Записки капитана флота Головнин Василий
Между тем некоторые из моих товарищей также проснулись; их вздохи, стоны и взывания к Богу еще более меня растрогали. Тогда я уже позабыл свое состояние – так точно, как бы я наслаждался совершенным счастьем, а сожалел единственно об них. В таком положении я простоял более часа, наконец чрезвычайный холод заставил меня искать убежища в шалаше, где я опять лег, но уже более глаз сомкнуть не мог.
На рассвете 26 апреля мы встали, развели огонь, сварили опять черемши и щавелю для завтрака, поели и пошли в путь. Этим утром мы решились не идти уже далее по горам, а нашедши речку, текущую к западу, стараться по ней выйти на морской берег и по берегу идти к северу, изыскивая случай овладеть судном или лодкой.
Приняв такое намерение, спустились мы с хребта в преглубокую лощину, в которой и нашли точно такую реку, какую желали, почему, не поднимаясь на горы, пошли берегом вниз по реке к западу, но путь наш и тут был немногим легче того, какой мы имели, идучи горами.
Река сия текла местами на немалое расстояние в узких ущелинах между каменистыми горами с великим стремлением, почему в таких местах мы принуждены были пробираться с пребольшим трудом и опасностью, ибо малейшая неосторожность или нечаянность угрожала нам падением в воду, быстрина коей увлекла бы нас и избила между каменьями. Притом мы каждые четверть часа, и чаще еще, должны были переходить реку вброд с одного берега на другой. Избегая утесистых берегов, по которым идти нельзя, а выбирая ровные, мы всегда старались переходить там, где течение реки не столь быстро, но иногда по необходимости переходили в таких местах, что едва с помощью палки могли держаться против стремления воды. Глубина же ее была неодинакова: местами до колена, а инде и по пояс.
Когда мы прошли немного далее к западу, то начали нам попадаться по берегу пустые хижины, в коих летом живут дровосеки и вьгжигатели угольев. Мы искали в них съестных припасов, но ничего такого тут не было, а нашли старый топор и долото, покрытые ржавчиной, и две чашечки под лаком, которые и взяли с собой. День был ясный, и солнце сияло очень ярко, почему прежде, нежели скрылось оно за горы, мы расположились ночевать в одной хижине, при которой была угольная печь, с намерением высушить на солнце свое платье, замоченное при переходе через реку. Огня же большого для сего мы развести не смели, чтобы не подать оным знака о себе японцам. Мы имели только небольшой огонь, на котором сварили черемшу, купырья и щавель, собранные на пути. Высушив платье, легли мы спать в хижине, которая не имела половины крыши, почему мы спали под чистым небом. Ночь была холодная, но нас холод мало беспокоил, ибо мы легли на солому и ею же оделись.
Поутру 27 апреля, окончив обыкновенный наш завтрак, пошли мы далее вниз по реке, но, пройдя часа два, увидели хижину, из которой шел дым. Мы не находили никакой пользы сделать насилие бедным жителям, а показаться им и оставить их было опасно, дабы они не дали знать об нас посланным за нами в погоню, почему мы, поднявшись на гору, покрытую лесом, пошли по косогору к западу. Потом спустились в лощину по найденной нами тропинке, где у ручья в половине дня поели немного бобов и пшена и стали по той же тропинке подниматься на гору.
Поднявшись, увидели мы через другие, меньшие горы море, но все оные, как и та, на которой мы находились, были совершенно голы, не росло на них ни кустарника, ни высокой травы. Впрочем, все они были, так сказать, исчерчены дорожками в разных направлениях. День же был столь ясен, что, стоя на одной горе, можно даже было видеть собаку, бегущую по тропинке на другой, следовательно, нам тут идти было опасно: японцы могли издали по числу и даже по росту нашему угадать, кто мы таковы. Но, с другой стороны, нам жаль было терять время даром. Мы хотели к вечеру, подойдя вплоть к морскому берегу, отдохнуть немного, а в ночь пуститься вдоль его, почему мы решились идти согнувшись и в некотором расстоянии один от другого, примечая во все стороны, не покажутся ли люди. Таким образом шли мы с час и спустились на другую небольшую гору, но тут идти было очень опасно, ибо даже и с берега, где у японцев лежит большая дорога, нас могли приметить, почему мы легли на траве и советовались, что нам предпринять.
В самое это время вдруг показался конный отряд, ехавший прямо к нам по тропинке. Мы тотчас ползком спустились в лощину и засели в кусты, которыми обе ее стороны были покрыты. Конные проехали, не приметив нас. Тут мы увидели, сколь было неблагоразумно идти нам по горам, ибо если бы в это время, когда они вдруг въехали на гору, мы не лежали, а шли, то нам нельзя было не открыть себя им, и они бы тотчас нас настигли. По лощине, в которую мы спустились, тек небольшой ручей, дно его было грязно и наполнено сгнившими кореньями и листьями. Разрывая оные, мы находили в тине небольших раков в полдюйма величиной. Вид их был весьма отвратителен, но мы ели сих насекомых как какое-нибудь лакомство.
Просидев около часа в лощине, мы согласились идти по ней (ибо она вела к морскому берегу прямо), пока есть кусты по сторонам ее или покуда не увидим ясно со дна оной дорожек на горах. Таким образом мы шли более часа; напоследок пришли в такое место, которое видно было с разных дорог, по горам лежащих, почему мы засели в мелкий лес, в котором также много было горного тростнику. Тут мы нашли прекрасные молодые деревья, из коих сделали себе копья, на которые насадили ножи и долото, а другие просто заострили; один же из матросов был вооружен найденным в хижине топором.
Пока мы занимались сим делом, вдруг услышали голоса приближающихся к нам людей. Они прошли по другой стороне лощины близко нас, и господин Хлебников их видел, но они нас не приметили, однако это были не за нами посланные, а рабочие люди, потому что женщины между ними находились.
Перед сумерками мы пошли далее, и когда настала ночь, мы вышли на морской берег и пошли по нему к северу, но, не пройдя и версты, вдруг очутились подле самого селения, стоявшего при высоком утесе, почему мы и не приметили оного прежде. Сначала мы остановились и опасались идти селением, полагая, что в нем есть караул, но как на утес подниматься было высоко и трудно, то и решились мы во что бы то ни стало пуститься прямо. Нам удалось пройти селение без малейшего препятствия, мы никого не видали, и на нас даже собаки не лаяли. Мы еще остановились для осмотра попавшихся нам двух лодок: они были очень хороши, только малы. Потому и пошли мы далее в надежде со временем сыскать удобнейшие для нашего намерения суда.
В каком расстоянии от города мы вышли на берег, рассчитать было невозможно, ибо, поднимаясь беспрестанно с горы на гору и поворачивая то в ту сторону, то в другую, иногда и назад идучи, мы весьма мало подавались вперед, а во все направления исходили очень большое расстояние. Но как, сверх того, шли мы по причине местного положения не всегда с одинаковой скоростью, то о перейденном расстоянии не было способа сделать никакого заключения, а потому я и не упоминаю об оном. Но, судя по положению двух небольших необитаемых островов, которые мы увидели, выйдя на берег, и кои прежде видали из Матсмая, мы весьма мало удалились от сего города, и, верно, не более двадцати пяти верст.
Случай сей был для нас весьма приятен: мы уверились, что не всякое селение и суда в оном японцы караулят. В продолжение ночи прошли мы еще несколько селений так же смело, как и первое, видели подле них лодки, но ни одной не находили для нас годной.
Впрочем, дорога наша по берегу не так-то была легка, как мы сначала предполагали, ибо между горами и берегом была высокая равнина, весьма часто пересекаемая глубокими оврагами, в некоторых из коих текут из гор к морю речки и ручьи, а там, где крутые каменистые утесы, встречающиеся здесь очень часто, препятствуют идти подле самой воды, дорога поднимается с берегу на равнину и идет через помянутые овраги, спуски и подъемы с коих круты и часто для облегчения идут излучинами по весьма узким тропинкам. Посему мы часто их теряли, а особливо спустившись в лощины, которые обыкновенно были усеяны мелкими каменьями или песком. Мы уже не видали дороги и не знали, в котором месте настоящий подъем на другой стороне, и потому принуждены были по часу и более искать дороги, а иногда, не быв в состоянии найти оную, должны были в темноте карабкаться наверх в таком крутом месте, что с величайшим трудом и крайней опасностью едва могли достигать вершины. Нередко также случалось, что, идучи песком по низменному берегу, мы проходили настоящий подъем на равнину, а идучи вперед и не зная, что там есть, встречали непроходимые утесы и каменья, почему или ворочались назад, или карабкались наверх с беспрестанной опасностью сломить себе шею.
Перед рассветом 28 апреля стали мы подниматься в горы, чтобы на день спрятаться. Когда уже рассвело, мы находились на высокой, почти совсем голой горе, не имея места, где нам скрыться. Напоследок нашли мы при ее вершине к оврагу небольшой приступок, на котором было несколько маленьких кустиков. Тогда мы, наломав в разных местах по горе прутьев из кустов, воткнули их тут же и за ними сели. К несчастью нашему, на этих горах снега уже не было, да и воды достать было невозможно, почему нас ужасным образом мучила жажда.
На другой стороне оврага, против того места, где мы сидели, шла дорога в лес, по которой взад и вперед несколько раз проезжали люди с вьючными лошадьми. Мы их весьма хорошо видели и даже могли бы узнать в лицо, если бы они нам были знакомы, но они нас не приметили, впрочем, могли бы увидеть, если бы кто из них пристально посмотрел в нашу сторону.
Во весь сей день мы занимались работой: сшили два паруса из свои рубашек и приготовили из взятых с собою веревок и из лоскутьев бумажной материи, свитых веревками, все нужные к ним снасти.
От того места, где мы сидели, близко было одно селение, которое мы видели. К вечеру мы приметили, что одно из судов, шедших вдоль берега, подошло к сему селению и стало на якорь. Мы тотчас решились в сию ночь напасть на него, если ветер будет благоприятствовать, почему по захождении солнца спустились с горы к морскому берегу и пошли назад к помянутому селению.
Подойдя, мы услышали необыкновенный шум, происходивший от многих голосов с того судна. Мы сели с намерением дождаться глубокой ночи, а тогда уже сделать нападение, но скоро увидели, что судно снималось с якоря и люди на оном шумели, работая; тогда нечего было терять времени, и мы пошли опять вперед по берегу. В сию ночь мы терпели более трудов, нежели в первую, ибо овраги встречали чаще, и они были выше, а притом во многих лощинах принуждены мы были переходить реки вброд.
Около полуночи пришли мы к чрезвычайно большому селению. Сначала вошли мы в улицу и хотели пройти сквозь оное прямо, но, приметив, сколь оно велико, и услышав, что в средине оного караульные били часы, по японскому обыкновению, дощечками, принуждены были обойти кругом. При сем селении огороды занимали такое пространство, что мы никак не могли их миновать, а идучи ими, оставили следы свои, которые, по одной величине их, уже были слишком приметны. По непривычке носить японскую обувь мы просили, чтобы нам дали кожи, а один из матросов, быв сапожником, мог сшить нам сапоги. Японцы дали нам тюленьи кожи на голенища, а кожу с медвежьих голов на подошвы. Из сего материала Симонов сшил нам сапоги, или, лучше сказать, бахилы, по-сибирски торбасами называемые. Они были чрезвычайно велики, и след ног матросов наших, обутых в такие сапоги, конечно, был более нежели вдвое против японских следов, и так нельзя, чтобы они, увидев наши следы, не догадались, чьи они.
По берегу в разных местах видели мы большие огни. Сначала нам было неизвестно, что они значат. Мы думали, что по берегу расставлены пикеты, которые их жгут, но скоро после увидели, что это были маяки на выдавшихся в море мысах для судов, которые тогда проходили, ибо коль скоро на проходившем мыс судне показывались фонари, то и на мысу в то же время огонь зажигали.
На заре 29 апреля стали мы подниматься в горы для дневанья. Когда совсем рассвело, мы были на вершине высокой голой горы, где, однако, не было для нас убежища, ибо во всех направлениях кругом мы видели тропинки, по которым жители из разных селений в лес ходят, почему спустились мы на другую сторону в глубокую, покрытую лесом лощину, на дне коей тек ручей. Мы тут расположились в безопасном месте и развели огонь, чтоб обсушиться и обогреться, ибо день был отменно холодный и ветреный. А притом набрали черемши, дегильев и баршовнику, которые сварили и поели, только не весьма с хорошим аппетитом, ибо трава да трава без всякой другой пищи, кроме горсточки бобов или пшена, слишком нам наскучила и даже сделалась отвратительною, так что я, с моей стороны, вовсе потерял позыв на еду, но пил почти беспрестанно, когда вода попадалась.
Теперь мы начали помышлять, как бы прежде нападения на судно снабдить себя съестными припасами да забраться в какое-нибудь безопасное в лесу место, построить там шалаш и поправить немного свои силы, ибо мы почти вовсе их потеряли, как по недостатку пищи, так и по чрезмерно трудным переходам.
К несчастью нашему, горы на большое расстояние от берега были оголены совершенно, а селения попадались нам почти на каждых трех верстах, из коих днем люди беспрестанно ходят по горам в лес, а потому близко берега в дневное время мы не имели никакого способа укрыться, но должны были перед рассветом тащиться по горам несколько верст в лес, а к ночи опять той же утомительной дорогой выходить на берег, так что, достигнув только берега, мы были уже изнурены и едва могли идти.
Выбирая способы снабдить себя пищей, мы не хотели без крайности употреблять силу, чтоб тем не раздражить еще более японцев и не заставить их увеличить надзор и стражу при судах. Завладеть судном был наш главный предмет, ибо мы знали, что их суда всегда бывают хорошо снабжены съестными припасами и пресной водой. В ожидании же удобного для сего случая мы решились, проходя селениями, искать вешала, на коих японцы вялят и сушат рыбу, или стараться поймать в поле лошадь или две и увести их в лес, где, достигнув безопасного места, убить и кормиться до времени лошадиным мясом.
По закате солнца мы поднялись в поход и, достигнув морского берега, пошли вдоль оного, встречая прежние трудности, а в некоторых отношениях еще и более, ибо овраги становились круче и выше, реки в лощинах стали попадаться чаще, а притом текли они с чрезвычайной быстротой и были в глубину местами в пояс. И сверх всего этого, шел сильный дождь, который, вымочив нас, препятствовал еще и отдыхать на траве.
В сию ночь случилось с нами два происшествия, заслуживающих примечания. Первое: идучи вдоль берега подле самой воды, увидели мы перед собою недалеко огонь, но когда приблизились к оному, вдруг он исчез. Тут, где он показался, мы встретили утес чрезвычайной высоты, но ни пещеры, ни хижины никакой не нашли и не знали, откуда сей огонь происходил, или это был только призрак. На утес поднялись мы с превеликим трудом и после, пройдя небольшое расстояние, спустились в весьма глубокую лощину, и когда из нее поднялись на равнину по крутой, излучистой и скользкой тропинке, повстречалось с нами второе происшествие, крайне неприятное и весьма много нас огорчившее.
Господин Хлебников поскользнулся и покатился в овраг, на несколько минут он задержался, но после опять покатился ниже; тогда мы ничего не могли слышать, что с ним сделалось. На вопросы наши, произносимые обыкновенным голосом, он не отвечал, а кричать было невозможно, ибо в обе стороны от нас недалеко были селения. Ночь была столь темна, что в десяти шагах предметы не были видны.
Мы вздумали связать все наши кушаки вместе, к одному концу их привязали Васильева, который и стал спускаться в овраг, куда упал господин Хлебников, а мы сели и, держа кушаки крепко, понемногу выпускали их. Наконец, выпустив все оные, принуждены были опять вытащить его. Васильев нам сказал, что он опускался низко, но далеко ли еще простирается эта пропасть в глубину, увидеть никак не мог. Он кликал господина Хлебникова, но ответа не получил.
Таким образом, мы решились ждать рассвета, а тогда одному из нас спуститься в овраг и посмотреть, жив ли господин Хлебников и в каком он состоянии. В такой мучительной неизвестности об одном из самых полезных наших товарищей пробыли мы часа два, наконец услышали в траве шорох, а потом, к неизъяснимому нашему удовольствию, увидели, что это был господин Хлебников. Он нам сказал, что, упав в рытвину, катился он несколько сажен вниз, потом на несколько минут задержался, но, покушаясь подниматься и не видя ничего около себя, опять покатился. Наконец сажени на четыре перпендикулярной высоты упал в лощину, но, к счастью, не на каменья, однако жестоко ушибся, после встал и, карабкаясь кое-как, достиг того места, где мы его ожидали. Отдохнув немного, он опять пошел с нами, хотя и чувствовал боль в разных частях тела.
Я и теперь без ужаса не могу помыслить, на какие страшные утесы мы иногда поднимались и в какие пропасти часто принуждены были спускаться. Ныне ни за какие миллионы я и днем не полез бы по таким местам. Иногда, поднимаясь на превысокий утес, имея под собою каменья, хватались мы за какой-нибудь прут, выросший в расщелинах горы, не зная, крепок ли его корень или не иссох ли он сам, так что если бы он выдернулся, то державшийся за него вмиг полетел бы вниз и о каменья разбился бы вдребезги. А часто становились мы на высунувшиеся из утеса каменья, которые даже шатались, но Бог был столь к нам милостив, что, кроме сего случая с господином Хлебниковым, никто из нас не упал.
Здесь надобно сказать, что отчаянное наше положение заставляло нас забывать все опасности или, лучше сказать, пренебрегать ими: мы лазили по пропастям, нимало не помышляя ни о смерти, ни о какой опасности, и так равнодушно, как бы шли по самому безопасному месту. Я только желал, чтоб в случае, если упаду, удар был решителен, дабы не мучиться нисколько от боли.
Перед рассветом 30 апреля по обыкновению нашему стали мы подниматься на горы и забрались в частый мелкий лес, где и засели недалеко от дороги, почему и огня нам нельзя было иметь, а нужно было бы, ибо мы все были мокры, да и тогда дождь шел. И так мы легли рядом вплоть друг к другу и оделись нашими парусами. В продолжение дня товарищи мои немного поели из бывшей у них провизии, но я вовсе потерял аппетит, а жажда только меня мучила ужасным образом.
При наступлении ночи мы вышли опять на берег и пошли далее. Во всех селениях, коими мы проходили, не видали мы ни одной лодки, подходящей для нашего предприятия, и, к несчастию нашему, осматривали вешала, но рыбы на них не было; надобно думать, что тогда лов ей не начинался еще, или на ночь японцы рыбу снимают. В поле видели мы лошадей и пытались ловить, но нашли их столь пугливыми и осторожными, что никак ни одной поймать не могли.
Однажды в сию ночь подошли мы к крутому спуску с равнины на морской берег и, спустившись до половины, приметили, что спуск вел нас в самое селение. Продолжая идти, мы сбились с тропинки и, приняв в темноте накладенную стогом вплоть к горе солому за отлогость спуска, взошли на оную и, покатившись с нею вместе, вдруг очутились подле дома на гумне. Тут бросились на нас собаки, но мы, поправясь, продолжали свой путь. Видели двух человек с фонарями, которые, конечно, должны были нас приметить.
Жажда нас всех до такой степени мучила, что мы не пропускали ни одной речки, ни одного ручья, чтоб не напиться, но всякий раз, когда я пил воду, то в ту же минуту после начинало меня тошнить. Настоящей рвоты не было, а беспрестанно шла слюна, и через четверть часа после опять делался сильный позыв на питье, так что даже журчанье ручейка впереди делало некоторое удовольствие и заставляло удвоить шаг, чтоб поскорее напиться, но тотчас после снова делалась тошнота. Таким образом, встречая часто воду, я беспрестанно пил и мучился позывом на рвоту, но есть мне совсем не хотелось. В это время у всех нас изнутри происходил отвратительный запах, который самим нам был несносен.
1 мая мы дневали на косогоре при береге реки в густом лесу подле самого селения, находившегося на песчаном мысу у моря. Из лесу видели мы многих конных и пеших, переходивших вброд чрез реку, и подле нас близко по дороге ходили люди, и потому принуждены мы были просидеть целый день без огня, а когда наступила ночь, то пошли мы в путь. Встретив несколько человек с огнями, мы прижались к деревьям и пропустили их; они скоро воротились, тогда и мы пошли. Подойдя к селению, услышали мы, что там обходные били часы: это означало, что тут была военная команда, а как ночь не довольно еще стемнела и они могли нас увидеть, то решились мы подождать.
Между тем увидели подле самого селения на лугу лошадь, привязанную на аркане. Мы хотели ее взять, завести подалее в лес и убить, на сей конец уже и аркан отрезали, но вдруг вскочил жеребенок. Тогда мы узнали, что лошадь эта была кобыла, и ее жеребенок, бегая кругом, стал очень громко ржать. Поймать же его мы никак не могли, а потому, опасаясь, чтобы по ржанию его японцы нас не настигли, мы принуждены были оставить кобылу. После хотели было надоить от нее в чайник молока, которое послужило бы нам к большому облегчению, но она подошедшему к ней матросу дала было такого толчка, что мы потеряли охоту к молоку.
Когда ночь сделалась уже темна, мы пошли мимо селения в нескольких шагах от оного подле самого берега, и когда поравнялись против средины селения, бросились на нас собаки. Опасаясь, чтобы они лаем своим не обратили внимание караульных, которые тотчас приметили бы нас (ибо мы шли по берегу, а они, смотря из селения к чистому месту на воде, непременно должны были бы нас увидеть), мы принуждены были сесть на берегу за высокой песчаной насыпью. Коль скоро мы сели, то собаки остановились, смотрели на нас и ворчали, но лишь только мы вставали с места, чтобы идти, то они тотчас бросались на нас, начинали лаять и заставляли опять садиться. Таким образом, принуждены мы были более получаса просидеть на одном месте, пока собаки не удалились; тогда мы встали и прошли селение без всякой помехи.
После сего прошли мы еще несколько селений, при одном из коих увидели стоящую у берега на воде лодку, а подле оной на берегу была палатка наподобие будки. Мы хотели рассмотреть, что это за лодка, но матрос Шкаев, желая нетерпеливо узнать, нет ли в палатке чего-нибудь съестного, просунул туда руку и схватил невзначай за лицо спавшего там человека, который в ту же секунду громко закричал. Опасаясь, чтоб из селения на нас не напали, и не зная точно, могла ли лодка всех нас вместить, мы тотчас удалились и легли за каменья, а потом двое из нас подошли потихоньку высмотреть лодку, но, увидев, что человек на ней ходил и озирался во все стороны, мы сочли за нужное оставить его и пошли далее вдоль селения.
Не пройдя еще оного, нашли мы несколько больших лодок, затащенных на бугор к самым домам. Мы их осмотрели и нашли, что они были очень удобны для нас, но стояли от воды так далеко, что спустить их мы не имели никакого способа, почему и принуждены были продолжать путь далее. Скоро после сего нашли мы на пустом берегу большую лодку, стоявшую под крышей, в которой, кроме парусов (но паруса у нас были свои), был весь нужный снаряд, даже ведерки, в которые могли бы мы запасти пресную воду. В это время и ветер нам благоприятствовал, но, к несчастию нашему, лодка сия стояла боком к воде, следовательно, для спуска оной надлежало прежде ее поворотить, для чего у нас недоставало сил. Впрочем, если бы она стояла к морю носом или кормой, то мы ее спустили бы и, в первом доме ближнего селения отбив силой несколько съестных припасов, пустились бы в море. Но как спустить лодку возможности не было, то мы, взяв из нее одну лейку, чтоб доставать и пить ею воду, пошли далее, а на заре, по обыкновению нашему, стали подниматься на дневанье в горы.
День наступил, но мы еще были на голой горе, на которой находилось несколько мелких кустов, кругом же нас были везде тропинки. По берегу видели мы селения, а густой лес, где бы нам можно было скрыться, находился от нас в таком расстоянии, что мы долго достигнуть до него не могли, почему и решились по необходимости сесть между кустами в том месте, где мы были при наступлении дня.
День был ясный, почему мы стали просушивать свое платье, а между тем составляли новый план нашим действиям: мы видели, что, не употребив силы, невозможно нам будет получить съестных припасов, а учинив это и оставшись на берегу, могли мы лишь только понудить японцев увеличить осторожность свою и расставить караулы по берегам. Завладеть же подходящим для нашего предприятия судном едва ли могли скоро сыскать случай, почему и стали мы помышлять, нельзя ли взять две рыбацкие лодки, каковых по берегу везде было много, и переехать на небольшой, покрытый лесом остров, находившийся от берега верстах в двадцати пяти или тридцати[55], на котором, как то мы прежде еще в Матсмае слышали от японцев, нет жителей.
Там могли мы сделать порядочный шалаш и держать огонь когда угодно. Притом можно было без всякой опасности ходить днем по берегу и сбирать раковины и разные морские растения, употребляемые в пищу. Таким образом, имели бы мы средство долго жить в ожидании случая напасть в тихую погоду на какую-нибудь идущую с грузом лодку, ибо в течение трех дней, когда мы имели в виду сей остров, замечено нами, что все суда и лодки, шедшие в обе стороны вдоль берега, проходили между сим островом и берегом Матсмая, и, как казалось, гораздо ближе к острову. Потому мы и думали во время тишины морской, какая здесь по вечерам часто летом бывает, буде случится в виду лодка, выехать и напасть на оную. Если же сего не удастся скоро сделать, то уже летом, когда ветры бывают тише и дуют почти беспрестанно с восточной стороны, пуститься в тех же рыбацких лодках на Татарский берег, отстоящий от Матсмая в четырехстах верстах.
Но в то самое время, когда мы занимались изобретением способов к нашему спасению, судьба готовила нам другую участь. Мы увидели, что люди стали ходить кругом нас по тропинкам, хотя нас они и не примечали. Однако напоследок господин Хлебников увидел, что в некотором расстоянии от нас на высоком холме стояла женщина, которая, часто посматривая к нам, поворачивалась во все стороны и махала рукой, сзывая людей. Мы тотчас догадались, что она нас видит и, верно, делает знаки поселянам, почему и стали спускаться в лощину, чтобы пробраться по оной к лесу. Но не успели мы сойти на самый низ оной, как вдруг лощину сию с обеих сторон окружили люди, прибежавшие и приехавшие верхами; они подняли страшный крик.
Я и Макаров пошли в мелкие кусты и скоро от них скрылись. Но из кустов далее идти нам было невозможно, почему мы тут легли, ожидая своих товарищей и высматривая, сколько было тут поселян и чем они вооружены. Но, к великому нашему удивлению, увидели вместо поселян несколько десятков солдат под командою одного офицера, бывшего на лошади; кроме сабель и кинжалов, они все были вооружены ружьями и стрелами. Они уже успели окружить наших четырех товарищей, которые принуждены были сдаться. Мы из кустов видели, как японцы им связали руки назад, спрашивали об нас и повели к морскому берегу.
Народ же между тем сбегался, и японцы принялись искать нас двоих. Тогда Макаров меня спросил, что мы двое будем делать. Я ему сказал: «Может быть, до ночи японцы нас не сыщут, тогда мы проберемся к морскому берегу, спустим рыбацкую лодку и уедем на остров, а потом на Татарский берег».
Но где паруса наши, чайник, огнива, большие ножи? Это все было у наших товарищей и попалось к японцам, а у нас осталось только по рогатине: у меня с долотом, а у Макарова с ножом. Однако, несмотря на сие, я предложил моему товарищу, если мы освободимся от японцев, поискать на берегу рыбацкую хижину и силой получить все нам нужное; он на сие согласился.
Мы сидели, прижавшись, в кустах, сквозь ветви коих видели солдат и поселян, бегавших по обеим сторонам лощины и нас искавших. Наконец четыре человека из них – двое с саблями, а двое с копьями – спустились в лощину и пошли вдоль оной прямо к нам, а прочие по сторонам лощины шли рядом с ними, держа ружья и стрелы в руках. Те четверо, которые шли к нам, каждый куст, в котором и собака с трудом могла бы скрыться, ощупывали концом копья, а потом приближались к нему.
Когда они были уже близко нас, то Макаров, увидев, что я взял в руки свою рогатину, стал со слезами меня просить, чтобы я не защищался и не убил кого из японцев, говоря, что в таком случае я погублю всех своих товарищей, но, отдавшись, могу спасти их, сказав японцам, что я как начальник приказал им уйти со мной, и что они не послушать меня не смели, опасаясь наказания в России, буде бы когда-нибудь мы туда возвратились. Слова сии, касающиеся до спасения моих товарищей, произвели надо мной такое действие, что я в ту же минуту, воткнув в землю мое копье, вышел вдруг из куста к японцам, а за мной и Макаров.
Явление такое заставило их шага два отступить назад; но, увидев, что у нас не было ничего в руках, они к нам смело подошли, взяли нас, завязали слабо руки назад и повели к морскому берегу в селение. Впрочем, не делали никаких обид или ругательств, но, напротив того, приметив, что я хромал и не мог без большой боли ступать ногою, двое из них взяли меня под руки и помогали подниматься на горы и вообще пособляли идти трудными местами. В селении привели нас в дом, где были уже наши товарищи, с которыми и нас посадили.
Тут дали нам саги и накормили сарацинской кашей, солеными сельдями и редькой, а после напоили чаем. Потом развязали нам руки и связали их иначе – напереди, весьма слабо, совсем не с такой жестокостью, как в Кунашире. Пробыв с час в сем селении, повели нас по берегу в Матсмай за крепким конвоем. Тут приметили мы, что по следам нашим на берегу, где мы шли ночью, японцы ставили тычинки, а где мы поднимались в горы, там они след наш теряли, но после на песке по морскому берегу опять находили. Это показывало, что они за нами беспрестанно следовали, но напасть на нас не хотели, вероятно, опасаясь, чтоб мы, защищая себя, многих из них не перебили, а может быть, и по другим причинам. После мы слышали от самих японцев, что они шли по нашим следам в ночное время и часто нас видали. Рассказывая нам о сем, они показывали, как мы останавливались, пили воду и прочее, но почему не покушались они нас поймать, мы от них не слыхали.
Когда мы проходили селения, то весь народ сбирался смотреть нас. Но, к чести японцев, и теперь должно сказать, что никто из них не делал нам никаких обид и насмешек, а смотрели на нас все с видом сожаления; из женщин же некоторые, подавая нам пить или есть, смотря на нас, плакали. Вот чувствования народа, который некоторые просвещенные европейцы называют варварским! Впрочем, конвойный наш начальник обходился с нами суровее, нежели как прежде японские чиновники делывали. Например, мы шли беспрестанно пешком, хотя мог бы он дать нам верховых лошадей; чрез ручьи и речки не переносили нас, как то прежде бывало, а мы сами должны были переходить вброд; от дождя не закрывали зонтиками, а накинули на нас рогожи и вели нас целые сутки, останавливаясь только в некоторых селениях не более как на полчаса, в которое время давали нам сарацинскую кашу, сушеные раковины или вяленые сельди, а иногда чай без сахара.
Мы устали чрезвычайно, а особливо я. Боль в ноге препятствовала мне скоро идти, почему японский чиновник, управлявший нашим конвоем, велел, чтоб два человека, чередуясь, вели меня под руки; приказание сие японцы исполняли с величайшей точностью. Когда мы на дороге просили пить, то они тотчас у первого ручья останавливались и удовлетворяли нашей просьбе.
В продолжение ночи (которая была очень темна) вели нас с чрезвычайной осторожностью: перед каждым из нас несли по фонарю, перед японскими чиновниками тоже. Мы шли один за другим в линии. Впереди и назади шли люди с фонарями, а на крутых спусках и подъемах бежало впереди нас множество назначенных из ближних селений для препровождения нашего поселян, из коих каждый нес с собой по большому пуку соломы, которую, раскладывая при опасных местах, они по приближении нашем зажигали, отчего все такие места проходили мы, как днем. Если бы кто из европейцев посмотрел издали на порядок нашего шествия в продолжение ночи, то подумал бы, что сопровождают церемониально тело какого-нибудь знаменитого человека.
На другой день (3 мая) около полудня в расстоянии верст десяти от Матсмая в одном небольшом селении встретили нас один из числа первых здешних чиновников и переводчик Теске с отрядом императорских солдат. Тут мы остановились. Встретивший нас чиновник ничего нам не говорил и смотрел на нас, не показывая ни малейшего знака своего гнева или досады, а Теске упрекал нас с сердцем, что мы ушли, и стал обыскивать. Но когда кто-то из матросов сказал ему, что обыскивать нас не нужно, ибо у нас ничего нет, то он отвечал: «Знаю, что ничего нет, но японский закон того требует».
В сем селении начальствовавший взявшим нас отрядом офицер и все его подчиненные оделись в парадное платье, но как тогда шел дождь, то на время они надели епанчи, а подойдя к самому городу, остановились, епанчи скинули и, устроив весь наш конвой в должный порядок, пошли в город чрезвычайно тихими шагами при стечении великого множества народа. Все зрители были по причине дождя под зонтиками, что делало весьма странный вид.
Шествие наше было таким образом: два проводника из обывателей с деревянными жезлами шли впереди по обеим сторонам дороги; за ними гордо выступали несколько человек солдат один за другим с ружьями на плече; потом нас вели одного за другим, и подле каждого из нас шли по два солдата; за нами шли еще несколько солдат с ружьями, также один за другим, как и первые; наконец, ехал верхом офицер, который нас взял. Он был в богатом шелковом платье и посматривал на народ, стоявший по обеим сторонам дороги, как гордый победитель, заслуживающий неизреченную благодарность своих соотечественников!
Таким образом нас прямо повели в замок. Здесь надлежит заметить, что прежде мы хаживали в замке в шапках, но теперь в самых воротах их сняли с нас. Привели нас в прихожую перед судебным местом, где и посадили на лавки, потом дали нам сарацинской каши, соленой редьки и чаю без сахара, а наконец ввели в судебное место, куда через несколько минут привели и господина Мура с Алексеем и поставили от нас в некотором расстоянии.
Когда все чиновники собрались и сели по своим местам, тогда и губернатор вышел. На лице его не было ни малейшей перемены против прежнего, он так же казался весел, как и прежде, и не показывал никакого знака своего негодования за наш поступок. Заняв свое место, спросил он у меня с обыкновенной своей лаской, какие причины понудили нас уйти. Тут я просил переводчиков сказать ему, что, прежде ответа на его вопрос, я должен известить их, что поступку нашему я один виною, принудив других против их воли со мной уйти, а приказаний моих они опасались ослушаться, чтоб со временем, если удалось бы нам возвратиться в Россию, не отвечать за это там. И потому я просил японцев лишить меня жизни, если они хотят, а товарищам моим не делать никакого вреда. На это буньиос велел мне сказать, что если японцам нужно будет меня убить, то убьют и без моей просьбы, а если нет, то сколько бы я их ни просил, они этого не сделают. Потом повторил вопрос, зачем мы ушли.
«Затем, – сказал я, – что мы не видали ни малейших признаков к нашему освобождению, а напротив того, все показывало, что японцы никогда не хотят нас отпустить». – «Кто вам сказал это? – спросил буньиос. – Я никогда не упоминал о намерении нашем держать вас вечно здесь». – «Повеления, присланные из столицы, – отвечали мы, – как встречать русские корабли, и приготовления для сего не предвещали доброго». – «Почему вы это знаете?» – «Теске нам сказал».
Тут начал губернатор спрашивать Теске, а что именно, мы понять не могли. Теске, отвечая, бледнел и краснел.
Прежде вопросы свои губернатор делал мне, а потом спросил господина Хлебникова и матросов, по какой причине они ушли. И когда они сказали, что сделали это по моему повелению, не полагая себя вправе ослушаться своего начальника, то господин Мур, засмеявшись, сказал японцам, что это неправда, доказательством чему представлял он себя, ибо он меня не послушался, и уверял японцев, что в Европе пленные никогда из заключения не уходят. Но они, казалось, не слишком большое внимание обращали на слова господина Мура, а продолжали расспрашивать нас, каким образом мы ушли.
Они хотели знать все подробно: в котором часу мы вышли и в котором месте; каким путем шли городом (для сего заставили они нас начертить расположение нашего дома и той части города, коей мы проходили) и за городом; что в какой день делали; какие вещи и какой запас мы с собой имели. Потом спрашивали, не помогал ли кто из караульных или работников нам уйти, или не знал ли кто из японцев о таком нашем намерении. На все сии вопросы мы объявляли им настоящую истину, каким образом дело происходило.
Наконец, губернатор желал знать, с которого времени мы стали помышлять об уходе нашем и каким образом мы намерены были произвести предприятие свое в действо. При сем случае господин Мур, обратясь к матросам, сказал им, чтобы они говорили правду, как перед Богом, ибо он все уже рассказал японцам.
Мы и без сего увещания не намерены были ничего скрывать, но, рассказывая японцам о всех наших сборах и намерениях, как уйти, мы тотчас узнали по выражениям господина Мура, что хотя матросам он и советовал говорить правду, как перед Богом, но сам в объявлениях своих японцам, кажется, не слишком много помнил о Боге, ибо, рассказав им все дело точно, как оно было, прибавил только безделицу, а именно, что намерение его прежде уйти с нами было притворное, ибо он давно уже заметил, что мы сбирались спастись бегством, и потому нарочно с нами согласился, чтобы, зная все наши планы, мог не допустить нас к исполнению их или открыть об оных японцам и тем оказать губернатору услугу. Что же принадлежит до него, то он вовсе положился на милость японского государя: если он велит отпустить его в Европу, то он поедет, а если нет, то будет довольным себя почитать и в Японии.
Чрез четверть часа после сего спросил нас губернатор, кто писал письмо к нему об Алексее, когда мы сбирались сами уйти, а его оставить На сие господин Мур сказал, что он писал, но, позабыв прежнее свое объявление, прибавил, что писал оное письмо, однако не по своей воле, а по моему приказанию. Это заставило и самих японцев засмеяться. Наконец, спросил губернатор, с какой целью мы ушли.
– Чтоб возвратиться в отечество, без сомнения, – отвечали мы.
– Какими средствами намерены вы были достигнуть оного?
– Завладеть на берегу лодкой и уехать с Матсмая на наши Курильские острова или на Татарский берег.
– Но разве вы не думали, что по уходе вашем тотчас будут разосланы повеления иметь караулы при всех судах?
– Мы ожидали этого, конечно, но в продолжение некоторого времени строгость караулов могла бы ослабеть, и мы успели бы исполнить свое предприятие там, где нас и не ожидали.
– Вы прежде шли по Матсмаю и в прогулках ваших могли видеть, что остров сей состоит из высоких гор, следовательно, должны были знать, что горами далеко вам уйти было невозможно. А по берегам у нас сплошь находятся селения, в которых множество людей, они не допустили бы вас идти берегом. А потому поступок ваш не походит ли на безрассудность или ребячество?
– Однако мы шесть ночей шли вдоль берега и прошли множество селений, но нас никто не остановил. Поступок наш был отчаянный, и потому японцам он может показаться безрассудным или ребяческим, но мы не так об нем думаем, положение наше все извиняло. Мы никогда не ожидали иным средством возвратиться в свое отечество, а напротив того, имели перед глазам лишь вечную неволю и смерть в заключении и потому решились на один конец: или возвратиться в Россию, а не то умереть в лесу или погибнуть в море.
– Но зачем ходить умирать в лес или в море для сего ездить? Вы и здесь могли лишить себя жизни.
– Тогда была бы верная смерть, а притом от своих рук, но, жертвуя жизнью, чтоб достигнуть своего отечества, мы могли еще с помощью Божиею успеть в своем предприятии.
– Если бы вы возвратились в Россию, то что бы вы там сказали о японцах?
– Все то, что мы здесь видели и слышали, не прибавляя и не убавляя ничего.
– Когда бы вы возвратились в Россию без Мура, то государь ваш не похвалил бы вас за то, что вы оставили одного из своих товарищей?
– Правда, если бы господин Мур был болен и по той только причине не мог нам сопутствовать, тогда поступок наш можно было бы назвать бесчеловечным, потому что мы не подождали его выздоровления, но он добровольно пожелал остаться в Японии.
– Знали ли вы, что если бы вам удалось уйти, то губернатор и многие другие чиновники должны были бы лишиться жизни?
– Мы знали, что караульные, как то и в Европе бывает, должны были бы пострадать, но не думали, чтобы японские законы были столь жестоки и осуждали на смерть людей невинных.
Тут господин Мур сказал губернатору решительным и твердым голосом, что мы точно знали об этом японском законе, ибо он сам нам сказывал об нем.
На сие мы отвечали:
– Это правда, что господин Мур сказывал нам, будто в Японии существует такой закон, но по нашему европейскому понятию о справедливости мы не верили его словам, а думали, что господин Мур выдумал сие для того, дабы отвлечь нас от нашего намерения.
Потом губернатор спросил:
– Есть ли в Европе закон, по которому пленные должны уходить?
– Именно на сие писаного закона нет, но, не дав честного слова, уходить позволительно.
Господин Мур и тут, сделав возражение, обращал ответ наш в насмешку и уверял японцев, что этого никогда не бывает. Тщетно мы приводили ему примеры, упоминая об английском генерале Бересфорде, полковнике Паке, морском капитане Сир-Сидней-Смите и о многих других чиновных особах, которые в наши уже времена уходили из плена и тем нимало себя не обесславили. Но господин Мур притворно смеялся и уверял нас в глаза, что случаев, о коих мы говорили, никогда не бывало.
Наконец, губернатор сказал нам речь, которая по изъяснению двух наших переводчиков заключала такой смысл: «Если бы вы были японцы и ушли из-под караула, то следствия для вас были бы весьма дурны, но вы иностранцы, не знающие наших законов, притом ушли вы не с тем намерением, чтобы сделать какой-нибудь вред японцам; цель ваша была единственно достигнуть своего отечества, которое всякий человек должен любить более всего на свете, и потому я доброго моего мнения об вас не переменил; впрочем, не могу ручаться, как поступок ваш будет принят правительством, однако я буду стараться в вашу пользу так точно, как и прежде, чтоб доставить вам позволение возвратиться в Россию. Теперь же, по японским законам, до решения об вас дела матросы будут помещены в настоящую тюрьму, а вы в другое место, называемое инверари»[56].
Окончив речь свою, губернатор вышел, а потом и нас вывели в прихожую. Прежде караульными при нас были императорские солдаты, но незнакомые нам лица; они были под командою того самого нарядного офицера, который нас вел. Теперь он вошел с четвертым по губернаторе чиновником, отправляющим должность уголовного судьи, по имени Накагава-Мататаро, коему и сдал нас. Потом приказал всем своим солдатам выйти вон, а в ту же секунду вошли матсмайские солдаты, прежние наши знакомые, коим Мататаро велел перевязать нас иначе: меня и господина Хлебникова таким образом, как они вяжут своих чиновников, а матросов – как простых людей. Японцы чиновников вяжут веревкой около поясницы, а руки привязывают по кистям против самых пахов так, чтобы нельзя было одной рукой коснуться до другой. Простым людям связывают руки назад – так, как в Кунашире мы были связаны.
Сделав это, повели нас часу в пятом или шестом из замка по городу к настоящей тюрьме, которая была от крепости в расстоянии около версты. В сие время шел дождь, но стечение народа было чрезвычайное, и все зрители стояли под зонтиками.
Свидания наши с губернатором, вопросы его и снисходительное обхождение с нами. – Поступки г-на Мура, старавшегося нас погубить. – Прибытие нового губернатора. – Свидание наше с ним и ласковый его прием. – Нас переводят в другое место и начинают содержать и обходиться с нами лучше.
Городская тюрьма стояла при подошве высокого утеса и, кроме двух деревянных стен, была обведена еще земляным валом, на коем были поставлены рогатки. Войдя во внутренний двор, увидели мы огромный сарай. Вступя в оный, нашли, что внутреннее расположение тюрьмы было точно такое же, как то, где мы содержались по прибытии в Матсмай, с той токмо разностью, что здесь было вместо двух четыре клетки, из коих одна побольше, две поменее, а третья еще менее.
В сарае тюремный пристав по имени Кизиски нас одного после другого развязывал и обыскивал с ног до головы, для чего мы должны были раздеваться до рубашки.
Обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку (она была в длину шесть шагов, а в ширину пять, вышины же имела футов десять), стоявшую в темном углу здания. Господина Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец. А в четвертую клетку, самую большую и по положению своему лучшую (лучшая потому, что проходило в нее более света и свежего воздуха, а притом из оной можно было видеть разные наружные предметы, от меня же ничего не было видно), поместили всех матросов. Потом заперли наши клетки на замки и дверь в сарае затворили.
Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари. Напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были вместе в одной. Впрочем, мы милости такой не очень желали, однако наши клетки были так близки, что я с господином Хлебниковым свободно мог разговаривать. Заключенный подле господина Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что чрез шесть дней его выпустят. Потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который господин Хлебников подарил ему белую косынку (однако после Кизиски, увидев оную косынку случайно и узнав, откуда он ее получил, изъял от него и представил начальникам своим, которые и велели хранить оную с прочим нашим платьем), а рыбой со мной поделился. Голод заставил нас почесть сей кусок большим лакомством.
Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков на каждого соленой редьки, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый, на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли. Сначала мы думали, что он опять будет при нас, но узнали, что ему велено было только мальчикам показать, как с нами обходиться, и выучить их русским названиям необходимых для нас вещей; хотя это и не нужно было, ибо мы могли уже свои надобности изъяснять и на японском языке.
После ужина японцы подали ко мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам, потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после сего каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться И как летние ночные часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя.
На рассвете 4 мая пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудни сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как прежде водили. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом и чрез несколько минут привели господина Мура и Алексея, которых, однако, посадили в судебном месте особенно. Чрез несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и господину Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, господин же Мур и Алексей связаны не были.
Когда губернатор вышел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал только пояснения. Когда же все это было кончено, то спросил он меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как я признаю себя – правым или виноватым перед японцами.
«Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры. Во-первых, взяли они нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. И что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела».
Губернатор на сие сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен – старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтоб мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где мы были бы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка. Но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках, то пусть они судят, как хотят: прав ли я или виноват. Я только их прошу считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию».
Приметно было, что губернатор с большим удовольствием принял признание мое в том, что я виноват, и сказал: похвально, что, желая оправдать своих соотечественников, я беру всю вину на себя, но в таком случае послушание моим повелениям может быть только некоторым образом извинительно матросам, а не господину Хлебникову, ибо он, быв сам офицером, должен знать, что начальство мое над ним простиралось, пока мы были на корабле, а не в плену.
Потом сделал он господину Хлебникову подобный вопрос: признает ли он себя виноватым. И когда господин Хлебников стал приводить доводы в наше оправдание, что по всем правилам справедливости и человеколюбия нельзя нас обвинить, то японцы начали было рердиться и беспрестанно повторяли, что таких ответов нельзя им представить своему государю. Напоследок уже то лаской, то гневом убеждали нас всех сказать прямо, что мы нехорошо сделали, говоря, что это нам же в пользу послужит, и когда мы на это согласились, то они весьма были довольны. После сего вскоре губернатор нас отпустил, оставив у себя для расспросов господина Мура и Алексея.
Здесь надобно сказать, что когда я объявил японцам, сколь много меня мучит боль в ногах и что я с трудом могу стоять, то губернатор тотчас приказал подать мне стул и велел во все время нашей конференции сидеть. По выходе из судебного места нам завязали руки и отвели в тюрьму прежним порядком. Я нашел в своей клетке вместо данного мне накануне мерзкого халата прежнее одеяло и большой халат на вате; товарищам моим также положили спальный прибор.
Теперь содержать нас стали, можно сказать, настоящим образом по-тюремному, так же точно, как и японца, с нами вместе заключенного. Впрочем, хотя для нас такое содержание казалось жестоким, но я смею сказать, что в сем отношении законы японские несравненно человеколюбивее законов многих европейских держав. Мы теперь содержались в настоящей тюрьме, где также был заключен один из преступников, следовательно, и должны место сие сравнивать с настоящими европейскими тюрьмами, а чтоб читатель мог сам сделать такое сравнение, то я здесь подробно опишу наше содержание.
Я уже сказал, в каких клетках мы были заключены; внутри они были очень чисты, а также и в коридорах работники наши каждый день мели. Когда же нас водили в замок, то они выметали наши клетки и спальное наше платье выносили на солнце просушивать.
Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарацинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркою наподобие наших грешневиков; такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и перенесенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно. С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из баршовнику, черемши или дегильев, подмешивая в оную для вкуса квашеных бобов, по-японски миссо называемых, к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру. А временем вместо похлебки давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам.
Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было. Если, бывало, ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропоту будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья; гребенку же стали давать чрез несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы, видно, для того, чтоб мы не могли ими себе вреда сделать.
Но при всем таком дурном содержании и обхождении с нами японцев в некоторых случаях показывали они к нам особенное внимание. Например, один раз ночью случилось сильное землетрясение, так что вся тюрьма наша задрожала, и на дворе и на улицах сделался необыкновенный шум, тогда наши караульные тотчас вошли к нам с фонарями и сказали, чтоб мы не тревожились, ибо это не что иное, как землетрясение, которое часто здесь случается, но никогда не бывает опасно. Может быть, это сделали караульные сами собой по своему добродушию, ибо хотя большая часть содержавших при нас внутреннюю стражу очень сурово на нас смотрели и грубо обходились, но, к чести сего народа, справедливость заставляет сказать, что некоторые из них отменно были к нам ласковы и старались нас утешать. А особливо один, по имени Гоонзо, был добродушен, он часто приносил нам какие-нибудь гостинцы и подавал так, чтоб товарищи его не могли видеть, а иногда сказывал нам, чтоб мы спросили воды и чашку оставили у себя, потом, дождавшись времени, когда товарищ его уходил, он тотчас выливал воду из чашки, а вместо оной наливал своего чаю и подавал нам. То же самое делали для нас и еще человека два
Но самый величайший пример человеколюбия и добродетели нашли мы в одном солдате, который был старший над внутренней стражей в ту ночь, когда мы ушли. Он находился при отряде, посланном за нами в погоню, но уже не в звании воина, а простого работника; он был с нами с той минуты, как нас взяли, и до прихода в Матсмай. Небритая борода и волосы на голове, а также бледное лицо показывали грусть его, которой мы были причиной, но при первом свидании с нами он поклонился нам учтиво, не показав ни малейшего виду гнева или ненависти, и во всю дорогу услуживал нам чем мог весьма охотно. Видно было, что он поступал так не по принуждению, ибо другие не так обходились с нами. Поступками своими он трогал нас до слез, имя сего достойного человека – Кана.
Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернатору начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я по болезни в ногах сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мною о господине Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорит очень много дурного о наших поступках. Но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам господина Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу, и потому прежде, нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил переводить мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить. Тогда я спросил их: «Если бы три японские офицера были где-нибудь в плену, и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то как бы японцы стали об них судить?»
Они засмеялись и на вопрос мой никакого ответа не сделали, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме. Но когда новый губернатор приедет, то нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию.
После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли то, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а первое повеление исполнил. Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: господин Мур все это открыл им. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов учинил то без его повеления. Потом японцы предлагали мне множество вопросов из тетради, перед ними лежавшей, касательно до нашего плавания, до предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особливо к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же каналом. На некоторые предметы я согласился, а многие долг мой был опровергнуть по причине их неосновательности; другие же были вовсе не справедливы.
Когда самое неприятнейшее для меня дело сие было кончено, то старший из двух чиновников сказал мне, чтоб мы ничего не боялись и не печалились, а помнили бы, что японцы такие же люди, как и другие, следовательно, никакого зла нам не сделают, и с таковым утешением отпустил меня. А я по приходе в тюрьму рассказал все, что со мной случилось, господину Хлебникову.
Вскоре после сего случая пришел к нам чиновник Нагакава-Мататаро с обоими переводчиками. Они принесли с собой бумагу, в которой были записаны наши ответы, с тем, чтобы проверить их. При сем случае они нам сказали, что показание наше, где и как мы взяли ножи, а также известие, слышанное нами о повелении, как поступать с русскими судами, и об отправлении войск и пушек в Кунашир, не записано, и чтоб мы в другой раз, когда губернатор станет нас спрашивать, о том не говорили. Это сделано было, без сомнения, для того чтобы пощадить своих людей, в сем деле запутанных. Почему мы и сами, желая избавить от беды невинных солдат и работников, чрез оплошность коих получили мы ножи, а также спасти и самого Теске, охотно на сие предложение согласились.
Но второе их требование было слишком нам противно; оно произвело между японцами и нами горячий спор и заставило Мататаро, против его обыкновения, слишком разгорячиться, бранить и угрожать нам. Он хотел, чтоб мы сами совершенно оправдали господина Мура, признали, что намерение его уйти с нами было действительно притворное и что он Симонова и Васильева никогда не уговаривал согласиться на наш план. Но мы этому противились и ничего не хотели переменить в ответах наших по сему предмету. Мы говорили, что какое намерение имел в сердце господин Мур, нам неизвестно, но поступки его не показывали, чтобы он притворялся, и мы уверены, что он действительно хотел с нами уйти и, вероятно, ушел бы, если б робость ему не попрепятствовала пуститься на столь отчаянное предприятие.
Мы имели весьма важные причины не давать ему способов вывернуться из сего дела. Считаю за нужное объяснить сии причины, дабы читатели не причли наших поступков мщению или желанию погубить господина Мура.
Он, как я выше уже сказал, покушался исключить себя из числа русских и старался уверить японцев, что он родом из Германии. Следовательно, если бы мы сами засвидетельствовали непричастность его в наших видах и всегдашнюю преданность японцам, то немудрено, что японцы, погубив нас, могли бы отправить его на голландских кораблях в Европу для возвращения в мнимое его отечество, Германию, откуда он мог бы прибыть в Россию. Тогда, не имея свидетелей, в его воле было составить своим приключениям какую угодно повесть, в которой, может быть, приписал бы свои дела нам, а наши себе и сделал бы память нашу навеки ненавистной нашим соотечественникам. Вот какая мысль более всего нас мучила, и потому мы не хотели отступить от истины для оправдания господина Мура. Впрочем, если бы сие оправдание, от нас зависящее, могло доставить ему достоинство первого вельможи в Японии, лишь бы только не возвращение в Европу, то мы охотно бы на это согласились, несмотря на то что он изобретал все средства вредить нам.
В числе многих было следующее: в Кунашире между прочими моими вещами японцы взяли у меня записную карманную книжку. Спустя много времени после того вспомнил я, что в книжке моей по некоторому случаю были записаны имена Давыдова и Хвостова. Я тотчас о сем обстоятельстве объявил господам Муру и Хлебникову и просил их совета, что нам сказать, когда японцы разберут содержание дела и станут нас спрашивать. Тогда еще мы и господин Мур помышляли и действовали одной душою и одним сердцем; теперь же он открыл японцам, что имена помянутых офицеров стоят в моей книжке, перевел им содержание дела и сказал, что они были некогда моими друзьями. О сем открыл мне Теске, объявив притом, чтобы я не беспокоился: дурных следствий от сего не произойдет, ибо, по его словам, господин Мур открыл о сем деле японцам без всякой нужды. Да и действительно, они ни слова у нас не спросили по сему обстоятельству.
Мататаро и переводчики дня два или три сряду к нам приходили и уговаривали нас переменить наше показание касательно господина Мура, но как мы твердили одно и то же, то они оставили нас, но сделали ли какие-нибудь перемены в наших ответах, мы не знаем.
Между тем я крайне беспокоился мыслями, что господин Мур какой-нибудь хитростью выпутается из беды, получит со временем дозволение возвратиться в Европу, очернит и предаст вечному бесславию имена наши, когда никто и ни в какое время не найдется для опровержения его. Такая ужасная мысль доводила меня почти до отчаяния. Притом я в это время захворал, и хотя первые семь или десять дней лекарь к нам не ходил, несмотря на то что матросы требовали его помощи, но теперь японцы умилостивились, и лекарь стал посещать нас каждый день.
Здесь, к чести губернатора Аррао-Татзимано-Ками, должно сказать, что он, полагая причиной моей болезни одну печаль, прислал к нам чиновника Нагакаву-Мататаро сказать мне, что если болезнь моя происходит от печали, то чтобы я успокоился: японцы не хотят сделать нам никакого зла и по приезде нового губернатора переведут нас в другое, лучшее место, а потом оба они будут стараться о доставлении нам позволения возвратиться в свое отечество. Переводчик Кумаджеро говорил с такой чувствительностью, что у него слезы на глазах показались, и сколь я ни подозревал тогда искренность японцев, однако поверил ему и сделался покойнее.
Вскоре после сего японцы немного улучшили наше содержание, начали иногда давать нам род лапши, по их туфа называемой; с кашей варили мелкие бобы, которые они почитают не последним лакомством, а несколько раз и из курицы похлебку давали. Для питья же вместо воды стали давать чай – это приказано было губернатором по особенному представлению Теске.
В продолжение нашего заточения в городской тюрьме повстречался случай, о котором нельзя не упомянуть. Когда соседу нашему японцу, содержавшемуся не шесть дней, как то он нам прежде сказал, но гораздо более, сделано было на тюремном дворе телесное наказание, так что мы крик его могли слышать, то в тот же день пришел к нам с переводчиком Кумаджеро чиновник и уголовный судья Мататаро объявить по приказанию губернатора, чтоб мы, слышав о наказании преступника, содержавшегося с нами в одном месте, не заключили, что и мы подобному наказанию подвержены быть можем, ибо по японским законам иностранцев нельзя телесно наказывать.
Преступление сего человека состояло в том, что в общих, или, по-нашему сказать, торговых, банях он оставлял свое худенькое платье, а брал другое, понаряднее, будто бы ошибкою. При нас водили его несколько раз в суд со связанными назад руками. Наконец в один день дали ему 25 ударов, а через три дня еще 25, но чем секли, мы не видали, а слышали удары и что он громко кричал. Приводили его в тюрьму с обнаженной спиной, которая была в крови; работники плевали на спину и растирали слюну, тем и лечили его. Потом, как спина поджила, то на руки выше локтей положили клеймо, означающее, что он был наказан, где и когда, и отправили на северные Курильские острова, разумеется, на северные из принадлежащих японцам.
В то время мы думали, что сие уверение было ложное, сказанное только, чтоб нас успокоить, но после узнали, что действительно у них существует такой закон, из которого исключены только те иностранцы, кои будут проповедовать японским подданным христианскую религию, ибо против таковых у них есть самые жестокие постановления.
В половине июня водили нас всех раза два к губернатору, где в присутствии его и других чиновников читали нам наши ответы и спрашивали, так ли они написаны. Все те случаи, которые могли быть пагубны для японцев, впутанных в наше дело, и о коих выше я говорил, были выпущены, почему мы об них и не поминали. Но когда читали ответы господина Мура, то мы делали возражения, ибо он от всего отперся и уверял, что никогда не уговаривал матросов уйти. При сем случае Шкаев ему сказал: «Побойтесь Бога, Федор Федорович! Как вам не совестно? Разве вы никогда не надеетесь быть в России?» Я и господин Хлебников сказали ему: «Молчи!» Господин Мур это тотчас взял на замечание, и мы после за слова сии дорого было заплатили, как то впоследствии будет описано. Наконец японцы, видев наши споры, взяли на себя согласить сделанные нами ответы и отпустили нас.
29 июня прибыл в Матсмай новый губернатор Огасавара Исено-ками. 2 июля повели нас в замок. В присутственном месте нашли мы всех тех чиновников, которые обыкновенно бывали при наших допросах, и господина Мура с Алексеем. Лишь мы вошли, как господин Мур сказал мне, чтоб я ничего не боялся, ибо дела хорошо идут. Чрез четверть или полчаса прибыли оба губернатора со своими свитами; у каждого из них по одному чиновнику шли впереди, а все прочие назади. В свите нового губернатора, который был старее, находилось двумя человеками более, нежели у прежнего; шел он впереди и сел на левой стороне, а прежний губернатор рядом с ним на правой.
В Японии на губернаторские места определяются люди из дворян, или, лучше сказать, бояр. Класс сей после владетельных князей, называемых данмьио, есть первый; они именуются хадамадо. Старшинство между ними считается по заслугам и древности фамилии; так и начальство им дается. Это похоже на старинное обыкновение, существовавшее до введения в России регулярных войск. Впрочем, новый губернатор и летами был гораздо старее: он имел 74 года от роду, а прежний 50, но оба казались несравненно моложе своих лет, как и все японцы вообще кажутся. Новый губернатор по росту был выродок из японцев – не ниже наших матросов, и потому японцы смотрели на него как на некое чудо. Услышав, что он назначен в Матсмай губернатором, японцы тотчас сказали нам, что великан сюда едет, и мы увидим, что и в Японии есть люди не ниже нас. Еще видели мы одного офицера службы князя Намбуского, который и у нас считался бы большого роста.
Все бывшие тут японцы отдали им свое почтение обыкновенным у них образом, о коем я прежде упоминал, а мы поклонились им по-своему. Прежний губернатор, указав на товарища своего, сказал, что это приехавший к нему на смену обуньио Огасавара Исено-ками, и велел нам сказать ему, начиная с меня, чины и имена наши, что мы и сделали с поклоном, говоря: я такой-то. На сие он нам отвечал улыбкой и небольшим наклонением головы вперед. Потом прежний губернатор, приказав одному из чиновников принести большую тетрадь, сказал, что она писана Муром и названа им представлением и что теперь нам нужно оную прочитать и объявить им, согласны ли мы в том, что Мур описывает. После сего оба губернатора вышли, поручив бывшим тут чиновникам выслушать наше мнение.
Господин Мур сам стал читать свое сочинение, в коем после многих комплиментов прежнему губернатору, уделяя частицу и новому, описывает он все наши сборы уйти почти так, как они действительно происходили, утверждая, однако, что его согласие с нами было притворное; опровергает наши ответы, стараясь нас обвинить; потом открывает японцам причину нашего путешествия; описывает подробно состояние восточного края Сибири и делает некоторые замечания о России вообще, а в заключение просит у японцев для нас милости.
Выслушав сию бумагу, мы стали на некоторые места делать свои возражения, но японцы жестоко против нас за это рассердились и говорили, что мы не имеем права Мура оспаривать. Посему я сказал, что если они хотят объявления господина Мура непременно принять за справедливые, то мы переспорить их не можем, свидетелей здесь нет, и так пусть будет по их желанию. Господин Хлебников предложил еще несколько возражений и тем более раздражил японцев; напоследок и он замолчал. Но мы твердое приняли намерение не подписывать бумаги господина Мура, если бы японцам вздумалось утвердить оную нашей подписью, чего, однако ж, не последовало.
По окончании сего дела оба губернатора опять вошли прежним порядком, и один из чиновников донес им, что бумага господина Мура нами прочитана. Что ж он сказал касательно нашего об ней мнения, мы разобрать не могли. После сего новый губернатор, вынув из-за пазухи куверт, по-европейски сделанный, отдал его прежнему губернатору, а сей одному из чиновников, от коего передан он переводчику, а наконец дошел и к нам. Русская надпись на нем заключалась в двух словах: «Матсмайскому губернатору». В куверте находился лист, на коем написаны были по-русски с французским переводом угрозы японцам и проч. в случае, если они не согласятся с нами торговать. Мы тотчас увидели, что это та бумага, присланная Хвостовым, о коей японцы нам прежде говорили.
Впрочем, она была без числа, никем не подписана, и не сказано в ней, по чьему повелению послана она в Японию. Сим старались мы доказать, в чем и господин Мур нам усердно помогал, что произошла она от своевольства частного человека, и что мы уверены и можем клятвою утвердить, что правительство наше не имело в сем деле ни малейшего участия, хотя писавший оную и простер дерзость свою столь далеко, что такую бумагу осмелился послать в Японию. Даже и самое незнание сочинителя оной свидетельствует, что она не от правительства произошла, ибо в ней упоминается о жителях Урупа, которых там давно уже не было и нет, что, конечно, правительству нашему известно, которое в актах своих не поместило бы такой грубой ошибки, если б бумага сия была действительно официальная. Но она не что иное есть, как подложное сочинение, написанное дерзким, малозначащим человеком. Когда губернаторы выслушали наши доказательства, то новый из них сказал, что он не спрашивает у нас, подложная ли это бумага, но хочет только знать подлинное содержание оной, дабы мог о том донести своему государю. Посему мы ее тут же перевели словесно, а после господин Мур перевел и письменно.
В заключение новый губернатор сказал нам, что в непродолжительном времени нас переведут в другое, лучшее место и содержание наше улучшат. После сего оба губернатора вышли, а потом и нас отвели опять в тюрьму.
С сего дня все японцы, при нас бывшие, переменили свое обращение с нами: они сделались гораздо ласковее и снисходительнее. От Теске мы узнали, что господин Мур и Алексей по уходе нашем переведены были в прежнее наше жилище, которое теперь назначается для нас, а для господина Мура с Алексеем там же делают особливую пристройку, и потому, пока оная не будет готова, мы должны оставаться в тюрьме. Сверх того, Теске же нам сказал, что государь их при отпускной аудиенции нового губернатора велел ему как можно стараться о сохранении нашего здоровья и по прибытии его в Матсмай тотчас переменить содержание наше к лучшему.
Между тем повстречался случай, который показал нам в полной мере великодушие и доброту сердца переводчика нашего Теске. Когда я поехал в Кунашире на берег, у меня в кармане было случайно черновое письмо, которое я хотел оставить японцам, не полагая, что буду иметь с ними сношение, в коем, упрекая их за вероломный поступок, что они в безоружных людей стреляли и проч., употребил я некоторые оскорбительные для них укоризны. Но между тем говорю, что у нас без воли правительства ни один военный офицер не может начинать неприятельских действий иначе, как в собственную свою оборону, и потому теперь не хочу отмстить им за их варварский поступок, но не для того, чтоб их боялся, а потому, что не смею сего сделать без воли моего государя. Последняя часть сего письма служила много к показанию нашего дела в настоящем виде, а первая могла раздражить гордых японцев. Господин Мур, зная содержание его, открыл об оном японским чиновникам; оно хранилось с прочими отобранными у нас вещами, и потому тотчас его отыскали и велели Теске переводить. Господин Мур объяснил ему все письмо, но Теске, приметив, что в нем многие слова и целые строки были вымараны, употребил сие обстоятельство в нашу пользу, замарав все те слова, которые могли показаться оскорбительными японскому правительству, а перевел одно лишь то, что служило к нашему оправданию, о прочем же сказал, что нельзя разобрать. Если бы письмо было чисто написано, то ему нельзя было бы сего сделать.
9 июля привели нас опять в замок в присутствии обоих губернаторов. Тогда новый из них сказал, что как мы ушли единственно с той целью, чтоб возвратиться в свое отечество, впрочем, не имели намерения сделать какой-либо вред японцам, то он теперь по согласию со своим товарищем переменяет наше состояние к лучшему в надежде, что в другой раз на подобный поступок мы не покусимся, а станем ожидать терпеливо решения об нас японского государя. Что же принадлежит до них (губернаторов), то оба они будут всеми мерами стараться о доставлении нам позволения возвратиться в отечество.
С окончанием сей речи вмиг сняли с нас веревки: мы почти и не приметили, как прежде солдаты, сидя за нами, развязывали их и приготовлялись снять в одну секунду. После сего прежний губернатор уверял нас, что доброго своего расположения к нам он нимало не переменил и столько же будет пещись об нас, как и прежде. Потом, пожелав нам здоровья и дав совет, чтобы мы молились Богу и уповали на Его волю, простился с нами. Губернаторы вышли. Потом и нас повели из замка.
Отъезд прежнего губернатора и Теске в столицу и обнадеживание ходатайствовать о нашем освобождении. – Внимание к нам японцев. – Г-н Мур не хочет с нами мириться и говорить. – Прибытие «Дианы» к острову Кунаширу. – Привезенные на ней японцы. – Письма г-на Рикорда. – Поступки с ним японцев. – Известия, тайно нам сообщенные, о сношениях между японцами и «Дианою». – Г-н Мур с нами примиряется. – Формальное объявление японских чиновников о взятии г-ном Рикордом их судна и об отбытии «Дианы» из Кунашира. – Разные слухи и толки о нашем деле. – Смерть губернатора.
Теперь пошли мы уже не в тюрьму, а в прежнее наше жилище, по-японски оксио называемое, где мы жили до перевода нас в дом. Нам шестерым назначили прежнее наше место, а господина Мура с Алексеем поместили в пристроенной к одной из наших стен каморке, в которую со двора был особенный вход. С переменой нашего жилища и содержание наше улучшилось: пищу давать нам стали гораздо лучшую, нежели какую мы получали, живши прежде в том же самом месте, а сверх того, каждый день велено было давать нам по чайной чашке саги; дали трубки, табачные кошельки и весьма хороший табак; чай у нас был беспрестанно на очаге. Сверх того дали нам гребенки, полотенца и даже пологи от комаров, которых здесь было великое множество. Состояние наше чрезвычайно переменилось: кроме всех помянутых выгод, доставленных нам японцами, они стали нам давать наши книги, дали чернильницу и бумагу, пользуясь коими, вздумали мы сбирать японские слова, записывая оные русскими буквами. Наконец, хотелось нам выучиться писать по-японски, и мы просили переводчика Кумаджеро написать нам азбуку, но он сказал, что для сего ему нужно прежде выпросить позволение своих начальников, а потом объявил, что японские законы запрещают учить христиан читать и писать на их языке, почему начальники на сие и не могут согласиться. И так мы должны довольствоваться тем, что могли сбирать японские слова и записывать их по-русски.
Нас с господином Муром разделяла только одна тонкая стена, почему я спросил Теске, можно ли нам с ним говорить. «Конечно, – отвечал он, – говорите, сколько хотите, никто вам этого не запретит». Но когда я начинал говорить с господином Муром, то он мне не хотел отвечать, однако принял наше предложение, чтобы по случаю отъезда прежнего губернатора написать к нему от всех нас за его к нам милости благодарственное письмо, которое мы написали, не упустив также поблагодарить и нового губернатора. Однако старик сей, читая перевод нашего письма, в шутку сделал замечание на то место оного, где мы говорим, что судьба, ввергнув нас в несчастный плен сей, не вовсе была против нас жестокою, ибо сие случилось в его правление здешними областями. Прочитав сие место, он сказал, засмеявшись, почему же мы знаем, что другие японские вельможи, быв на месте Аррао Татзимано-ками, не были бы к нам столь же благорасположены, как и он.
14 июля отправился из Матсмая прежний губернатор, и с ним вместе друг наш Теске поехал в должности секретаря. Он обещался к нам писать из столицы о новостях по нашему делу и просил нас отвечать ему, отдавая письма для пересылки Кумаджеро. Решения из столицы скоро ожидать мы не могли, ибо губернатору нужно было на один проезд туда употребить 23 или 25 дней, но мы со дня на день ожидали прибытия наших судов. Боялись только, что японцы не скажут нам об них и мы ничего не узнаем, когда они придут и что сделают.
Между тем мы от скуки курили табак, перечитывали старые свои книги, записывали и твердили японские слова, а сверх того вздумал я записать на мелких лоскутках бумаги все случившиеся с нами происшествия и мои замечания. Писал я полусловами и знаками, мешая русские, английские и французские слова, так чтобы кроме меня никто не мог прочитать моих записок. Я опасался, чтоб японцы со временем нас не обыскали и не отняли сих бумаг, для чего и носил их около пояса в длинном узеньком мешочке, который мне сшил Симонов из моего жилета. Впрочем, по нынешним поступкам японцев мы не имели большой причины опасаться, чтоб они привязались к нашим бумагам, ибо когда мы ушли, то черновая копия поданного нами к губернатору показания была у Шкаева, которую после у него японцы взяли, но ни слова не спрашивали у нас, что это за бумага. Компас господина Хлебникова также попался к ним, и они не полюбопытствовали спросить, к чему могла бы служить такая вещь, а сами, верно, не знали, что это был компас, иначе, без всякого сомнения, стали бы расспрашивать, как мы его сделали. Надобно думать, что японцы такую необыкновенную для них вещь сочли каким-нибудь симпатическим лекарством.
Новый губернатор опытами показывал, что он не менее хорошо был к нам расположен, как и предместник его. Дозволять нам выходить из места нашего заключения несовместно было с японскими законами, почему он и не мог сего сделать. Но дабы доставить нам способ пользоваться свежим воздухом, приказано от него было держать растворенными настежь ворота в нашем здании с утра до вечера, сверх того, по приказанию его давали нам часто свежие плоды, а один раз в праздник прислал он к нам ужин со своей кухни.
Это случилось в половине августа, когда у японцев бывает большой детский праздник, в который вечером всех детей мужеского пола сбирают в замок, где они в присутствии губернатора и всех городских чиновников играют, поют, пляшут, борются и фехтуют на саблях; после их угощают ужином и дают разное лакомство. В нынешний раз, по словам Кумаджеро, их было до 1500 человек, но надобно знать, что на этот праздник сбираются те только дети, которых родители могут порядочно одеть, а худо одетые сами стыдятся показаться в таком собрании. Женского же пола детей тут не бывает, ибо вход женщинам по японскому закону воспрещен в укрепленные места.
Притом и караульные наши стали обходиться с нами необыкновенно ласково; многие из них приносили нам сакэ, плоды и проч. и уже не таились друг от друга. А один семидесятилетний старик подарил мне и господину Хлебникову по вееру и по лакированной ложке, матросу же Шкаеву, который, невзирая на мучительную болезнь, получил непреодолимую страсть учиться писать, принес он чернильницу, тушь и кисти.
Сей человек, имея крайне тупую голову, сам собой при помощи своего чрезвычайного терпения, будучи уже тридцати двух лет от роду, выучился на шлюпе немного читать и писать. Теперь здесь я и господин Хлебников от скуки взялись учить наших матросов грамоте. Шкаев, быв жестоко болен, боялся, чтоб они его не перегнали, и продолжал читать и писать, коль скоро немного ему делалось легче; и когда прочие его товарищи, не окончив еще первых складов, отступились от учения, то он продолжал его. Господин Хлебников каждый вечер с ним занимался, так что напоследок он выучился очень порядочно читать и писать. Впоследствии читывал он бывшее у нас собрание в одном томе одного московского периодического издания и толковал оное своим товарищами довольно хорошо.
Надобно заметить, что Шкаев был земляк славного Ломоносова. Болезнь его была такая: когда нас поймали, то у него опухли ноги чрезвычайным образом. Японские лекари давали ему пить какой-то декокт и жгли на ногах моксу, но он, почитая средства сии бесполезными, просил японцев, чтобы давали ему более редечного соку тереть ноги, уверив их, что подобную болезнь имел он в России и тем вылечился; лекари принуждены были на сие согласиться, хотя очень неохотно. Продолжая тереть несколько дней сряду свои ноги редечным соком, он прогнал опухоль, а скоро после кроме костей и кожи ничего на ногах у него не стало. Тогда начал он чувствовать жестокий лом в костях ног, кричал и плакал, как ребенок; после боль была столь нестерпима, что он несколько раз просил у Бога смерти. Японские лекари лечили его декоктом из каких-то трав, а также сажали в теплую ванну, в которую клали прежде мешок с разными кореньями и травами. Таким образом в семь месяцев вылечили его совершенно.
Чтоб отблагодарить сих добрых людей за хорошее их к нам расположение, мы вздумали подарить им некоторые из наших европейских вещей, зная, сколь они их любят. Особливо нравится им тонкое сукно, которого каждый лоскуток они дорого ценят; из него шьют они сумки, кои с бумагами и с деньгами всегда носят при себе за пазухой, а также табачные кошельки и чехлы на трубки, почему мы разделили им панталоны, чулки и платки, которые находились в нашем распоряжении. Подарки сии приняли они с благодарностью, но мы должны были давать им оные каждому наедине, без того они бы их не взяли.
До сентября месяца ничего особенного с нами не повстречалось, кроме одного случая, о котором должно упомянуть здесь для того, что он показывает достойное замечания японское обыкновение. Однажды кормили нас необыкновенно хорошим обедом и в прекрасной посуде. Мы видели, что это было потчевание, и полагали – от губернатора, но нам сказали, что мы ошибаемся. После уже узнали мы, что это было на счет одного богатого человека, недавно выздоровевшего от опасной болезни, и что в таких случаях у японцев есть обыкновение угощать бедных людей и несчастных.
6 сентября после полудня господина Мура и меня повели в замок, где в присутствии некоторых главных чиновников кроме губернатора, который был болен, показали нам две бумаги с нашего шлюпа «Диана», писанные от 28 августа.
Первая из них заключала в себе письмо командира «Дианы» господина Рикорда к начальнику острова Кунашира, в котором он пишет, что по высочайшей воле государя императора привез он спасшихся при кораблекрушении на камчатских берегах японцев, из коих одного называет матсмайским купцом Леонзаймом, с тем чтобы возвратить их в свое отечество, и уведомляет его, что российский корабль, к ним теперь прибывший, есть тот самый, который по недостатку в некоторых необходимых потребностях заходил сюда же в прошлом году и с коим прежде японцы обошлись дружески, обещая всякое пособие, но по прибытии начальника корабля на берег задержали вероломным образом его, двух офицеров, четырех рядовых и курильца, и что с ними сделалось – неизвестно; почему господин Рикорд, уверяя кунаширского начальника в миролюбивом расположении нашего императора к Японии, просит известить его, может ли он нас освободить сам, а если нет, то уведомил бы, как скоро может он надеяться получить на сие требование ответ японского правительства и где мы теперь находимся; а доколе он (господин Рикорд) такого уведомления не получит, до тех пор не оставит здешней гавани; в заключение же просит позволения налить на берегу свои бочки пресной водой, не имея нужды ни в чем другом.
Бумага господина Рикорда была написана учтиво и в пристойных выражениях, без всякого унижения. Напротив, упомянув, что покуда не дано ему будет удовлетворительного ответа, не оставит он гавани, показал он некоторую нужную в подобных случаях твердость.
Другая бумага была письмо господина Рикорда ко мне, в котором, извещая меня о своем прибытии в Кунашир, прописывает, что послал он к начальнику острова бумагу на русском языке с японским переводом касательно цели его прибытия, и что он в надежде и страхе ожидает ответа; между тем он не знает, жив ли я, и просит, буде японцы не позволят нам отвечать ему, то чтобы письмо его на той строке, в которой находится слово «жив», я надорвал и возвратил с посланным от него на берег японцем. Читая письмо от моего сотоварища по службе и искреннего друга, я был весьма тронут, да и господин Мур не мог скрыть своих чувств и с сей минуты стал со мной говорить ласковее и по-дружески.
По желанию японцев мы перевели им оба сии письма словесно, а потом велели они нам списать с них копии, которые мы по их же требованию взяли с собой, чтобы перевести их вместе с Кумаджеро письменно на японский язык, а оригиналы оставили они у себя.
Новость о прибытии нашей «Дианы» обрадовала всех моих товарищей. Письма господина Рикорда ясно показывали, что правительство наше не намерено принимать никаких насильственных мер, но желает миролюбивыми средствами убедить японцев в их ошибке, однако мы пребывали между страхом и надеждой, не зная, как японцы поступят. Мы просили их о позволении написать к господину Рикорду хотя одну строку, что мы живы. Они обещались доложить губернатору, но после сказали, что губернатор без предписания из столицы не может на это согласиться. Мы старались узнать от переводчика и от караульных, как японцы обходятся с нашими соотечественниками в Кунашире и дали ли они им какой-нибудь ответ, но они отзывались, что точно этого не знают, а думают, что дело идет хорошо. Между тем бумаги были переведены и тотчас отправлены в Эддо, а какое повеление послано к кунаширскому начальнику, нам не сказывали. Переводчик же Кумаджеро скоро после сего в разные дни нас известил, что господин Рикорд пришел не с одним судном, а с двумя, из коих одно о трех мачтах (это была «Диана»), а другое о двух, и что он спустил четверых японцев на берег одного после другого.
Эта последняя новость не предвещала доброго и крайне огорчила нас; она показывала, что японцы не дают никакого ответа господину Рикорду, а потому он и посылает к ним людей их одного после другого. В сие время господин Мур рассудил с нами помириться и прислал в книге под видом, что посылает оную ко мне для чтения, записочку, коей уведомил, будто один из стражей сказал ему за тайну, что на одном из наших судов 80 человек экипажу, а на другом – 40 и 4 женщины.
Наконец около 20 сентября пришли к нам два чиновника (шрабиягу) и сказали, что губернатор приказал им объявить нам об отбытии из Кунашира наших судов, которое последовало за несколько дней пред сим (по нашему расчету, они должны были уйти 10 или 11 сентября), и что писем ни к японцам, ни к нам не оставлено, иначе они тотчас бы их нам показали. Помолчав немного, чиновники продолжали, что суда наши остановили одно японское судно, шедшее с острова Итурупа в Кунашир, и взяли с него пять человек людей, которых и увезли с собой, и потому спрашивали они нас, с каким намерением наши суда это сделали. «Не знаем, – отвечали мы, – но думаем, что они хотят точно узнать об нашей участи, почему и взяли с собой несколько японцев, которых, верно, на будущий год привезут назад». – «Это правда, мы и сами так думаем!» – отвечали чиновники и ушли от нас.
Весть сия нас очень опечалила, а особливо потому, что мы не знали, каким образом наши суда взяли японцев: всех ли они забрали с судна, сколько их там осталось, то есть пять человек (когда Хвостов брал на Сахалине японское судно, то все люди с оного побросались в воду и пустились вплавь к берегу, кроме четверых, спрятавшихся внизу, которых он и взял; почему мы опасались, не то ли самое и теперь случилось) или более их на судне было, но прочие господином Рикордом оставлены; также неизвестно было нам, каким образом наши соотечественники с ними поступили и что сделали с японским судном.
Более всего нас беспокоили ответы переводчика и караульных, которые всегда отзывались незнанием, когда мы спрашивали их об обстоятельствах сего дела; а двое из караульных не могли скрыть своей против нас ненависти и угрожали матросам, что мы никогда не возвратимся в Россию за взятие русскими их судна.
Наконец господин Мур сообщил мне посредством записочек, присланных в книгах, следующие известия, слышанные им от одного из караульных, который был болтливее других (у нас всегда сидели по два сторожа, а у господина Мура по одному; от сего происходило, что нам они не могли открыть никакой тайны), прося, чтобы я не все объявлял моим товарищам, дабы их не опечалить. Первое он нам сообщил, что по прибытии наших судов в Кунашир японцы часто начинали с крепости стрелять в них ядрами, но как ядра не доставали, то наши и не отвечали им, а наливали покойно воду. Когда же появилось идущее в гавань японское судно, то с наших судов посланы были шлюпки овладеть оным, причем несколько японцев от страха бросились в воду, из коих шесть человек утонули. После мы узнали достоверно, что девять человек потонули при сем случае. Наши, завладев судном, перевязали всех бывших на нем, но, узнав, что мы живы, тотчас их развязали, стали с ними обходиться ласково, одарили разными вещами и отпустили судно, взяв с него с собой пять человек японцев.
Второе известие господина Мура состояло в том, будто японское правительство, поймав курильцев (товарищей Алексея) и узнав от них, что они были посланы русскими для высматривания их селений и крепостей, определило отрубить им головы как шпионам, но великодушный губернатор Аррао-Тадзимано-ками представил своему правительству, что наказать смертью сих несчастных людей, не имеющих своей воли, а единственно слепо повинующихся русским, которые за ослушание, может быть, лишили бы их жизни, будет японцам стыдно и грешно, почему вместо казни предлагал отпустить их, одарив разными вещами. Правительство уважило сей человеколюбивый совет и повелело поступить по оному.
Весть сия не соответствовала сделанному нам от японцев формальному объявлению, что по их законам иностранцы не наказываются. Но тут дело другое: японцы, вероятно, считают и наших курильцев некоторым образом им принадлежащими, но не делают формального на то притязания, опасаясь войны с нами, а может быть, караульный ложно объявил господину Муру. Спросить же переводчиков о справедливости сего было невозможно, ибо у них тотчас начались бы розыски, от кого мы это слышали. Сколь много происшествия сии нас ни тревожили и сколь ни огорчались мы, видев твердое намерение японцев не вступать с нами ни в какие переговоры, но хорошее обхождение наших соотечественников с японцами, взятыми на их судне, очень много нас утешало.
На вопросы наши, что говорят привезенные из России японцы, переводчик Кумаджеро уверял нас, что они подтверждают наши слова, притом сказал он нам, что один из них есть тот, которого Хвостов увез с острова Итурупа (в бумагах господина Рикорда сего упомянуто не было), по имени Городзий. В бумаге же господина Рикорда назван он матсмайским купцом Леонзаймом (нам прежде еще, тотчас по прочтении бумаг господина Рикорда, японцы говорили, что купца сего имени никогда в Матсмае не бывало, и он должен быть из какого-нибудь другого места), потому что он, неизвестно по какой причине, счел за нужное обмануть русских, назвав себя купцом и переменив имя. Настоящее же его звание было на Итурупе досмотрщика над рыбной ловлей одного купца, а товарищ его, взятый Хвостовым в одно с ним время, при побеге из Охотска объелся китового мяса и умер. Его же поймали тунгусы и возвратили русским.
Уверение Кумаджеро, что возвращенные из России японцы говорят согласно с нами, подтвердилось в мыслях наших еще следующим обстоятельством: губернатор приказал сшить нам шелковое платье, хотя мы и не имели в нем нужды (японцы, узнав, что один из наших матросов был портной, стали давать нам только материи, чтоб мы шили платье по своему желанию; для легкости мы предпочитали покрой матросских брюк и фуфаек всем другим); из сего мы заключили, что японцы хорошо отзываются о наших соотечественниках.
Вскоре после сего господин Мур сообщил нам, что губернатор умер, но японцы, по законам своим, хранят смерть его в тайне до известного времени, о чем дня через два и один караульный, семидесятилетний старик, проговорился, но, вспомнив свою ошибку, просил нас никому из японцев о сем не сказывать. Смерть его немало нас опечалила, ибо все уверяли, что он был человек добрый, да и к нам хорошо расположен.
В половине октября меня и господина Мура повели в замок, где два старших городских начальника в присутствии двух или трех других чиновников, показав нам русское письмо, сказали, что оно было отдано на нашем судне одному из японцев, который, просушивая свой халат, выронил оное, и что недавно нашли его, почему прежде нам и не показывали, а теперь желают, чтоб мы его прочитали и перевели.
Мы видели увертку японцев и знали настоящую причину, почему письма сего они нам прежде не показывали: они не смели этого сделать без предписания из столицы. Я сказал им, засмеявшись: «Понимаю, понимаю сему причину». Тогда и японцы вместе с переводчиком стали смеяться над уловкою, какой старались извинить себя.
Письмо сие было писано от господина Рудакова, одного из офицеров, служивших на «Диане», к господину Муру. В нем, во-первых, он его извещал, что японский начальник в Кунашире в ответ на письмо господина Рикорда посланному с оным японцу велел возвратиться на шлюп и сказать, что мы все убиты; почему они решились начать неприятельские действия, из коих первое было взятие судна, на котором находился начальник десяти судов. Он был не только начальник, но и хозяин сих судов, богатый купец, а притом человек необыкновенного ума и честности, и потому пользовался отличным почтением своих соотечественников. Даже самые вышние чиновники оказывали ему уважение, вообще же он был любим всеми теми, которые его знали. А что господин Рикорд и другие бывшие с ним офицеры приняли его сначала за чиновника, то это немудрено, ибо такие почтенные люди, каков был сей человек, в отдаленных местах носят саблю и кинжал, наравне с людьми военными.
От взятых японцев узнали они, что мы живы и живем в Матсмае, почему они и причли ложное известие о нашей смерти обману посланного японца (которых всех уже они отпустили на берег) и оставили намерение свое поступать неприятельски с японцами. А взяв с этого судна начальника, четырех японцев и курильца, отпустили оное и пошли сами в Камчатку, чтоб там все до нас касательное обстоятельнее выведать от сих людей. Потом господин Рудаков извещает о намерении их на будущее время возвратиться в Матсмай и оканчивает письмо сие желанием нам здоровья, счастья и обыкновенными учтивостями.
Японцы велели нам после словесного истолкования списать копию и взять ее к себе для перевода на бумагу. Письмо это доставило нам, по крайней мере, то удовольствие, что мы узнали, сколь много японцы против России виноваты, и что если уже государю императору благоутодно было бы отмстить им за вероломство, то мщение было бы самое справедливое. Пока господин Мур списывал копию, я спросил чиновников с досадою и горестью: «Правда ли, что кунаширский начальник дал сей ответ, и что бы понудило его сказать нашим соотечественникам такую гнусную ложь, которая могла для всей Японии произвести неприятные и даже опасные следствия?» – «Не знаем», – отвечали они. Но когда я спросил, как они думают о таком его поступке, одобряют ли они его или нет, то они порицали оный.
По окончании перевода тотчас отправили его в столицу. Между тем, когда мы уже узнали по письму господина Рудакова о главных и важнейших происшествиях, случившихся между японцами и нашими судами, тогда и Кумаджеро не стал таиться и открыл нам искренно, что прибывшие из Охотска японцы говорят: «Леонзаймо, или Городзий, уверяет, что Россия непременно в войне с Японией и что теперешние наши миролюбивые поступки не что иное, как один обман, дабы нас выручить из плена, и что мы потом иначе станем действовать». Он соглашается, что по прибытии в Охотск Хвостов и Давыдов были отданы под стражу и после ушли, но за что – ему неизвестно, вероятно, и за то, что мало привезли пленных и не столько добычи, сколько там ожидали. Впрочем, он уверен, что они не сами собой действовали, а по воле правительства, ибо в Охотске никто не объявил ему, что поступки сии были самовольные и что он будет возвращен в отечество.
К сожалению нашему, и те японцы, которые спаслись при кораблекрушении на камчатском берегу и там зимовали, отзывались весьма дурно о русских: они говорили, что пока содержал их в Нижнекамчатске протопоп, то им хорошо было жить, а как отправили их в камчадальское селение, Малкою называемое, то они, кроме вяленой рыбы, никакой другой пищи не имели и ходить им почти не в чем было. Мы после узнали, что иркутский гражданский губернатор определил знатную сумму на их содержание, но как от японцев нельзя было ожидать, чтобы они жалобы свои довели до Иркутска, то, вероятно, тайон, или старшина малканского селения, находил другое употребление для их денег.
В первых числах ноября призывали господина Мура и меня в замок, где старшие чиновники показали нам свидетельство, данное Леонзайму от начальника Охотского порта флота капитана Миницкого. Японцы, показывая оное, по обыкновению своему извинялись, почему прежде не открыли нам о сей бумаге; причиной сему поставляли они глупость Леонзайма, что он долго хранил ее у себя, никому не объявляя. Но мы слишком хорошо знали уже японцев, чтобы таким басням верить. Нам известно было, что свезенные на берег с «Дианы» японцы никакого лоскутка не могли утаить у себя, не только бумагу официальную с казенной печатью, которой содержание, верно, им в Охотске было растолковано.
В бумаге сей важнее всего было то, что, между прочим, в ней поступки Хвостова называются самовольными и что он ими навлек на себя гнев правительства. Упоминается также, что Леонзаймо и товарищ его два раза из Охотска уходили, не дождавшись высочайшего повеления о возвращении их в свое отечество, которое вскоре после второго их побега последовало. А в заключение господин Миницкий свидетельствует о добропорядочном поведении Леонзайма в бытность его в Охотске. Сделав в присутствии чиновников словесный перевод сему аттестату, мы тут же списали с него копию и после перевели дома на бумагу. Перевод наш с оригиналом немедленно послан был в столицу.
Между тем 8 ноября возвращенные из России японцы приведены были в Матсмай и помещены в тот дом, из которого мы ушли. Здешние начальники сделали им несколько допросов, при которых и Кумаджеро находился. Он сообщил нам то же, что и прежде сказывал о дурном отзыве земляков его о русских, а сверх того известил нас, что Леонзаймо Иркутск очень хвалит, но Охотск и всю Восточную Сибирь называет бедной, голодной страной, где, кроме нищих да чиновников, никого он не видал.
В Матсмае они жили около недели, а потом отправили их в столицу. При последнем свидании моем с господином Муром он сказал мне о слышанной им от караульного новости, что благодетель наш – прежний губернатор – находится в немилости и получил повеление никуда не выезжать из своего дома. Эта весть крайне всех нас огорчила, а более потому, что и письма от друга нашего Теске, хотя прямо ничего в них сказано не было, ясно показывали, что дела наши идут нехорошо. Он писал к нам по-русски, но так, что никто из русских не мог бы дать письмам его толку; а как мы привыкли к его выговору и идиомам, какими он изъяснялся в разговорах с нами, то без дальнего труда могли совершенно понимать его мысли. Ответы свои мы также писали по-русски понятными ему выражениями, и он их хорошо понимал.
Однако в декабре месяце Кумаджеро сказал нам за тайну, будто он видел сон, что нас велено отпустить, но после открылось, что это не сон был, а настоящая молва, ибо он слышал от приехавшего из столицы одного из первых здешних чиновников, что дело наше идет весьма хорошо и что благородный и честный поступок господина Рикорда с японцами, находившимися на задержанном им судне, обратил на себя не только внимание правительства, но и всех жителей столицы.
Кумаджеро и другие японцы, при нас находившиеся, с удовольствием рассказывали об отзыве о господине Рикорде их людей, которых он задержал на японском судне. Узнав, что мы живы, он тотчас велел их развязать, обошелся с ними весьма ласково и сделал многим подарки. Тут находилась подруга того купца, которого он взял с собой; господин Рикорд приказал привезти ее на шлюп и велел русским женщинам ее угощать и показать все любопытное на нашем судне. Отпуская ее со шлюпа, господин Рикорд подарил ей несколько европейских вещей, которые японцы ценят в 30 золотых монет, потом позволил мужу ее написать к своим родственникам письмо и уверить их, что он на будущий год непременно будет возвращен в свое отечество, а между тем теперь живет в каюте вместе с господином Рикордом и после до самого возвращения будет с ним жить. Такое внимание к их соотечественнику японцам весьма нравилось. Также сказал нам Кумаджеро, что намерение господина Рикорда сначала было одного сего человека взять и еще курильца для переводов, но четыре человека японцев сами добровольно согласились ехать со своим хозяином.
Весть сию скоро подтвердил запиской ко мне господин Мур, известив, будто он слышал от одного из стражей, что все наши вещи, бывшие в Эддо, возвращены в Матсмай и делаются приготовления к возвращению нашему в Россию. И так опять мы из бездны отчаяния поднялись до некоторой степени надежды. Утешаясь ею, хотя и с примесью горя, происходившего от недоверчивости к японцам, встретили мы новый, 1813 год.
В течение января месяца получили мы несколько писем от Теске в ответ на наши, в коих между прочим он говорит откровенно, что решение нашего дела еще сомнительно, ибо правительство их так много имеет причин быть предубежденным против нас, что малое число доказательств, служащих в нашу пользу, недостаточно поколебать прежнего мнения. При сем Теске весьма кстати ссылается на японскую пословицу: «Веером тумана не разгонишь» (во всех землях народные пословицы берутся от предметов, их окружающих: японские берега подвержены частым туманам, и все жители Японии обоего пола и всякого возраста в летнее время веера из рук не выпускают).
Из таких замечаний лучшего нашего доброжелателя мы могли уже судить, что доброго конца нашему делу ожидать нельзя, а притом и стражи наши начали уже явно говорить, что Аррао-Тадзимано-ками отрешен от должности матсмайского губернатора и скоро другой будет на место его назначен. К сему горестному для нас происшествию присовокупилось еще и другое, не менее нас поразившее.
В начале февраля вдруг отобрали от господина Мура все письма, писанные к нему от Теске (а я и господин Хлебников успели писанные им к нам письма сжечь), и сменили одного из бывших при нас работников, с которым младший брат Теске прислал последнее письмо к господину Муру и который был так неосторожен, что вручил оное ему при караульном. Сей донес своему начальству, и вдруг сделалась суматоха: с солдатами, составлявшими при нас внутреннюю стражу, стали посылать в караул сержанта или унтер-офицера, из коих некоторые весьма строго начинали было с нами обходиться, но как мы пожаловались, то им приказали лучше обращаться.
Мы более сожалели о добром нашем друге Теске, чтобы переписка его с нами не была причиной его погибели, ибо в некоторых его письмах он очень смело говорил о своем правлении. Например, он называет своих соотечественников в Кунашире «глупые японцы», а в другом месте говорит: «Поступки русских великодушны, но наши начальники не умеют понять этого»; привезенного же японца Городзия за дурной отзыв о русских называет собакою и проч. Хотя караульные и Кумаджеро уверяли нас, что ему ничего не будет, но мы им не слишком верили.
Наконец в половине февраля Кумаджеро сказал нам за тайну, что дело наше решено, но в чем состоит решение сие до прибытия нового губернатора, который уже назначен (имя сего губернатора было Хаттори-Бингоно-ками), никто объявить нам не смеет под опасением жестокого наказания, однако он может нас уверить, что худого ничего в решении японского правительства для нас нет. Известие сие привело нас в крайнее недоумение, ибо мы постигнуть не могли, в чем могло бы состоять такое решение, которое ни добра, ни зла нам не делало, а потому с чрезвычайным нетерпением, страхом и надеждой стали мы ожидать прибытия нового губернатора.
11 марта господин Хлебников впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен; несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени при разных обстоятельствах здоровье его хотя и поправилось, но не прежде совсем избавился он от болезни, как по приезде уже на шлюп.
Прибытие вновь назначенного губернатора и с ним Теске. – Объявление нам, что японцы хотят войти в переговоры с Россиею. – Поступки г-на Мура. – Странная болезнь г-на Хлебникова. – Прибытие к нам ученого и переводчика голландского языка для отобрания от нас разных сведений, до русского языка и до наук касающихся. – Ласки и снисхождение к нам японцев. – Внимание их к состоянию г-на Мура и Хлебникова: первого из них переводят к нам. – Показание о России привезенных на «Диане» японцев, и особенно одного, по имени Леонзаймо, или Городзия. – Прибытие «Дианы» к Кунаширу. – Отправление туда значащего японского чиновника и с ним одного матроса и Алексея. – Сношение и переписка с г-ном Рикордом. – Отбытие «Дианы», возвращение японского чиновника и наших людей. – Новости о России, ими привезенные. – Ласковые с нами поступки японцев. – Формальное объявление, что по прибытии «Дианы» нас освободят. – Перемещение наше в хорошо прибранный дом.
18 марта прибыл новый губернатор, и с ним между прочими чиновниками приехали друг наш Теске, ученый из японской академии по имени Адати-Саннай и переводчик голландского языка Баба-Сюдзоро. Теске показал нам и в сем случае свою дружбу: не успел сойти он на берег и кончить дела по службе, как тотчас, не заходя к своему отцу и семейству, прямо пришел к нам, принес гостинцев (он и прежде из столицы не забывал при своих письмах посылать к нам иногда конфеты и прочее) и утешил нас известием, что новый губернатор имеет повеление снестись с русскими кораблями, почему тотчас разошлются во все порты повеления не палить уже при появлении оных у японских берегов. Благодетеля нашего Аррао-Тадзимано-ками он выставил в глазах наших еще почтеннее и великодушнее, нежели как прежде мы об нем думали. Он сказал нам, что японское правительство отнюдь не хотело иметь с Россией никаких объяснений, считая по прежним происшествиям и по объявлению Леонзайма, что со стороны правительства нашего, кроме коварства, обмана и насилия, ожидать ничего нельзя другого.
Но Аррао-Тадзимано-ками, допрашивая Леонзайма вместе с нынешним губернатором, заставил его запутаться и признаться, что мнение свое, будто Россия желает вредить Японии и что Хвостов действовал по воле нашего правительства, он говорил наугад. Против других доводов членов японского правления он также сделал достаточные опровержения и доказал им, что они не должны судить о законах и обыкновениях других народов по своим собственным, а потом склонил их снестись по предметам существующих обстоятельств с пограничным российским начальством.
Но как правительство их хотело требовать, чтоб объяснение по сему делу русские корабли привезли в Нагасаки, то он и на это сделал опровержение, представив оному, что русские, получив такой отзыв японцев, конечно, сочтут оный за обман и коварство, ибо как им вообразить, чтоб японцы поступали искренно и честно, требуя, чтобы они шли столь далеко за таким делом, которое можно решить гораздо ближе и скорее в какой-нибудь гавани Курильских островов? Когда же правительство отозвалось ему, что без нарушения законов своих оно не может согласиться добровольно на приход русских кораблей в другой какой-либо порт, кроме Нагасаки, то Аррао-Тадзимано-ками дал им следующий достопамятный ответ: «Солнце, луна и звезды, творение рук Божиих, в течении своем непостоянны и подвержены переменам, а японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны; такое желание есть желание смешное и безрассудное».
Таким образом он убедил правительство возложить на матсмайского губернатора переговоры с русскими, не требуя, чтобы оные шли в Нагасаки. Далее добродушный Теске нам сообщил, что Аррао-Тадзимано-ками отставлен от звания матсмайского губернатора, но дана ему другая должность, важнее губернаторской, хотя жалованье он будет получать и менее[57], ибо в Матсмае все несравненно дороже, нежели в столице, где ему должно жить. Определен же он главным начальником над казенными строениями по всему государству. Теске так долго у нас пробыл, что отец его принужден был два раза за ним посылать, однако он не расстался с нами, пока не уверился, что мы совершенно успокоились.
Дня через два или три по приезде губернатора пришел к нам Кумаджеро сказать по повелению первого по губернаторе начальника гинмиягу Сампея, чтобы учили русскому языку приехавших недавно из столицы ученого и голландского переводчика и сказывали им все то, о чем нас станут спрашивать. «Странно мне кажется, – сказал я Кумаджеро, – что губернатор по приезде своем сюда нас не видал и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей».
Потом я спросил через стену господина Мура, как он думает о сем предложении. Он мне отвечал, что пока губернатор не объявит решения об нашем деле, дотоле не будет он ни под каким видом учить японцев, а коль скоро такое объявление последует, тогда он рад будет день и ночь учить их. Я советовал ему до прибытия наших судов по нескольку часов каждый день с ними заниматься и заметил, что тогда мы будем в состоянии узнать подлинное намерение японцев в рассуждении нас и взять другие меры; но господин Мур отнюдь на мое мнение согласиться не хотел. Тогда я не постигал причины такой его твердости, полагая, что он все старое позабыл и сделался опять с нами единодушным, но после открылось другое.
Таким образом, Кумаджеро оставил нас, не получая никакого решительного ответа. А через несколько дней после сего повели меня и господина Мура в замок, где первые два по губернаторе начальника в присутствии других чиновников нам объявили, что им повелено писать к начальникам русских кораблей, если они придут к японским берегам, и требовать объяснения касательно поступков Хвостова от начальства какой-нибудь нашей губернии или области. Почему, сказали они, намерение их есть послать во все главные порты (в Кунашир, на Итуруп, на Сахалин, в Аткис и Хакодаде) северных владений письма, заключающие показанное требование, с русским переводом.
Перевод должны сделать мы вместе с Теске и Кумаджеро, а теперь они хотят нам показать и изъяснить письмо их, на японском языке писанное, и узнать наши мысли, прилично ли будет с их стороны послать оное в Россию. Тогда переводчики растолковали нам содержание сего письма. Я нашел, что оно было написано весьма основательно, и благодарил их за такое доброе намерение, которое может избавить как Россию, так и Японию от бесполезного кровопролития, и уверял, что правительство наше, конечно, доставит им удовлетворительный ответ.
После сего они объявили, что если суда наши придут к самому городу Матсмаю или Хакодаде, то намерены они с помянутым письмом отправить одного или двух из наших матросов. При сем случае я заметил, что такое намерение весьма похвально, ибо матросы, явясь на наши корабли, тотчас могут уверить соотечественников наших, что мы живы; а для той же причины просил их позволить нам написать записочки, что мы все живы, и приложить оные к письмам, кои они думают разослать по портам. Японцы тотчас на предложение мое согласились, но сказали, что записки наши должны быть как можно короче и что их прежде нужно послать на утверждение в столицу, и потому советовали нам поскорее их написать, что я и сделал немедленно по возвращении домой.
После сего приступили мы к переводу японской ноты, для чего позволено было и господину Муру с Алексеем к нам ходить. В это же самое время явились и ученый с переводчиком голландского языка. Первое их посещение было церемониальное: о деле они ничего с нами не говорили, а только принесли нам в гостинец конфет, познакомились с нами и выпросили у меня на время французские лексиконы и еще две книги.