Записки капитана флота Головнин Василий

«Да, – сказал он, – взорванием всех на воздух? Нет, друг мой, это я знал, но какая в этом отважность? По моему мнению, таким потаенным образом мстить свойственно малым, робким душам. Не думаешь ли ты, чтоб я тебя убил сонного, почитая тебя храбрым начальником? Я думал излишним в этом делать пояснение, но когда ты поставляешь великостию произвести мщение взорванием корабля на воздух, то, вероятно, ты подумал, что я имел намерение убить тебя тайным образом. Нет! Я приступил бы к делу формальным вызовом». За такое его героическое намерение и искреннюю ко мне откровенность он сделался в глазах моих действительно редким человеком, и мое к нему уважение возвысилось по мере обнаружившихся новых в нем качеств великости души.

На другой, день с примирившимся со мною удивительным японским начальником поехал я на берег. Приближаясь к берегу, увидели мы двух идущих из селения японцев, которых вскоре признали, к общей радости, нашими японскими матросами. Приставши к берегу, мы их дождались у речки, противу которой стоял наш шлюп. Они уведомили своего начальника, что в Кунашире главным командиром были приняты весьма хорошо, и на испрашивание мною позволения наливаться у речки водою дано согласие на условии, чтоб наши люди не переходили на другую сторону речки против селения. По случаю прихода российских судов к Кунаширу находились в селении трое больших чиновников: старшие два по объявлении японскими матросами их имен оказались нашему японцу хорошими приятелями. Более никаких известий они нам не сообщили. Главный начальник острова желал только поскорее увидеться с нашим японским начальником. Из сделанных мною японским матросам подарков некоторые безделицы были ими взяты с собою на берег. Все они без изъятия были кунаширским начальником рассматриваемы, и японским матросам не позволили ничего при себе оставить, они принесли назад в особом узелке все вещи до иголки. Я называл это неприязненным поступком, но Такатай-Кахи меня успокоил, объяснив, что принятие подарков у них запрещено законом.

Потом один из матросов подал мне ящик, препровожденный чрез главного начальника с бумагами из города Матсмая. Восторг неожиданной радости наполнил мою душу. Я мнил обрести в нем письма от заключенных в оном городе наших друзей и спешил тут же на берегу открыть ящик, но благоразумный Такатай-Кахи меня остановил, говоря: «Огради свое любопытство рассудком! В этом ящике должны заключаться важные бумаги от нашего правительства к вашему». Взяв от меня ящик, совершил он над ним обряд особого почитания троекратным поднятием на голову и сказал: «Все нам благоприятствует. Я говорю «нам», ибо по чувствам моим я вполовину русский. Весьма хорошо будет, если ты мне позволишь отнести этот ящик обратно к начальнику. Завтра я не замедлю с ним к тебе возвратиться. Сего требует наш обряд».

В секунду восстала в чувствах моих борьба сомнений, и в секунду, не изменяя вида, решился я следовать его совету. Тогда я распрощался с нашим почтенным японцем и, отдавая ему половину разрезанного своего белого платка, сказал: «Кто мне друг, тот через день, два и не долее трех принесет ко мне другую половину моего платка». Твердым и уверительным голосом отвечал он, что одна смерть может воспрепятствовать ему сие исполнить. «Не через день, – продолжал он, – а завтра поутру непременно возвращусь к тебе на корабль, но позволь моим матросам со мною опять воротиться в селение». Я согласился на то, а сам, возвратясь на шлюп, приказал содержать оный к ночи в настоящем боевом порядке.

На другой день с вахты известили меня, что видят двух идущих из селения японцев и что один машет чем-то белым. Я узнал, что это наш добрый японский начальник, и немедленно послал за ним шлюпку, на которой он с одним своим матросом к нам приехал и привез приятные для нас известия, что по письмам, полученным из Матсмая, все наши русские здоровы, кроме штурмана, который был в весьма опасном состоянии, не допускал к себе японских лекарей и десять дней не употреблял никакой пищи; теперь, однако ж, ему сделалось легче. Потом в каюте вручил он мне препровожденное от куиаширского начальника из Матсмая официальное письмо, или лист на японском языке с русским переводом, находившиеся в вышеупомянутом ящике. О получении сих бумаг я послал с нашим добрым Такатаем-Кахи к главному начальнику Кунашира письмо и по его совету предложил нашу готовность идти отсюда со шлюпом прямо в Хакодаде, если он согласится прислать к нам двух японцев, посредством коих можно бы было по прибытии в Хакодаде сделать первое с берегом сношение. Содержание сего письма Такатаи-Кахи взялся пересказать начальнику Кунашира, и к вечеру мы его свезли на берег.

В следующий день, невзирая на ненастную погоду, он опять приехал к нам на шлюп и объявил мне, что кунаширский начальник признает мое требование о двух японцах для следования со шлюпом в Хакодаде справедливым, но не может сам на это решиться, а пошлет об оном с нарочным к матсмайскому губернатору особое донесение вместе с моим письмом, ибо он отправил туда и первое мое письмо в день нашего в Кунашир прибытия; там находятся, говорил он, переводчики русского языка. Почта, по уверению нашего усердного друга Такатая-Кахи, из Кунашира в Матсмай обращается в двадцатый день.

При таких благоприятных обстоятельствах я решился дожидаться настоящего разрешения от матсмайского губернатора, коему, без сомнения, мои письма будут переведены. Следовательно, ответа его нельзя было не почитать особенно для нас важным.

Мы желали с пользою употребить определенное для ожидания почты время вернейшим описанием всего залива Измены, для чего необходимо было по заливу разъезжать на гребных судах, о чем я спрашивал у кунаишрского начальника позволения. Но он весьма учтивым образом просил нашего друга Такатая-Кахи нам объяснить, что это будет противно предписаниям, и объявил, чтоб наши шлюпки ни под каким видом никуда далее речки не ездили, и то на прежнем условии. Мы принуждены были остаться довольными, что, по крайней мере, отказ сделан был учтивым образом. Между тем почтенный Такатай-Кахи, искренне участвовавший в нашем положении, не преставал навещать нас чрез каждые три дня. Добрые его матросы иногда приносили нам от его имени небольшое количество свежей рыбы, которая всегда разделялась поровну на всю команду. В уплату за нее строго приказал начальник никакой вещи на берег от нас не привозить и всегда извинялся скудным промыслом, что и действительно было так, ибо во все время доставлено было к нам не более семнадцати рыб.

Свидания наши происходили следующим образом, и каждый его приезд почитаем был нами днем праздника.

Первое было 14 июля. При сем посещении, дружески с ним беседуя, сказал я ему, что прочитав несколько раз со вниманием матсмайский лист, весьма много удивляюсь, что в нем ничего не упоминается о важном прошлогоднем происшествии, по каким причинам мы овладели его судном и самого его увезли с собою в Камчатку. В скорости он отвечал, что также не менее моего сему удивляется, и даже называл такое со стороны их правительства упущение чудом, многозначащим по-японски словом фуссинги, но после долгого размышления возобновил разговор, сказав: «Нет! Неправильно я назвал оставленный без замечания нашим правительством прошлогодний ваш неприятельский со мною поступок фуссинги! По нашим законам вы вправе были воински действовать, когда известили вас о смерти ваших пленных. Даже если бы вы меня и многих людей на судне убили, то и тогда бы наше правительство, расположившись к дружескому, как теперь, объяснению, не выставило бы сего на вид.

Притом же я сегодня, разговаривая об этом с главным начальником, узнал, что Городзий вас таковым извещением не обманул, а бывший прошлого года здесь главный начальник, который и теперь тут же находится, действительно сделал ему такой ответ, что все ваши убиты. Сам же, быв воспален гневом и мщением за учиненные Хвостовым оскорбления неприятельскими его поступками, желал с вами сразиться и с нетерпением ожидал той минуты, когда вы сделаете приступ к нападению на селение. Весь гарнизон, состоявший из японцев (более трех сот человек), поклялся умереть под ружьем. Они погребли себя заживо воинским обрядом, отрезав каждый у себя клок волос, которые все были уложены в особый ящик в бумажных свитках с именем каждого из них в готовности отправить оный в Матсмай при первом вашем движении напасть на селение. Зная вашу решимость, кровопролитие было бы страшное, а превосходство вашей артиллерии даровало бы вам победу, но победу кратковременную. Чудесным бы только промыслом, может быть, некоторые из вас избежали смерти, ибо японцы, узнав из опытов по поступкам людей, с Хвостовым бывших, сколь падки ваши люди к водке, приготовились положить в оную яд».

Побеседовав довольно долго, он объяснил нам, что начальник много сожалеет, не имея прислать ничего хорошего, употребляемого нами в пищу. Хотя еще не настало время для рыбной ловли, однако он сегодня отправил две лодки оную промышлять. Сам Такатай-Кахи обещался с удачною ловлею приехать, не внимая нашим просьбам, что это будет лишнее для него беспокойство. «Не лишнее, – отвечал он, – первая вещь по нашему гостеприимному обычаю доставляется лично друзьям, каковыми вас я имею удовольствие признавать». Простившись с нами, поехал он на берег к речке, откуда ходил пешком до селения, по крайней мере, версты две.

На другой день по причине дурной погоды он к нам не возвращался; затем в следующий день, 16 числа, прибрел весьма рано утром, так что часовые увидели его не прежде, как уже он находился у речки в ожидании гребного нашего судна, что меня весьма много огорчило. По прибытии его на шлюп я перед ним извинялся, что заставили его некоторое время дожидаться, ибо мы никак не воображали, чтоб он так мало ценил свой покой. Он откровенно мне признался, что такая невнимательность для него была чувствительна. «С самого выхода из селения, – говорил он, – я, идучи по берегу, не преставал махать белым платком, и если бы еще немного вы замедлили прислать шлюпку, я намерен был возвратиться. (Старик был чрезвычайно честолюбив, надобно было при нем часовых побранить). Ты удивляешься, что я так рано поднялся; от сего также и начальник меня отклонял, но мне должно было сдержать свое слово; вчерашний день для меня был самый неприятнейший. Прождав до самого вечера возвращения рыбаков, мне уже поздно было к вам идти. Я не мог спокойно спать, нарушив свое обещание; встал до свету, с поспешностью напился одного только чаю и отправился из селения со всем вчерашним промыслом, состоящим, как ты видишь, из четырнадцати только рыб. Я буду иметь сегодня удовольствие вместе с тобою есть свежую рыбу, которой мне еще не удавалось на берегу отведать».

Какое усердие оказывал нам почтенный Такатай-Кахи! Возблагодарить за оное я не имел способов, а довольствовался сказать ему: «Ты мне друг, и мы друг друга разумеем».

Обед был изготовлен ранее обыкновенного, ибо он часто поговаривал, что у него хороший аппетит. Он сел с нами вместе за стол: рыба с простою японскою чисто сваренною крупою была первым и последним блюдом. Он ел необыкновенно много. Я также давно не едал такой вкусной рыбы, приправленной, вместо всех соусов, чистейшею японскою дружбою достойного Такатая-Кахи. По окончании обеда пили за здоровье доброго начальника. К вечеру прежним порядком отвезли его на берег.

18 числа он опять к нам пожаловал для одной только дружеской беседы, жалуясь на большую на берегу скуку и на худое содержание от комиссионера компании купцов, имеющих сей остров на откупе, где он имел квартиру. По своему независимому духу это его чрезвычайно огорчало: он не мог вытерпеть, чтоб не выговорить о сем комиссионеру, и с ним поссорился. Выпросил у начальника тридцать человек курильцев и лесу построил себе досчатый особый домик, где, по его словам, со своими двумя матросами поместился весьма покойно и с великим торжеством говорил, что он теперь живет славно. О комиссионере и компанейских делах пересказывал с презрением и заключил кратким японским изречением: «Лицо надменное, а денег нет».

20 июля известили меня, что видят идущего из селения нашего тайшо (под сим именем он более был известен всем матросам). На японском языке слово тайшо означает командиров; с самого начала он меня так назвал, почему я сделал ему такую же учтивость, и с тех то пор мы стали друг друга величать тайшо. Скорое такое прежде условного срока возвращение я приписал одной только его скуке. Я даже не изъявил удивления, что он так скоро к нам возвратился. Мы сошли вместе в каюту. Он, сев подле меня на стул, начал вынимать из-за пазухи бумагу, оговариваясь с видом, не предвещающим ничего особенного. «Сейчас, – говорил он, – привезли из Матсмая сие письмо незапечатанное; на нем, кажется, русская надпись». Лейтенант Филатов, подле нас стоявший, подсмотрев вниз подписью в руках тайшо обращенное письмо, с восторгом воскликнул: «Рука Василия Михайловича!» Сраженный столь неожиданною радостью, я в молчании беру от друга моего тайшо письмо, признаю руку господина Головнина, по наружной величине оного думаю найти пространное описание двухлетнего его заключения и, развернув, вижу только три следующие строки:

«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае.

Мая 10 дня 1813 года.Василий ГоловнинФедор Мур».

Сии радостные строки, освободившие нас от всякого сомнения о действительном пребывании всех наших пленных в Матсмае, прочитаны были мною на шканцах всей команде. К лучшему удостоверению многие из служителей сами читали их и признали руку обожаемого своего начальника, за что с восклицанием изъявили искреннюю благодарность почтенному Такатаю-Кахи. Всей команде дано было выпить по целой чарке водки за здоровье тех друзей, которых в прошлом лете мы почитали убитыми, и все готовы были на тех берегах окончить и свою жизнь.

При сем случае тайшо сообщил мне и свою великую радость. Он получил от сына своего из Хакодаде письмо, и вот каким странным образом начальник ему оное доставил. По японским законам всякий подданный, возвратившийся из чужого государства, не может ни с кем иметь никакого сообщения. Начальник острова призвал его к себе отдать наше письмо для доставления нам, а его письмо он, прохаживаясь по комнате, будто нечаянно выронил из кармана, как простую бумагу, и, не оборачиваясь назад, дал время и случай Такатаю-Кахи оное поднять. Умный тайшо тотчас догадался и, нимало не затрудняя начальника, поднял письмо и положил к себе в карман. В оном письме сын извещал его о весьма выгодных приобретениях по коммерческим его делам. К числу десяти его судов построено еще два больших. Мать его и любезная супруга тайши, о жизни коей в Камчатке он сомневался, живы, но удрученная печалью супруга сделала обет отправиться на поклонение по всей Японии к знаменитейшим угодникам. В сие пилигримство она вскоре по получении известия о несчастии его вступила и теперь совершает. Один богатый человек, верный его друг, коль скоро получил печальную об нем весть, все свое имение роздал бедным и сделался пустынником, скрывшись в отдаленные горы.

Какой пример истинного дружества! Просвещенные европейцы, вы почитаете японцев коварными, злобными и мстительными, чуждыми сладчайших чувств дружества. Нет! Вы заблуждаетесь! В Японии есть люди, достойные имени человека во всем смысле сего благородного названия, и великие национальные добродетели, коим подражание не сделает нам стыда, а паче доставит большую похвалу.

Я сказал доброму Кахи: «Ты богатейший человек, ибо имеешь такого друга». – «Да, – отвечал он, – я счастлив, имея двух друзей». – «Двух! – промолвил я. – Какое множество!» Сия мысль чрезвычайно ему понравилась. В том же письме упомянуто, что во многих церквах друзья его совершали несколько дней особые служения о благополучном его возвращении. Сын заключает свое письмо тем, что как он был предметом разговоров по всей почти Японии, то общее мнение всех было, что ежели Бог сохранит его жизнь в России, он непременно будет возвращен, и для Японии последуют счастливые перемены. Утверждаясь на сем мнении, он (сын) не сомневался о его прибытии в Кунашир и отправил заблаговременно письмо, долженствующее много его утешить. Этот день был для меня наиприятнейшим в жизни. При отъезде нашего японского друга на берег команда изъявила желание прокричать ему: «Ура!» Что и было с восторгом исполнено.

26 июля Такатай-Кахи по приезде на шлюп уведомил нас партикулярно, что из Матсмая пришла почта, и в ответ на наше письмо едет сюда на императорском судне первый по матсмайскому губернатору начальник, при нем курилец Алексей и один из наших пленных русских. По мнению Такатая-Кахи, наш русский не мог быть офицер, как мы было все заключили, а верно матрос.

По времени отправления судна из Матсмая ему должно было сегодня или завтра сюда прийти. Через несколько часов было усмотрено, что оно приближается к заливу. Такатай-Кахи признал его по красному шарообразному знаку на парусе императорским судном. Корпус его был весь выкрашен красною краскою, борты завешены полосатою материею, на корме развевались три флага, каждый с особенным изображением; в кормовой же части утверждены были четыре большие пики с какими-то чернеющими на вершинах перевязками (по числу таких пик в Японии познается чин того, перед кем их несут). Из селения навстречу императорскому судну выезжали байдары под флагами. Каждая байдара подавала особый свой буксир, и все рядом буксировали оное судно к селению. При наступлении темноты нельзя нам было заметить, какая на берегу сделана была церемониальная встреча прибывшему начальнику. Такатай-Кахи, уезжая на берег, дал верное слово завтра к нам побывать и объяснить нам, по какой причине приехал сюда начальник.

В следующий день увидели мы его идущего вдвоем. Самого Такатая-Кахи мы тотчас узнали по привязанному к его сабле белому платку. В рассматривании другого также недолго затруднялись. Как они шли рядом, то высокий его рост по временам совсем заслонял от наших взоров малорослого нашего, но великого друга Такатая-Кахи. Все сказали, что идет один из наших пленных матросов. Здесь я не могу не описать той трогательной сцены, которая происходила при встрече наших матросов с появившимся между ними из японского плена товарищем. В это время часть нашей команды у речки наливала бочки водою. Наш пленный матрос все шел вместе с Такатаем-Кахи, но когда он стал сближаться с усмотревшими его на другой стороне речки русскими, между коими вероятно начал распознавать своих прежних товарищей, то сделал к самой речке три большие шага, как надобно воображать, давлением сердечной пружины, и оставил по крайней мере в девяти хороших японских шагах нашего малорослого Такатая-Кахи.

Тогда все наши матросы, на противной стороне речки стоявшие, в изумлении нарушили черту нейтралитета и бросились чрез речку вброд обнимать своего товарища по-христиански. Бывший при работе на берегу офицер меня уведомил, что долго не могли узнать нашего пленного матроса: так много он в своем здоровье переменился! Подле самой уже речки все воскликнули: «Симонов!». Он, скинув шляпу, кланялся, оставался безмолвным и приветствовал своих товарищей крупными слезами, катившимися из больших его глаз. Сия, трогательная сцена была возобновлена, когда он приехал на шлюп. Я первый, с ним поздоровавшись, спросил только о здоровье всех оставшихся наших пленных в Матсмае. Он отвечал: «Слава Богу, живут, хотя не так здоровы, особенно штурман опасно болен!» Долее удовлетворять любопытству расспрашиванием о моем друге Василии Михайловиче Головнине я не смел, видя с каким нетерпением команда желала его принять в свои дружеские объятия.

С приехавшим на шлюп почтенным Такатаем-Кахи сошел я в каюту. Он объявил мне, что прибывший в Кунашир первый по матсмайском губернаторе чиновник Такахаси-Сампей поручил ему сообщить мне особые пункты, вынул памятную свою книжку и прочел следующее:

«Такахаси-Сампей свидетельствует свое почитание камчатскому начальнику и извещает его, что вследствие полученного от него в Матсмае письма обуньио-сама (губернатор) предписал ему поспешить отправлением в Кунашир, куда прибыл на российском военном корабле камчатский начальник, для изъявления к такому высокому званию должного внимания и сообщения предварительных пунктов по предмету освобождения всех русских. Такахаси-Сампей по чувствам своим крайне сожалеет, что японские законы не позволяют ему иметь в здешнем месте личных с камчатским начальником переговоров. Принимая большое участие в трудах, коим офицеры и команда российского военного корабля подвергаются вторичным приходом к острову Кунаширу для освобождения своих соотечественников, и соболезнуя о случившемся с ними неприятном происшествии, привез он с собою с позволения матсмайского обуньио одного из пленных русских. Для лучшего обо всем удостоверения своих соотечественников ему позволено каждодневно навещать российский корабль с условием возвращаться к ночи в селение. Такахаси-Сампей просит камчатского начальника принять избранного для переговоров доверенного Такатая-Кахи представляющим его лице, ибо он объявил, что свободно объясняется с камчатским начальником».

За сим следовали официальные пункты.

1. Согласно с нашим официальным листом доставить японскому правлению свидетельство за подписанием также двух начальников с приложением печатей, точно ли Хвостов производил без ведома и согласия российского правительства законопротивные поступки на мохнатых Курильских островах и Сахалине?

2. Известно, что Хвостов неприязненным действием в селениях наших нарушил спокойствие народа, присвоив себе право воспользоваться пшеном и разными товарами, принадлежащими частным людям, и все собранное им имущество привез в Охотск, в числе коих находилась и наша воинская амуниция, состоявшая из лат, стрел, ружей и нескольких пушек. О первых вещах, Хвостовым взятых, японское правительство заключает, что от долговременности пришли в совершенную негодность, но последние по свойству своему не могут подвергнуться совершенной порче и быть включены в смысл такого заключения, как первые; следовательно, они должны быть японскому правительству возвращены, ибо впоследствии времени такие вещи могут представлять трофеи, как будто по праву завоевания от нас России доставшиеся; как оные от употребления не могут скоро повредиться, то, может быть, они в самом Охотске теперь и не находятся. Собрать же их из разных мест хотя возможно бы было, но по причине затруднений в пересылке из отдаленных мест японское правительство по скорости теперешних обстоятельств останется довольным, если от охотского начальника доставится особое свидетельство, что никаких вещей, Хвостовым с Мохнатых островов и Сахалина привезенных, теперь по строгом изыскании в самом Охотске не находится.

(Нужно здесь заметить, с какою тонкостью и учтивостью японское правление намекает (в простом даже мною переложенном смысле, а на японском языке, конечно, сие выражено в превосходной степени), что им все известно от возвратившегося японца Леонзайма, каким образом поступлено с их увезенным Хвостовым имуществом.)

3. Относительно случившегося в прошлом лете неприятного происшествия, упоминаемого в письме камчатского начальника, дается знать, что, приняв в уважение тогдашние обстоятельства, поступок начальника российского военного корабля по нашим законам признан был от японского правления справедливым, и потому в официальном нашем листе ничего об нем не упоминается, а о том, что японский начальник судна Такатай-Кахи увезен был в Камчатку против его воли, японское правление не знает, ибо в полученном тогда же из Кунашира от фнамоч Такатая-Кахи письменном объявлении упоминается, что он согласно со своим желанием отправляется на российском военном корабле в Камчатку с четырьмя своими матросами и одним мохнатым курильцем, которых начальник российского военного корабля взял силою.

4. В заключение всего Такахаси-Сампей надеется, что нынешнего же года российскому военному кораблю возможно будет с требуемыми японским правлением свидетельством и объяснениями возвратиться из Охотска в Хакодадо, где он и другой на листе подписавшийся начальник Кодзимо-Хиогоро будут ожидать камчатского начальника для принятия от него оных свидетельств и объяснений лично с должными по нашим законам обрядами, уверяя о непреложном нашем обещании просить в Эддо возвращения всех пленных русских, при изъявлении теперь искреннего желания российскому военному кораблю благополучного плавания и скорого в Хакодаде возвращения.

Сим окончил почтенный Такатай-Кахи возложенное на него по особой доверенности поручение, а я, будучи во все время тревожим величайшим нетерпением поговорить наедине с нашим пленным матросом, вышел тотчас в особую каюту, куда был введен и матрос. Он, осмотревшись, что нас только двое, начал пороть свой воротник и, вынув оттуда в несколько раз искусно свернутый кругом исписанный тонкий японский лист бумаги, подал мне оный и сказал: «Вот вам письмо от Василия Михайловича, которое удалось мне скрыть от хитрых японцев. В нем описаны наши страдания и советы, как вам должно с ними поступать». Принимая от него сие письмо, казавшееся для меня одушевленным, я несколько раз глазами пробежал все строки, но от неизъяснимого волнования души, происходившего частию от боязни узнать что-нибудь ужасное, и от восторга, порожденного такою неожиданностью, не мог ничего прочитать. Тут же приложены были маленькие лоскутки бумаг, удивительно мелко исписанные господином Хлебниковым. Немного успокоившись, я все прочитал и обрадовался, усмотрев, что несчастные питаются некоторою надеждою о возвращении в свое отечество.

Вот точная копия с письма господина Головнина.

«Любезнейший друг П. И. Кажется, японцы начинают понимать всю истину нашего дела и уверяются в миролюбивых намерениях нашего правительства, а также и в том, что поступки Хвостова были самовольны, без ведома начальства и к большому неудовольствию Государя, но им нужно на сие формальное уверение от начальника какой-нибудь нашей губернии или области с приложением казенной печати. Есть надежда, что они, уверившись в хорошем к ним расположении России, войдут с нами в торговые связи, ибо теперь они начали понимать бездельнические поступки голландцев: мы им сказали о письме, перехваченном англичанами, в котором голландские переводчики хвастаются, что успели в Нагасаки поссорить Резанова с японцами. Но если станете с японцами сноситься, то будьте осторожны и не иначе переговаривайтесь, как на шлюпках далее пушечного выстрела от берега; притом не огорчайтесь медленностью японцев в решениях и ответах, мы знаем, что у них и свои неважные дела, которые в Европе кончили бы в день или в два, тянутся по месяцу и более. Вообще же я вам советую не выпускать из виду четырех главных вещей: иметь осторожность и терпение, наблюдать учтивость и держаться откровенности.

От благоразумия ваших поступков зависит не токмо наше избавление, но и немалая польза для отечества; я надеюсь, что теперешнее наше несчастие может возвратить России ту выгоду, которую она потеряла от бешеного нрава и безрассудности одного человека; но если, паче чаяния, дела возьмут другой оборот, то как можно вернее, подробнее и обстоятельнее отберите мое мнение по сему предмету от посланного матроса и доставьте оное правительству. Обстоятельства не позволили посланного обременить бумагами, и потому мне самому на имя министра писать нельзя, но знайте, где честь Государя и польза отечества требуют, там я жизнь свою в копейку не ставлю, а потому и вы в таком случае меня не должны щадить: умереть все равно – теперь ли, лет через 10 или 20 после; по моему мнению, также все равно – быть убиту в сражении или от злодейской руки; утонуть в море или покойно умереть в постели, смерть все одно смерть, только в разных видах.

Прошу тебя, любезной друг, написать за меня к моим братьям и друзьям; может быть, мне еще определила судьба с ними видеться, а может быть, нет; скажи им, чтобы в сем последнем случае они не печалились и не жалели обо мне, и что я им желаю здоровья и счастия. Еще прошу тебя, ради Бога, не позволяй никому к нам писать и ничего не посылай, чтобы нам здесь не докучали переводами и вопросами, а напиши ко мне сам о вашем решении маленькое письмецо. Посланному матросу прошу тебя из оставшегося после меня имения выдать 500 рублей[97]. Товарищам нашим господам офицерам мое усерднейшее почтение, а команде поклон; я очень много чувствую и благодарю всех вас за великие труды, которые вы принимаете для нашего освобождения. Прощай, любезный друг П. И., и вы, все любезные друзья. Может быть, это последнее мое к вам письмо. Будьте здоровы, покойны и счастливы. Преданный вам

Василий Головнин.Апреля 10 1813 года. В городе Хакодаде в японской тюрьме».

В сем письме господин Головнин советовал мне не полагаться на сомнительную искренность японцев, а сверх того он наставил матроса пересказать мне о всех сделавшихся ему известными средствах, как при неприязненном обороте дел поступать противу японцев; но добродушный наш матрос столь много был растроган от восторга, увидев себя перенесенным из тюрьмы к своим сослуживцам, что он во все время казался полоумным. Сколько я ни старался заставить его пересказать мне сделанное ему господином Головниным наставление, он всегда отвечал одно и тоже: «О чем вы меня спрашиваете, когда в письме Василия Михайловича все описано?» – и сам, как ребенок, заливаясь слезами, беспрестанно твердил: «Из японской тюрьмы я вышел один, а там наших шесть человек страдают. Я боюсь, – продолжал он, – что если я к ним скоро не возвращусь, чтоб хитрые японцы не поступили с ними худо». Таков был прямо добрый, но весьма глупый наш вестник.

Имея Такатая-Кахи испытанным в верности для нашего дела посредником, я, опираясь на благородную его грудь, как на твердую скалу, не имел надобности ограждать себя излишнею противу японцев осторожностью, а потому и самое письмо господина Головнина мне было полезно токмо в том, что из оного я совершенно узнал, чего японское правительство требует от нашего, что, без сомнения, было весьма важным для нас приобретением. Удовлетворив своему любопытству расспросами о настоящем положении наших все еще несчастных сослуживцев, к вечеру усердного нашего друга Такатая-Кахи и доброго матроса свезли на берег. Первого просил я сообщить в ответ Такахаси-Самиею, что завтра же, если позволят ветры, российский корабль отправится в Охотск, и что мы не замедлим нашим приходом нынешнего же лета в Хакодаде со всеми требуемыми японским правлением свидетельствами и объяснениями. В особенности просил я его изъявить общую нашу чувствительную признательность Такахаси-Сампею за хорошее его к нам расположение, а особенно за доставление свидания с нашим пленным матросом.

На другой день, 9 июля, мы с ними совсем распрощались. При сем случае Такатай-Кахи привез для команды триста рыб. Мне весьма было прискорбно, что он из предлагаемых нами ему в подарок вещей не принял ничего, кроме небольшого количества головного сахару, чаю и французской водки; даже все свое довольно дорогое имущество оставил он у нас на моем попечении, говоря, что в Хакодаде мы с ним вскоре опять увидимся. «Там, – говорил он, – без всякого препятствия я буду иметь счастье получить от вас в знак дружбы предлагаемые мне теперь подарки, а здесь по нашим законам много мне будет затруднения отдавать отчет в каждой маловажной, от вас полученной вещи».

На это я ему отвечал: «В принятии подарков я не смею настаивать по законам вашей земли, но собственность свою ты должен от нас взять, ибо тебе известно, что путь морем подвержен ежечасной опасности». – «Как, – возразил он, – при таком явном посредстве Небес можно тебе об этом тревожиться? Цисей, цисей, тайшо, – сказал он с весьма выразительным видом (т. е. «Малодушие, малодушие, начальник!»), – много еще остается для плавания благоприятного времени, притом вы, – продолжал он, – люди мудрые, умеете смотреть на небо (т. е. делать астрономические наблюдения). О чем же ты беспокоишься? Твой вид мне не нравится. Ты, как я вижу, озабочен не моею ничтожною собственностью, о которой мое намерение было просить у тебя позволения раздать теперь твоим матросам, но видя тебя встревоженным, без сомнения, от того, что ты не имеешь надежды нынешнего лета окончить дела с успехом, я должен заключить, что твои матросы, все еще не имеющие ко мне полной доверенности, действительно подумают, что я раздаю им свои вещи с тем намерением, чтоб более уже с ними не видаться. Итак, оставим все сии безделицы до счастливого нашего свидания в Хакодаде. Тен, тайшо!» Это по-нашему значило: «Надейся на Бога, начальник».

Проницательный и благородный Кахи действительно не ошибся в своих заключениях. Читатель сам может постигнуть, что я имел причины тревожиться. Проводив его на берег, невзирая на противный ветер, мы тотчас снялись с якоря, чтоб выйти в пространство залива. Переменившийся вскоре ветер позволил нам беспрепятственно продолжать предприятый путь. Через пятнадцать дней самого приятного и благополучного плавания прибыли мы к Охотскому порту и стали на якорь.

Об успешной нашей к японским берегам кампании и обо всех действиях моих известил я охотского портового начальника. Вскоре получил я от него требуемое японским правительством свидетельство и особо присланное от господина иркутского губернатора дружественное письмо к матсмайскому губернатору с объяснением всех дел, относящихся к сему предмету. Сверх того, для переводов с японского языка поступил на шлюп присланный из Иркутска японец Киселев.

На Охотском рейде простояли мы восемнадцать дней, занимаясь в сие время перевозкою из порта нужных морских провизий и других вещей, исправлением некоторых частей шлюпа, приметным образом повредившихся.

11 августа, быв совсем готовы к отплытию в третий раз к японским берегам, с лестною надеждою при Божьей помощи совершить освобождение наших несчастных сослуживцев, томящихся в заточении, отслужили мы на шлюпе молебен с водоосвящением и во время провозглашения многолетия Его Императорскому Величеству сделан был со шлюпа салют из всех орудий, коих звуки отозвались в душе каждого из нас и усугубили верноподданническую любовь ко Всемилостивейшему Монарху Благословенному Александру, отечески пекущемуся о каждом из его подданных, несчастному жребию подпавшем в то время, когда устроение участи всей Европы было важнейшею его заботою[98].

В числе посетивших нас в сей день предвестник наших радостей был начальник порта господин Миницкий со своею любезною супругою Евгениею Николаевною, отважившеюся, приемля в нашем деле искреннейшее участие, подвергнуть себя большой опасности от всегдашнего движения на здешнем открытом рейде морских волн, в коих за год перед сим временем в подобном переезде ее супруг едва не погиб. Она была первая и последняя русская дама, почтившая шлюп своим на него приездом, а потому имеет полное право на торжественную нашу признательность, которую я при сем случае с сердечным удовольствием от имени всех офицеров свидетельствую. Во время служения молебна колебание шлюпа было столь велико, что все почти береговые наши гости, кроме сей молодой героини, подверглись страданию морской болезни. Она же вместе с нами находилась при совершении молебна и казалось, что молилась и за всех тех чувствительных россиянок, коих сердца от вести о постигшем нас несчастии наполнялись соболезнованием и желанием освобождения пленных.

Глава 3

Отправление шлюпа из Охотска. – Прибытие на вид японских берегов. – Продолжительные бури и противные ветры, нас встретившие. – Мы достигаем порта Эдомо, получаем там лоцмана и отправляемся в Хакодаде. – Прием, сделанный нам японцами. – Переговоры с ними посредством Такатая-Кахи. – Свидание мое с японскими чиновниками на берегу. Потом свидание с господином Головниным. – Объяснение некоторых статей, заключающихся в требовании японского правительства. – Японцы решаются освободить наших пленных соотечественников и назначают для сего день, в которой я приезжаю на берег и возвращаюсь на шлюп с освобожденными нашими пленными. – Учтивости и приветствия японских чиновников, посетивших шлюп. – Мы отправляемся в путь, терпим в море ужасную бурю и достигаем, наконец, благополучно Петропавловской гавани. – Несчастная участь, постигшая господина Мура.

По отправлении нашем в предназначенный путь противные южные ветры, господствовавшие вдоль полуострова Сахалина, не допустили нас прежде двадцати дней прийти на вид берегов острова Матсмая, а к Вулканическому заливу, где находилась избранная мною безопасная гавань Эдомо, подошли 10 сентября. На ближайшем мысу усмотрели мы строение и видели по берегу идущих людей. Шесть часов благополучного ветра – и мы вошли бы в самую гавань, но на море временем не располагают. К ночи противный ветер усилился и наконец превратился в бурю, которая к утру нас удалила из виду берегов. Признаки начавшейся бури удостоверили нас, что настал период равноденственных, господствующих везде сильных ветров и, как известно из описаний мореплавателей, свирепствующих более, нежели где-нибудь, у сих берегов.

Мы начали сомневаться в возможности пристать сею осенью к берегам Японии. Я решился в случае неудачи не возвращаться уже в Камчатку, где много теряется времени по причине продолжительной зимы, а идти для отдохновения месяца на три на Сандвичевы острова, пока не восстановится у северных японских берегов свободное плавание, которое начинается с апреля месяца. Сообщив сие намерение господам офицерам, я решился держаться у здешних берегов до 1 октября, а потом уже пуститься к Сандвичевым островам.

Для такого продолжительного времени нужно было уменьшить порцию воды. Все на шлюпе весьма охотно согласились терпеть некоторый недостаток, лишь бы, не теряя времени, окончить начатое сношение с японцами и скорее избавить из плена своих сослуживцев. Но, к великой нашей радости, бурные погоды продолжались только двенадцать дней, и восстановившиеся опять тихие переменные ветры заставили нас, как то обыкновенно бывает с мореплавателями, забыть прошедшие свирепые бури. Одно только печальное происшествие напоминанием возмущало наше спокойствие. Мы имели несчастие лишиться опытного и усердного матроса, которому при убирании в сильный ветер парусов приключился удар, и когда его спустили вниз, медицинские пособия оказались недействительными – он был уже бездыханным.

Надлежало б в тот же момент лекарю взлезть наверх, но, к несчастию, наш был из армейской службы, не привыкший к такой вертикальной прогулке, впрочем, искусный и усердный человек[99]. Смерть сего доброго матроса в горестном нашем положении была для всех крайне прискорбна. По совершении христианского обряда при опущении тела в море не мог я, видя всю почти команду в слезах, удержать и своих слез. Эту дань мы невольно свидетельствовали своему шестилетнему сослуживцу, и в какой службе! Читатель видел, что путь наш не розами был усеян; немногие могут понять, каким чувством дружбы связуется на одном корабле маленькое общество, отлученное на столь долгое время от друзей и родственников.

22 числа, входя в тот же Вулканический залив, в 9 часов утра увидели мы едущие к шлюпу три байдары. Я послал на шлюпке встретить их лейтенанта Филатова, который вскоре с оными вместе пристал к борту. На байдарах находилось шестнадцать человек японцев. Они безбоязненно по приглашению нашему взошли на палубу. Из ответов их на вопросы наши, где находится гавань, узнали мы, что оная лежала от нас к югу в двух верстах за выдавшимся мысом, называлась, по словам их, Сангарою и имела глубины 20 сажень. Они приехали на шлюп из одного любопытства видеть иностранное судно. Но как намерение наше было идти в гавань Эдомо, которая была посещаема в 1796 году капитаном Бротоном, то мы и желали, чтобы они проводили нас к оной, но не имея, конечно, на сие от своего начальства приказания, они не согласились на наше требование и вскоре оставили шлюп.

Из описания, сообщенного Бротоном, мы надеялись однако сами найти ее без затруднения. При наставшем от востока ветре стали править в Эдомо. К полудню увидели прямо по курсу довольно большое селение и на возвышенности батарею, завешанную бумажными занавесами. Из вышеупомянутого селения приехала к нам японская байдара, на коей было тринадцать человек мохнатых курильцев, по-японски айну называемых. С сими гребцами приехал японец по имени Лезо – один из прислужников Такатая-Кахи, бывший с ним в Камчатке и отпущенный нами в Кунашире сего лета в первое наше прибытие к сему острову. Лезо объявил нам, что в силу соглашения, с обеих сторон в Кунашире сделанного, он прислан от матсмайского губернатора служить на шлюпе лоцманом для препровождения оного в гавань Хакодаде. Сверх сего приказано ему спросить, не имеем ли мы в чем нужды, с уверением, что здешнее начальство получило приказание снабдить нас всем нужным. Но как мы не имели ни в чем недостатка, кроме пресной воды, то и воспользовались их благосклонностью только в том, что отправили на байдаре пятьдесят пустых бочонков, прося местного начальника, налив их водою, доставить на шлюп. Пришед на глубину одиннадцать сажень при иловатом грунте, стали на якорь.

Поутру следующего дня приехала из селения Эдомо та же байдара, которая приезжала вчерашнего дня, и с теми же людьми. На ней привезли наши бочонки, налитые водою, а сверх сего свежей рыбы и редьки в подарок от начальника. Подняв бочонки на шлюп, мы отправили байдару с другими двадцатью бочонками для пресной воды на берег, приказав благодарить начальника за присланную от него рыбу и зелень. К вечеру доставлена нам была вода на той же байдаре. Пользуясь ясною погодою, мы исправляли повредившийся от крепких ветров при переходе из Охотска до сего места такелаж и другие на шлюпе оказавшиеся недостатки.

На другой день по утру привезли японцы двадцать бочонков воды и взяли с собою тридцать пять пустых бочонков, которые в вечеру обратно доставлены были с водою. После полудня на байдаре, привозившей воду, прислано было свежей рыбы и зелени такое количество, что можно было удовольствовать всю команду. За сие японцы не соглашались взять от нас никакой платы несмотря на все наши убеждения.

26 числа поутру на приехавшей к нам с водою байдаре привезено было письмо от капитана Головнина из Хакодаде, в коем он уведомлял меня, что при появлении нашем у помянутой гавани будет поднят на горе белый флаг и прислан к нам находившийся прошлого года у нас Такатай-Кахи, которого теперь послать, не донеся матсмайскому губернатору, по японским законам нельзя, и что мы можем в оную гавань отправиться с его матросом Лезо, знающим лоцманское дело. Письмо сие было ответом на писанное мною к японским чиновникам в первый день прибытия нашего, в котором я изъявлял сомнение в искренности желаемого японцами сношения, приводя доказательством, что вместо обещанного при соглашениях в Кунашире Такатая-Кахи или другого японского чиновника для нашей встречи прислан один только матрос. Японец Лезо, как выше упомянуто, приехал к нам на байдаре, и я согласился взять его вместо лоцмана. Наливши здесь без всякого затруднения все свои порожние бочки пресною водою и исправя все нужное, в 10 часу вступили мы под паруса.

На другой день в восемь часов вечера из-за мыса, впереди нас находившегося, открылись во многих местах по матсмайскому берегу огни, из которых один особенно отличался от прочих величиною и ясностью. Вскоре за сим появились идущие к нам две байдары. На одной под белым флагом с двумя зажженными фонарями приехал к нам благородный и усердный Такатай-Кахи. Мы обрадовались чрезвычайно его прибытию, и он со своей стороны не менее показывал радости, видя, что желание его, которое он нередко в бытность свою у нас изъявлял, ныне на самом деле исполняется. По повелению начальства он приехал проводить шлюп наш в Хакодадейскую гавань. Вместе с ним для сего же прибыл главный портовой чиновник. По их распоряжению в половине девятого часа вечера стали мы на якорь, не входя еще в Хакодадейский залив, в том месте, которое японцами называешся Ямаси-Томури, то есть якорное место при восточном ветре, и где обыкновенно останавливаются суда их при оном ветре, препятствующем входить в Хакодадейскую гавань.

По окончании необходимых работ на шлюпе мы с величайшим удовольствием и нетерпением вступили в разговоры с добрым нашим Такатаем-Кахи, с которым мы при помощи переводчика господина Киселева могли теперь обо всем объясняться с большею против прежнего удобностию. На первый наш вопрос, где находятся соотечественники наши, сказал он нам, что они живут здесь в Хакодаде, и что для окончательных переговоров и выдачи их прибыл уже из города Матсмая сам губернатор Хаттори-Бингоно-ками. Мы разговаривали с ним дружески о многих других обстоятельствах, заслуживавших наше и его любопытство, и сообщили ему то, что после нашей с ним разлуки в России известно стало, а особливо о конечном поражении французов. Он уехал от нас исполненный радости более о последнем обстоятельстве, в котором он принимал искреннее участие, и дав обещание приехать на другой день, чтобы ввести шлюп в гавань. Чрез всю ночь во многих местах по берегу видны были огни, и одна дозорная байдара, в близком от нас расстоянии на якоре стоявшая, не оставляла нас до самого отхода с сего места.

28 сентября поутру приехал к нам Такатай-Кахи. Мы, снявшись с якоря, стали лавировать в Хакодадейский залив, и чрез несколько часов шлюп поставлен был по назначению его в самом лучшем месте на якорь, расстоянием от города менее пушечного выстрела. После сего объяснил он мне законы своей земли в рассуждении европейских судов: что нам запрещается ездить на шлюпках по гавани, что во все время нашего здесь пребывания при шлюпе будет находиться день и ночь караульная лодка, и что все нужное для нас с берегу будет привозимо на особых казенных лодках; также, что строгим в городе от начальства объявлением запрещается жителям ездить на российский корабль.

К вечеру поехал он от нас на берег для подробного извещения своего начальства об исполнении возложенных на него поручений в постановлении российского корабля в определенном месте на якорь, обещаясь на другой день к нам приехать.

Город Хакодаде, второй по величине своей на сем острове, лежит в южной части оного на покатости высокой круглой горы, возвышающейся на полуострове, омываемом с южной стороны Сангарским проливом, а с северной и западной – пространным Хакодадейским заливом, весьма удобным для помещения большого флота. С восточной стороны полуостров соединяется узким и низким перешейком, чрез который видно открытое море и низкая земля. По северную сторону залива простирается обширная долина, имеющая пятнадцать или двадцать миль в окружности, ограничиваемая с трех сторон хребтами высоких гор. Посреди сей долины лежит большое селение Онно, в котором жители особенно прилежат к земледелию, в других же приморских местах главный промысел у жителей состоит большею частью в рыбной ловле. О сих подробностях узнал я по возвращении наших пленных. Они были ведены чрез помянутый город и по дороге видели всю сию пространную долину, обработанную наилучшим образом, чего в других местах не заметили.

Сия гора, при которой лежит город, может для приходящих судов служить самым лучшим приметным знаком для входа в залив как по круглой своей фигуре, показывающейся в отдаленности, так и по тому, что отстоит совсем отдельно от других на довольном расстоянии. С западной стороны она кончается высокими отрубами, из которых в одном есть большая пещера, издалека с моря усматриваемая. С южной и западной стороны полуострова берег весьма приглубый, не имеет никаких отмелей или подводных камней, и к нему можно безопасно подходить на близкое расстояние. С северной же стороны в заливе к городу берег имеет отмели, и близ оного становятся только небольшие суда. От выдавшегося посредине города мыса идет почти на одну треть широты сего залива каменный риф неравной глубины. К северной и восточной сторонам залива глубина к берегу постепенно уменьшается, к западной берег очень приглуб и земля кончится отрубами.

По приближении мы увидели не весь город завешенным, как было в Кунашире, но токмо некоторые места по горе и по окружностям оного. С помощью зрительных труб по берегу залива мы приметили в шести местах занавесы. Тут были, как мы после узнали, японские крепости. Наши пленные, проходя мимо оных, могли их заметить, когда их вели по сей дороге из Матсмая в Хакодаде. Сверх того от сего места до города по низменному берегу вновь были построены пять крепостей, снабженные достаточным гарнизоном. Они находились одна от другой не в дальнем расстоянии, на двести или триста саженей от морского берега.

С самого прибытия нашего на сей рейд мы были окружены со всех сторон чрезвычайным множеством гребных судов всякого рода и величины, наполненных обоего пола людьми, приехавшими из любопытства посмотреть европейское судно, которое для них было немалою редкостью, ибо в сем заливе, сколько мне известно, из мореплавателей прежде нас был только за двадцать два года, и то на охотском транспорте «Екатерина», командир штурман Ловцов, сопровождавший господина Лаксмана. Следовательно, многие из жителей никогда европейских судов, а тем более военных, не видали, и потому с чрезвычайным нетерпением всякому хотелось подойти ближе к борту. От сего происходили между ними немалые ссоры и распри. Бывшие у борта караульные доссины (японские солдаты) для соблюдения порядка и прекращения распрей беспрестанно кричали им не приближаться к шлюпу. Но столь было велико любопытство зрителей, что приказание сих караульных, впрочем, весьма уважаемых народом, терялись в великом шуме и не имели действия. Для приведения в послушание толпящегося народа доссины принуждены были употреблять железные палочки, обыкновенно носимые ими за поясом на длинных шелковых шнурках.

Они не разбирали ни состояния, ни пола, кроме старости, уважаемой ими, как мы при сем случае заметили, во всех состояниях, и били сими палками всякого, кто осмеливался нарушать приказание. Чрез сие мы избавлялись немалых беспокойств, а иначе столько бы людей взошло на шлюп, что нам самим невозможно бы было тогда ничего делать за теснотою, и мы нашлись бы принужденными употребить силу для согнания их, чего нам при начатых сношениях делать крайне не хотелось. Строгость доссинов принудила всех любопытстствующих составить около нас на определенное расстояние круг, за который ни одно судно не смело подходить ближе к шлюпу.

В таком положении покрывали они залив на великое пространство, и когда передние по удовлетворении своего любопытства оставляли свои места, то следующие занимали их, и не прежде все вообще расставались с нами, как по наступлении ночи. В сие время никому уже к шлюпу приближаться от бдительных доссинов позволяемо не было, кроме тех, кои присылаемы к нам были по приказанию начальства, но и сии без предуведомления о себе доссинов всходить на шлюп не смели.

В следующий день поутру мы увидели выехавшую из города шлюпку под белым флагом (на шлюпе также всегда на передней мачте поднимался, в одно время с кормовым военным белый флаг). Вскоре шлюпка пристала к борту, и к нам на шлюп взошел почтенный наш Такатай-Кахи с одним матросом, бывшим у нас лоцманом. Он привез от себя мне, офицерам и команде хорошей рыбы, зелени и арбузов. Его матрос нес за ним узелок, в котором я усмотрел платье. Войдя ко мне в каюту, он попросил у меня позволения в прежней своей каюте переодеться, сказав, что матсмайский губернатор весьма доволен отзывом об нем приезжавшего в Кунашир первого главного начальника Сампея, и что он в нынешнем важном случае назначен быть переговорщиком, для чего, по японским законам, дана ему привилегия, а при исполнении такой возложенной на него лестной обязанности должен он надевать особое чиновническое церемониальное платье во время сообщения мне переговорных пунктов.

Он вошел в прежнюю свою каюту, чтоб переодеться, а между тем и я надел парадный мундир и шпагу. Такатай-Кахи, сделав по своему обычаю почтительное приветствие, через переводчика Киселева объявил, что он будет со мною вести переговоры не от самого губернатора, а от лица первых двух по нем начальников, от коих имеет теперь поручение просить у меня обещанную от охотского начальника официальную бумагу для доставления оной лично господам начальникам. На это я ему отвечал, что хотя я сам приготовлялся вручить имевшиеся при мне от охотского начальника к здешним начальникам официальные бумаги, но, не желая терять времени, для поспешнейшего окончания счастливо начавшегося дела соглашаюсь ему их отдать. Для сего собраны были в каюту все офицеры в полной форме, и с приличным обрядом передано было Такатаю-Кахи от меня в синем сукне обернутое официальное письмо начальника Охотского порта. Тут же я объявил ему, что имею особое важное от его превосходительства господина иркутского гражданского губернатора к вельможному матсмайскому губернатору официальное письмо, которое должно быть от меня принято лично ежели не самим губернатором, то, по крайней мере, главными начальниками, от лица коих прислан он ко мне для переговоров.

Такатай-Кахи убедительно меня просил доверить ему и сие письмо, которое, говорил он, доставит ему великую честь, когда в Японии сделается известным, что он удостоился от вельможного российского губернатора официальное письмо церемониально вручить в собственные руки обуньио, но в этом я ему решительно отказал, объяснив прежде, что сколь я ни уважаю его ко мне дружество, но в сем случае представляю особое лицо и не смею на счет великого достоинства российского губернатора возвысить его звание без нарушения возложенной на меня отличной доверенности. Место свидания с главными японскими начальниками я решился назначить на берегу, ибо вызывать их на шлюпках было дело вовсе невозможное. Если, по словам Такатая-Кахи, во время появления оных двух начальников на улицах в своих норимонах (носилках) люди всегда падают на колена, то согласится ли такой гордый народ на простых шлюпках иметь свидание с начальником судов чужой земли без всякого церемониала?

К тому же я в сем важном деле имел доверенное письмо губернатора, уполномочен был действовать по высочайшей воле и при отправлении меня к японскому правительству во всем представлял лицо посланника, а потому, ежели бы и воспоследовало со стороны японцев варварское вероломство, то мог быть уверен, что наше правительство поступок мой не признало бы безрассудною неосторожностью, но делом национальным, в исполнении коего я желал только соблюсти приличную возложенным на меня лестным обязанностям важность и поступать с решительною уверенностью для восстановления и в Японии уважения к званию посланника.

Такатай-Кахи, получив от меня официальное письмо начальника Охотского порта и выразумев важность письма губернаторского, просил меня позабыть нескромное требование доверить ему оное и тотчас поехал от нас на берег, а на другой день возвратился к нам на шлюп прежним порядком и, переодевшись в каюте опять в церемониальное платье, начал разговор от имени двух начальников, которые просили уведомить их, не нуждается ли в чем-нибудь экипаж российского корабля и сам корабль не требует ли, как им сделалось известным, от продолжительного из Охотска в позднее время года плавания, исправления? На эту статью ответствовано от меня было одною благодарностью, и что кроме свежей рыбы, воды и зелени (и то если имеется здесь в изобилии) ни в чем не имеем нужды, и корабль исправления не требует.

Потом сказал он мне, что он с должными по своим обычаям обрядами вручил письмо охотского командира двум начальникам, которые по особой к нему доверенности обнаружили ему свои мысли, что сделанные в оном письме объяснения полны и весьма удовлетворительны, а предложение мое иметь с ними свидание для вручения письма иркутского губернатора принято с величайшею радостью, и что теперь он прислан условиться со мною о церемониальных обрядах при моем с ними свидании, и в первую очередь – о почетной страже.

Я объявил, что буду иметь при себе десять человек с ружьями, кои выйдут на берег с флагами, военным и белым переговорным, несомыми двумя унтер-офицерами, офицеров не более двух и переводчика японского языка. Ехать же на берег я соглашаюсь в предлагаемой от начальников губернаторской парадной шлюпке в дом, где назначено иметь свидание; после взаимных приветствий, которые с моей стороны будут состоять по нашему известному ему европейскому обычаю в одних поклонах, внесутся для меня кресла, а для офицеров позади меня – стулья, на коих мы должны будем сидеть. При начинании разговоров от меня или японских начальников я буду в знак отличной почтительной к особам сим внимательности вставать и потом по-прежнему садиться на свое место.

На все сии требования Такатай-Кахи объявил свое мнение, что они без всяких затруднений начальниками признаются приличными, кроме ружей. «Ибо, – говорил он, – нет у нас примера, чтоб иностранной земли посланники, приезжавшие к нам для объяснения какого-нибудь дела, допускаемы были при церемониальном свидании со своею свитою, вооруженною огнестрельным оружием; довольно будет для вас чести в сравнении других европейских послов, бывающих у нас в Нагасаки, иметь вашей страже одни сабли, а ружья оставить. И так, – продолжал он, – сделано немаловажное и в наших законах первое еще отступление, что вы с кораблем впущены во внутренность нашей гавани со всеми имеющимися на корабле военными орудиями и порохом и даже при начавшихся теперь переговорах не отняты у вас способы, ежели бы вы вздумали поступить с нами неприятельски».

Убедясь в истине приобретенного нами преимущества, какого, сколько мне из путешествий известно, ни один из европейских кораблей еще не имел, я охотно готов был уступить в рассуждении ружей и просил Такатая-Кахи слегка оное право предложить в таком только виде, что без ружей стража не будет воинская и потому несоответствующая носимому мною званию начальника российского императорского корабля. «У нас, – сказал я ему, – ружья имеют право носить одни только военные, подобно как у вас воин носит две сабли, следовательно, наши ружья суть не что иное, как другая ваша сабля». Впрочем, я повторил ему мою просьбу, чтоб он в случае возражения со стороны двух начальников, что это может быть противно законам их земли, оставил дело сие без внимания и ни малейшего не показывал виду, чтобы отказ в ружьях воспрепятствовал мне исполнить мое намерение ехать для свидания на берег, ежели только на все прочее, как он обнадеживал, начальники будут согласны. Такатай-Кахи записал в книжку весь наш разговор об обрядах свидания и отправился на берег.

В следующий день в обыкновенное утреннее время приехал он на шлюп и с веселым видом сказал мне, что два начальника на все согласились, и даже в ружьях. «Сначала, – говорил он, – они немного призадумались, но не сказали мне ни слова. Тогда я взял смелость объяснить им все то, что вы мне говорили о праве ружья в России, и теперь объявляю вам официально, что завтра оба начальника будут ожидать вас на берегу в приготовленном доме для церемониального свидания, где примут письмо иркутского губернатора. В двенадцать часов я по приказанию начальников приеду за вами на парадной губернаторской шлюпке. Но вот еще один пункт обряда не объяснен: неужели вы войдете в сапогах в аудиенц-залу, где постланы будут чистые ковры, на коих сами главные начальники будут сидеть на коленях? Войти в сапогах противно нашим коренным обычаям и почитается величайшею грубостью. Вам должно будет в передней комнате скинуть сапоги и войти в одних чулках». Такое неожиданное, странное для европейцев требование привело меня в некоторое замешательство, ибо я при условии об обрядах не почитал нужным выставить, что мы будем в сапогах. Японцы же, как это у них дело обыкновенной, простой даже учтивости, как я после узнал от господина Головнина, также не считали нужным объясниться. Меня это привело в великое затруднение.

Наконец я сказал Такатаю-Кахи с некоторым движением, что мне ни под каким видом невозможно согласиться на требование предстать в полной форме со шпагою без сапог. «Знаю, – сказал я, – что в вашей земле общая учтивость скидывать при входе в покои, даже самые простые, свою обувь. Но ты, просвещенный человек, из опыта теперь знаешь, что ваши обряды во многом совсем противоположны европейским. Например, у вас все ходят большие и малые без нижнего платья, но в замену такого недостатка для соблюдения благопристойности вы носите платье, похожее на наши халаты, а в таком наряде у нас в Европе сидят только в своих спальнях! Также и в обуви у вас неучтиво войти в покои, а у нас, не говоря о неучтивости, есть самое величайшее бесчестие, гденибудь явиться без обуви, ибо одни только государственные преступники ходят без оной закованные в железах. Как же можно мне, представляющему, как тебе известно, в звании моем особое лицо, приехать к вашим начальникам без обуви?»

Такатай-Кахи не знал, что мне на это отвечать, выразумев, что статья, казавшаяся ему незначащею в обрядах, оказывается важною. Тогда придумал я ему сказать, что готов сделать большое со своей стороны снисхождение, дабы только не разрушить совсем условленного и с обеих сторон желаемаго свидания. «У нас есть обычай, – продолжал я, – когда мы хотим оказать особенное уважение к большему начальнику, то, входя в передние покои, скидываем сапоги, а надеваем известные тебе башмаки». Такатай-Кахи приведен был этим в величайшую радость и сказал: «Этого довольно, обряд учтивоучтивостей без оскорбления с обеих сторон будет сохранен. Башмаки ваши я уподоблю японским получулкам и скажу, что вы согласились скинуть сапоги и войдете в аудиенц-залу в кожаных чулках». После сего поспешил он уехать на берег и, к немалому удивлению, под вечер возвратился известить меня, что начальники весьма довольны сделанным с моей стороны снисхождением в рассуждении обуви, ибо, ежели б я настоятельно желал быть в сапогах, то хотя свидание не отменилось бы, но начальники не могли бы мне сделать желанной учтивости принятием меня сидя на коленях, а по европейскому обычаю также бы сидели на нарочно сделанных стульях, что в Японии почитается величайшим неуважением и даже грубостью.

Потом Такатай-Кахи подал мне рисунок всего приготовляемого в доме при свидании церемониала. Перед домом изображены были солдаты, сидящие на коленях; в первых покоях нижнего класса чиновники; там должно мне было скинуть сапоги, надеть башмаки и идти мимо ряда таких же чиновников, сидящих на коленях. В плане представлена была и аудиенц-зала: в передней стороне назначены места двух главных начальников, с левой стороны посажены переводчики, по правую – академики, нарочно приехавшие для сделания своих замечаний о российском военном корабле и отобрания разных о Европе сведений. Посреди залы против главных начальников назначено место мне, а позади меня – офицерам; страже с ружьями и флагами определено стоять во фронте перед открытыми дверьми дома. Устроив таким образом по взаимному согласию все обряды для свидания Такатай-Кахи, уезжая от нас, повторил, что он, ежели погода позволит, завтра в двенадцать часов непременно приедет за мною на губернаторской шлюпке.

Теперь надлежало мне обратить внимание на участь переводчика Киселева, которого мне нужно было с собою взять на берег для переводов. Небезызвестна мне была строгость японских законов к их подданным, принявшим христианскую веру и вступившим в службу чужой земли. Хотя господин Киселев из приверженности к России в переводимых им письмах и проч. подписывался российским урожденцем от японца. Но хорошее его знание японского языка вскоре обнаружило бы его пред хитрыми соотечественниками, и тогда последствия для него могли бы быть самые пагубные. Я призвал его к себе и сказал ему, чтобы он основательно подумал, как он лучше моего знает законы своей земли, можно ли ему будет, не подвергая себя опасности, ехать со мною на берег. Он отвечал: «Чего мне бояться? Разве вас захватят, тогда и всех, а меня одного не возьмут. Я не японец, прошу вас взять меня на берег, чтобы я мог исполнить свою должность переводчика. На берегу в переговорах с начальниками заключается важность всего дела, а здесь на «Диане» в разговорах с Такатаем-Кахи я вам мало помогаю. Ежели вы меня на берег не возьмете, то для чего же я переносил беспокойства дальнего морского пути?» Видя его желание быть в нашем деле полезным, я с величайшею радостью объявил ему, что иметь нам такого верного переводчика весьма важно, только я не хотел поступить против его желания в таком случае, где предстоит какая-либо ему опасность. За сим приказал я приготовиться к отъезду еще двум офицерам, также изъявившим желание быть со мною на берегу.

Около двенадцати часов в следующий день приехал на «Диану» на губернаторской шлюпке под разными флагами Такатай-Кахи. Вошед в каюту в полном парадном одеянии, объявил он мне, что когда на берегу поднимется над домом, назначенным для свидания, флаг, тогда можно ехать на берег. Ровно в двенадцать часов увидели мы сей флаг, и немного времени спустя я с двумя офицерами, переводчиком и десятью вооруженными матросами вступил на губернаторскую шлюпку[100] при поднятых на корме между японскими флагами военным российским, а впереди белым переговорным флагом и поехал на берег в сопровождении любопытствующего народа, выезжавшего на нескольких стах лодках.

Назначенный для свидания дом находился поблизости морского берега при каменной пристани. На площади перед домом усмотрели мы сидящих на коленях рядами японских солдат. Первый вышел на берег Такатай-Кахи и пошел в дом уведомить главных начальников о приезде русского и, возвратившись, сказал, что оба начальника в церемониальном собрании нас ожидают. Спрашивать, почему никто из японских чиновников не выехал навстречу, было неуместно и совсем бесполезно. Я приказал унтер-офицеру с белым флагом сойти на берег, за ним вооруженной страже и другому унтер-офицеру с военным флагом, за которым сошел сам, а за мною – офицеры. Построившаяся во фронт стража с флагами перед самыми открытыми дверьми дома, когда я проходил, сделала на караул.

В первое отделение дома я приказал съехавшему со мною для услуг японскому матросу внести кресла, чтобы переменить обувь. Надев башмаки, пошел я с офицерами в аудиенц-залу, в сей зале, наполненной разного звания чиновниками в воинской одежде при двух саблях, поразило меня необыкновенное глубокое молчание. Отличив двух главных, одного подле другого на коленях сидевших начальников, подошел я к ним шага на три и поклонился. Они также ответствовали наклонением своих голов. Сделав по поклону сидящим на правой и на левой стороне чиновникам, я отошел назад к назначенному мне месту, где поставлены уже были мои кресла. Глубокое молчание продолжалось еще с минуту. Тогда я прервал оное, сказав чрез переводчика Киселева, что нахожусь, по моему мнению, в доме дружеском. Вместо ответа начальники улыбнулись, а старший из них, приезжавший в Кунашир, открыл разговор, обращаясь к приблизившемуся с поникшею головою с левой стороны чиновнику, но так тихо, что Киселев ни одного слова не мог вразумительно слышать.

Потом чиновник занял опять свое место и, к великому удивлению моему, обратившись ко мне с большим преклонением головы в знак почитания, начал говорить довольно явственно по-русски[101]. Он перевел приветствие начальника, которое состояло в том, что русские давно переносят около японских берегов большие беспокойства, но вскоре все возымеет счастливый конец. Притом уведомил он, что объяснение командира Охотского порта начальниками признано очень, очень приличным. На сие приветствие я отвечал чрез японского уже переводчика Мураками-Теске, что под скорым и счастливым концом делу разуметь должно освобождение господина капитана Головнина с прочими русскими пленными, и потому прошедший труд, нами у японских берегов перенесенный, переименуется в приятнейшее для всех офицеров и команды корабля «Дианы» время, на службу употребленное. После некоторых еще разговоров, состоявших в одних учтивых приветствиях, я сказал, что привез с собою письмо иркутского губернатора, которое и подано было приехавшим со мною господином Савельевым в ящике, обшитом алым сукном.

Вынув письмо, я прочитал адрес его и подал господину Савельеву, которой с ящиком передал в руки японского переводчика. Переводчик приподнял его над своею головою и потом подал в руки младшему начальнику, который, приподняв ящик выше своей груди, вручил старшему. Старший начальник сказал, что теперь же пойдет доставить письмо своему обуньио, и что на рассматривание его и на изготовление ответа по важности дела потребуется дня два. Подарки, переданные господином Савельевым переводчику, положены были просто пред главным начальником.

Оба начальника просили меня принять в доме небольшое угощение, встали и, сделав мне поклон, ушли, а подарки понесли за ними. Тогда переводчик Мураками-Теске с видом величайшей радости, сделав дружеское приветствие, сказал мне на русском языке: «Теперь, слава Богу, поздравляю вас со скорым и счастливым окончанием дела. Капитан Головнин и прочие скоро поедут к вам на корабль. Только у нас особый мудреный закон, что вам нельзя с ними теперь видеться. Они все здоровы». Тут же подошли к нам и академики с таким же поздравлением. Почтенный Такатай-Кахи, стоявший в церемониале в конце залы, также приблизился.

Потом угощали нас чаем с разными закусками, которые каждому подносили на особой лаковой посуде. Я был отличен тем, что подле меня стоял нижнего звания чиновник, который все, что было мне приносимо, принимал и подавал из своих уже рук. Часа через два мы со всеми распрощались и поехали обратно вместе с Такатаем-Кахи на той же шлюпке на «Диану». Отъезжая со шлюпа, я между прочими письменными приказаниями старшему по мне офицеру господину лейтенанту Филатову поручил, коль скоро отвалим от берега, на шлюпе сделать рассвещение флагами без всякой пальбы, которая, как известно, вообще всем японцам чрезвычайно не нравится. Они говорят: «Какое в Европе странное обыкновение: делать почести стрельбою из пушек, которых назначение убивать[102]». Рассвещение же флагами при случившейся тогда прекрасной погоде доставило великое удовольствие чрезвычайному стечению всякого звания людей, так что на большое пространство окружали шлюп наполненные людьми обоего пола лодки.

Таким образом совершено к желанному с обеих сторон успеху первое с японскими начальниками свидание с почетными обрядами, российскому императорскому флагу приобретенными, в первый еще раз при национальных переговорах развевавшемуся в самой земле гордого народа. Отважная, избранная из команды шлюпа стража поклялась в случае вероломства не выпускать из рук священного императорского военного флага, разве по совершенному уже истреблении оного вместе со своею жизнью! Справедливость повелевает сказать, что в сем счастливом случае во многом способствовал просвещенный, великодушный Такатай-Кахи: чрез него производимы были первые и последние с японскими начальниками сношения, и проницательный его ум успел для общего блага согласить в упорных желаниях два народа, имеющих понятия о вещах совсем противоположные.

После сего счастливого свидания два дня прошли без всяких с главными начальниками сношений. Такатай-Кахи по-прежнему навещал шлюп по два раза каждодневно и с позволения своего начальства привозил своих приятелей, любопытствовавших видеть российский корабль. Это для всех нас было весьма приятно, ибо мы имели случай каким-нибудь образом изъявить почтенному Такатаю-Кахи, сколь много чувствуем себя ему обязанными. Сим японцам предлагаемы были подарки, но они принимали не более одной, и то сущей безделицы, и всегда с позволения Такатая-Кахи.

На третий день поутру Такатай-Кахи, с радостью приехавши на шлюп, сказал, что он получил от начальников позволение видеться с господином капитаном Головниным и прочими русскими. Эта весть была для всех нас весьма приятна, ибо хотя до того случая свободно писали мы к господину Головнину, но от него имели краткие только записки в получении писем. Сие явно обнаруживало, что его записки рассматриваются японцами, а потому и надобно было соблюдать величайшую осторожность в переписке. К вечеру Такатай-Кахи привез верное свидетельство, что имел с русскими свидание: маленькую записочку господина Головнина, в которой изъявлял он чувствуемое им величайшее удовольствие при свидании с Такатаем-Кахи.

В следующий день почтенный сей японец сообщил весть еще того радосганее. Он объявил от имени главных начальников, что завтра в том же доме, где происходили с нами переговоры, назначается мне свидание с капитаном Головниным и двумя при нем матросами в присутствии главного переводчика Мураками-Теске, академиков и других нижнего класса чиновников, и что за мною он сам приедет в той же губернаторской шлюпке с позволением, ежели я пожелаю, взять с собою то же число людей по-прежнему вооруженных. На это я отвечал ему, что как назначаемое свидание будет партикулярное, то мне должно будет ехать в другом уже виде на берег: военный и переговорный флаги останутся поднятыми на своих местах на шлюпке, я поеду с одним своим офицером, корабельным секретарем и возьму пять человек матросов без ружей, и то для того только, чтобы доставить им счастье видеться со своими двумя товарищами.

На другой день около десяти часов приехал добрый Такатай-Кахи на прежней губернаторской шлюпке, и я с назначенным прежде числом людей под переговорным и военным флагами поспешил на берег для вожделенного свидания с капитаном Головниным.

Приблизясь к берегу, увидел я его стоящим у дверей дома в богатом шелковом одеянии, сшитом на европейский покрой, при своей сабле. При сем зрелище я забыл все обряды и предосторожности и, не дожидаясь выходу из шлюпки Такатая-Кахи, сам первый выскочил на берег. По странному господина Головнина наряду мне не так бы легко было узнать его, если бы долговременная служба с ним и взаимное дружество не оставили глубокого впечатления в памяти моей его образа. Я тотчас посреди множества японцев его приметил и предоставляю судить читателям о взаимной нашей радости при сем первом свидании. Ее можно только чувствовать, а не описывать, представив себе его безнадежное состояние когда-либо увидеть свое отечество, равно и с моей стороны безуспешные в прежних годах к японским берегам плавания, к спасению его из сей непроницаемой для иностранцев земли деланные.

Читатель может постигнуть только отчасти приятнейшие ощущения, родившиеся в нас при сем случае. Японцы, из скромности не желая нарушить излияния наших чувствований, оставили нас, а сами, сев поодаль, занимались между тем собственною беседою. Наши вопросы и ответы с обеих сторон сначала ни связи, ни порядка не имели. Потом, удовлетворив стремлению взаимного любопытства, занялись мы предметами, до дела касающимися, на что имели достаточно времени и полную свободу со стороны скромных японцев. Капитан Головнин сообщил мне в коротких словах о страданиях своих во время его плена, а я со своей стороны известил его обо всем том, что знал о любезном нашем отечестве, о родных и друзьях его, прося его уведомить и товарищей его несчастья о том, что было мне известно об их родных, знакомых и друзьях, ведая, сколь нетерпеливо они сего ожидали.

При сем свидании господин Головнин вывел меня из великого заблуждения, в которое я было впал: худое состояние шлюпа заставляло меня помышлять о зимовании в Хакодаде; я опасался отправиться в такое весьма позднее время года в Камчатку, но когда он сказал мне, что по японским законам будут содержать нас как пленных, то надлежало стараться о скорейшем окончании дела, и потому я немедленно, по совету господин Головнина, написал требуемые главными начальниками объяснения на известные уже читателю пункты. Наконец я распрощался с другом моим в надежде вскоре более на японском берегу с ним не разлучаться, возвратился на шлюп, а господин Головнин в сопровождении японцев пошел обратно в место своего заключения.

К вечеру я был обрадован неожиданным приездом нашего доброго Кахи. Вошед ко мне в каюту с молодым человеком, он, наперед поздравив меня с приятным свиданием с господином Головниным,[103] сказал: «Имею рассказать тебе нечто чудесное: вчера, без всякого ожидания и помышления придя домой, я застал у себя – кого бы ты думал? – сына своего! Он только что успел приехать, присоединился к толпе народа и видел нас съезжавших на берег; вот он, смотри на него. Похож ли он на меня? Вместе с сею радостью я получил, – говорил приметно восхищенный Кахи, – от моей жены приятное и также чудесное известие. Она, совершив по обещанию поклонение угодникам, возвратилась в добром здоровье домой и едва успела, вошедши в покои, снять с себя дорожное одеяние, как совсем неожиданно приносят к ней с почты мое письмо, отправленное по прибытии нашем в Кунашир».

Я поздравил с истинным участием почтенного Кахи с такими приятнейшими для чувствительного отца и нежного супруга новостями. Он был в великом восхищении, что сии радостные происшествия совершились при стечении таких необыкновенных случаев, убеждавших его более и более в веровании предопределению, всегда его мысль занимавшему.

После сего я, поговорив с любезным его сыном, представил его вошедшим ко мне в каюту офицерам; они чрезвычайно были рады с ним познакомиться и повели показывать ему наш шлюп, а потом посредством переводчика Киселева занимались с ним беседою. Оставшись наедине с исполненным удовольствия Такатаем-Кахи, я услышал от него, что сделалось ему известным о друге его, удалившемся в пустыню. Он повторял с восторгом: «Тайшо, в Японии есть люди, которых без фонаря можно видеть[104]. Чем, ты думаешь, – спросил он у меня, – могу я наградить такого человека, доказавшего мне, что он истинный мой друг?»

Я не мог вскоре собраться с мыслями, что ему отвечать. Кахи продолжал: «Богатство он презирает, надобно сделать мне что-нибудь такое, чтобы достойно было великой его души. Ты знаешь, – говорил он, – что я имею дочь, которую за дурные ее поступки, не только что лишил моего имени, но и не почитаю ее более для меня существующею. Твое участие в ее судьбе было велико; я неоднократно был растроган твоими убеждениями к примирению с нею и, может быть, оскорбил твое дружество, оставшись непреклонным, ибо ты требовал жертвы от моей чести, не зная наших обычаев. (В Камчатке пересказал он мне в откровенной беседе о несчастной участи своей дочери, с которою я старался убедить его к примирению, доводил его до слез и только.) Теперь, обладая таким сокровищем, каковым оказался удалившийся от света мой истинный друг, я хочу принести в жертву такому редкому другу уязвленное, по нашей национальной чести, смертельными ранами родительское сердце. Я решился воззвать к жизни мою дочь и примириться с нею навеки; извещу об этом просто моего друга, он поймет мой поступок».

Под конец просил он меня позволить ему теперь исполнить свое желание: раздать матросам находящиеся у нас его вещи. Он сам раздавал их каждому лично, а тех, которых особенно знал, одарил лучшими вещами; в этом числе наш повар был счастливее всех. Подавая ему выбранные вещи, он назвал его ненгоро, т. е. приятель[105]. Окончив раздачу своих пожитков, коих был у него такой большой запас, что на каждого человека досталось по особенной вещи (оныя состояли из бумажного и шелкового платья, больших на вате одеял и халатов), он просил меня позволить сего вечера нашим матросам повеселиться, говоря: «Тайшо! Японский и русский матрос все равно – все они любят пить вино. Хакодаде – гавань безопасная». Хотя для такого радостного дня и была выдана всей команде двойная порция водки, но усердию Кахи нельзя мне было отказать; он тотчас отправил своих матросов на берег за вином и, по японскому обычаю, приказал привезти на каждого матроса картуз табаку и по трубке, а сам сошел ко мне в каюту, куда заблаговременно внесены были все посольские вещи.

Тогда я, обратясь к нему, сказал: «Теперь должен ты сделать нам удовольствие исполнением своего, данного мне в Кунашире, обещания. Выбирай, что тебе угодно? Или, так как ваши чиновники отказались от принятия от нас подарков, возьми все». – «Какая для меня будет польза, – говорил он с дружескою откровенностью, – взять у вас сии дорогие вещи[106], когда по нашим законам, правительство у меня их отберет, сделав мне за оные денежное вознаграждение?» Однако нам удалось убедить его взять по крайней мере на удачу несколько вещей. Отобравши сам, что более ему нравилось, вдобавок попросил он у меня пару серебряных ложек, несколько пар ножей и прочего столового прибора, много понравившийся ему русский самовар. «Чтобы, – говорил он, – иметь мне удовольствие, в воспоминание гостеприимного моего у вас житья, угощать иногда моих искренних приятелей по русскому обычаю[107]». Приятное наше с ним беседование продолжалось до самой полуночи. Уезжая, он изъявил великое сожаление, что не может по своим законам пригласить нас к себе в дом, где, говорил благородный Кахи с сердечным выражением, может быть удалось бы и мне угостить вас так, что и вы пожелали бы иметь хаси и саказуки (т. е. маленькие вместо вилок и ножей употребляемые палочки и лаковые чашки) в память японского гостеприимства.

На другой день мы были опечалены известием, что усердный Такатай-Кахи от беспрерывных разъездов болен жестокою простудою. К вечеру вместо него приехал младший переводчик от двух начальников с уведомлением, что завтра капитан Головнин с прочими возвращен будет на российский корабль. В подтверждение сего доставил он от господина Головнина письмо, в котором он извещает, что они все были представлены губернатору, и сей в собрании многих чиновников торжественно объявил им о возвращении их на российский корабль, по какому случаю главные начальники просят меня приехать завтра на берег для свидания с ними и принятия всех русских с окончательными бумагами. Чтоб доказать японскому начальству полную со своей стороны доверенность, я объявил приехавшему всерадостному вестнику, что завтра поеду на берег за господином капитаном Головниным один под белым флагом из уважения к здешнему почтенному начальству без всякой стражи, дабы глупая чернь не имела права заключить, что русские выручили своих соотечественников силою, ежели я съеду на берег с вооруженными людьми.

Переводчик погостил у нас с прочими приехавшими для любопытства чиновниками довольно долго и к ночи уже поехал на берег. При прощании мне удалось в первый еще раз убедить японцев к принятию подарков, состоявших во много ими уважаемом сафьяне.

7 октября был тот радостнейший день, который увенчал вожделенным успехом наши труды и цель троекратных плаваний к берегам японским. Рано поутру на губернаторской шлюпке к величайшей нашей радости прибыл почтенный Такатай-Кахи, по болезни одетый в покойное платье. Я изъявил ему общее сожаление о случившейся с ним от принимаемых им на себя великих беспокойств болезни и сказал, что он нынешним приездом может подвергнуть свое здоровье большой опасности. «Напрасно, – отвечал Такатай-Кахи, – вы так обо мне мыслите. От радостного случая мне сделалось легче, а когда увижу, – прибавил он с выражением сердечного удовольствия, – тебя вместе с другом твоим капитаном Головниным, возвращающимся на «Диану», тогда буду совершенно здоров». Потом сказал он, что начальники хорошо выразумели причину намерения моего съехать на берег без провожатых и восхищались сим доверием к их праводушию.

В двенадцать часов, сев на шлюпку с господином Савельевым и переводчиком Киселевым, без всякой стражи, под переговорным флагом отправился я к тому же дому, где и в первые два раза имел свидания с начальниками. Японцы не заставили нас долго дожидаться. Вскоре приведены были в ту же залу бывшие у них пленные наши: капитан Головнин с офицерами, а матросы и курилец Алексей оставлены были на дворе. Все они вообще одеты были в шелковое платье одного покроя, панталоны и фуфайки, но различных цветов. На офицерах они были из материи, похожей на наши штофы с цветами, а на матросах тафтяные. Курилец же Алексей одет был в платье из шелковой пестрой ткани, сшитое на манер японского. Офицеры, к умножению странности наряда, были при своих саблях и в форменных шляпах.

При обыкновенном случае можно было бы позабавиться насчет такого наряда, но в нашем положении не могли войти никому в мысль подобные замечания. Мы смотрели друг на друга с сильными движениями соболезнования и радости, которые выражались более взглядами, нежели разговорами. У всех освобождаемых из плена из благодарности к провидению, чудесным образом спасающему их, на глазах видны были слезы чувствительности, тогда только понимаемой, когда кому случится быть в подобных обстоятельствах. Японцы и в сие время позволили нам пробыть одним некоторое время, чтобы дать успокоиться чувствам нашим после первых восторгов. Потом от двух гинмияг Такахаси-Сампея и Кодзимото-Хиогоро формальным образом принял я своих соотечественников. Тогда же отданы мне были с описанною уже господином Головниным особою церемониею бумаги от японского начальства для доставления их куда следует по возвращении в Россию. После сего мы угощены были по японскому обычаю.

Простившись с японцами с изъявлением сердечной благодарности, в два часа пополудни оставили мы японский берег, пройдя чрез великое множество толпящихся обоего пола зрителей на шлюпку, на которой с освобожденными и с добродушным Такатаем-Кахи, принимавшим во всем сердечное участие, поехали на шлюп при крепком противном ветре. Но несмотря на сие, мы были во всю дорогу окружены великим множеством гребных судов, наполненных любопытствующими. Когда мы подъехали к шлюпу, рассвещенному флагами, поставленные по реям люди кричали в честь освободившемуся из плена своему начальнику: «Ура!»

По прибытии нашем весь экипаж «Дианы», увидев своего почтенного и любимого капитана и других товарищей его несчастия, пришел в радостный восторг. Многие проливали слезы, видя счастливо возвратившихся к ним тех, кои по двух годах и трех месяцах несчастного разлучения были предметом их сожаления и трудного плавания к берегам японским. Сие обстоятельство, делающее честь чувствительности служивших на шлюпе, навсегда останется у меня в памяти. Тронутый до глубины сердца господин Головнин вместе со всеми освободившимися пред корабельным образом св. Чудотворца Николая принес теплые молитвы подателю всех благ за свое искупление.

Вслед за нами привезли на многих гребных судах великое количество пресной воды и дров, 1000 больших редек, 50 мешков крупы, 30 мешков соли и других съестных припасов без всякого с нашей стороны требования. И когда мы японцам сказали, что сия провизия нам не нужна, то получили в ответ, что им приказано снабдить отпущенных из плена русских по расчислению им на путевое продовольствие до Камчатки, и что они не смеют не выполнить приказания высшего начальства. Мне не хотелось оспаривать их настояния, и потому велел я принять на шлюп привезенную провизию. Мы не успевали по скорости всего выгружать на шлюп. Многие из японцев, которым в сие время от караульных доссинов всходить к нам воспрещено не было, пособляли добровольно нашим людям производить перегрузку с таким усердием, что нельзя было решить, чему более удивляться: деятельному ли трудолюбию наших матросов, которые никогда еще с такою веселостью и усердием не работали, или доброхотному содействию японцев. Казалось, что люди, разнящиеся беспредельно по своему образу мыслей, воспитанию и стране рождения, отстоящие один от другого на целую половину земного шара, составляли тогда один и тот же народ.

Взаимная ласковость, веселость, шутки и вспомоществование оживляли каждого. Наши матросы многих японцев, которые им больше нравились, потчивали заслуженною своею водкою и закусками, а японцы в свою очередь также просили их выпить своего напитка саке. И хотя остальная часть дня проведена была в беспрерывных работах, но целый день вообще может почесться великим праздником изъявления чувствований приязни двух соседственных народов.

Вскоре после нашего приезда на шлюп прибыли для посещения несколько японских чиновников, сштоягов, в том числе два переводчика русского языка: сштоягу Мураками-Теске и зайджю Кумаджеро. Первый из них несравненно лучше говорил по-русски и по воспитанию своему гораздо сведущее последнего. С ними вместе приехали академик и переводчик голландского языка. Последний из них был в Нагасаки, когда господин Крузенштерн с послом господином Резановым там находился, посещал корабль «Надежду» и помнит имена многих русских офицеров. Он говорит также несколько по-русски и разумеет по-французски. Все сии чиновные люди приглашаемы были мною в каюту и угощаемы по европейскому обыкновению тем, что у нас случилось. После сделанных нам с окончанием дела поздравлений, как от себя, так и от имени бывших при переговорах начальников, они пожелали видеть расположение нашего шлюпа, который и осматривали во всех частях с великим вниманием и любопытством.

К вечеру прибыло такое множество любопытствующих зрителей одного только мужского пола (ибо женщины, к великому сожалению нашему, исключены были из сей привилегии, несмотря на большое желание их и просьбы), что от тесноты трудно было сделать несколько шагов на палубе. По сей причине караульные доссины нашлись принужденными вынуть из-за пояса свои железные палки и, согнав большую часть японцев на гребные суда, стали впускать на шлюп малое число людей. Женщины завистливо смотрели с гребных судов своих на преимущество, оказанное мужчинам. Видя сие мы в утешение дарили им чрез доссинов мелочные вещи, за что и получали изъявления благодарности в самых выразительных знаках. Разделявшие с нами с видом непритворной искренности всеобщую радость японские чиновники пробыли на шлюпе до самой ночи. При отъезде предложены были им разные подарки из числа вещей, доставшихся нам в Камчатке от бывшего на корабле «Надежде» посольства. Они, как и прежде, ни одной из оных не приняли, кроме нескольких картинок и портретов русских героев, отличившихся в кампании 1812 года, как произведения искусства, и то с позволения начальства, без рам и стекол. Оные, по всей вероятности, отосланы были в столицу Эддо с объявлением, кого они изображали и чем сии полководцы отличились.

10 октября, когда окончены были все работы, и мы запаслись водою, с берегу доставлено было от начальства для команды большое количество зелени, свежей и соленой рыбы. При восставшем благоприятном ветре сигналом дали мы знать о намерении вступить под паруса. Тогда выехал почтенный Такатай-Кахи со множеством лодок буксировать шлюп из внутренней гавани в пространство губы. Вскоре приехали на большой шлюпке старший переводчик с другими знакомыми господину Головнину чиновниками и до самого выхода из губы сопровождали шлюп. Там при прощании команда кричала «Ура!», и потом с особенным усердием всею командою великодушному, просвещенному Такатаю-Кахи также возглашено было в изъявление благодарности и почтения троекратно: «Тайшо, ура!» Усердный наш друг Кахи, встав со своими матросами на самое высокое место своей шлюпки, кричал сколько есть силы: «Ура, «Диана!» с движениями и поднятием рук к небу, которые явно обнаруживали великую радость его о счастливо совершившемся нашем деле и печаль о разлуке.

По выходе из Хакодаде настиг нас у японских берегов ужасный ураган, продолжавшийся шесть часов. Состояние шлюпа было самое гибельное. Ночь была мрачная с проливным дождем. Вода, течью умножившаяся в шлюпе до сорока дюймов, при беспрерывном выливании оставалась в одной степени. Ежеминутно ожидали погибели. Наконец буря утихла, и мы 3 ноября со снегом прибыли благополучно в Петропавловскую гавань.

6 ноября, отслужив в последний раз на шлюпе благодарственный Господу Богу молебен за милосердое покровительство во всех трудных путешествиях и предприятиях наших, офицеры и команда перебрались в хижины, кои были занимаемы нами в прошлую зиму, с утешительною, однако же, ныне мыслию приготовляться к возвращению к своим друзьям и родственникам, с коими были разлучены со времени отправления нашего из С.-Петербурга в течение семи лет.

Сим окончилась третья и последняя кампания, продолжавшаяся более шести месяцев и предпринятая единственно для освобождения начальника нашего и сотоварищей, разделявших с ним все горести долговременного и томительного плена между народом, до сего времени бывшим для нас мало известным и который по стечению обстоятельств и внушениям корыстолюбивыми голландцами невыгодного о россиянах мнения подавал весьма сильные причины опасаться всяких от него жестокостей к несчастным пленным нашим на счет самой даже их жизни. Но милосердый промысел сохранил их, и злосчастие, над ними совершившееся, благоволил употребить орудием к тем важным событиям, коих со всею человеческою мудростью произвесть казалось невозможным. Две великие империи, не имевшие доселе никакого между собою сношения, сделали чрез сие великий к тому шаг, ибо можно теперь льститься приятнейшею надеждою, что оные, познав себя в истинном виде с рассеянием закоренелых со стороны японского государства предубеждений, начнут время от времени более сближаться и достигнут наконец той важной цели, к которой рука Божия направляет человеческий род: к дружественным связям, на взаимных пользах и выгодах утверждающимся.

Опасаясь, чтоб обветшалый наш шлюп не погряз в водах Петропавловской гавани, подобно потонувшему здесь казенному судну, которое употреблялось в экспедиции капитана Биллингса, мы в самую большую воду притянули его сколько можно ближе к брегу и прочно установили на отмели. Шлюп «Диана», пришед в несостояние более бороться с океанскими волнами, будет с пользою еще служить здесь хорошим магазином и останется памятником для грядущих времен. Статься может, что сей прославленный в странноприимстве спутниками бессмертного Кука и несчастного Лаперуза край со временем по выгодному своему для коммерции географическому положению сделается более известным соседственным азиатским народам и будет посещаем мореплавателями из отдаленных стран. Тогда, может быть, примерное бедствие наших соотечественников и чудесное избавление от оного займет внимание просвещенного наблюдателя хода человеческих дел и несчастий.

Удовлетворив любопытству читателя описанием происшествий, служащих дополнением к запискам капитана Головнина, я заключу мое простое повествование возобновлением в душе сострадательного читателя тех чувств прискорбия и соболезнования, которые при чтении плачевной истории несчастного господина Мура исполняли его сердце.

Со дня нашего прибытия в Петропавловскую гавань в кругу нашего маленького общества после таких трудов и опасных походов, совершенным успехом увенчанных, все дышало радостью, но сия радость нарушена была отчаянным поступком несчастного Мура, который, как то из описания капитана Головнина видно, впал в преступление не от дурного сердца или умысла изменить отечеству, но от заблуждения, лишась надежды когда-либо освободиться из ужасного заключения и льстясь мыслью о возможности получить от непроницаемых японцев свободу, нечувствительно совратился с истинного пути чести. Неожиданно переменившиеся обстоятельства ввергали его в заблуждение более и более, и наконец он предался совершенному отчаянию.

Обыкновенный человек мог бы вскоре забыть подобные заблуждения, но там, где чувство благородства глубоко пустило свои корни, одно без умысла совершенное преступление навеки возмущает душу. Сие печальным и страшным опытом доказал всякого сожаления достойный несчастный Мур, ужасная кончина коего подробно описана в записках господина Головнина. Я не могу, однако же, не упомянуть об одном сильно меня поразившем его поступке. Когда он по освобождении взошел к нам на шлюп, я в восторге, принимая всех в дружеские мои объятия, приступил и к нему, тогда несчастный Мур, устранившись, снял с себя саблю и, подавая мне оную, печальным голосом сказал: «Я недостоин, я недостоин, прикажите мне занять на шлюпе то место, где содержатся преступники».

Предоставляю читателю судить о тех чувствах, которые вдруг стеснили радостью исполненное мое сердце, но чтобы скорее прекратить и скрыть от низших служителей сию сцену, я взял от него саблю, сказав: «Принимаю ее в знак памяти сего счастливого для нас дня», и повел его в каюту. За мною вошли и все офицеры; тогда капитан Головнин и штурман Хлебников начали благодарить их за труды, подъятые для их избавления[108]. Господин Мур сделал то же с выражением большой чувствительности, но, обращаясь ко мне, беспрерывно повторял: «Я недостоин». Господин Головнин старался удостоверить его, что предает все забвению, и просил его убедительнейше не воспоминать никогда о тех неприятностях, которые во время их несчастья произошли от его отчаяния. Осужденный своею совестью несчастный Мур большею частью молчал, и слова, казалось, не имели никакого почти над ним впечатления.

Прочие его поступки читателю уже известны. Господин Мур был молодой человек с талантами, по службе всегда был известен с хорошей стороны, к познаниям отличного морского офицера присоединял он сведения в других науках, разумел несколько иностранных языков и на двух свободно изъяснялся. При таких познаниях с благородною душою, чувствительным сердцем и любезными свойствами он не мог не быть уважаем и любим. И я уверен, что не одни мы, его сослуживцы, пораженные ужасною кончиною, оплакиваем участь его, но и все знавшие его разделяют с нами сие горестное чувство.

Страницы: «« ... 23456789

Читать бесплатно другие книги:

Книга Николая Игоревича Петрова, доцента Санкт-Петербургского государственного университета культуры...
« . Довольно! Это уже не шутки. Скоро весь город заговорит о моей дочери и о бароне. Моему дому гроз...
«Как в наше время много переменОт Гайд-парка до Уайтчепельских стен!Мужчины, дети, женщины, дома,Тор...
«Иди скорей меня раздень!Как я устал! Я скоро лягу.Живее отстегни мне шпагу!..Я задыхаюсь целый день...
«Вот Сеговийский мост пред нами,А там, за ним, уже Мадрид.Пора забыть ВальядолидС его зелеными садам...
Сталинградская битва стала переломным моментом во Второй мировой – самой грандиозной и кровопролитно...