсмайского губернатора, а он написал требуемые ими бумаги, которые Теске перевел на японский язык и, показав своим начальникам, дал нам знать, что они их одобрили. После сего японцы нас потчевали чаем и конфектами, не давая ни малейшего знака, что свидание наше слишком продолжительно. Наконец мы уже сами видели, что нам пора расстаться. Я проводил своих друзей до самой шлюпки; они поехали на корабль, а я возвратился домой.
Товарищи мои с нетерпением ожидали моего возвращения. Я им рассказал все слышанное мной от господина Рикорда о политических происшествиях в Европе, о разных обстоятельствах неприятельского нашествия на Россию, о некоторых переменах, в последние годы у нас случившихся, о наших родных, знакомых и прочее. Я скрыл от них только два обстоятельства: первое – что японцы посредством Такатая-Кахи узнали о повелениях, данных господину Рикорду касательно постановления границ, и еще то, что переводчик Киселев есть природный японец. Я утаил сие, чтоб не причинить беспокойства и страху наиболее мнительным из моих товарищей, которые до последней минуты сомневались еще в искренности японцев.
Обстоятельства, с коими сопряжены были плавания господина Рикорда к здешним берегам, показали нам, сколь много обязаны мы ему за свое освобождение, что яснее будет видно из его повествования. А я должен сказать, что последний его отважный шаг, когда он решился ехать в город для свидания с японскими чиновниками, весьма много споспешествовал счастливому окончанию переговоров, ибо переводчики еще прежде нам говорили, что если господин Рикорд не согласится ехать на берег, то от сего произойдут великие затруднения, и они не понимают, как дело тогда кончится.
6 октября поутру переводчики вручили со знаками почтения сабли и шляпы господам Хлебникову и Муру и сказали, что сего числа мы должны явиться к губернатору и выслушать объявление его о нашем освобождении, для чего советовали они нам одеться в лучшее наше платье, сшитое в Японии, и представиться губернатору в саблях; на сие мы охотно согласились.
Около полудня повели нас в замок и в доме главного начальника, где жил губернатор, нас троих ввели в одну комнату, очень хорошо отделанную, а матросов и Алексея – в другую. Через несколько минут привели господ Хлебникова, Мура и меня в большую залу, где находились все бывшие тогда в городе чиновники, академик и переводчики. Их было числом более двадцати, и все они сидели в два ряда по обеим сторонам залы, куда скоро и губернатор вышел в сопровождении своей свиты. Он занял свое место, чиновники оказали ему почтение, мы ему поклонились по европейскому обычаю, и он нам отвечал. Все это происходило по-прежнему, с той токмо разностью, что оруженосец губернаторский ныне не положил сабли его подле губернатора, как то прежде бывало, но, сидя за ним, держал ее обеими руками за конец эфесом вверх, несколько возвысив.
С самого начала губернатор вынул из-за пазухи большой лист бумаги и, подняв оный вверх, сказал: «Это повеление правительства!» Переводчики нам тотчас сие перевели, а чиновники, опустив глаза, сидели, не делая ни малейшего движения. Потом, развернув бумагу, стал он читать оную вслух и по прочтении велел перевести нам в коротких словах то же, что пространнее писано было в бумаге, для нас назначенной, которую мы прежде еще перевели, то есть, что поступки Хвостова были причиной взятия нас в плен японцами, а теперь губернатор, уверившись в том, что он действовал своевольно, по повелению правительства нас освобождает, и что завтрашний день должны мы будем отправиться на корабль. Коль скоро переводчики изъяснили нам содержание сего объявления и доложили губернатору, что мы оное поняли, тогда он послал одного из старших чиновников с Кумаджеро объявить то же матросам, а между тем вынул другую бумагу, которую прочитав вслух, велел Теске перевести нам и потом отдать ее мне навсегда; оная содержала в себе губернаторское нам поздравление, и вот точный перевод сей бумаги.
«С третьего года вы находились в приграничном японском месте и в чужом климате, но теперь благополучно возвращаетесь; это мне очень приятно. Вы, господин Головнин, как старший из своих товарищей, имели более заботы, чем и достигли своего радостного предмета, что мне также весьма приятно. Вы законы земли нашей несколько познали, кои запрещают торговлю с иностранцами и повелевают чужие суда удалять от берегов наших пальбою, и потому по возвращении в ваше отечество о сем постановлении нашем объявите. В нашей земле желали бы сделать все возможные учтивости, но, не зная обыкновений ваших, могли бы сделать совсем противное, ибо в каждой земле есть свои обыкновения, много между собой разнящиеся, но прямо добрые дела везде таковыми считаются, о чем также у себя объявите. Желаю вам благополучного пути».
Мы благодарили губернатора за оказанные им нам милости. Выслушав нашу благодарность, он вышел, а тогда и нам велено было возвратиться в свой дом. При всех сих происшествиях на лице господина Мура не видно было ни малейших знаков радости или удовольствия. Он только беспрестанно повторял японцам, что недостоин таких милостей.
Коль скоро мы возвратились домой, то начали приходить к нам с поздравлением все чиновники, солдаты и многие другие японцы. А первые три по губернаторе начальника принесли с собой письменное поздравление, которое вручили мне, чтоб я хранил оное в память нашего знакомства. Перевод его есть следующий.
От гинмияг
Все вы долго находились здесь, но теперь по приказу обуньо-самы возвращаетесь в свое отечество; время отбытия вашего уже пришло, но по долговременному вашему здесь пребыванию мы к вам привыкли и расставаться нам с вами жалко. От восточной нашей столицы[65] до острова Матсмая расстояние весьма велико, и по приграничности сего места во всем здесь недостаточно, но вы перенесли жар, холод и другие перемены воздуха и к благополучному возвращению готовы; о собственной вашей радости при сем не упоминайте, мы и сами оную чувствуем и с нашей стороны сему счастливому событию радуемся. Берегите себя в пути, о чем и мы молим Бога. Теперь, желая с вами проститься, написали мы сие.
Действительно, японцы непритворно радовались нашему счастью. Переводчики нам сказали, что старший из священников здешнего города просил и получил от губернатора позволение пять дней сряду приносить молебствие в храме о благополучном нашем возвращении в Россию.
В тот же день (6 октября) японцы послали одного из чиновников и переводчика Кумаджеро на наш корабль уведомить господина Рикорда, что формальное от губернатора объявление о нашем освобождении последовало, о чем по желанию их я написал к нему письмо. Вечером переводчики в верхних комнатах нашего дома по приказанию губернатора угощали нас ужином, который состоял в девяти или десяти разных кушаньях, большей частью лучшей рыбы, приготовленной в разных видах, и дичины, гусей и уток. За ужином потчевали нас японским сакэ, а по окончании угощения принесли в комнату несколько ящиков с лакированной посудой разного рода, назначенной нам в подарки будто бы от самих переводчиков за книги, которые правительство позволило им принять от нас, а впрочем, ничего другого брать им не велено. Между тем нам очень хорошо было известно, что подарки сии сделаны были на счет правительства.
На другой день поутру (7 октября) оделись мы в лучшее наше платье, а работники и караульные стали увязывать и укладывать в ящики постели наши и другое имущество, не оставляя никакой безделицы, и все это выносили в сени. Наконец около половины дня повели нас всех к берегу, а за нами в то же время множество рабочих людей несли все наши вещи, сделанные нам подарки и назначенные в дорогу для нас съестные припасы: 50 мешков пшена, несколько бочонков саги, множество соленой и свежей рыбы, редьки и прочего.
На берегу меня, господ Хлебникова и Мура ввели в одну небольшую каморку, а матросов в другую некоего строения, бывшего подле таможенного дома. Через несколько минут приехал господин Рикорд в сопровождении господина Савельева, переводчика Киселева и небольшого числа нижних чинов. Его с двумя офицерами ввели в ту же самую залу, где я с ним имел свидание, а скоро после того и мне с господами Хлебниковым и Муром туда же велено было войти. Там находились, в числе многих чиновников, два первые по губернаторе начальника: Сампей и Хиогоро; они сидели рядом в таком положении в рассуждении прочих чиновников, в каком губернатор обыкновенно садился, а для нас стулья были поставлены против них.
Сначала старший из них приказал одному из нижнего класса чиновников поднести господину Рикорду стоявший тут высокий на ножках поднос, на коем лежал ящик, а в нем было завернутое в шелковую материю объявление матсмайского губернатора. Чиновник поднес сие к господину Рикорду с некоторой церемонией, весьма почтительно. Перевод сего объявления по желанию японцев господин Рикорд тут же прочитал. После сего подали мне бумагу под названием «Напоминание от двух первых по матсмайском губернаторе чиновников». Она была в таком же ящике и также обернута шелковой материей, только не на подносе, и подал оную мне не тот уже чиновник, который подносил господину Рикорду. Хотя я знал содержание сей бумаги, но должен был для порядка тогда же прочитать оную. Потом возвратили они подарки иркутского губернатора и показали нам список съестным припасам, которые они намерены были дать нам на дорогу. Наконец японские начальники, пожелав нам счастливого пути, с нами простились и вышли вон.
Чрез короткое время, когда все было готово к нашему отправлению, посадили нас всех и с нами вместе Такатая-Кахи на губернаторскую шлюпку и повезли на «Диану», а за нами в ту же минуту отвалило множество лодок, на которых везли наши вещи, подарки и съестные припасы. Когда мы из таможенного дома шли к шлюпке, то все японцы, на площади находившиеся, знакомые нам и незнакомые, с нами прощались и желали нам благополучно достигнуть своего отечества.
На «Диане» встречены мы были как офицерами, так и нижними чинами с такой радостью, или, лучше сказать, восхищением, с каковым только братья и искренние друзья могут встречаться после подобных приключений. Что же касается до нас, то после заключения, продолжавшегося 2 года 2 месяца и 26 дней, в которое время, исключая последние 6 месяцев, мы не имели никакой надежды когда-либо увидеть свое отечество, найдя себя на императорском военном корабле между своими соотечественниками, между теми, с коими служили мы 5 лет в одном из самых дальних, трудных и опасных морских путешествий и с коими мы были связаны теснейшими узами дружбы, мы чувствовали то, что читателю легче можно себе представить, нежели мне описать.
Посещение, сделанное нам японскими чиновниками, угощение и подарки наши. – Переход из Хакодаде в Камчатку. – Раскаяние и душевные страдания г-на Мура. – Попечение наше возвратить ему спокойствие. – Он лишается разума и убивает себя из ружья. – Офицеры «Дианы» решаются поставить ему памятник. – Отправление мое из Камчатки, проезд через Сибирь и возвращение в Петербург. – Награды, всемилостивейше пожалованные служившим на шлюпе «Диана».
По заглавию сей книги с окончанием предыдущей главы надлежало бы мне прекратить и повествование мое. Но происшествия, кои в сей главе описываются, имеют столь непосредственную связь с приключениями моими в плену у японцев, что, надеюсь, читатель не сочтет прибавления сего излишним.
Губернаторская шлюпка, на коей приехали мы на корабль, тотчас возвратилась на берег. На ней отправил господин Рикорд привезенного им из Охотска японца, который там оставался за болезнью. Он хотел еще с Эдомо отослать его, но японские чиновники ни там, ни в Хакодаде его не принимали до сего дня, говоря, что после возьмут.
Сей японец был один из тех, которые в 1811 году претерпели кораблекрушение на камчатском берегу, где он ознобил ногу до такой степени, что, невзирая на все старания наших врачей, должен был ее лишиться, и ходил на деревянной ноге, чему японцы чрезвычайно дивились, ибо у них весьма мало таких смельчаков лекарей, которые, научась у голландцев, могут делать ампутации.
Пополудни приехали к нам многие японские чиновники, которые по рангу своему были в трех и четырех степенях ниже губернатора, и с ними вместе бывшие при нас переводчики и академик. Теске и Кумаджеро привезли мне и господину Рикорду в подарок по штуке шелковой материи, лучшего японского чаю, саги и конфектов. Мы гостей своих угощали чаем, сладкой водкой и ликером; сии два последние напитка чрезвычайно им понравились, так что многие из них заговорили повеселее. Между тем господин Рикорд вручил переводчикам благодарственное от господина иркутского губернатора письмо к матсмайскому губернатору, и как он имел с сего письма копию, то переводчики тут же ее с нами вместе перевели на японский язык.
В продолжение сего посещения японцы изъявили желание видеть своеручную подпись государя императора. Между моими бумагами, на шлюпе остававшимися, находился высочайший рескрипт, данный мне на орден Святого Владимира. Когда я положил лист сей перед ними на стол и указал имя Его Величества, тогда они, наклонив головы к самому столу, пребыли в таком положении с полминуты, а потом начали рассматривать подпись с знаками глубокого благоговения и, наконец, оставили бумагу на столе, изъявив к оной таким же образом почтение, как и прежде.
При расставании с нашими друзьями японцами мы наделили их всех разными подарками, смотря по важности услуг, ими нам оказанных. Они брали их у нас потихоньку, чтоб другие их земляки не могли видеть, и такие токмо вещи, кои могли они спрятать в широкие рукава своих халатов, служащие им вместо карманов; но больших вещей, из коих многие мы им предлагали, они отнюдь не хотели взять. Книги, карты и картины брали явно, без всякого опасения. Например, мы подарили им атлас капитана Крузенштерна, много карт из Лаперузова атласа и разные другие книги и карты; картины брали они без рам и без стекол.
Господин Рикорд подарил им гравированные портреты графа Каменского и князя Багратиона и еще портрет покойного светлейшего князя Смоленского, написанный весьма хорошо карандашом с гравированного портрета сыном господина иркутского губернатора. Японцы, узнав, каких знаменитых людей сии портреты, приняли их с восторгом и с величайшей благодарностью, но рам и стекол не брали, хотя мы и объяснили им, что рамы не что иное, как простое дерево под золотом, следовательно, блестящая безделка, не имеющая никакой цены, однако они не соглашались взять их, и когда мы им сказали, что портрета князя Кутузова нельзя им везти без рам и без стекла, ибо карандаш сотрется, то они отвечали, что до берега повезут картину сию в руках, а там примут они меры сберечь такую редкую вещь.
Пока японские чиновники находились у нас в каюте, палубы нашего корабля были обременены людьми. Солдаты, простой народ и даже женщины приезжали смотреть русский корабль. Когда же начальники их уехали, тогда все они бросились в каюту. Мы не хотели отказать им в удовольствии видеть наши редкости, которые для них были крайне любопытны, а особливо украшения в каюте, убранной господином Рикордом с особливым вкусом. В память, что японцы посещали русский корабль, господин Рикорд давал каждому из них по куску тонкого красного сукна на табачный кошелек и по два граненых стеклышка из люстры; сие последнее они считали за величайшую редкость. Даже и детям всем делали мы подобные подарки и, сверх того, давали сахару, который отцы их тут же у них отнимали и, завернув в бумажку, прятали с осторожностью. Посетители наши до самой ночи нас не оставляли, а с захождением солнца получили мы покой и время разговаривать о происшествиях, в России случившихся, и о наших приключениях.
На другой день (8 октября) поутру до приезда японцев полюбопытствовали мы открыть сундук, который привезли с нами вместе с берега, и, к великому нашему удивлению, нашли в нем все вещи, нам принадлежащие, бывшие с нами, как то: платье, белье, деньги, все, даже до последнего лоскутка и пуговки; на каждой безделице подписано было имя того, кому она принадлежит. В числе прочих вещей, оставленных для нас в Кунашире господином Рикордом, была бритвенница, а в ней зеркало (у японцев нет стеклянных зеркал, а все металлические; некоторые из них так хорошо выполированы, что немногим уступят обыкновенным нашим зеркалам); японцы того не знали, и при перевозе оно разбилось в мелкие куски; теперь куски сии нашли мы в мешочке, к которому привязан был билетец, содержащий извинение, что зеркало разбилось в дороге по незнанию японцев, что оно находилось в ящике.
Первый посетивший нас сего числа японец был Такатай-Кахи. Он приехал нам сказать, что на прежнее наше намерение, которое и он очень похвалял, – господину Рикорду и мне ехать на берег с визитом к губернатору (господин Рикорд не видал губернатора, но губернатор его видел: при свидании нашем на берегу он приходил в таможенный дом инкогнито и сидел за ширмами) и благодарить его лично, – японские начальники не согласны и что они просят нас поскорей отсюда отправиться, а воду, в коей корабль наш имел нужду, приказано тотчас нам доставить. Вследствие сего множество лодок беспрестанно к нам приезжали, брали наши бочки и возвращались с берега с водой.
На другой день мы были уже в состоянии отправиться в путь, но ветер попрепятствовал, а 10 октября поутру снялись мы с якоря и стали лавировать из залива. Провожали нас Теске, Кумаджеро и Такатай-Кахи с несколькими лодками, присланными для вспомоществования нам.
Во все время, пока мы лавировали в гавани, весь берег около города усеян был народом. Наконец, когда мы достигли выхода, тогда друзья наши японцы, искренно пожелав нам счастливого пути, простились с нами. С трудом могли мы принудить их взять от нас при сем случае некоторые подарки; они отзывались, что и без того много уже получили. При отъезде их с корабля мы кричали им, а они нам: «Ура!» – желая друг другу счастья и скорого заключения соседственной дружбы и связей между Россией и Японией.
Японцы, бывшие на лодках, не переставали нам кланяться, доколе мы могли их видеть, но наступивший благоприятный ветер быстро понес корабль и отдалял нас от берегов, на коих испытали мы столь много несчастия и великодушия мирных жителей, называемых от европейцев (может быть, уже чересчур просвещенных) варварами.
Теперь да позволено мне будет сказать мнение мое на замечания некоторых господ, которые обхождение с нами японцев и согласие их нас освободить приписывают их трусости и говорят, будто они боялись мщения России. Я, с моей стороны, приписываю все поступки японцев в рассуждении нас их человеколюбию, и вот почему: если теперь над японцами страх действовал, то почему же самый тот страх не заставил их прежде помириться с нами, но напротив того, они решились силой нас отражать и велели даже сказать господину Рикорду, что мы все убиты, когда в самом деле мы не только были живы, но даже они очень много заботились о сохранении нашего здоровья. Впрочем, читатель, узнав из сего повествования, что нами было сделано для них и что японцы сделали для нас, может сам выводить свои заключения.
В плавании нашем от Хакодаде до Петропавловской гавани ничего особенного примечания достойного не повстречалось, кроме разве жестокой, необыкновенной бури, которую мы терпели в одну ночь, быв по восточную сторону острова Матсмая. Надобно, однако, сказать, что ни у мыса Горна осенью, ни на пути от мыса Доброй Надежды до Новой Голландии[66] в зимнее время южного полушария мы не встречали столь свирепой и опасной бури, каковую здесь испытали. Впрочем, рассказывать, какие меры мы брали для спасения корабля, что мы претерпели, каким опасностям подвергались, кажется, в повествовании сего рода было бы излишним.
3 ноября вошли мы в Авачинскую губу. В сие время года едва обитаемая Камчатка со своими горами, сопками и дремучими лесами была покрыта глубоким снегом, но нам казалась она раем, потому что составляла часть России. Первые встретили наш корабль лейтенант Якушкин, служивший со мной на «Диане», и гарнизонной артиллерии поручик Волков. Увидев меня, они пришли в такой восторг, а особливо первый из них, как бы видели воскресшего из мертвых брата своего. Потом приехали лейтенанты Нарманский и Подушкин, с коими я тут познакомился. С сими офицерами в 10 часов вечера сего же числа съехал я на берег в Петропавловскую гавань.
Теперь я опять обращаюсь к несчастному моему товарищу господину Муру, которого ужасное раскаяние заглаживает прежние его непохвальные поступки, а горькая участь сего офицера в чувствительных сердцах должна возбудить жалость и в то же время послужить страшным примером к отвлечению других от подобных поступков.
Когда мы приехали на «Диану» в Хакодаде и офицеры бросились нас обнимать в восторге, господин Мур стоял неподвижен; казалось, он совсем не помнил, где он находился и что с ним делалось. Мы тотчас условились в присутствии его не говорить о японских наших приключениях и не упоминать ничего такого, что могло бы привести ему на память прежние его дела. А напротив того, разговаривая беспрестанно о разных происшествиях, случившихся в России, старались всеми мерами развлекать его мысли, но ничто утешить его не могло. Он надевал платье, совсем неприличное его званию, и часто уходил в то место корабля, которое назначено только для матросов, но и с ними ничего почти не говорил.
Когда мы его увещевали, что напрасно он так ведет себя, что он должен быть вместе с нами, а не с матросами и т. д., тогда обыкновенный его ответ был, что он недостоин находиться в обществе людей благородных, даже если и матросы им гнушаться не будут, то этого для него слишком много. Однако мы старались уговаривать его и приводили в каюту, где он по большей части молчал. В первые дни по выходе нашем из Хакодаде он приходил к нам пить чай, обедать и ужинать, но после перестал, а сидел или лежал беспрестанно в назначенной для него каюте. Иногда дня по три сряду ничего не пил и не ел, а в другое время уже слишком много вдруг съедал; казалось, что он хотел испортить свой желудок и впасть в смертельную болезнь. Таким образом вел он себя до Камчатки.
В Петропавловской гавани был начальником старинный его сослуживец и друг лейтенант Рудаков. Он недавно женился на молодой девице (на племяннице бывшего камчатского коменданта генерал-майора Петровского) и жил в довольно просторном доме, почему решились мы господина Мура поместить к нему, на что господин Рудаков охотно согласился.
Мы надеялись, что пригожая, веселая молодая женщина будет в состоянии своими разговорами рассеять мрачные мысли, терзавшие дух его. Однако в этом мы ошиблись: он ничему не внимал, но стоял неподвижно, как прикованный, а иногда уходил в баню или в другое непристойное место, где плакал навзрыд, проклиная судьбу свою. Таким образом однажды перепугал он госпожу Рудакову до такой степени, что она, почитая его опасным сумасшедшим человеком, начала бояться жить с ним в одном доме, и мы были принуждены поместить его к священнику Петропавловской гавани, у которого он прежде живал и был с ним коротко знаком. Мы полагали, не подействует ли над ним религия и, может быть, духовные разговоры священнослужителя успокоят его. Сего и действительно можно было бы ожидать, если бы он был расположен внимать убеждениям священника.
Оставшиеся после господина Мура вещи, когда нас взяли японцы, были проданы с аукциона, и выручено за них несколько тысяч рублей. Мы советовали ему купить нужное для него платье и проч., но он говорил, что ему ни денег, ни чего другого не нужно, и одевался в старое камчадальское оленье платье, парками в том краю называемое. Наконец, совесть, беспрестанно его мучившая, заставила его ко мне прислать рапорт, в котором он, называя себя изменником, извергом и прочим, говорит, что все сие прежде он скрывал, но ныне все, что есть свято, заставило его признаться и донести мне. Рапорт его был написан несвязно и заключал в себе, сверх вышеупомянутого, такие непонятные бредни, которые ясно показывали, что он совершенно потерял рассудок.
Получив сию бумагу, я тотчас написал к несчастному моему товарищу утешительное письмо, уверяя его, что вина его совсем не так ужасна, как он себе ее представляет, что мы все старое желаем забыть, что он, быв молод и здоров, может иметь еще в жизни своей много случаев загладить свои проступки, до коих довело его общее наше ужасное положение и отчаяние, и что, наконец, будущие его заслуги могут совершенно успокоить его совесть, от угрызения коей он теперь так мучится. Я просил лейтенанта Рудакова отдать ему мое письмо и стараться утешать его, сколько возможно. После и сам я с господином Рикордом к нему приходил, мы употребляли все способы успокоить дух его и напоследок до некоторой степени в том успели.
Он начал говорить уже не тоном полоумного, но очень хорошо, как он прежде обыкновенно говаривал, благодарил меня за мое письмо, уверяя, что чувствует себя недостойным такого снисхождения. Потом, оставив прежнее беспрестанное свое уныние, начал часто разговаривать с нашими офицерами, взял часть своих денег на покупку нужных ему вещей и сделал очень хороший расчет, что ему нужно было купить. А через несколько дней изъявил желание жить в каком-нибудь селении между камчадалами, говоря, что он там будет еще покойнее, ибо здесь, беспрестанно встречая русские лица, не может равнодушно смотреть на них, будучи столь много виноват перед русскими.
Желание его мы с общего согласия решились удовлетворить, полагая, что время может совершенно его успокоить и что, прожив несколько недель между камчадалами, где не будут встречаться ему никакие предметы, могущие тревожить его воображение напоминанием о делах его, он перестанет мучиться и наконец совсем оставит те мысли, которые теперь столь много его терзают.
Господин Мур, получив наше согласие, тотчас стал сбираться в дорогу и закупать нужные ему для сельского житья вещи с весьма покойным духом и так рассудительно, как и в прежние времена, чему служители, приставленные к нему для примечания его поступков, не менее нас обрадовались, ибо теперь, получив покой, думали они, не нужно им так строго за ним присматривать, чтоб он не лишил себя жизни.
Господин Мур любил стрелять и просил позволения пользоваться сим удовольствием. Одному из приставленных к нему служителей велено было носить за ним ружье и, когда он увидит птиц, давать ему оное, не отходя от него ни на шаг, но как теперь он сделался совсем другой человек, то и приставленные к нему люди не считали за нужное иметь за ним прежний строгий присмотр.
Однажды, прогуливаясь по берегу Авачинского залива с ружьем, приказал он бывшему с ним солдату идти домой обедать, сказав ему с усмешкой, чтоб он ничего не боялся, ибо, если бы ему нужно было умертвить себя, он мог бы и дома это сделать ножом или вилкой. Солдат послушался господина Мура, но, приметив, что он долго не возвращается домой, пошел искать его и нашел на берегу помянутого озера не господина Мура, но тело, лежавшее в крови, которая уже замерзла. Платье его висело на стоявшем тут столпе, а подле него лежало ружье, в дужку которого под спуском вложена была палка. Это показывало, что он спустил курок ногами и выстрелил себе в грудь, где была большая рана.
По вскрытии тела нашли в сердце у него два куска свинца, которые он употребил вместо пули. На столе в его квартире найдена была бумага, в коей он пишет, что свет ему несносен и что он даже воображает, будто и самое солнце съел. Записка сия показывала, что временем находило на него сумасшествие, и что самоубийство учинил он не в полном уме. Таким ужасным образом несчастный офицер Федор Федорович Мур 22 ноября 1813 года кончил дни свои, имея от роду не более тридцати лет.
Справедливость обязывает сказать, что господин Мур был офицер редких достоинств: кроме наук, принадлежащих его званию, он знал разные иностранные языки и умел весьма хорошо рисовать. Он любил службу, которой себя посвятил, был усерден к ней и исправен в своей должности, в обществе все находили в нем приятного и веселого собеседника. Пятилетняя неразлучная наша служба до несчастного приключения, повстречавшегося с нами в Кунашире, хорошо познакомила меня с сим офицером. И если бы судьба не определила мне самому быть очевидцем его заблуждения, то я едва ли бы когда мог поверить, чтоб он был в состоянии впасть в такие поступки.
Над гробницей его мы все согласились своим иждивением поставить памятник со следующей надписью:
2 декабря я и господин Рикорд отправились на собаках из Петропавловской гавани в Петербург. Новый 1814 год встретили мы на той безлесной, пустой, необитаемой степи, простирающейся с лишком на 300 верст, которая в здешнем краю называется Парапольским долом[67], где в часто случающиеся здесь бури и метели нередко погибают путешественники.
В начале февраля после разных препятствий приехали мы в город Ижигинск[68], откуда господин Рикорд из усердия своего к службе по делам, до нее касающимся, добровольно воротился назад, а я, продолжая путь, 11 марта прибыл в Охотск, проехав всего расстояния на собаках более трех тысяч верст. Из Охотска сначала ехал я также на собаках, потом на оленях верхом, после на лошадях верхом же, а наконец, за двести верст не доезжая Якутска, поехал на повозках. Зимним путем достиг Иркутска в исходе апреля, а в половине мая отправился из сего города летней дорогой и приехал в Петербург 22 июля.
22 июля 1807 года я оставил Петербург и точно в том же часу (в 10 часов пополуночи), в котором ныне приехал сюда, следовательно, путешествия мои продолжались ровно семь лет.
Вскоре после моего приезда узнал я, что государь император соизволил всемилостивейше пожаловать меня в чин флота капитана 2-го ранга. Столь неожиданная высокая милость тем более меня удивила, что по беспредельному вниманию монарха к служащим во флоте за три года перед тем удостоился я получить за благополучное приплытие со вверенным начальству моему военным шлюпом «Дианой» по казенным препоручениям из Кронштадта до Камчатки и за сохранение в течение сего продолжительного путешествия здоровья служителей орден Святого Владимира 4-й степени.
Впоследствии государь император, обратив высочайшее внимание на службу всех офицеров шлюпа «Диана», всемилостивейше наградил: меня и господина Рикорда (получившего чин капитана 2-го ранга вместе со мной) пожизненными пенсионами по 1500 рублей в год и повелением напечатать записки о наших путешествиях на счет кабинета; лейтенантов Якушкина и Филатова орденами Святого Владимира 4-й степени; лейтенант Рудаков прежде еще был назначен на важный пост помощника правителя Камчатской области с разными преимуществами; штурманов 9-го класса Хлебникова, 12-го класса Новицкого и среднего, исправлявшего письменные дела 14-го класса Савельева, лекарей Брандта и Скородумова и констапеля Папырина пенсионами полного годового жалованья; экономического ученика Начапинского чином 12-го класса; шкиперского помощника Лабутина чином 14-го класса; нижних чинов, служивших во все время на «Диане», пенсионом полного годового жалованья, а бывших в плену четырех матросов таким же пенсионом с позволением оставить службу, когда пожелают. Прикомандированных же из Охотска – единовременной выдачей годового жалованья. Переводчик Киселев награжден прибавкой жалованья, а курильцу Алексею за его усердие к России пожалован кортик и вместо пенсиона по 20 фунтов пороха и по 40 фунтов свинца в год.
Часть третья
Повествование о моих приключениях в плену у японцев показывает уже, сколь малы и ограниченны были способы, коими могли мы получать сведения, относящиеся до сего народа и государства. Следовательно, всякое с моей стороны извинение перед читателем в краткости и недостатке замечаний было бы излишним. Я только за нужное нахожу заметить, что большую часть наших сведений о Японии мы почерпнули из разговоров с бывшими при нас переводчиками и стражами. Но как нередко случалось, что об одном и том же предмете один из них говорил то, а другой совсем противное, то все такие рассказы оставлял я без внимания, но брал в уважение токмо такие обстоятельства, которые были одинаковым образом нам рассказаны двумя или тремя японцами в разные времена, и сии-то замечания я здесь сообщаю публике. Если бы Япония была более известна в Европе, нежели как она в самом деле есть, то, конечно, я не смел бы поместить в моей книге столь недостаточного и малоудовлетворительного описания сего удивительного государства, но при нынешних сведениях, какие мы имеем о японцах, всякое известие о них, вероятно, будет благосклонно принято просвещенной частью общества.
Географическое положение японских владений относительно к равноденственной линии соответствует положению земель, лежащих между южными провинциями Франции и полуденною частью Марокской империи в нашей стране света; а по долготе средина их лежит с лишком на 100 градусов восточнее Петербурга или в таком отношении, что там солнце восходит семью часами ранее, нежели в Петербурге.
Владения японские состоят из островов, из коих величайший и главнейший есть остров Нифон, коего самая большая длина простирается от юго-запада к северо-востоку на 1300 верст, а самая большая ширина составляет около 260 верст; к северу от сего острова, в небольшом расстоянии, находится 22-й Курильский остров Матмай, или Матсмай, имеющий в окружности до 1400 верст. А севернее Матсмая находится остров Сахалин, которого только южная половина принадлежит японцам, а другая зависит от китайцев, и еще три Курильские острова: Кунашир, Чикотан и Итуруп, занятые японцами. По южную же сторону Нифона находятся острова Киозу и Сиконфу. Они довольно велики: первый в длину простирается с лишком на 300 верст, а последний на 200. Кроме сих осьми, так сказать, главных островов, есть еще множество других, не столь важных.
Японские владения лежат на Восточном океане против берегов Кореи, Китая и Татарии, от коих отделены они широким проливом, называемым Японским морем, а в узком его месте Корейским проливом. Пролив сей между южной частью острова Нифона и материковым берегом имеет около 140 верст ширины, и в сем месте находится самая меньшая ширина его, самая же большая ширина Японского моря простирается до 800 верст.
Сравнивая по географической широте положение японских владений с положением земель, лежащих под теми же широтами в западной части Старого Света, кажется, можно заключить, что и климат, годовые времена и воздушные перемены в сих странах сходны. Но такое заключение было бы весьма несправедливо; несходство в помянутых отношениях столь велико, что между ними нет никакого сравнения.
Например, упомяну о Матсмае, в котором я жил два года. Город сей лежит под 42° северной широты, следовательно, почти под одним градусом с Ливорно в Италии, с Билбоа в Испании и с Тулоном во Франции, но если станем сравнивать климаты сих мест, то увидим, что в европейских странах, соответствующих по географическому положению Матсмаю, жители не знают, что такое мороз, а видят снег только на вершинах высоких гор, а в Матсмае замерзают озера и пруды, и снег лежит на равнинах и на низменных местах с ноября по апрель и притом выпадает в таком количестве, как у нас в Петербурге. Морозов жестоких хотя здесь и не бывает, но, судя примерно, можно положить, что иногда они простираются до 15° Реомюрова термометра. Летом же в европейских местах, под одной широтой с Матсмаем лежащих, почти беспрерывно продолжаются ясные дни и жары при тихой погоде, а в Матсмае по крайней мере два дня в неделю бывают проливные дожди, пасмурные погоды и весьма часто крепкие ветры, а туманы почти беспрестанно. Там свободно на открытом воздухе растут апельсины, лимоны, фиги и другие свойственные теплым странам плоды, а здесь яблоки, груши, персики и виноград не достигают полной своей зрелости.
На острове Нифоне, главном и величайшем из японских владений, я сам не был, но слышал от японцев, что в столичном их городе, лежащем в широте 36°, иногда по ночам в зимние месяцы выпадает снег на дюйм и более, который хотя на другой же день сойдет, но со всем тем, если мы сравним, что город сей в одной широте с Малагой в Испании, то уверимся, что климат в восточных странах Старого Света несравненно холоднее, нежели в западных.
Японцы нас уверяли, что в южной стороне Сахалина, находящейся под 47° широты, часто во все лето земля не более как только на полфута оттаивает. Если возьмем теперь в сравнение места в Европе, соответствующие сей широте, которые будут около Лиона во Франции, то увидим, сколь различны климаты там и здесь. Показания японцев должны быть справедливы, ибо мы сами в половине мая встретили большие поля льдов у Курильского острова Расшуа в широте 47°45'. А в сие время года и у нас в Финском заливе под широтою 60° уже не видать льда. Несмотря на то что здесь тесные пределы вод не позволяют волнам ломать льдов, исчезают они более от действия солнечных лучей; там же, напротив того, волнение океана могло бы скорее их истребить, если бы солнце действовало с такой же силой, как здесь.
Причина столь великого несходства в климатах заключается в местных положениях. Японские владения лежат на Восточном океане, который может, по справедливости, назваться царством туманов; в летние месяцы на сем море часто бывают по три и по четыре дня сряду беспрестанные туманы, и редкий день проходит, чтоб несколько часов не было пасмурности, дождя или настоящего тумана, а совершенно ясные дни столько же редко летом случаются, как у нас на Западном океане туманы. Зимой хотя и чаще встречаются хорошие погоды, но со всем тем редкая неделя проходит, чтоб не было два или три дня пасмурных, а сие самое есть причиною, что туманы и пасмурность, охлаждая воздух, сообщают ему сырость и влагу и препятствуют солнечным лучам с такой силой действовать на землю, как в других странах, под ясным небом находящихся.
К сему присовокупить должно, что вся северная часть острова Нифона, Матсмай и Сахалин усеяны превысокими горами, из коих вершины некоторых по большей части скрываются в облаках: от сего происходит, что ветры, с сих гор дующие, приносят с собой, судя по времени года, необычайную стужу. Еще надлежит заметить, что японские земли отделены от материка Азии проливом, имеющим самой большой ширины своей не свыше 800 верст, и что маньчжурские земли и татарские, которые составляют восточные страны Азии, лежащие против северных японских владений, не что иное суть как обширные пустыни, покрытые горами и множеством вод, с коих дующие ветры всегда, даже и летом, бывают чрезвычайно холодны. Сии три причины делают столь великую разность в климате земель, лежащих на восточной стороне Старого Света и на западной под одним и тем же градусом географической широты.
Во всех книгах, писанных европейцами о Японии, упоминается, откуда жители сего государства производят свое начало; но мнения их о своем происхождении основаны на баснословии и ложных преданиях, в чем согласны многие благоразумные люди и из самих японцев. Например, они сами смеются над басней, будто бы триста непорочных юношей и столько же невинных девиц, посланных на остров Нифон одним из китайских государей под руководством врача для собирания растений, из коих можно было бы составить питье, дающее бессмертие, населили Японию. Другие подобные сей сказки также не больше уважаются здравомыслящими японцами. Переводчик наш Теске и ученый, при нас бывший, часто смеялись в разговорах наших насчет легковерия своих соотечественников касательно происхождения их.