Записки капитана флота Головнин Василий

Какое платье ваш государь носит? Что он носит на голове? (Узнав, что господин Мур умел очень хорошо рисовать, они просили его, чтобы он изобразил на бумаге государеву шляпу.) Какие птицы водятся около Петербурга? Что стоит сшить в России платье, которое теперь на вас? Сколько пушек на государевом дворце? (Когда мы им сказали, что европейские государи не украшают своих дворцов и не ставят на них пушек, то сначала они не поверили нам, а после немало дивились такой, по мнению их, неосторожности.) Из какой шерсти делают сукно в Европе? (Сказав им об овцах, надлежало господину Муру нарисовать барана, а потом козла; наконец дошло дело до ослов, лошаков, до карет, саней и прочего; одним словом, японцы хотели, чтобы он представлял им на бумаге все то, чего нет в Японии и чего они видеть в натуре не могли, а как они всегда просили его с большой учтивостью, то он и отказать им не хотел, хотя слишком скучно и трудно было ему удовлетворять всем их просьбам; к счастью его, он мог рисовать очень скоро и свободно.)

Каких животных, птиц и рыб русские едят? Как они пищу приготавливают? Какое платье носят русские женщины? На какой лошади государь ваш верхом ездит? Кто с ним ездит? Любят ли русские голландцев? Много ли иностранцев в России? Чем кто торгует в Петербурге? Сколько сажен в длину, ширину и в вышину имеет государев дворец? (На ответ наш, что мы этого не знаем, японцы просили сказать хотя примерно. То же делали они и при всех других вопросах, когда мы отговаривались незнанием, и даже упорностью своею нередко сердили нас, требуя настоятельно, чтобы мы сказали им примерно то, чего мы совсем не знаем, например: число портов во всей Европе, где строятся корабли, или сколько во всей Европе военных и купеческих судов. Можно было сказать им наугад, но надлежало в таком случае все это помнить, ибо они все ответы наши записывали и спрашивали об одной и той же вещи раза по два и по три, только в разное время и другим порядком.) Сколько в нем окон? Какое вы получаете жалованье? Давно ли в службе? За что чины получали? Сколько раз в день русские ходят в церковь? Сколько у русских праздников в году? Носят ли русские шелковое платье? Каких лет женщины начинают рожать в России и в какие лета перестают?

Сверх того, спрашивали они имя нашего государя и всех членов императорской фамилии, имена сибирского генерал-губернатора, иркутского губернатора, охотского и камчатского начальников и проч. и проч.

Но ничем столько японцы не причинили нам досады, как расспросами своими о казармах. Прежде сего я упомянул уже, что в Хакодаде они непременно хотели знать, над каким числом людей мы должны по чинам нашим начальствовать на сухом пути. Здесь они повторили тот же вопрос и потом спросили: «Где матросы живут в Петербурге?» – «В казармах», – отвечали мы. Тут стали они просить господина Мура начертить им, сколько он может припомнить, расположение всего Петербурга и означить на нем, в которой части стоят матросские казармы. Коль скоро это в угождение им было сделано, тогда хотели они знать длину, ширину и вышину казарм, сколько в них окон, ворот и дверей, во сколько они этажей; в которой части оных живут матросы и где хранят свои вещи; чем они занимаются; сколько человек стоит на часах при казармах и проч. Но этого еще мало: от матросских казарм обратились они к солдатским. Непременно хотели знать, сколько их всех, в каких частях города находятся, и велико ли число войск все они вместить могут.

На большую часть таких вопросов мы отзывались незнанием; но это отнюдь не мешало японцам продолжать нас спрашивать о подобных безделицах. Потом спрашивали они нас, в какой части города были наши квартиры, в каком расстоянии от дворца, и требовали, чтобы мы означили их на плане. Наконец, хотелось им знать, велики ли были они и сколько находилось людей в услугах у нас. Часто мне приходила в голову мысль, не с намерением ли японцы таким образом нас мучат? Ничто не могло быть большим нам навязыванием, как принуждение отвечать на такой вздор, и потому иногда мы, потеряв терпение, прямо говорили им, что не хотим отвечать, пусть лучше убьют нас, нежели спрашивают такие нелепости, но буньиос тотчас ласковым обхождением примирял нас с собою и, спросив что-нибудь дельное, опять принимался за безделки.

Мы старались уже всеми мерами не подавать им причин к каким-либо вопросам и всегда отвечали коротко, но это не помогало. Всякое слово наше доставляло им материю предложить несколько вопросов. Например, удивляясь красивому почерку и искусству в рисованье господина Мура, почитали они его человеком весьма ученым, а потому и спросили, где он воспитывался. Господин Мур не сказал им, что получил воспитание в Морском кадетском корпусе, дабы тем не подать японцам поводу к тысяче вопросов касательно сего заведения, а отвечал, что он воспитан в доме дяди своего. Тут пошли вопросы: кто дядя его, богат ли, где живет, сам ли он учил его и проч., а на ответ, что он нанимал для него учителя, – где он сам учился и проч. Когда же меня спросили, где я воспитывался, то, чтобы избежать столь несносной скуки, отвечал я, что учил меня мой отец. Я думал, что тут и конец вопросам, но ошибся: надлежало еще опять сказать, в котором месте это было, давно ли, велико ли состояние имел мой отец, какие науки он знал и проч. Между прочим показывали они нам все отобранные от нас вещи и спрашивали о каждой порознь, как они называются, к чему и каким образом употребляют их, из чего и где деланы, чего стоят и проч. Все наши ответы они записывали, а к вещам привязывали билеты также с надписями.

Однажды в присутствии буньиоса вдруг принесли один из оставшихся после меня на шлюпе ящиков с английскими и французскими книгами, о котором мы и не знали, что он прислан. Японцы, вынув из него все книги, стали нам их показывать и расспрашивать, о чем в них писано. Объяснения наши на каждую книгу они записывали и приклеивали к ней. Содержание некоторых из них нам нетрудно было изъяснить, но другие причинили нам много затруднения и скуки, в том числе Либесова физика в трех томах на французском языке. При сем сочинении находилось много чертежей и рисунков разных инструментов и машин, которые произвели в японцах чрезвычайное любопытство.

Рассматривая рисунки, они крайне удивлялись и радовались, что попалась им в руки такая книга; они хотели знать, что в ней писано, и требовали изъяснения разных фигур, наиболее их поразивших. Тщетно мы отговаривались, представляя им, что с таким переводчиком, каков наш Алексей, невозможно дать им какое-либо понятие о предметах, в этой книге заключающихся. Они настоятельно просили нас как-нибудь объяснить им, что это за книга. Мы показали Алексею на ворот и на блоки и сказали ему, что она учит, как легче поднимать большие тяжести и многому другому. Алексей нас тотчас понял и перевел японцам, но они этим не были довольны – такие обыкновенные вещи и самим им давно уже были известны. А показав на чертеж, которым изъясняется преломление лучей, спросили они, что это значит, не расстояние ли между Солнцем и Землей посредством этой фигуры узнается?

Я думал, что сие будет не слишком трудно объяснить Алексею, и спросил его, заметил ли он когда-нибудь, что весло, будучи одним концом опущено в воду, кажется переломленным. «Да, так, видал я это, – сказал он, – а какая причина, не знаю». Но когда дошло дело до преломления лучей, то он спросил у меня, что такое луч, а узнав настоящее значение сего слова, начал громко смеяться, сказав: «Чиорт тебе знает, какой люди могу луч ломать!» Мы не могли удержаться от смеха, да и японцы, видя нас смеющихся, начали также хохотать, не понимая чему. Однако нетрудно было им угадать причину, что Алексей был плохой переводчик в таких предметах, хотя сам он, вероятно, был тех мыслей, что мы не дело говорили, а бредили. Тогда они, взяв от нас книгу, сказали: «После, после», – и начали с большой бережливостью укладывать наши книги в ящик по-прежнему. Случай сей и слова японцев «после, после» много увеличили грусть нашу.

Мы рассчитывали, что теперь, верно, японцы принимают нас за людей весьма ученых, а особливо меня, потому что на всех книгах было подписано мое имя, о чем они спрашивали и изъявили удивление, узнав, что все книги сии принадлежат мне одному, следовательно, скоро и легко они с нами не расстанутся. Слова же «после, после», кажется, довольно ясно показывают их надежду, что придет время, когда мы будем в состоянии объяснить им содержание сих крайне мудреных для них книг, а вероятно, что рисунки разных машин захотят они употребить в пользу своего государства. Тогда без нас им уже не обойтись. Такая мысль нас жестоко мучила.

Здесь упомяну я о двух замечаниях японцев касательно наших книг: они спросили, почему у меня все книги иностранные, а русских только две (Татищева французский лексикон в двух томах); разве не умеют в России таких книг печатать? «Это так случилось, – сказал я, – что прислали с корабля ящик с иностранными книгами, русские книги лежали в других ящиках». Тогда они спросили, отчего это происходит, что иностранные мои книги напечатаны так чисто и на такой прекрасной бумаге, а русская дурно напечатана и на весьма худой бумаге. «Есть и русские книги, напечатанные хорошо, и иностранные, которые дурно напечатаны и на худой бумаге, а это случайно так попалось», – отвечал я.

Но между чрезвычайным множеством к одному любопытству принадлежащих вопросов или других, и совсем ни к чему не служащих, японцы расспрашивали нас о войсках сухопутных и морских, о крепостях, о богатстве и силе империи нашей и проч. На это мы охотно им отвечали и всегда хорошо помнили, что говорили, так что если бы десять раз вздумали они повторять свои вопросы, то ответы были бы те же. Им невероятным казалось, чтоб у нас были девятипудовые бомбы, а также смеялись они тому, что мы предпочитаем палить из ружей кремнями. Японцы же употребляют фитили.

Что принадлежит до предметов, собственно к нашему делу принадлежащих, то здесь буньиос повторил по нескольку раз все те вопросы, на которые мы уже дали ответы в Хакодаде, но предлагал их в разные дни и не более как по одному и по два в день между безделицами, так точно, как бы они для японцев не имели никакой важности. Но, спросив о чем-либо, до дела касающемся, старался он всеми мерами получить подробный и ясный ответ.

При сих вопросах открылось нам вновь весьма неприятное обстоятельство, очень много нас огорчившее: мы узнали, что определенные к нам два работника были те самые, которых Хвостов увез с острова Сахалина и, продержав зиму в Камчатке, опять возвратил в Японию, но с какой целью все это он делал, мы не знали. Работники сии по череде ходили с нами в замок и всегда находились при наших свиданиях с буньиосом. Однажды, расспрашивая нас о Хвостове, спросил он что-то у бывшего тут работника, который в ответе своем (что мы очень хорошо поняли) говорил и показывал, что Хвостов носил мундир с такими же нашивками, какие у меня и у господина Мура, чему японцы, поглядывая на нас, очень много смеялись.

Когда буньиос расспросил нас обо всем, то сказал, что теперь он нас долго не позовет к себе и даст нам время описать подробно все наше дело, а каким образом составить это описание, будет нас руководствовать переводчик Кумаджеро, которому по сему предмету даст он нужные наставления. Он всякий раз отпускал нас, увещевая не предаваться отчаянию, молиться Богу и на него надеяться, а также, если в чем имеем нужду, то не стыдясь просить у него прямо, ибо он сделает для нас все, что не противно японским законам.

Теперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы нам оказали в течение октября. Я уже выше сказал о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали. А как погода становилась день ото дня холоднее, и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однако же, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их, по крайней мере иногда, могли мы видеть небо и вершины дерев, а иначе не видали бы совершенно ничего. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо.

Потом перед каждой клеткой шагах в полутора или двух от оных вырыли они большие ямы, на всех сторонах коих положили толстые плиты и внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для сего дровяное уголье. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу подле решеток. Через несколько дней после сего дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на средине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано было в предосторожность, чтобы мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость нам была крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что оные повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному добродушию и снисхождению губернатора.

Впрочем, по закону их позволить сего не следовало, а чтобы, не нарушая закона, сделать и нам добро, японцы выдумали сии круги, и потому сердиться за это мы не должны. Сие изъяснение нас тотчас успокоило, и мы даже обрадовались, что услышали такую весть, рассуждая: «Видно, и у японцев так же иногда бывает, как и у европейских умников, что дважды два иногда делают четыре, а иногда пять». И если так, то немудрено, что они, опасаясь войны с Россией, согласятся лучше сквозь пальцы посмотреть на строгость своих законов и ввернуть в них, по-нашему, по-европейски, какой-нибудь крючок, чтобы нас освободить, нежели подвергнуть себя нападению сильного, воинственного соседа.

Притом японцы уверяли нас, что состояние наше постепенно будет улучшаться и со временем содержать нас станут весьма хорошо. А наконец, в довершение всех милостей они нам позволят возвратиться в свое отечество. При сем разговоре японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно; да и в самом деле мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают.

Между прочими одолжениями, которые оказывал буньиос, одно заслуживает особенного внимания. Однажды принесли к нам на показ модели разных лодок и судов, только не европейских, а, как я думаю, из какой-нибудь китайской провинции, наш серебряный рубль с изображением Екатерины II, мешок японского пшена пуда в два и богатый судок, или погребец, под лаком и местами под золотом, который, как сказали, принадлежал губернатору. О моделях и о судке спрашивали нас японцы, видали ли мы такие вещи в Европе; о рубле спросили, как монета сия называется и какой цены; а о мешке – сколько в нем будет русского весу. Вопросы их были коротки, и спрашивали они нас без обыкновенного своего любопытства, но после, вынув из судка прекрасную сагу и конфеты, стали нас потчевать. По окончании же потчевания переводчик Кумаджеро дал нам знать, что это было сделано по повелению губернатора, который по их законам не может угощать нас у себя.

Вообще можно сказать, что теперь японцы прилагали старание, чтобы нас успокоить, и чрезвычайно заботились о сохранении нашего здоровья. Всякий день нас навещал лекарь, а если кто имел какой-нибудь малейший припадок, то он приходил по два и по три раза в день, и нередко случалось, что в сомнительных для него случаях приглашал с собою для совета других лекарей. Они стали такое иметь об нас попечение, что однажды ночью по случаю сделавшейся тревоги в городе от пожара (при пожарах японцы бьют набат в колокол так же часто, как и у нас, и стучат в барабаны по улицам) караульные вошли к нам тихонько и, сказав причину оной, просили, чтобы мы не беспокоились. В первые же дни заключения нашего в Матсмае не были они так внимательны к нашему спокойствию.

В числе снисхождений, которые японцы старались нам оказать, не должно умолчать об одном довольно смешном случае, которому, однако же, настоящей причины мы не могли узнать. Над столом нашим имел надзор один чиновник, старик лет в шестьдесят. Он с нами обходился весьма ласково и часто утешал нас уверениями, что мы непременно будем возвращены в свое отечество. Однажды принес он нам троим три картинки, изображающие японских женщин в богатом одеянии. Мы думали, что он нам принес их только на показ, и для того, посмотрев, хотели ему возвратить, но он предложил, чтобы мы оставили у себя, а когда мы отказывались, то он настоятельно просил нас взять их. «Зачем нам?» – спросили мы. «Вы можете иногда от скуки поглядывать на них», – отвечал он. «В таком ли мы теперь состоянии, – сказали мы, – чтобы нам смотреть на таких красоток?» (которые, однако же, в самом деле были так мерзко нарисованы, что не могли произвести никаких чувств, кроме смеха и отвращения, по крайней мере в европейцах). Несмотря, однако же, на отказ наш, старик настоял, чтобы мы приняли картинки, которые мы тогда же подарили переводчику Кумаджеро.

В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для сего дана нам была бумага и чернила, и Кумаджеро сказывал нам, как писать. Сначала случилась у нас с японцами большая ссора, и мы не хотели было ничего писать. Причина оной была следующая: Кумаджеро хотел, чтобы мы сперва написали на особенных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки: то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и проч. и проч. Мы удовлетворили его требованию, но когда это было кончено, то он хотел, чтобы мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали, например: русские хоронят мертвых за городом, на особенных кладбищах у церквей, нарочно для того сделанных; над могилами ставят кресты или другие памятники и проч. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века недостанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали, что буньиос уверял нас, будто он хочет только иметь на бумаге в японском переводе наше дело, которое мы всегда готовы написать, но вздора ни за что писать не станем.

Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтобы мы не отговаривались сделать то, что может послужить нам в пользу, однако же мы поставили на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и проч. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношении нашем с японцами надлежит как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская даже самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам. Мы на сие согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил, чтобы копию для перевода писали мы так, дабы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.

Условясь таким образом, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, дабы иметь у себя копию, но опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили (они почти беспрестанно на нас смотрели) и после не отобрали от нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Господин Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате спиной к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке чернила (японцы не употребляют ни ложек, ни вилок, а едят двумя тоненькими палочками; жидкое же кушанье прихлебывают из чашки, как мы чай; почему, в дороге еще курильцы сделали для нас деревянные маленькие ложечки, из коих одна пригодилась нам на чернильницу) и писал соломинкой. У них перья не в употреблении, а пишут они кистями, которыми так скрытно нельзя было господину Хлебникову владеть, почему принуждены мы были прибегнуть к соломинкам, попавшимся на полу. А я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумагу, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а господин Мур переписывал набело наши сочинения, которые под видом обыкновенного разговора мы ему диктовали.

Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребляя в оной сколько возможно более слов и идиом, к которым Алексей привык. Так, например, вместо «очень» или «весьма» ставили «шибко»; «неприятельские действия» означали мы словом «драться»; вместо «приходил с дружеским намерением» писали «с добрым умом», и проч. Так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом, но, со всем тем, мы не в силах были да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным образом для Алексея, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтобы сообщить оные японскому переводчику.

Кумаджеро приступил к делу таким образом: сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения. Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея и знаками, и примерами, то он, слушая, беспрестанно говорил: «О! О! О!» – что у японцев значит то же, как у нас: «Да, так, понимаю». Таким образом, толковав ему об одном слове с полчаса и более, мы оканчивали, воображая, что он хорошо понял, но лишь только мы переставали говорить, то он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен.

Одно слово «императорский» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит. Часа по два сряду мы объясняли ему сие слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал оное очень хорошо и также толковал ему; он слушал, улыбался, приговаривал: «О! О! Со!» («так»), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: ««Император понимаю, ской не понимаю», то есть: «Что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит ской».

Более же всего затрудняли тупую его голову предлоги, он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и не верил почти, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь порядочно изъяснить. Написав же значения слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды.

Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверен и подозрителен, когда в нем то слово будет стоять на конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное. Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же означающих, и сравнил бы их, одним ли порядком слова в обоих сих языках стоят. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».

Замечанию этому немало мы смеялись, и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть великое множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно: поняв смысл нашего перевода, подбирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, то он чрезвычайно был доволен, отчего иногда, поторопившись, впадал и в погрешности, ибо, не поняв хорошенько нашего толкования, но видев, что если японские слова поставит он тем же порядком, как у нас они стоят, то выйдет смысл совершенно различный от настоящего, однако же тотчас с большим восторгом записывал оный и всегда переменял с некоторым неудовольствием, когда мы, спросив его, как он нас понял, находили ошибку и снова изъясняли ему иначе.

По окончании перевода нашего дела (что не прежде случилось, как около половины ноября) написали мы к губернатору прошение, в котором, дав ему титул превосходительства, просили его учтивым образом принять в рассуждение все обстоятельства, доказывающие нашу справедливость, и представить своему правительству о доставлении нам свободы и средств возвратиться в Россию. Над переводом сего прошения немало также мы трудились и хлопотали. Наконец после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и проч., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело сие было кончено и нам сказано, что скоро нас представят буньиосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтобы поверить точность перевода.

Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас, но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собой отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова, что Алексей очень скоро заметил и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу в рассуждении его недоверчивость, и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он не был такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. Причем он сказал, что по взятии их на острове Итурупе японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой и Алексей со своим отцом находился, отправили на Кунашир. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане и что он готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле – ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить сие обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.

Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувствами и с таким необыкновенным до сего в нем красноречием, что не оставалось малейшего сомнения, чтобы он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную ими ложь он никогда наказан не будет, ибо до сего доведен он был своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы, и боимся, чтобы они не подумали, будто мы научили его отпереться от прежнего своего показания. И потому нужно подумать прежде, каким бы образом приступить к сему делу, ибо японцы могут спросить: «Почему Алексей не признался вам в сделанном им обмане, будучи на корабле у вас или и во время вашего заключения, но прежде сего? Времени было на то довольно». – «Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я прав был перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него слезы на глазах; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвинив бедного Алексея, открыть японцам сей обман, но не находили никакого способа.

Между тем он сам при первом случае объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими, а напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился сему объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.

Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам, но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли оный, и дошло дело до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал отвергать прежнее свое показание с такою же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил, почему все бывшие тут японцы, так как и караульные наши в тюрьме, удивляясь тому, что он сам себя губит, называли его несмышленым дураком, вероятно, потому что они считали его действующим по нашему научению, вопреки истинному делу.

Сие его объявление и твердость, с каковою он настаивал в справедливости оного, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтобы они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. Почему при возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты лица его, дабы видеть, в каком расположении духа он находится. А так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтобы они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, то они изъявили бы сие нам, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчали бы. Однако же, к удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто было между ними поветрие, но когда нам удавалось потихоньку разговаривать с матросами, то они чрезвычайно подозревали Алексея и думали, что он хитрит и японцам совсем другое объявляет, нежели как говорит нам. В доказательство сему они приводили некоторые его покушения выведать у них настоящую причину прихода нашего к Курильскими островам и то, что иногда он им советовал открыть японцам прямо все известное им о наших намерениях. Но мы трое полагали, что какое бы ни было прежнее намерение Алексея, но теперь он говорит искренно и решился утверждать правду, что бы с ним ни случилось.

Когда японцы отобрали от Алексея все то, что им было нужно, тогда нас привели к губернатору. Первый вопрос его был: «Действительно ли это правда, что русские не посылали курильцев к их берегам?» А потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Тут вышло несогласие в ответах: Алексей, не поняв хорошенько нашего наставления, сказал не то, что должно, чему японцы много смеялись. Мы не понимали, что они по сему случаю говорили между собой, но казалось, что они подозревали нас и Алексея в выдумке сего способа отвергнуть прежнее показание курильцев. Но Алексей не робел и, смело подтверждая свое объяснение, требовал личной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали. Из караульных же наших на вопросы от нас все они говорили разное: одни уверяли, что их отпустили, другие утверждали – нет, а некоторые отзывались незнанием.

Впрочем, как бы то ни было, но в сей раз мы возвращались домой в большой горести, полагая, что японцы непременно объявление Алексея считают выдумкой и обманом, которые натурально должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще их против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами как со шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному Богу и нам».

Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, старались нас успокаивать, несколько улучшили наш стол и под видом попечения о нашем здоровье дали нам по другому спальному халату на вате. А наконец 19 ноября с изъявлением большой радости повели они нас в замок.

До представления нашего губернатору переводчик, караульные наши и работники были очень веселы и уверяли нас, что губернатор объявит нам весьма приятную новость, но мы нимало не понимали, что бы то была за радостная весть, которую буньиос намерен нам сообщить. Долго очень мы ждали в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники, а напоследок вышел и буньиос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы (надобно сказать, что он и прежде почти всякий раз при свидании с нами приветствовал нас вопросом о состоянии нашего здоровья, а иногда сверх сего спрашивал, всем ли мы довольны, каково нас содержат и не делают ли нам каких обид), а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили мы к их берегам без всяких неприятельских видов.

Когда мы это подтвердили, то он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное содержание оной. Вот в чем она состояла: прежде японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения; к такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные; почему они нас, заманив к себе в крепость, силою задержали с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян, которым японцы никогда ни малейшего зла не сделали и не намерены были делать. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами не токмо без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он (то есть губернатор) всему этому верит и нас почитает невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он вправе сделать. И если бы от него зависело дать нам свободу и способы возвратиться в Россию, то он, не медля нимало, отпустил бы нас, но мы должны знать, что матсмайский обуньио не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых в важных случаях он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, он нас уверяет, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное позволить нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эддо нарочно одного из первых матсмайских чиновников с нашим делом, который будет стараться об окончании оного с желаемым успехом.

Между тем советует нам не предаваться отчаянию, молиться Богу и ожидать со спокойным духом решения японского государя. Всякий раз почти, утешая нас, напоминал он нам о Боге, что весьма для нас было приятно. Мы радовались, что, по крайней мере, народ, к коему в плен судьбе угодно было нас ввергнуть, имеет понятие и помнит, что есть вышнее существо, владыко всех языков, которому рано или поздно должны мы будем дать отчет в своих действиях.

Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали нас поздравлять, как по наружности казалось, с непритворной радостью, а двое из них (первый по губернаторе чиновник именем Сутцыки-Дзинн-нне и наш переводчик Кумаджеро) так были сим явлением тронуты, что у них слезы на глазах показались. Мы благодарили губернатора и чиновников за доброе их к нам расположение и за принимаемое ими участие в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел, тогда и нас вывели из присутственного места. Тут начали нас поздравлять караульные наши и работники и даже посторонние люди от большого до малого, которые пришли по любопытству нас видеть.

Глава 5

Внимание и снисхождения к нам японцев. – Явился некто Теске для изучения у нас русского языка. – Прибытие из столицы геодезиста с намерением учиться у нас делать астрономические наблюдения и производить опись берегов. – Гостинцы, им привезенные от правительства. – Позволение нам выходить из тюрьмы и прохаживаться по двору. – Позволение выходить с конвоем гулять в городе и за городом. – Открытие важных обстоятельств, лишивших нас надежды возвратиться в Россию. – Намерение наше уйти. – Способы и приготовление к сему. – Г-н Мур отказывается быть нам товарищем, решается водвориться в Японии, переменяет свое поведение в рассуждении нас и делается нам весьма опасным. – Японцы переводят нас в дом и улучшают содержание наше, но губернатор при сем делает объявление, которое кажется нам подозрительным.

Возвратившись в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Непонятно, как скоро японцы делают все, что только захотят. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его чистыми новыми матами, так что он представлял длинный, довольно опрятный зал, по коему мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем. (У японцев огонь с очага летом и зимой не сходит от утра до вечера. Они беспрестанно сидят около него и курят табак, как мужчины, так и женщины, а на очаге всегда стоит чайник с чаем, ибо чай есть обыкновенное их питье для утоления жажды; когда нет чая, то пьют они теплую воду, холодной же воды никак пить не могут; они даже вино подогретое предпочитают холодному.) Сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи.

Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене. Лишь только мы пришли в свое жилище, явились некоторые из чиновников со своими детьми. Они нас поздравляли, сели вместе с нами к огню, курили табак и разговаривали, словом сказать, теперь они обходились с нами не так, как с узниками, но как с гостями. Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но на подносах, по японскому обыкновению. Посуда вся была новая, и для нас троих лучшего разбора, нежели для прочих; кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и сагу не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино.

Такая чрезвычайная перемена нас тем более обрадовала, что возродила в нас большую надежду увидеть еще свое отечество, и ночь сия была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно.

На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однако же радость наша не была продолжительна: новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев, и хотя изъявленная ими радость при перемене нашего состояния и поздравления их нимало не походили по наружности на притворство, но мы рассуждали, что японцы для собственных своих выгод дорого ценят жизнь нашу, и потому для сохранения оной им нет ничего невозможного. Такой хитрый, проницательный и тонкий народ может играть всякую роль, какую хочет, и немудрено, что все видимое нами есть только комедия.

Вот что подало нам причину сомневаться в их искренности. Во-первых, содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечек нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели. Во-вторых, еще до последней перемены мы слышали, что кунаширский начальник, нас обманувший, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Матсмай, но ныне буньиос решился призвать Алексея к себе в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда; причина же сему была та, что они объявили это сперва помянутым кунаширским чиновникам.

Из сего следовало, что дело наше буньиос не полагал совершенно конченным; Алексей же, возвратившись из замка, сказывал, что губернатор стращал его смертною казнью за перемену прежнего своего показания, но Алексей был тверд, сказал, что смерти он не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть покойным и не думать о том, что он говорит. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени опять его призовет. В-третьих, Кумаджеро привел к нам молодого человека лет двадцати пяти по имени Мураками-Теске и сказал, что буньиосу угодно, дабы мы учили его по-русски для того, чтобы они вместе могли проверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два. Но когда мы спросили, что же значило объявление буньиоса, что он показанию нашему верит и вследствие сего облегчает нашу участь и обещает доставить нам свободу, то он отвечал, что буньиос объявил собственные свои мысли, но для правительства нужно, чтобы означенная бумага была переведена двумя переводчиками.

Мы этим предложением чрезвычайно были тронуты и, полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей, а мы их уверяем, что они ошибаются. Мы готовы лишиться жизни, а учить их не станем; если бы мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени нашего отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся и уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец господа Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить: учить нового переводчика или нет, и по некоторому рассуждению согласились учить понемногу до весны, а там увидим, решатся ли японцы нас отпустить.

Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буньиосу, и по возвращении его на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили это говорить.

Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в котором находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем ими виденном вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро. Последний объявил нам желание буньиоса, чтобы сверх учения русского языка сообщали мы Теске статистическое описание России и других европейских государств, за что японцы будут нам весьма благодарны.

Усматривая, что в известных отношениях из сего может быть не токмо собственно для нас, но и для России некоторая польза, когда мы сообщим японцам то, что нам нужно было довести до их сведения, мы охотно на это согласились, но в предосторожность, чтобы они слишком нам не докучали спросами своими о разных мелочах или о том, чего им знать не должно, сказали мы, что они не могут надеяться получить все сведения, которые захотели бы иметь о России, от людей, почти всю жизнь свою проведших на море и не имевших случая многое видеть и узнать. (В числе присланных к нам книг было английское сочинение господина Тука «Обозрение Российской Империи», где все то заключалось касательно России, что японцам хотелось знать, но мы не сказали им подлинного содержания сей книги, опасаясь, чтобы не стали они принуждать нас переводить оную, а также и по другим причинам.) Японцы на это отвечали нам учтивым образом, что они и тем будут довольны, что мы в состоянии будем им сообщить.

Теске в первый день, так сказать, своего урока показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способность выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русского языка и не притворяется ли с намерением; по крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так, причиной сему был дурной выговор учителя. Но он в первый раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала поверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои приметы для означения нашего выговора.

Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму. Японцы между местом нашего заключения и настоящей тюрьмой делали различие: первое называли они «оксио», а последнюю «ро»; разность же, по словам их, состояла в том, что в тюрьме нет огня, не дают ни чаю, ни табаку, ни сакэ (которую стали нам давать через четыре или пять дней по две чайные чашки), а также кормят гораздо хуже, и даже кашу дают порциями. Впрочем, образ строения и строгость караула одинаковы. Мы сначала думали, что «оксио» значит место для содержания пленных, но после узнали, что в известных случаях они и своих людей в таких местах содержат. Итак, по всему можно назвать сие место тюрьмой высшей степени.

Теске весьма скоро выучился по-русски читать и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать. Отбирая от нас и записывая рачительно на своем языке сведения о России и о других европейских землях, не упускал он из виду и слова наши, при объяснении встречавшиеся, вносить в лексикон со своими замечаниями. Теске спрашивал нас по описаниям японцев, бывших в России, так ли это, правда ли то и то, а из сего выходили случаи, которые подавали ему повод к новым вопросам, и часто делал он нам вопросы от себя.

Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать, что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова, но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отнять наши бумаги.

Чрез несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». – «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно. Мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть и очень не хотим; теперь же мы видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой, этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли. Мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы его учить, таким образом, в короткое время наберется целая школа. Но этому никогда не бывать: мы не станем учить, нас здесь мало и мы безоружны, вы можете нас убить, но учить мы не хотим».

Сей наш ответ чрезвычайно раздражил Теске. Он, быв вспыльчивого нрава, вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли и что мы должны все то делать, что нам велят. А мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя, умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли – невозможно. Таким образом, мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве.

Мы ожидали, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однако же ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и неосторожностью своей нас оскорбил, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, со своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились.

Он и в сей раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтобы брать у нас урок, а как гостя, однако же после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика, и хорошо было бы, если бы мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они не только русскому языку, но и многому другому полезному для них научатся, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем по-пустому голову ломать. После сего он уже никогда не напоминал нам об учении его брата.

Между тем, искренни ли уверения буньиоса были, когда он облегчил нашу участь, мы тогда не знали точно, но видели, что верховное японское правительство не слишком было расположено нам верить. Члены оного даже сомневались в справедливости сделанного нами перевода письму, оставленному офицерами «Дианы». А чтобы поверить точность оного и не обманули ли мы их, они употребили следующее забавное средство: в тетради, разделенной на четыре столбца, поместили в одном из оных по алфавиту все слова, заключающиеся в помянутом письме, кроме тех только, которых значение они сами могли понять, как то: мое имя, слово «японцы» и имена подписавшихся офицеров; на конце было подписано «тигр дорносте», а потом – «знак вас Англия, Франция или Голландия писать И. Гоол».

Первой из сих подписей мы не могли понять, но немудрено было угадать, что последняя значила: японцы хотели, чтобы в порожних столбцах выставили мы против каждого слова на английском, французском и голландском языках значения оного, но что значит «И. Гоол», мы не понимали.

Они нам сказали, что тетрадь сия прислана к ним из столичного города, но из какой бумаги выбраны находящиеся в ней слова и кто оную составлял, им неизвестно, но думают, что писал оную какой-нибудь японец, знающий голландский язык. Приметив сей забавный обман, мы и сами притворились, что не понимаем, из какой бумаги могли бы слова сии быть выбраны, и что смыслу им никак дать не можем, а особливо потому, что много есть тут слов, которых нет в русском языке. Под сим мы разумели некоторые слова, которые начинаются с буквы С, но написаны в сделанном японцами словаре под буквою Е, например, еекунду (секунду), ередство (средство) и проч. Впрочем, надобно было полагать по чистоте письма и по правильности почерка, что составлял оную какой-нибудь европеец, не разумеющий, однако же, нимало русского языка (после уже, спустя несколько времени, сказывал нам Теске, что писал сию бумагу один голландец по имени Лаксман, согласившийся добровольно за большую плату никогда не выезжать из Японии; он живет в японской столице Эддо и занимается астрономическими наблюдениями и сочинением карт), потому что, кроме вышеупомянутой ошибки, и слова он ставил точно в том же числе и падеже, как в письме они находились, а в других вместо Н писал К, и тому подобное.

Но удовлетворить требованию японцев мы отказались, объявив им, что, по всей вероятности, мы имеем причину думать, что если написаны нами будут иностранные слова, соответствующие тем, которые находятся в тетради, то смысл оным после станут давать голландские переводчики, которые, как известно, недоброжелательствуют русским, доказательством чему служит собственное их признание, что они много пособили произвести ссору между японцами и Резановым. А потому мы боимся, что они и эту бумагу перетолкуют на свой лад к нашему вреду, но если они покажут нам оную всю так, как она написана, а не порознь слова, то мы переведем ее охотно.

Японцы тотчас к нам привязались и спрашивали, каким образом голландские переводчики могли участвовать в ссоре между ими и Резановым. Тут мы им рассказали о письме, перехваченном на корабле англичанами, в коем голландцы сами признаются, что успели внушить японцам ненависть к русским, которых отправили они с таким ответом, что русские не пожелают более приходить в Японию. На вопрос их, зачем прежде мы не открыли им об этом обстоятельстве, отвечали мы, что нам сомнительно было, поверят ли японцы этому. Притом же мы думали, что они, употребляя своих переводников, не хотят вмешивать в это дело голландцев. Но коль скоро мы видим, что теперь дело до них доходит, то отнюдь не хотим дать им способа в другой раз сделать зло и японцам, и нам.

Тогда мы рассказали им некоторые весьма справедливые анекдоты о поступках Восточно-Индийской и Западно-Индийской компаний сего народа, и сколько они честны бывают, когда дело дойдет до торговли. Во всем этом сослались мы на бывшую у нас английскую книгу, в которой деяния сих обществ описаны довольно подробно. После сего японцы не стали уже принуждать нас к употреблению в сем деле иностранных языков, а просили изъяснить им хорошенько значение каждого слова, с тем чтобы они могли выставить в пустых столбцах вместо иностранных слова японские, им равнозначащие. Мы на сие согласились. Работа эта, продолжавшаяся несколько дней, стоила много труда японским чиновникам, а нам причинила беспокойство и досаду. По окончании оной взялись они за бумагу Хвостова, которую также надлежало переводить.

Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буньиос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей, в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики и ящик наш с книгами к нам принесли. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону в надежде, что японцы хотят оставить их у нас, но не так случилось: они только их разделили и положили свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Впрочем, унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги.

При разборе книг случилось одно происшествие, которое привело нас в большое замешательство и причинило нам великое беспокойство. Кумаджеро, перевертывая листы в одной из них, нашел между ими красный листок бумажки, на котором было напечатано что-то по-японски (такие билетцы они привязывают к своим товарам); и я вспомнил, что принес его ко мне на показ в Камчатке один из наших офицеров, и после он остался у меня в книге вместо закладки. Это был ярлык с японских вещей, которые взяты Хвостовым на Итурупе и привезены в Камчатку.

Кумаджеро, прочитав листок, спросил, какой он, откуда и как попал в мою книгу. На вопросы его я сказал: «Думаю, что листок этот китайский, получил же я его, не помню каким образом, в Камчатке и употреблял в книге вместо закладки». – «Да, так, китайский», – сказал он и тотчас спрятал его. Теперь мы стали опасаться, чтобы не вышло нового следствия, и японцы не сочли бы нас участниками в нападениях Хвостова. «Боже мой! – думал я. – Возможно ли быть такому стечению обстоятельств, что даже самые ничего не значащие безделицы, в других случаях не заслуживающие никакого внимания, теперь клонятся к тому, чтобы запутать нас более и более, и притом в глазах такого осторожного, боязливого и недоверчивого народа, который всякую малость взвешивает и берет на замечание! Надобно же было так случиться, чтобы я читал тогда книгу, когда листок сей ко мне был принесен, чтобы понадобилась мне в то время закладка, и наконец, чтобы книга сия находилась в том из семи или восьми ящиков, который товарищам нашим рассудилось к нам послать!»

Мы часто говорили между собой, что и писатель романов едва ли мог бы прибрать и соединить столько несчастных для своих лиц приключений, сколько в самом деле над нами совершается, почему иногда шутили над господином Муром, который был моложе нас, а притом человек видный, статный и красивый собой, советуя ему постараться вскружить голову какой-нибудь знатной японке, чтобы посредством ее помощи уйти нам из Японии и ее склонить бежать с собой. Тогда наши приключения были бы совершенно уже романические, теперь же недостает только женских ролей.

Перед отправлением назначенного ехать в столицу чиновника приводили нас к буньиосу. Он желал, чтобы сему чиновнику показали мы, каким образом европейцы носят свои шпаги и шляпы, почему оные и велел принести. Любопытство их и желание знать всякую безделицу до того простиралось, что они нас спрашивали, что значит, если офицер наденет шляпу вдоль, все ли их носят поперек, и всегда ли углом вперед или иногда назад. Они удивлялись и, казалось, не верили нам, когда мы им сказали, что в строю для вида и порядка офицеры носят таким образом шляпы, впрочем, кто как хочет, а в чинах и в достоинстве это никакой разности не показывает. После сего дошло дело до матросов: каким образом они носят свои шляпы.

Говоря о шляпах, я должен рассказать здесь одно странное происшествие. Когда японцы нас брали в Кунашире, то у некоторых из наших матросов упали шляпы с головы, и японцы изрубили оные в разных местах саблями, а в Матсмае, когда мы содержались еще в клетках, они хотели, чтобы матросы их зашили, но те говорили, что без шила и без ножниц этого сделать нельзя, что, впрочем, тут нет ничего мудреного, и японцы сами могут зашить. Но они непременно хотели, чтобы русские зашили их, почему хотя прежде иголок нам в руки не давали, но теперь решились дать и шило и ножницы. Японцы, искусные во всех рукоделиях, могли бы зашить шляпы лучше наших матросов, но, мы полагаем, сделали это для того, чтобы в столице сказать, если спросят, почему шляпы перерезаны и зашиты, что русские сами это сделали, не сказывая, впрочем, когда и по какой причине, ибо, в противном случае, солдаты их за храбрость, оказанную над шляпами, могли бы подвергнуться взысканию. После мы уже имели средства узнать, сколь тонки и оборотливы японцы в таких делах.

Наконец после всего, губернатор сказал, что живущим в столице любопытно будет видеть рост таких высоких людей, как русские, и что ему желательно было бы снять с нас меру (мы трое в Европе считались бы среднего роста, но между японцами были великанами; матросы же наши и в гвардии Его Императорского Величества были бы из первых, так какими исполинами они должны были казаться японцам), почему нас всех тогда же с величайшею точностью смерили и рост наш записали. Но этого было еще мало для любопытства японцев: они хотели послать наши портреты в столицу и поручили снять их Теске, о коем до сего времени мы и не знали, что он живописец. Теске нарисовал наши портреты тушью, но таким образом, что каждый из них годился для всех нас: кроме длинных наших бород, не было тут ничего похожего ни на одного из нас, однако же японцы отправили сии рисунки в столицу, и, верно, их там приняли и поставили в картинную галерею как портреты бывших в плену у них русских.

Дня за два до своего отъезда чиновник, отправлявшийся в столицу, приходил к нам, сказав, что пришел с нами проститься и посмотреть, каково мы живем, дабы мог он о содержании нашем дать отчет своему правительству. Притом уверял он нас, что будет всеми мерами стараться доставить нашему делу самое счастливое окончание, и, пожелав нам здоровья, нас оставил. Из Матсмая же поехал он в исходе декабря месяца, взяв с собою бывшего кунаширского начальника, помощника его, чиновника, давшего нам письмо на Итурупе, переводчиков курильского языка, употребленных при наших с ними переговорах, и несколько из здешних чиновников.

По отъезде их мы думали иметь покой, но ожидание наше было тщетно: чем более Теске успевал в нашем языке, тем более нам было трудов. Впрочем, он нам казался человеком добрым, откровенным, многое мы от него узнали, чего Кумаджеро никогда бы нам не сказал, да и ему иногда препятствовал рассказывать о некоторых вещах (однажды Теске хотел нам рассказать нечто о живущем у них в столице голландце Лаксмане, но Кумаджеро тотчас что-то проворчал сквозь зубы, и Теске замолчал). Вообще казалось, что Теске был расположен к нам лучше всех японцев, он редко приходил без какого-нибудь гостинца, да и губернатор стал еще снисходительнее к нам, причиною сему также был Теске. Теперь мы узнали, что он отправлял у него должность секретаря и был в большой доверенности, которую употребил в нашу пользу и внушил ему самое выгодное о нас мнение, несмотря на то что мы с ним частенько ссорились. Причиной нашим ссорам было не что другое, как несносное его любопытство, которым он докучал нам ужасным образом.

Японцы нам несколько раз говорили, что они ничего вдруг не делают, а все понемногу, и на самом деле подтверждали это: мы думали, что переводам нашим конец, но нет! Теске и Кумаджеро однажды принесли к нам написанную на японской бумаге следующую надпись: «Здесь был российский фрегат «Юнона» и назвал здешнее селение Селением Сомнения». Они сказали, что Хвостов в одном их селении прибил на стену медную доску с сей надписью, которой теперь нужно иметь им перевод.

Тут встретилось новое затруднение: что такое сомнение, что значит Селение Сомнения, в чем состояло это сомнение и почему селение так названо. Во-первых, японцы не скоро поняли настоящий смысл слова «сомнение», а во-вторых, и поняв оный, сами еще сомневались, так ли они понимают, ибо, по их мнению, никак нельзя употребить слова сего в таком виде и с такой надписью. Мы же, с нашей стороны, и сами, не разумея, что Хвостов хотел выразить словами «селение сомнения», не могли никак японцам изъяснить надлежащим образом надписи. Когда же мы их уверяли, что ни один русский не понял бы подлинных мыслей сочинителя сей надписи, почему он дал такое имя селению, то они, по-видимому, сомневались и думали, не обманываем ли мы их, желая утаить смысл, заключающийся в ней, который может быть для нас предосудителен. Надпись сия дня два или три нас занимала, но и по окончании перевода японцы остались в подозрении, что тут употреблена нами хитрость и что мы, конечно, скрыли что-нибудь для них важное.

Потом явилась к нам для перевода эпитафия, вырезанная штурманом Ловцовым подле местечка Немуро на дереве, под которым похоронено тело умершего от цинги команды его матроса во время зимования в том месте Лаксмана. Это дело кончено было в час, потому что японцы, без сомнения, имея уже перевод от самого Лаксмана, тотчас увидели сходство с нашим и успокоились.

Японцы как будто нарочно хотели занимать нас беспрестанно переводами, чтобы иметь случай учиться русскому языку, но более, кажется, происходило сие от любопытства и недоверчивости. Например, показывали они нам копию с грамоты, привезенной Резановым от нашего государя к японскому. Содержание оной, конечно, должно быть им известно от слова до слова, но они хотели, чтобы мы ее перевели для них. При сем случае мы спрашивали у них о настоящем титуле их императора, но они отвечали только, что он весьма длинен и помнить его трудно, и никогда не сказывали нам.

Равным образом таили они от нас и имя государское, хотя прямо и не отговаривались сказать оное, но все они на наши вопросы порознь сказывали разные имена; это уже и значило, что подлинное его имя они скрывали. Мы только узнали, что по японскому закону никто из подданных не может носить того имени, которое имеет царствующий государь, почему при самом вступлении на престол наследника все те, которые имеют одно с ним имя, переменяют оное.

У японцев есть фамильные имена и собственные, только фамильное имя они ставят прежде, а собственное после, например: Вехара есть фамилия, а Кумаджеро собственное имя, говорят же и пишут Вехара Кумаджеро. При разговорах весьма редко употребляют оба сии имени, но одно какое-нибудь как в фамильярном разговоре, так и говоря с почтением, с той только разностью, что в последнем случае употребляют слово «сама», соответствующее нашему «господин» или «сударь», которое придается и к фамилии, и к имени без разбора, но всегда ставится после, например, Вехара-сама, Теске-сама и проч. Сие слово «сама» весьма много значит у японцев, оное можно сравнить с нашими словами «господь, владыко, господин». Например, Тенто-сама значит Небесный Владыко, или Бог; Кумбо-сама – японский гражданский государь; Кин-рей-сама – японский духовный государь (Кин-рей имя его дома); обуньио-сама – губернатор. Но к другим чинам «сама» не прибавляют, например, не говорят гинмиягу-сама и проч. Надобно знать, что выговор сего слова одинаков во всех вышепрописанных случаях, но пишется оное везде различным образом.

В сей грамоте были прописаны все подарки, посланные от нашего Двора к японскому императору. Мы знали из путешествия капитана Крузенштерна, что японцы их видели, но переводчики наши сначала хотели, чтобы мы им объяснили, что это за вещи, а потом уже признались, что они всем им имеют у себя подробное описание, в котором означены не только величина и свойство каждой вещи, но также когда и где оные деланы; описание сие они нам показывали и некоторые места из него переводили.

Здесь надобно заметить, сколь умны и тонки японцы: когда они хотят о чем-нибудь узнать и станут спрашивать, то притворяются, что об этом деле не имеют ни малейшего понятия и как будто в первый раз в жизни слышат об нем, а когда расспросят все, что им нужно было выведать, тогда уже откроют, что сие дело японцам небезызвестно.

Кроме русских бумаг, с коих японцы желали иметь переводы, Теске и Кумаджеро приносили к нам множество разных вещей и несколько японских переводов с европейских книг, на которые хотелось им получить от нас изъяснение или знать наше мнение, а более, я думаю, желали они поверить точность переводов, чему причиною была обыкновенная их подозрительность. Между прочими вещами показывали они нам китайской работы картину, представляющую вид Кантона, где над факториями разных европейских народов изображены были их флаги. Японцы спрашивали нас, почему нет тут русского флага, а узнав причину, хотели знать, каким же образом намерены мы были идти в такое место, где нет наших купцов. Они крайне удивились и почти не верили, когда мы им сказали, что в подобных случаях европейцы все друг другу помогают, к какому бы государству они ни принадлежали.

Еще Теске показал нам чертеж чугунной восемнадцатифунтовой пушки, вылитой в Голландии. Честолюбие заставило его похвастать и сказать нам, что пушку эту за двести лет пред сим в последней их войне с корейцами[46] японцы взяли у сего народа в числе многих других после великой победы, над их войсками одержанной. Но мы видели по латинской надписи, на пушке находившейся, что и ста лет не прошло, как она вылита для голландской Ост-Индийской кампании, однако же не хотели его пристыдить, а притворились, что верим и удивляемся беспримерному их мужеству. Сверх того, показали они нам рисунок корабля «Надежда», на котором господин Резанов приходил в Нагасаки, и спрашивали, что значит кормовой наш флаг, гюйс и разные другие европейские флаги, которые, вероятно, капитан Крузенштерн поднимал для украшения корабля, или, по-морскому сказать, рассвещал его флагами.

Но более всего удивили нас нарисованные теми японцами, которых Резанов привез из Петербурга, планы всего их плавания. На них были означены Дания, Англия, Канарские острова, Бразилия, мыс Горн, Маркезские острова, Камчатка и Япония, словом, все те моря, которыми они плыли, и земли, куда приставали. Правда, что в них не было сохранено никакого размера ни в расстоянии, ни в положении мест, но если мы возьмем в рассуждение, что люди сии были простые матросы и делали карты свои на память, примечая только по солнцу, в которую сторону они плыли, то нельзя не признать в японцах редких способностей.

После Теске сказал нам откровенно, что из столицы прислана большая кипа японских переводов разных европейских книг, с тем чтобы мы их прослушали и сказали свое мнение, но как в пользу нашу японское правительство ничего еще не сделало, то губернатор не хочет нас много беспокоить, а желает только, чтобы мы проверили три книги. Другие же можно будет прослушать тогда, когда последует повеление о нашем возвращении, если время сие позволит. «Впрочем, – прибавил он, – это дело не важное, можно их и оставить». Три книги, о которых говорил Теске, были следующие: «Бунт Бениовского в Камчатке и побег его оттуда», «Повествование о нападении русских и английских войск на Голландию в 1799 году» и «Землеописание Российской Империи».

Первыми двумя из них Теске немного занимался, но последнюю читал от начала до конца, причем мы принуждены были делать наши замечания и опровержения почти на каждой странице, потому что Россия тут описывается во времена ее невежества, и хотя заключающиеся в сей книге описания большею частью справедливы, но они относятся к нашим прапрадедам, а не к нам. Японцы же, судя по собственной привязанности к своим старинным законам и обычаям, не хотели нам верить, чтобы целый народ в короткое время мог так много перемениться.

Любопытство японцев понудило их также коснуться и до веры нашей. Теске просил нас именем губернатора, чтобы мы сообщили ему правила нашей религии и на чем оная основывается. А причину, почему губернатор желает иметь о ней понятие, объявил он следующую: губернаторы порта Нагасаки, куда приходят голландцы, имеют надлежащее сведение о их вере; и если здешний губернатор возвратится в столицу и не будет в состоянии ничего сказать там об нашей, то ему в сем случае будет стыдно. Мы охотно согласились для собственной своей пользы изъяснить им нравственные обязанности, которым учит христианская религия, как то: десять заповедей и евангельское учение, но японцы не того хотели. Они нам сказали, что это учение есть не у одних христиан, а у всех народов, которые имеют доброе сердце[47], и что оно было от века и им давно уже известно. Но любопытство их более состояло в том, чтобы узнать значение обрядов богослужения.

Японцы, жившие долгое время в России, очень часто ходили в наши церкви, заметили и описали все действия, совершаемые при служении литургии. Теперь им хотелось знать, что какое действие значит, зачем священник несколько раз отворяет и затворяет двери, выносит сосуды, что в них хранится и прочее. Но это был предмет, к которому мы никак приступить не могли с таким ограниченным способом сообщать друг другу свои мысли, как мы с японцами имели, и потому сказали им, что для объяснения таинств веры нужно было бы или нам хорошо знать японский язык, или им уметь говорить хорошо по-русски. Но как и в том и в другом у нас великий недостаток, то и не можем мы коснуться столь важного предмета, дабы по незнанию языка не заставить их понять нашего изъяснения в другом смысле и не произвести в них смеха вместо должного почитания к святыне. Но японцы не такой народ, чтобы скоро согласились отстать от своего намерения: несколько раз принимались они разведывать у нас о богослужении, упрашивая изъяснить им хотя немного чего-нибудь. Напоследок мы сказали им решительно, что никогда не согласимся говорить с ними о сем предмете, пока не будем в состоянии совершенно понимать друг друга.

Алексей также был не без работы: у него отбирали японцы сведения о Курильских островах и заставляли его иногда чертить планы оных. Алексей, не отговариваясь, марал бумагу как умел, а для японского депо карт все годилось.

Они говорили, что в Японии есть закон: всех иностранцев, к ним попадающихся, расспрашивать обо всем, что им на ум придет, и все, что бы они ни говорили, записывать и хранить, потому что по сравнении таких сведений можно легко отделить истинное от ложного, и они со временем пригодятся.

Между тем на вопросы наши о новостях из столицы касательно нашего дела переводчики по большей части говорили, что ничего еще не известно, а иногда уверяли, что дела там идут хорошо и есть причина ожидать весьма счастливого конца. В январе сказали нам переводчики за тайну, сначала Теске, а потом Кумаджеро, что есть повеление перевести нас в дом и содержать лучше и что приказание сие губернатор намерен исполнить в японский новый год[48]. О сем некоторые из наших караульных нам прежде еще потихоньку сказывали, но как они часто обещали нам разные милости, которые не сбывались, то мы и не верили им, полагая, что они с намерением в утешение наше обманывают нас. Но переводчикам мы поверили и обрадовались не дому, а тому, что показывается надежда возвратиться в отечество, почему стали с большим нетерпением ожидать февраля месяца.

Губернатору вздумалось к новому году сшить нам новое платье, почему прежде еще несколько раз просил он, чтобы мы сказали ему, какого цвета, из какой материи и каким покроем хотели мы иметь оное. Но мы благодарили его за такое к нам внимание, а от платья отказывались, говоря, что у нас своего платья слишком много и что в заточении оно нам не нужно. Ныне же он непременно решил подарить нам обновки, почему переводчики и взяли мундир господина Хлебникова для образца, а чрез несколько дней принесли к нам платье. Для нас троих сшили они кафтаны из тафты с такой же подкладкой на вате: мне зеленого цвета, а господам Хлебникову и Муру кофейного; матросам же серого цвета из бумажной материи также на вате, но, стараясь сшить оные на покрой нашего мундира, сделали ни то ни се, так что они сами видели несходство, смеялись и удивлялись искусству европейских портных, которым японские швецы никак подражать не могли, имея даже образец перед глазами.

Господа Мур и Хлебников носили иногда сшитые нам японцами капоты, а я всегда носил свою фризовую фуфайку и панталоны. Губернатор спрашивал меня, зачем не ношу я их платья, не потому ли, что будучи начальником, не хочу носить одинаковое платье с подчиненными своими офицерами. Я смеялся над таким замечанием и сказал ему, что мы и в России носили бы платье одного сукна и одного цвета, что он может видеть по нашим мундирам, где нет другой разности, кроме знаков, показывающих чины наши. Однако, по-видимому, он остался в тех мыслях, что догадка его справедлива, и потому ныне велел отличить меня цветом платья.

С того времени как переделали нашу тюрьму, караульные внутренней стражи были почти безотлучно у нас, сидели вместе с нами у огня, курили табак и разговаривали. Все они вообще были к нам отменно ласковы, некоторые даже приносили конфеты, хороший чай и прочее, но все это делалось потихоньку, ибо им запрещено было без позволения вышних чиновников что-либо нам давать.

Японцы сколь ни скрытны и как строго ни исполняют своих законов, но они люди, и слабости человеческие им свойственны; и между ними нашли мы таких, хотя и мало, которые не могли хранить тайны. Один из них, знавший курильский язык, рассказал нам потихоньку от своих товарищей, что два человека, бежавшие от Хвостова на остров Итуруп, убиты были тогда же курильцами, которые по отбытии судов, пришед первые к берегу и увидев сих людей пьяных, подняли их на копья. Сим, однако же, японское правительство не было довольно, и это очень вероятно, ибо умертвить их всегда было в воле японцев, но от преждевременной смерти сих двух человек японцы лишились способа получить многие нужные для них сведения, и если бы они были живы, то, открыв своевольство Хвостова поступков, давно бы уже примирили их с нами. Тогда, конечно, и мы не терпели бы такой участи; впрочем, это одни предположения. Обратимся лучше опять к настоящему.

Таким же образом узнали мы еще, что на Сахалине бежал от Хвостова алеут именем Яков (этого, однако, японцы не таили, потому что Теске после нам то же рассказывал). Он долго у них содержался, напоследок умер в цинге. Объявления его японцам много служили в нашу пользу, ибо он утверждал, что нападения на них русские суда делали без приказа их главного начальника, о чем, по его словам, слышал он от всех русских, бывших на тех судах. Ненависть же его к Хвостову была столь чрезмерна, что, очернив сего офицера всеми пороками, просил он у японского чиновника в крепости ружья и позволения спрятаться на берегу, дабы при выходе Хвостова из шлюпки мог он иметь удовольствие убить его и тем отмстить за несправедливость, ему оказанную, которая состояла в том, что один раз он был пьян, и Хвостов высек его за это кошками[49].

По мнению же Алексея, промышленных не курильцы убили, а японцы, ибо первые не смели бы сами собой этого сделать, а чтобы доказать справедливость своего мнения, рассказал он нам следующее происшествие. Хотя оное и не служило доказательством словам Алексея, но по другим причинам заслуживает иметь здесь место.

Японцы, продолжая несколько лет войну против курильцев, живущих в горах северной части Матсмая, не могли их покорить и решились вместо силы употребить хитрость и коварство, предложив им мир и дружбу. Курильцы с великой радостью на сие согласились, мир скоро был заключен, и стали его праздновать. Японцы для сего построили особливый большой дом и пригласили сорок курильских старшин с храбрейшими из их ратников, начали их потчевать и поить. Курильцы по склонности к крепким напиткам тотчас в гостях у новых своих друзей перепились, а японцы, притворяясь пьяными, мало-помалу все вышли. Тогда вдруг двери затворились, а открылись дыры в потолке и стенах, сквозь которые копьями всех гостей перебили, отрубили им головы, которые посолили и в кадках отправили в столицу как трофеи, доказывающие победу.

Слышать такой анекдот (в истине коего, однако, мы сомневались) и на воле не весьма приятно. Что же мы должны были чувствовать, находясь у того самого народа, который мог сделать такое ужасное вероломство и варварство? Бедный Алексей, рассказав нам его, извинялся, что прежде не сказывал для того, чтобы не заставить нас печалиться, и что у него есть еще в памяти о японцах много кое-чего сему подобного, но он не хочет уже про то рассказывать, приметив, что и от первой повести мы сделались невеселы. Мы внутренне смеялись простоте сего человека, просили его, чтобы говорил смело все, что знает, ибо важнейшая часть уже им открыта, а остаются только одни безделицы, которые мы хотим знать из одного любопытства. Но Алексей слов наших не понимал и не хотел нас печалить.

Между тем наступил и февраль – японский Новый год, но о доме никто не упоминал.

Мы думали, что японцы слишком запраздновались и им уже не до нас, почему и заключили, что в половине месяца мы можем надеяться получить обещанную милость, но ожидание наше не сбылось, а напротив того, мы находили себя в худшем положении перед прежним: в пищу нам стали давать одно пшено и по кусочку соленой рыбы.

В первые пять или шесть дней японского праздника ни один чиновник к нам не пришел, и даже переводчики не ходили, а когда они к нам пришли и мы стали упрекать их в обмане, то Кумаджеро уверял нас, что они нас не обманули, но причина, почему не перевели нас в дом, есть та, что в нынешнее время множество рыбы идет вдоль берегов, и потому все жители города с утра до вечера занимаются рыбной ловлей, так что некому отгрести снег от назначенного для нас дома, который, простояв во всю зиму пустой, почти до самой крыши занесен снегом. Такая отговорка была очень смешна. Трудно поверить, чтобы в городе, имеющем около пятидесяти тысяч жителей, не нашлось несколько человек работников для очищения снега. Итак, мы наверное заключили, что японцы никогда не помышляли перевести нас в дом, а только обманывали с тем, чтобы, утешая нас таким образом, приучать понемногу к нашей участи. Мы прямо им говорили мысли наши, но они смеялись и уверяли нас, что мы ошибаемся.

Вместо перемещения в дом губернатор сделал нам два одолжения: позволил брать по две или по три из наших книг для чтения и велел по требованию нашему давать нам бритвы, если мы пожелаем бриться. Бороды у нас были уже довольно велики; сначала они делали нам некоторое беспокойство, но теперь, привыкнув к ним, я и господин Хлебников не хотели пользоваться таким снисхождением японцев, а более потому, что бриться надлежало в присутствии чиновника и нескольких человек караульных, которые строго наблюдали, чтобы кто-нибудь из нас не вздумал умертвить себя бритвой. Сперва японцы предложили нам бриться на наш произвол, но увидев, что господин Хлебников и я не бреемся, стали было нас принуждать к этому, говоря, что губернатору угодно видеть нас без бород, но мы таких причин не уважили, а сказали, что долг губернатора узнать, правду ли мы объявляем по нашему делу, и оказать нам справедливость, но с бородами ли мы или без бород – ему дела нет. Впрочем, все, что только можно, мы сделали бы охотно в его угождение, если бы видели какие-нибудь верные признаки, что японцы искренны и нас не обманывают, но теперь, видя тому противное и не имея никакой надежды возвратиться в свое отечество, нам не до того, чтобы бородами заниматься. Японцы несколько раз покушались уговаривать нас, чтобы мы выбрились, но не успели в своем намерении: мы твердо решились не удовлетворять пустым их прихотям.

Наконец уже и переводчики не стали таить от нас, что дело наше в столице идет не очень хорошо. Теске нам сказал, что хотя все чиновники, находящиеся в Матсмае, и даже жители сего города показанию нашему верят, но члены верховного их правительства не соглашаются на мнение здешнего губернатора, полагая, что мы их обманываем, и что переводчик Кумаджеро был не довольно сведущ в русском языке, чтобы мог верно перевести наши ответы и написанную нами бумагу, а более потому они так думают, что есть в ней некоторые места, для них весьма непонятные. Когда же мы спрашивали Теске, что японцы намерены с нами сделать, то он отвечал, что это еще точно не известно, ибо правительство их ни на что не решилось, но многие думают, что нас держать не станут, а отпустят в Россию. Мы видели, что эта последняя часть его речи клонилась к тому, чтобы нас не вовсе привести в отчаяние и подать хотя малейшую искру надежды.

Однако такое утешение не слишком много над нами подействовало: советуясь между собою о нашем положении, мы все были согласны, что нет никакой надежды получить освобождение от японцев. Оставалось одно только средство – уйти, но на такое отчаянное предприятие господин Мур и двое из матросов, Симонов и Васильев, никак согласиться не хотели. Я и господин Хлебников употребляли все способы склонить их на сие покушение; мы представляли и доказывали им возможность уйти из тюрьмы и у берега завладеть судном, а там пуститься, смотря по обстоятельствам, к Камчатке или к Татарскому берегу, как Бог даст. Мы говорили, что гораздо лучше погибнуть в море, в той стихии, которой мы всю жизнь свою посвятили и где ежегодно множество наших собратий погибает, нежели вечно томиться в неволе и после умереть в тюрьме; впрочем, предприятие сие хотя весьма опасно, но не вовсе отчаянно или невозможно. Японские суда неоднократно одним волнением и ветрами были приносимы к нашим берегам, а если мы будем править к ним, то скорее достигнем. Но все наши представления и доводы были напрасны: господин Мур оставался непреклонен, а следуя ему, и помянутые два матроса не соглашались. Однако в надежде когда-нибудь их убедить к принятию нашего плана мы стали заготовлять съестные припасы, оставляя каждый раз, когда нам приносили есть, по нескольку каши таким образом, чтобы караульные и работники не приметили; ночью потихоньку сушили мы ее и прятали в маленькие мешочки.

Между тем весна наступала, дни стали гораздо длиннее, и настала теплая погода. Посему в начале марта губернатор приказал нас выпускать иногда на двор прохаживаться. Четвертого числа сего месяца Теске нам сказал, что гораздо лучше было бы, если бы отвезли нас в столицу, где мы могли бы иметь случай лично уверить членов их правительства в истине нашего объявления и убедить их согласиться на наше освобождение. Но без того сомнительно, чтобы они решились нас отпустить, ибо ни один из них не верит тому, что мы сказывали о поступках Хвостова и о нашем к ним прибытии, а вся столица вообще думает, что Хвостов действовал по воле правительства, и мы приходили с намерением высмотреть их гавани и укрепления, дабы после большими силами сделать на них нападение. Мы полагали, что японцы сей речью хотят приготовить нас к равнодушному принятию формального объявления об отправлении нашем в столицу, откуда, конечно, уже никогда нам не возвращаться.

Сверх того в сие же время Теске открыл нам другое обстоятельство великой важности: он сказал, что Хвостов при первом своем нападении на них увез несколько человек японцев, которых, продержав зиму в Камчатке, на следующий год возвратил, выпустив их на остров Лиссель (Pic de Langle) с бумагою на имя матсмайского губернатора, которую со временем нам покажут. Теске не знал (или, по крайней мере, говорил, что не знал), кем она подписана и какого содержания. Но как японцы прежде уже показали нам каждый русский лоскуток, какой только у них был, и требовали перевода, а о сей бумаге ни слова не упоминали, то мы и заключили, что это должна быть какая-нибудь важная бумага, которую, конечно, берегут они для окончательного нашего уличения в обмане. Лишь только Теске нас оставил, как господин Мур тотчас сказал, что теперь он видит весь ужас нашего положения и решается с нами уйти; Симонов и Васильев, услышав это, также скоро согласились.

Теперь оставалось нам подумать, как поступить с Алексеем: объявить ему о нашем намерении и уговорить следовать за нами или потихоньку оставить его. Сделать первое мы боялись, чтобы он нам не изменил и не открыл японцам нашего предприятия, а оставить его жалели, дабы не подвергнуть жестокому наказанию как соучастника нашего, и потому мы сперва согласились было написать письмо к губернатору, обнаруживающее невинность Алексея, но после господин Мур уговорил нас открыть ему наше намерение и взять его с собой, ибо, по знанию его разных кореньев и трав, годных в пищу, а также многих признаков на здешних морях, он мог нам быть весьма полезен. Когда мы ему об этом сказали, то он сначала крайне испугался, побледнел и не знал, что говорить, но, подумав, оправился и тотчас согласился, сказав: «Я такой же русский, как и вы, у нас один Бог, один и государь, худо ли, хорошо ли, но куда вы, туда и я: в море ли утонуть, или японцы убьют нас, вместе все хорошо. Спасибо, что вы меня не оставляете, а берете с собой». Мы удивились такой решительности и твердости в этом человеке и тотчас приступили к советованию, каким образом предприятие наше произвести в действо.

Выйти из тюрьмы мы имели два способа: из караульных наших, составлявших внутреннюю стражу, находились при нас беспрестанно по два человека, которые весьма часто, или, лучше сказать, почти всегда, сидели с нами у огня до самой полуночи и иногда тут засыпали. Притом многие из них были склонны к крепким напиткам и частенько по вечерам, когда не было им причины опасаться посещения своих чиновников, прихаживали к нам пьяные. Следовательно, дождавшись темной ночи и попутного ветра, мы могли вдруг кинуться на караульных, связать их и зажать им рот так, чтобы они не успели никакой тревоги сделать; потом, взяв их сабли, перелезть сзади через ограды и спуститься в овраг, которым пробираться потихоньку к морскому берегу, и стараться завладеть там судном или большой лодкой, и на ней пуститься к Татарскому берегу.

Но как на сей способ мы согласиться не могли, то и выбрали другой: с полуночи стражи наши уходили в свою караульню, запирали нашу дверь замком и ложились покойно спать, не наблюдая нимало той строгости, с какою прежде они за нами присматривали. В дальнем углу от их караульни находилась небольшая дверь, сделанная для чищения нужных мест. Дверь сия была на замке и за печатью, но, имея у себя большой острый нож, мы легко могли перерезать брус, в котором утвержден пробой, и отворить оную. Потом, потихоньку выбравшись, перелезть через стену посредством трапа или морской лестницы, которую мы сделали из матросской парусинной койки. Когда нас взяли в Кунашире, то на нашей шлюпке постлана была под сукном матросская койка. Сукно, которое мы просили вместо одеяла, японцы нам не отдали, но койку в Хакодаде еще дали одному из матросов, и она теперь пригодилась нам на лестницу. А чтобы не быть нам совсем безоружными, то мы имели у себя длинные шесты для сушения белья и для проветривания платья, из коих намерены были в самую ночь исполнения нашего предприятия сделать копья, или, лучше сказать, остроги.

Решившись твердо этим способом произвести в действо наше намерение в первую благоприятную ночь, мы ожидали оной с нетерпением. Наконец 8 марта повеял восточный ветер с туманом (в здешних морях туманы суть вечные спутники восточных ветров) и дождем.

Постоянство его обещало, что он продует несколько дней, и если удастся нам завладеть судном, то донесет нас до Татарского берега, почему в сумерки мы стали готовиться самым скрытным образом, чтобы караульные не могли заметить. Но по наступлении ночи облака стали прочищаться, показались звезды, а скоро потом приметили мы, что ветер переменился и стал дуть с западной стороны. По сей причине мы нашлись принужденными отложить предприятие свое до другого времени.

Дня через два после сего опять подул благоприятный для нас ветер, и с такой погодой, какой лучше нельзя было желать. Но когда я и господин Хлебников сказали, что в следующую ночь с помощью Божией мы должны приступить к делу, то, к крайнему нашему удивлению и горести, господин Мур отвечал, что нам ни советовать, ни отговаривать не хочет, что же принадлежит до него, то он нам не товарищ, приняв твердое намерение ожидать своей участи в заточении, что бы с ним ни случилось; сам же собой никогда ни на что для освобождения своего не покусится. Мы старались было его уговаривать и просили ради Бога основательно подумать, что он делает, но представления наши были недействительны. Он нам отвечал с сердцем и колко, что он не ребенок и знает весьма хорошо, что ему делать. Впрочем, он нам нимало не мешает, мы можем, буде хотим, и одни уйти, без него, а в заключение просил нас более не упоминать ему об этом, ибо, что бы мы ни говорили, но все наши доводы и убеждения будут бесполезны, и он нас слушать не станет. С сей минуты господин Мур совершенно переменил свое поведение в рассуждении нас: стал от нас убегать, никогда ни о чем с нами не говорил, на вопросы наши отвечал коротко и часто даже с грубостью, но к японцам сделался крайне почтителен, начал перенимать все их обычаи и с чиновниками их не так уже говорил, как прежде мы все делывали, соблюдая наши европейские обыкновения и сохраняя свое достоинство, но как будто они были его начальники, и часто, даже к удивлению и смеху самих японцев, оказывал он им почтение по их обряду.

Не зная, что нам в таком положении делать, я было предложил взять честное слово или клятву с господина Мура, что он допустит нас уйти и до самого утра не откроет караульным, а нам, со своей стороны, оставить письмо к губернатору такого же содержания, какое об Алексее хотели мы написать, и обязаться, если нас поймают, сказать, что господин Мур не был участником в нашем предприятии и ничего об нем не знал. Но матросы все в один голос были противного мнения, говоря, что в сем случае на обещание господина Мура никак положиться нельзя. Они много кое-чего в пользу своего мнения говорили насчет сего офицера, справедливо или нет, только я принужден был согласиться с ними, что в столь важном деле вверить себя ему опасно. А как переводчики нас уверяли, что по наступлении теплых дней будут нам позволять ходить под присмотром небольшого числа японцев по городу, то решились мы подождать, не будут ли нас водить иногда за город и не представится ли случай силой отбиться у японцев. Тогда уже нечего нам будет опасаться господина Мура, а чтобы он заблаговременно не открыл им нашего прежнего намерения, то согласились мы притвориться перед ним, что, следуя ему, мы также оставили всякую мысль об уходе и решились ждать конца своей участи в плену, предавшись во всем на волю Божию, но он нам не верил и нимало не переменял своего обхождения.

Между тем явилось к нам новое лицо: это был присланный из японской столицы землемер и астроном по имени Мамия-Ринзо. В первый раз он к нам пришел с нашими переводчиками, которые сказали, что он приехал недавно из Эддо, откуда правительство их, по совету врачей, знающих европейские способы лечения, прислало с ним некоторые припасы, могущие предохранить нас от цинготной болезни, столь в здешней стороне обыкновенной и опасной. Припасы сии состояли в двух штофах лимонного соку, в нескольких десятках лимонов и апельсинов и в небольшом количестве какой-то сушеной травы, имеющей весьма приятный запах, которую советовали нам японцы понемногу класть в похлебку. Сверх того, губернатор тогда же прислал нам от себя фунта три или четыре сахарного песку и ящичек вареного в сахаре красного стручкового перцу, до которого японцы великие охотники. Буньиос и прежде еще несколько раз присылал нам понемногу сахару, перцу и прочего.

Но все сии гостинцы, как то мы скоро приметили, клонились к тому, чтобы нас, так сказать, задобрить и понудить, не отговариваясь, учить японского землемера нашему способу описывать берега и делать астрономические наблюдения. На сей конец он не замедлил принести к нам свои инструменты, как то: медный секстант английской работы, астролябию с компасом, чертежный инструмент и ртуть для искусственного горизонта, и просил нас показать ему, как европейцы употребляют сии вещи. Он стал ходить к нам всякий день и был у нас почти с утра до вечера, рассказывая о своих путешествиях и показывая планы и рисунки описанных им земель, которые видеть для нас было весьма любопытно. Между японцами он считался великим путешественником: они слушали его всегда с большим вниманием и удивлялись, как мог он предпринимать такие дальние путешествия, ибо ему удалось быть на всех Курильских островах до семнадцатого, на Сахалине, и он достигал даже до Маньчжурской земли и до реки Амура. Тщеславие его было столь велико, что он беспрестанно рассказывал о своих подвигах и трудностях, им понесенных, для лучшего объяснения коих показывал дорожные свои сковородки, на которых готовил кушанье, и тут же у нас на очаге всякий день что-нибудь варил или жарил, сам ел и нас потчевал. Также имел он кубик для гнания водки из сарацинского пшена, который беспрестанно у него стоял на очаге. Выгнанную же из него водку пил он сам и нас потчевал, что матросам нашим весьма нравилось.

Он умел брать секстантом высоту солнца на естественном и искусственном горизонте и знал, как по полуденной высоте сыскать широту места, для чего употреблял таблицы склонения солнца и всех входящих тут поправок, переведенные на японский язык, по словам его, с голландской книги. Не имея у себя наших таблиц, мы не могли узнать, довольно ли их таблицы верны, но, кажется, что они взяты из какой-нибудь старинной голландской книги. Мамия-Ринзо нам сообщил многие весьма любопытные сведения, которые нашему правительству небесполезно знать, и тем более, что они заслуживают вероятие, ибо прежде сего мы то же самое слышали от других японцев. Я буду иметь случай упомянуть об них в другом месте.

В самом начале почти нашего знакомства с сим геодезистом мы узнали, что он не только известен между японцами как человек ученый, но и славится яко отличный воин. При нападении на них Хвостова он был на острове Итурупе, где с прочими своими товарищами также дал тягу в горы, но, к счастью его, русская пуля попала ему в мягкое место задней части, однако он не упал и ушел благополучно, за что награжден чином и теперь получает пенсию. Иногда он перед нами храбрился и говорил, что после набегов Хвостова японцы хотели послать в Охотск три судна, с тем чтобы место сие разорить до основания. Мы смеялись и шутили над ним, говоря: «Крайне сожалеем, что японцы не могут найти дороги туда, иначе не худо было бы, если б они послали не три судна, а тридцать или триста, верно, ни одно б из них не возвратилось домой». Тогда он обижался и уверял нас, что японцы не хуже других умеют драться. Надобно знать, что это был еще первый японец, который перед нами хвастался своим искусством в военных делах и грозил нам; за то не только мы, но и товарищи его над ним смеялись.

Мамия-Ринзо, умея найти широту места по солнечной высоте, слыхал также, что и долготу можно сыскать по расстоянию Луны или звезды от Солнца, и хотел, чтобы мы выучили его, как это делать. Но каким способом возможно было приступить к сему делу? Мы не имели при себе ни нужных для сего таблиц, ни календаря астрономического, а притом и переводчики наши столько смыслили по-русски, что мы с нуждою могли объяснить им самые нужные вещи. Отказ наш произвел в сем японце великое против нас неудовольствие, он даже грозил нам, что из столицы скоро будут сюда переводчики голландского языка и японские ученые, чтобы отбирать от нас объяснения на некоторые предметы, до наук касающиеся, и что тогда уже не посмеем мы отговариваться и хотим или нет, но должны будем отвечать. Новость сия не слишком нам была приятна, она показывала, что японцы сбираются силой принуждать нас учить их. Господин Мур уже взялся за сие добровольно, только математическим наукам учить не хотел, отговариваясь незнанием, а советовал им употребить к сему господина Хлебникова, которому сия часть была очень хорошо известна.

Хотя сей ученый сделался нам большим врагом, однако не всегда мы с ним спорили и ссорились, а иногда дружески разговаривали о разных материях, в числе коих политические предметы более прочих заслуживают внимания. Он утверждал, что японцы имеют основательную причину подозревать русских в дурных против них намерениях, и что голландцы, сообщившие им о разных замыслах европейских дворов, не ошибаются. Но Теске не так думал: он полагал, что голландцы с намерением внушили японскому правительству подозрение к русским и англичанам, уверив оное, что сии две державы, воюя соединенными силами против Франции и союзных ей земель, имеют также в виду распространяться к востоку: Россия по сухому пути, а Англия морем, обещаясь помогать друг другу и со временем Китай и Японию разделить между собой. Голландцы приводят в доказательство своему мнению со стороны России приобретение Сибири, Алеутских и Курильских островов, а в отношении к Англии распространение ее владений в Индии, показывая чрез то японцам, сколь близко к ним в короткое время эти два народа подвинулись.

Известно, что английский капитан Бротон два лета плавал к японским берегам, в оба раза к ним приставал и имел с жителями сношение. Это случилось в самое то время, когда Англия и Россия союзно действовали против Франции и Голландии, и потому голландцы, по словам Теске, старались уверить японцев, что англичане с намерением высматривают их гавани, чтобы после на них напасть. Мы опровергали такое мнение, старясь уверить японцев в истинной причине плавания Бротона около их берегов, которая также известна была очень хорошо и самим голландцам. Но непомерное их корыстолюбие и зависть произвели страх, чтобы японцы не дали позволения русским и англичанам с ними торговать; в таком случае голландцы должны были бы лишиться знатного прибытка, ибо не могли бы уже обманывать их и продавать европейские безделицы за высокую и, можно сказать, бессовестную цену. Теске с нами был совершенно в этом согласен и верил, что одно сребролюбие и коварство заставляют голландцев так говорить, но Мамия-Ринзо не хотел согласиться.

При сем случае Теске рассказал нам об одном происшествии, которое жестоко раздражало японское правительство против англичан, и говорил, что если бы теперь пришло английское судно к их берегам, то они тотчас сыграли бы с ним такую же шутку, как и с нами. Происшествие сие было следующее: через год или через два после Резанова показалось перед входом в Нагасакскую гавань большое судно под русским флагом, несколько человек голландцев и японцев по повелению губернатора тотчас поехали на оное, где первых всех, кроме одного, задержали, а последних вместе с голландцем отправили назад сказать, что судно принадлежит англичанам, и как они в войне с голландцами, то всех людей сего народа увезут с собой в плен, если японцы не пришлют к ним известного числа свиней и быков. В ожидании ответа англичане разъезжали на шлюпках по всей гавани и промеривали оную. Между тем оставшиеся на берегу голландцы склонили губернатора на сей выкуп, свиней и быков отослали на судно и выменяли за них захваченных голландцев. Губернатор за сие лишился жизни, и дано повеление повсюду поступать с англичанами неприятельски. По случаю же замечания нашего, что голландцы обманывают японцев привозом к ним дурных вещей и продажею оных за дорогую цену, Теске нам сказал, что правительству их все это известно, но оно не хочет переменить прежних своих постановлений и допускает голландцев возить к ним то самое, что возили в начале их торговли с Японией; впрочем, худое ли или хорошее – до этого им нужды нет.

При сем рассказал он нам следующий анекдот. По причине войны с Англией голландцы, не находя средств доставлять в Японию европейские товары, наняли корабли Соединенных Американских областей[50], чтобы они привезли нужные им вещи в Нагасаки и пришли под голландскими флагами. Товары были уже выгружены на берег, как японцы увидели обман, приметив, что между сими кораблями и их экипажами большая разность с теми, которые прежде их посещали, а более всего взяли они подозрение, видя отменную доброту товаров (которые были английские). Но, невзирая на это, правительство приказало все привезенное погрузить опять в те же корабли и выгнать их из порта.

С половины марта губернатор позволил нам ходить прогуливаться по городу и за городом; водили нас в неделю раза два часа на четыре в сопровождении пяти или шести человек солдат императорской службы, содержавших при нас внутреннюю стражу, и трех или четырех княжеских солдат под распоряжением одного из переводчиков. Кроме сего, так сказать, конвоя, ходили с нами по нескольку человек работников, которые несли чайный прибор, сагу, маты для сидения, а нередко и кушанье, ибо иногда мы обедали в поле. Сверх сего, от города назначался полицейский служитель, которого должность состояла в том, чтобы он шел впереди и показывал дорогу. Японцы водили нас иногда версты за четыре от города на горы и вдоль морского берега.

Мы тотчас приметили, что отбиться от них нам нетрудно было бы их же собственным оружием (военные японцы всегда носят за поясом по сабле и по кинжалу; даже когда они и дома сидят, то одну саблю только снимают, а кинжал редко; если же когда и вынут его из-за кушака, а понадобится им хотя на одну минуту выйти на двор, тотчас опять берут, словом – без кинжала ни на минуту), но дело в том состояло, куда после деваться, и потому мы решились ожидать случая, не попадется ли нам у берега большая лодка, на которой, отбившись от японцев, могли бы мы уехать, для чего просили мы их водить нас гулять вдоль берега и запасенную нами провизию всегда таскали с собой. Но господин Мур, подозревая наше намерение, упрашивал японцев не ходить далеко от города под видом, что у него болят ноги.

В последних числах марта переводчики и караульные наши опять начали поговаривать о переводе нас из тюрьмы, и что дело стоит только за некоторыми переправками в назначенном для нас доме. А скоро после Кумаджеро приступил к господину Муру, чтобы он сделал рисунок нужного места на русский образец, дабы японцы могли нам этим услужить в новом нашем жилище. Мы смеялись таким их затеям и уверяли их, что в этом разности большой не будет, если они сделают место сие и по-своему, но Кумаджеро непременно хотел иметь рисунок и наконец получил оный. После мы узнали, что Кумаджеро не шутил: нужное место японцы сделали по чертежу господина Мура.

Первого апреля с утра японцы начали переносить наши вещи в дом, а после обеда повели нас в замок и представили буньиосу, который в присутствии всех знатнейших чиновников города сказал нам, что теперь переводят нас из тюрьмы в хороший дом, в коем прежде жил японский чиновник, и что содержать нас станут гораздо лучше прежнего, а потому мы должны жить с японцами как с соотечественниками (или, по переводу Алексея, как со своими земляками) и братьями. С тем нас и отпустили.

Глава 6

Описание нового нашего жилища и содержания. – Причины, заставляющие нас уйти. – Г-н Мур остается непреклонным, становится нашим врагом и делается для нас еще опаснее прежнего. – Мы его обманываем и уходим.

Из замка пришли мы прямо в назначенный для нас дом, который находился против самых южных ворот крепости между валом и высоким утесом, под коим расположена средняя часть города. Стоял он посредине обширного двора, окруженного высокой деревянной стеной, с рогатками, наверху оной поставленными. Двор сей был разделен пополам также деревянной стеной: одна половина, ближняя к утесу, была назначена для нас, тут стояли три или четыре дерева и несколько пучков тростника, что все вместе японцы называли садом, когда показывали нам прелести нового жилища нашего, а лужу, в одном углу двора бывшую, именовали озером, находившейся же в ней куче грязи давали имя острова.

Сообщение с нашего двора, или сада (говоря согласно с японцами) на другой двор было посредством небольших ворот, которые всегда находились на замке. Они отпирались только тогда, когда начальник сангарских войск или их дежурный офицер приходили осматривать наш двор или когда нас водили гулять. Да еще по ночам, от захождения до восхождения солнца, каждые полчаса караульные наши ходили дозором и осматривали вокруг всего двора, а с другого двора ворота были на дорогу подле самого вала и запирались только на ночь.

Дом наш по направлению средней стены также был разделен пополам деревянной решеткой, так что одна его половина находилась на нашем дворе, а другая на другом: в первой из них были три комнаты, разделяющиеся между собою ширмами, а во второй за решетками в одной части содержали караул при одном офицере солдаты сангарского князя, которые могли сквозь решетку нас видеть. От них к нам была дверь, но всегда на замке, солдаты сии были вооружены, кроме саблей и кинжалов, ружьями и стрелами, и офицер их почти беспрестанно сидел у решетки, смотря в наши комнаты. Подле сей караульни, рядом с ней, также за решеткой, находилась небольшая каморка, в которой сидели посменно по два человека императорских солдат, коих настоящая караульня была за сей каморкой. Они также могли видеть все, что у нас делалось, притом от них к нам дверь только на ночь запиралась, но они и ночью по нескольку раз сначала к нам приходили, а днем бывали у нас очень часто. Далее же за комнатами караульных в том же доме находились горницы для работников, кухня и кладовая.

На нашей половине около дома была галерея, с которой мы могли через стену видеть к югу Сангарский пролив, противоположный берег Японии и мачты судов, стоящих у берега, а в щели стен видели и самые суда и еще одну часть города; к северу же видна была крепость и горы Матсмайские.

Город Матсмай стоит при большом открытом заливе и не имеет никакой гавани, но японские суда затягиваются к самому берегу и стоят за грядами каменьев, которые, останавливая волны, служат им защитой. В некоторых местах, по уверению японцев, глубина в малую воду простирается до 4 сажен, следовательно, достаточна для больших европейских коммерческих судов.

Теперь жилище наше во многих отношениях переменилось к лучшему, мы могли по крайней мере наслаждаться зрением неба, светил небесных и разных земных предметов, также свободно прохаживаться по двору и пользоваться прохладой ветров и чистым, не вонючим воздухом. Сих выгод прежде мы не имели, а сверх того, и пищу стали нам давать против прежнего несравненно лучшую. Но все это нас нимало не могло утешать, когда только мы вспоминали о последних словах буньиоса: он нам советовал жить с японцами как с братьями и соотечественниками, а о России не упомянул ни слова, чего никогда не случалось. Прежде, бывало, во всяком случае, расставаясь с нами, утешал он нас обещанием ходатайствовать по нашему делу и обнадеживал, что мы будем возвращены в свое отечество, а ныне уже и это перестал говорить, советуя нам японцев почитать своими соотечественниками. Что же это значило, как не то, что мы должны водвориться в Японии, а о России более не помышлять? Но мы тогда же решились и внутренне поклялись, что этому не бывать, и во что бы то ни стало, но мы должны или силой отбиться у японцев и уехать, буде лодка нам попадется на берегу, или потихоньку уйти ночью и завладеть судном. Впрочем, все мы, кроме господина Мура, единодушно положили: лучше умереть, но в Японии на всю жизнь не оставаться.

Японские чиновники и переводчики наши, по обыкновению своему пришедшие нас поздравлять с переменою нашего состояния, тотчас приметили, что дом не произвел над нами ожидаемого ими действия и что мы так же невеселы, как и прежде были, почему и сказали нам: «Мы видим, что перемена вашего состояния не может вас радовать и что вы только и помышляете о возвращении в свое отечество, но как правительство японское ни на что еще не решилось в рассуждении вас, то губернатор нынешним летом по прибытии своем в столицу употребит все средства и зависящие от него способы склонить свое правительство дать вам свободу и отправить в Россию».

О намерении губернатора стараться в нашу пользу Теске неоднократно нам говорил и однажды, рассказывая, сколь много губернатор нам доброжелательствует и как хорошо он к нам расположен, открыл такое обстоятельство, которое понудило нас непременно до наступления лета уйти. Теске нам сказал, что на сих днях губернатор получил из столицы повеление, которое он при нем распечатал, но, прочитав, выронил из рук и в изумлении и печали повесил голову. Когда же он спросил его о причине сего, то губернатор отвечал, что правительство не уважило его представления, коим испрашивал он позволение, буде русские корабли придут к здешним берегам, снестись и объясниться с ними дружески о существующих обстоятельствах.

Но вместо сего теперь ему предписывается поступать с русскими судами по прежним повелениям, то есть делать им всякий возможный вред и стараться суда жечь, а людей брать в плен; и потому, ожидая прибытия русских в Кунашир, приказано князю Намбускому послать туда большой отряд войск под предводительством знатного военного чиновника, много артиллерии и разных снарядов, а равным образом и прочие приморские места укрепить и усилить. «Если так, – сказали мы, – то война необходимо должна последовать, и теперь уже не будут русские в кровопролитии виновны; японцы сами поставляют преграду к примирению!» – «Что же делать? – отвечал Теске. – Война будет, но не вечно же она продолжится, когда-нибудь мы примиримся, тогда вас и отпустят домой». «Так! – думали мы. – Отпустят! Это случится тогда, когда уже и кости наши истлеют».

Мы очень хорошо знали, что с пособиями Охотского порта невозможно было сделать никакого впечатления над японским правительством, чтобы понудить оное на примирение. Для сего надлежало бы отправить сильную экспедицию из Балтийского моря, но это зависело от того, скоро ли прекратится война с Англией, а между тем время бы текло, и обстоятельства постепенно позабывались.

Вот что страшило нас и понуждало уйти до прибытия наших судов: с появлением их у японских берегов караул за нами сделался бы строже, притом японцы, смотря по их поступкам, опять могли бы нас запереть в клетки.

Теске нас только обнадеживал тем, что по прибытии сюда другого губернатора, если и он будет об нас тех же мыслей, как и Аррао-Тадзимано-ками[51], и сделает в пользу нашу представление, то с помощью личного ходатайства его товарища они могут делу нашему дать другой ход, но нового губернатора мы не прежде могли ожидать, как через два месяца. А между тем наши суда могли прийти и, испытав от японцев назначенную для них не слишком гостеприимную встречу, вероятно, не стали бы сносить более такого оскорбления и принялись бы сами за неприятельские действия.

Притом от Теске мы также узнали, что новый губернатор везет с собой ту тайную бумагу, присланную к ним Хвостовым, которой они нам еще не показывали, и в ожидании коей японцы беспрестанно предлагали нам новые вопросы о разных предметах по совету Мамии-Ринзо, ибо он (как то нам сказал Теске), сделавшись великим нашим врагом, утверждал здесь перед губернатором и в столицу отправил донесение, что, по мнению его, мы непременно обманываем японцев и что мы не случайно к ним пришли, а в качестве шпионов, чему приводил он разные доказательства. Все доводы, на коих основывал он свое мнение, нам не были известны, но те, о которых Теске сказывал, были весьма смешны и глупы, по крайней мере европейцу должны они были таковыми показаться.

Например, ему казалось сомнительным, чтобы мы имели кредитивное письмо на пять тысяч пиастров в Кантон к английскому купцу, говоря, что иностранцу нет никакой нужды давать нам деньги и что мы все нужное должны везти с собой, почему он и спрашивал нас, как зовут этого купца, бывал ли он в России, умеет ли говорить по-русски и проч. Но как бы то ни было, а Теске признался нам, что хотя Мамия-Ринзо не в силах был поколебать губернатора в добром его об нас мнении, но представление его в столице будет иметь большое действие, ибо и без того уже не токмо правительство, но и вся публика там очень предубеждены против нас.

Между тем переводчики наши прилежно продолжали учиться по-русски, беспрестанно нас расспрашивали и записывали сообщаемые им нами различные сведения, напоминая часто, что с новым губернатором будут сюда ученые нарочно, чтобы заниматься с нами науками и узнать содержание наших книг.

Короче сказать, сколько мы ни рассматривали свое положение, но не видали ни малейшей надежды, чтобы японцы освободили нас по доброй воле. Перемену же нашего состояния к лучшему мы имели многие причины приписывать желанию их сберечь нашу жизнь, приучить нас терпеливо переносить горькую нашу участь и пользоваться нашими знаниями.

Утвердясь в сих мыслях, мы помышляли единственно о том, каким способом привести в исполнение смелое свое предприятие, которому величайшую преграду мы находили в товарище своем господине Муре. Это несчастное обстоятельство делало положение наше еще ужаснее, если только возможно. Мы ясно видели, что он, так сказать, переродился и сделался совсем другим человеком. Он даже перестал называться русским (отец господина Мура был немец в нашей службе, но мать русская, а потому он и крещен в нашей вере, воспитание получил он в Морском кадетском корпусе), а уверял японцев, что вся родня его живет в Германии и проч. Явные разговоры его с переводчиками показали нам очень хорошо, чего мы должны ожидать от него, а Алексей нам сказывал за тайну, что господин Мур открыл ему свое намерение вступить в японскую службу и быть у них переводчиком европейских языков, и что он его приглашал к тому же, обещая ему свое покровительство, когда он будет в случае. Тогда мы увидели, что он для нас был самый опасный человек и что мы непременно должны поспешить исполнением своего предприятия.

Если бы мы все были согласны уйти, то исполнение такого покушения было бы не слишком трудно. Солдаты сангарского караула хотя и не спали по ночам, но они нами не занимались, сидели обыкновенно около жаровни, разговаривали и курили табак; их дело было только каждые полчаса обойти двор кругом и простучать часы. Офицер же их хотя и сидел беспрестанно у решетки, но сквозь оную не часто на нас смотрел, а большей частью читал книгу. Японцы отменно любят заниматься чтением; даже простые солдаты, стоя в карауле, почти беспрестанно читают, что нам крайне не нравилось, ибо они всегда читают вслух и нараспев, несколько похоже на голос, которым у нас псалтырь читается над усопшими; и потому, пока мы не привыкли, то часто не могли спать по ночам. Они вообще любят читать отечественную историю и описание бывших у них несогласий и войн с соседними народами; все такие книги напечатаны на японском языке. В печати употребление свинцовых букв они не знают, а вырезают свои сочинения на досках крепкого дерева.

Что же принадлежит до внутренней при нас стражи, состоявшей из императорских солдат, то они только сначала строго исполняли свою должность, но после по большей части спали по ночам или в задней караульне читали книги, а другие играли в карты или в шашки.

Итак, около полуночи мы все могли потихоньку один за другим выбраться на двор, оставив на постелях у себя лишнее платье, подделав оное наподобие свернувшегося под одеялом человека. Потом в том же месте, где была под оградою небольшая канавка для спуску воды со двора, легко и скоро могли мы прокопать отверстие, в которое один человек мог пролезть. Выбравшись за стену, надлежало нам потихоньку, а инде и ползком сквозь город пробираться к морскому берегу, где, подойдя к высмотренному нами во время прогулок судну, переехать на оное на маленьких лодках, которых по всему берегу много, и, завладев им, пуститься в море. Для исполнения сего плана нужно было только дождаться крепкого ветра с берега.

Но как господин Мур от нас уже отделился и, подозревая наше намерение, примечал за нами, как то мы несколько раз заметили, то посему одни мы покуситься на такое предприятие никак не могли, ибо он, увидев и уверившись, что мы ушли, может быть, не более как через четверть часа после нашего выхода за ограду, а вероятно и скорее, встревожил бы караульных и открыл бы им наши намерения. В таком случае они вмиг бросились бы к берегу и пресекли бы нам путь, потому что до самого берега должны мы были проходить городом, а у японцев в улицах есть часовые и часто ходят патрули, притом ночью у них никто не смеет ходить без фонаря. Следовательно, мы должны были, так сказать, ползком пробираться, на что потребно было по крайней мере несколько часов. И потому сей план без содействия господина Мура не годился, а были другие два.

Первый: вместо того чтобы прокрадываться к морскому берегу, мы могли идти между деревьями, насаженными на плотине, составляющей род гласиса за рвом с западной стороны крепости, ибо в прогулках наших мы заметили, что у японцев ни на валу, ни на гласисе[52] не бывает часовых, а только внутри крепости у ворот по два часовых сидят в большой будке и покуривают от скуки табачок, как должно добрым служивым. Гласисом могли мы прийти в длинную аллею больших дерев и потом на главное городское кладбище, которое было расположено на большом пространстве вдоль глубокого оврага. Кладбищем мы могли идти как угодно скоро, ибо японцы, точно так как и европейцы, неохотно по ночам приближаются к таким местам; если бы случилось кому-нибудь из них быть тут близко, то, увидев несколько теней такого роста, как мы, мелькающих между памятниками, он и сам бы не скоро опомнился. Пройдя кладбище, мы были бы уже в чистом поле, а тут верстах в двух и горы начинаются. Горами мы должны были идти дня три к северу, а потом, вышедши на морской берег, искать случая овладеть судном.

Другой план был тот, чтобы силой отбиться от конвойных, буде, гуляя по берегу, попадется нам исправная лодка. Сей план мы предпочитали первому, ибо, уйдя в горы, мы могли дать время японцам разослать повеления по всему берегу, чтобы они имели строгий караул повсюду при судах, а первый план тем был неудобен, что надобно было ожидать стечения двух случаев: свежего попутного ветра и удобного судна, время же и обстоятельства не позволяли нам медлить. Однако же мы решились подождать несколько дней, не удастся ли исполнить второй из сих планов.

Между тем мы запасались всем нужным к вояжу, разумеется, чем могли. Например, прогуливаясь за городом, нашли мы огниву, один из матросов, наступив на нее ногою, стал поправлять обувь и тотчас тайно от японцев положил оную в карман. А потом из нескольких кремней, бывших у наших работников, нашли мы случай также потихоньку присвоить себе в собственность парочку. Лоскут же старой рубашки, будто бы случайно упадший на огонь и сгоревший, доставил нам трут. Притом мы ежедневно увеличивали количество съестных припасов, которые всегда таскали с собой, привязав около поясницы, под мышками и проч. Эти заготовления делались по части экономической, а по военной – нашли мы в траве на нашем дворе большое острое долото, вероятно, позабытое тут плотниками. Мы тотчас его спрятали и тогда же решили при первом удобном случае насадить оное на длинный шест и употреблять вместо копья; такое же назначение определили мы заступу, принесенному на наш двор на время, который, будто бы случайно или по ошибке, засунули мы под крыльцо. Но это еще не все.

Пословица, что нужда всему научит, весьма справедлива. Господин Хлебников умел даже сделать компас. На сей конец выпросили мы у работников две большие иголки для починки платья и сказали им, что потеряли их. Японцы во многих местах в домах своих снаружи пазы обивают медью, и в нашем доме было то же, только от времени вся почти она заржавела и пропала. Однако же господин Хлебников сыскал лоскуток, вычистил оный и иголки соединил медью, сделав в средине оной ямку для накладывания на шпильку. Иголкам же, посредством часто повторяемого трения о камень, им выбранный, сообщил он достаточную магнитную силу, так что они весьма порядочно показывали полярные стороны света. Футляр сделал он из нескольких листов бумаги, склеенных вместе сарацинским пшеном. За компасом сим работы было немало, притом мы должны были соблюдать большую осторожность: если бы японцы приметили господина Хлебникова, трущего иголку о камень, то, конечно, не поняли бы настоящей причины, а подумали бы, что он точит ее. Но господина Мура нельзя было обмануть, и потому, когда господин Хлебников в заднем углу двора занимался сим делом, тогда кто-нибудь из нас ходил по двору и подавал ему условленные знаки о приближении людей подозрительных.

Из дома японцы стали водить нас гулять чаще, нежели прежде. Сначала переводчики, а потом некоторые из граждан приглашали нас к себе в дома и угощали, но как по их закону не позволяется принимать в дом иностранцев, то заходили мы под видом, что устали и имеем нужду в отдохновении, а там уже все прежде было приготовлено. И потому, соблюдая одни слова, а не смысл закона, они в дом нас не вводили, но сажали на галерее, где заблаговременно были разостланы чистые маты, и потчевали нас по японскому обыкновению чаем, курительным табаком, сагою, сладкими пирожками, плодами и прочим.

Однажды, прогуливаясь по берегу, подошли мы к двум маленьким рыбацким лодкам; в то же время вдоль берега шла большая лодка под парусами, она была точно такая, какой мы искали. Надлежало отбиться у японцев, завладеть рыбацкими лодками и догнать оную; мы тотчас стали с господином Хлебниковым советоваться, но, увидев, что успех предприятия подвержен был крайнему сомнению, мы оное оставили, ибо, пока мы отбивались бы у конвойных, рыбаки могли отвалить, да и, завладев лодками, сомнительно было, догоним ли еще большую лодку. Между тем господин Мур, примечавший каждый шаг наш, тотчас догадался по положению, которое взяли мы в рассуждении конвойных, к чему дело клонилось. По возвращении нашем домой Алексей немедленно сказал нам потихоньку, что мы в большой опасности, ибо господин Мур научал его открыть японцам о нашем намерении отбиться и уйти, а в противном случае грозил сам об этом им сказать; и потому спрашивал нас Алексей, точно ли мы решились это сделать, и если так, то просил, чтобы его не покидали.

Надобно знать, что последний наш план мы скрывали от Алексея, опасаясь, чтобы он не струсил покуситься на такое отчаянное дело и не изменил нам. Притом мы заметили, что он всякий день по нескольку часов скрытно от нас разговаривал с господином Муром, почему мы подозревали, нет ли и тут какой хитрости. Может быть, господин Мур точно еще не уверен, что мы действительно не оставили своего намерения и не побросали приготовленной провизии. Итак, объявив японцам о сем важном для них и для нас деле и не быв в состоянии доказать оное, ему бы очень было пред всеми стыдно, что сделал такой поступок против своих несчастных соотечественников, которые не желали и не сделали ему ни малейшего зла, а не хотели только для компании ему умереть в неволе. Притом он мог и то думать, что если на нас докажет, а после мы все каким-нибудь чудом возвратимся в Россию, то его измена будет ему причиной всегдашних угрызений совести. Посему думали мы, что ему прежде нужно совершенно увериться в нашем намерении, а тогда уже открыть японцам; на сей-то конец он и употребляет Алексея.

Господин Хлебников, однако ж, думал, что сей курилец искренно к нам расположен и что ему можно открыть нашу тайну. Я колебался и не знал, на что решиться, но матросы все единогласно не хотели сделать его участником в таком важном для нас деле, говоря, что какие бы прежде мысли он об нас ни имел, но господин Мур мог своими наставлениями их переменить и склонить его на свою сторону. В положении, подобном нашему, невозможно повелевать, а должно уговаривать, соглашать и уважать мнение каждого, почему мы приняли совет матросов наших и сказали Алексею, что отнюдь нет у нас никакого намерения уйти, разве летом об этом подумаем, а между тем стали спрашивать его мнения, как бы это лучше сделать и в какое время.

Теперь оставалась нам только забота, как поступить с господином Муром, нельзя его также как-нибудь уверить, чтобы он нас не подозревал в таком замысле. На сей конец я и господин Хлебников согласились открыть ему, что мы намерены уйти, и его приглашать с собой, но сказать, однако же, что не прежде думаем покуситься на это, как по приезде нового губернатора, когда уже узнаем содержание присланной Хвостовым бумаги и увидим, как новый буньиос будет к нам расположен и что он нам скажет. Может быть, тогда откроется нам надежда другим безопасным и верным способом возвратиться в отечество, а может быть, наступят такие обстоятельства, которые и его заставят с нами согласиться и отважиться на последнюю крайность; до того же времени мы совсем не намерены уйти. На это господин Мур нам сказал, что судьба его решена: какие бы новости буньиос нам ни привез, он не уйдет, решившись остаться в Японии. Мы, к удовольствию нашему, в первые два дня приметили, что хитрость наша удалась: господин Мур совершенно успокоился и перестал за нами примечать.

Наконец пришло и 20 апреля. Скоро должно было наступить время, когда мы могли ожидать прибытия наших судов, полагая, что «Диана» ушла на зиму из Охотска в Камчатку, а удобного случая отбиться и завладеть лодкой мы не находили, да и по всему казалось, что и найти оного никогда нельзя будет. Между тем неосторожность наших матросов, может быть, и наша собственная отчасти, возбудила опять подозрение в господине Муре, и он стал косо на нас посматривать. Делать было нечего, и мы вывели следующее заключение: берега Матсмая усеяны селениями, большими и малыми; при всяком из них множество судов и людей. И так невозможно, чтобы везде мог быть строгий и крепкий караул; впрочем, в небольших рыбацких шалашах можем употребить и силу (а смелым Бог помогает!), и потому решились уйти в горы.

23 апреля нас водили гулять за город. Мы предложили японцам под видом любопытства пойти посмотреть вновь строившийся после пожара при самом кладбище храм.

Сей способ доставил нам случай отменно хорошо высмотреть и заметить все тропинки, по коим мы должны были идти. Будучи в поле, мы прилежно собирали дикий лук.

Японцы дикий лук едят вареный, когда он еще очень молод, а черемши вовсе никогда не едят, хотя она была бы весьма полезна для них, ибо в здешнем климате цинготная болезнь свирепствует в высочайшей степени и многих из них в гроб вгоняет, а черемша, как то опытом дознано, имеет весьма сильное противоцинготное действие. Но как мы ели и лук, и черемшу, то, прогуливаясь в поле, всегда сами сбирали оные растения, чтобы избавить от лишних трудов наших работников, которым и без того много было дела.

Лука мы набрали такое количество, что господин Мур мог увериться в нашем намерении пробыть еще несколько времени в его сообществе, а по возвращении домой мы притворились, что крайне устали, и легли отдыхать. Вечером матросы наши взяли на кухне скрытным образом два ножа, а за полчаса до полуночи двое из них (Симонов и Шкаев) выползли на двор и спрятались под крыльцо. И коль скоро пробило полночь и сангарский патруль обошел двор, то они начали рыть прокоп под стену. Тогда и мы все (кроме господина Мура и Алексея) вышли один за другим и пролезли на наружную сторону. При сем случае я, упираясь в землю ногой, скользнул оною и ударил коленом в небольшой кол, воткнутый в самом отверстии; удар был жестокий, но в ту же минуту я перестал чувствовать боль. Мы вышли на весьма узенькую тропинку между стеной и оврагом, так что с великим трудом могли добраться по ней до дороги; потом пошли скорым шагом между деревьями по гласису и по кладбищу, а через полчаса были уже при подошве гор, на которые надлежало подниматься.

Часть вторая

Глава 7

Происшествия с нами на воле. – Трудности и опасности, встретившиеся нам, когда мы шли по горам и морским берегом. – Недостаток в пище, изыскивание средств достать съестных припасов и овладеть судном. – План наших действий. – Японцы нас преследуют и вторично берут в плен. – Поступки их с нами. – Они нас ведут обратно в Матсмай, представляют губернатору и заключают в настоящую городскую тюрьму под жестокий и строгий надзор.

Надобно знать, что весь обширный остров Матсмай покрыт кряжами высочайших гор[53]; низменные долины находятся только при берегах и занимают небольшое пространство от моря до подошвы гор, которые после возвышаются постепенно хребтами, разделенными между собою глубокими лощинами, и так, что один хребет выше другого; дойдя напоследок до чрезвычайной высоты, они продолжаются по всему острову, местами несколько понижаясь, а инде опять возвышаясь. И потому вся внутренняя часть острова необитаема, а селения, как японские, так и курильские, находятся только по берегам.

Мы начали подниматься на горы верстах в пяти от морского берега и старались, где места позволяли, идти прямо к северу, направляя путь свой по звездам. При подъеме на первую гору я уже стал чувствовать в полной мере жестокую боль в ушибленном колене, которое вдруг опухло чрезвычайным образом. Когда мы шли по ровному месту, то с помощью палки я мог слегка ступать больной ногой, и чрез то боль несколько уменьшалась, но, поднимаясь вверх или идучи по косогору, по необходимости должно было и больной ногой упираться, тогда уже боль делалась нестерпимой. Притом не быв в состоянии равно идти обеими ногами, я скоро устал и почти вовсе выбился из сил, почему товарищи мои принуждены были каждые полчаса останавливаться, чтобы дать мне время отдохнуть и облегчить хотя немного больное колено.

Намерение наше было – прежде рассвета достигнуть до покрытых лесом гор, дабы иметь способ скрыться в оном от поисков неприятеля, ибо японцев мы должны были теперь считать непримиримыми себе врагами.

Когда мы прогуливались в долинах, окружающих город, то лес казался недалеко, но тут узнали опытом, сколь мы обманулись, ибо прямой тропинки к нему мы не сыскали, а поднимались где могли. Почему иногда по причине весьма темной ночи, не быв в состоянии видеть предметы в нескольких шагах от себя, приближались к такой крутизне, что подняться на оную не было средств. В таком случае мы принужденными находились идти по косогору не вперед, а в сторону в ожидании встретить удобный подъем; попав же на оный, тотчас опять карабкались вверх, пока не встречали новых препятствий.

Таким образом мучились мы более трех часов; наконец поднялись на высокий хребет гор и пошли по ровной вершине оного к северу, но судьбе угодно было везде поставлять нам препятствия и затруднения. Мы достигли теперь такой высоты, где местами лежал снег на большое пространство, а как по снегу идти нам было невозможно, ибо японцы настигли бы нас по следу, то, выбирая чистые места, где снегу не было, и не видя, далеко ли вперед они простираются, мы принуждены были ходить из стороны в сторону, а иногда и назад ворочаться; отчего мы исходили очень большое расстояние и измучились, но вперед подались мало.

Напоследок за час до рассвета вышли мы нечаянно на большую дорогу, по которой японцы ездят с вьючными лошадьми из города в лес за дровами, отчего дорога сия избита лошадиными копытами и людскими следами, притом и снегу на ней не было, следовательно, японцы наших следов никак приметить не могли. Вела же она прямо на север к лесу и лежала по ровной вершине горного хребта. Мы весьма обрадовались такой встрече и удвоили свой шаг. Теперь, идучи по ровному месту, я хотя и чувствовал в колене и даже во всей ноге жестокую боль, но оную в сравнении с тем, что испытал я, поднимаясь на горы, можно было назвать великим облегчением. Мы думали уже скоро достигнуть дремучего леса и располагали, забравшись в чащу оного, отдыхать там целый день, но матрос Васильев, оглянувшись, вдруг сказал: «За нами гонятся на лошадях с фонарями», – и с сими словами бросился с дороги в лощину. Взглянув назад, мы увидели несколько огней, показавшихся весьма близко, тогда и мы последовали за ним и начали спускаться по крутизне в глубокую лощину. Долго мы спускались, не находя ни лесу, ни кустов, где можно было бы спрятаться, а между тем уже рассветало. Если бы тогда был день, то нас можно бы было видеть со всех окружных гор, а скрыться было негде.

Наконец спустились мы на самый низ пространной лощины, со всех сторон окруженной почти голыми горами; в лощине лежало еще много снегу, но места, где бы можно было скрыться, мы не находили, а день уже настал. Несколько минут стояли мы на одном месте, озираясь кругом себя и не зная, что нам предпринять. Напоследок усмотрели в одном каменном утесе отверстие и, подойдя к оному, нашли, что тут была небольшая пещера, в которой мы едва все поместиться могли. Подле самой сей пещеры лился с горы большой водопад и выбил в снегу под ней яму до самого дна лощины, футов на десять.

К пещере подошли мы по снегу, ибо в этом углу рытвины весьма много его набито было. Она находилась в утесе, сажени на полторы от низа лощины, и водопадом снега было столько выбито, что мы едва могли с помощью небольшого деревца, у самого отверстия пещеры стоявшего, ухватясь за оное, шагнуть в нее. Малейшая неосторожность (или если бы корень деревца был слабо утвержден в расщелине, из которой оно выросло) могла бы повергнуть кого-нибудь из нас в выбитую водопадом яму, перемочило бы его до нитки, да и выкарабкаться оттуда было бы ему трудно, а мне с больной ногой моей и вовсе невозможно. Однако же благодаря Богу мы все благополучно вошли в пещеру.

Сидеть нам было очень не просторно, а притом и жестко, ибо грот наш до половины был наполнен плитником, из коего вся гора состояла и который лежал в беспорядке: многие плиты высунулись вверх краями и углами. А хуже всего было то, что мы почти не смели пошевелиться и принуждены были с величайшей осторожностью переменять положение тела, потому что дно пещеры было покато к яме, водопадом сделанной, а плитник мелок и сыпуч, так что мы с часу на час ожидали, что он покатится со всем и с нами в рытвину. И так мы не могли ни лечь, ни протянуться, а только с одной стороны на другую облокачивались.

Впрочем, убежище наше было очень скрытно. Японцы, не подойдя вплоть к оному, никак не могли нас видеть, а, к счастью нашему, весьма холодный утренник так скрепил снег, что следы наши на нем не были приметны. Нас беспокоил только один случай, которому виною был товарищ наш Шкаев. Когда мы уже спускались в лощину, он потерял колпак свой, сшитый им на дорогу из шерстяного русского чулка. Японцы, найдя оный, тотчас увидели бы, что это вещь из нашего гардероба, и могли бы к нам добраться. Притом надобно сказать, что мы также опасались, чтобы снег у нашего выхода из пещеры в течение дня от действия солнечных лучей не стаял в большом количестве. Тогда нам уже невозможно было бы опять выйти вон, ибо поутру, как я выше сказал, мы и в пещеру с трудом могли влезть.

В таком положении мы просидели до самого захода солнца, разговаривая о своем состоянии и о будущих наших предприятиях. День был весьма ясный, но солнечные лучи к нам не проницали, а сосед наш водопад еще более холодил окружающий нас воздух, отчего иногда едва зуб на зуб у нас попадал. В течение дня мы часто слышали удары топоров в лесу, который теперь был уже не очень далеко от нас, а перед захождением солнца мы, выглядывая из пещеры, видели на горах много людей. Впрочем, особенно примечательного ничего не случилось, как разве то, что в одно время услышали мы шорох, как будто бы кто спускался к нам с горы. Шорох увеличивался и приближался, мы ожидали уже каждую минуту увидеть отряд солдат, нас преследующих, и готовились защищаться и отбиться, буде можно, но вдруг явился дикий олень, который лишь только открыл по духу, что мы от него близко, вмиг от нас скрылся.

Когда появились на небе звезды, мы вышли из пещеры и стали подниматься на высокую гору к северу, которая отчасти была покрыта мелким редким лесом. В это время состояние мое было самое ужасное: сидя в пещере, я старался держать больную свою ногу почти всегда в одном положении, и она меня не слишком беспокоила, но когда мы пошли, а особливо когда стали подниматься на гору, тогда боль не только в одном колене, но и по всей ноге от пятки до поясницы сделалась нестерпимою. Я видел, какое мученье должен был перенести, поднявшись на одну эту гору, но что будет далее? Сколько раз еще нам надобно будет спускаться в пропасти и подниматься на утесы? А обстоятельства требовали, чтобы мы скоро шли.

Я чувствовал, что делал большую помеху своим товарищам и мог быть причиной их гибели, и потому стал просить их именем Бога оставить меня одного умереть в пустыне, но они на это никак согласиться не хотели. Я представлял им, что, видно, судьбе угодно уже, чтобы я погиб здесь, ибо при самом начале нашего покушения я сделался неспособным им сопутствовать. И почему же им, быв в полном здоровье и в силах, без всякой пользы для меня погибать со мною самим, когда они могут еще, завладев судном, спастись и достигнуть России. Что же принадлежит до меня, то, следуя за ними, я должен только буду и их задерживать, и сам претерпевать лишнее мученье, рано или поздно они должны же будут меня оставить и проч.

Однако они просьбы моей не уважили, а говорили, что покуда я жив, то не оставят меня, и что они готовы каждую четверть часа останавливаться и давать мне время отдыхать, а когда достигнем безопасного места, то можем пробыть там дня два или три отдохновения и поправления больной моей ноги. Сверх того матрос Макаров вызвался сам добровольно помогать мне при подъемах на горы таким образом, чтобы я шел за ним и держался за его кушак. И так я решился, претерпевая ужасное мученье, следовать за моими товарищами, но уже, можно сказать, не шел, а Макаров тащил меня.

Поднявшись на первую гору, достигли мы ровной вершины ее, покрытой высокой прошлогодней травой и мелким растением дерева бамбу [бамбук]. Отдохнув несколько времени, пошли мы по вершине, направляя путь свой по звездам к северу. Ночь была тихая и светлая, мы хорошо видели вдали превысокие хребты, снегом покрытые, которые надлежало переходить. Тот хребет, по вершине коего мы шли, и следующий за ним были разделены преужасной лощиной, столь глубокой, что мы никак не могли решиться ночью спускаться в оную, опасаясь, чтобы не зайти в такую пропасть, из которой и назад выбраться будет трудно. А потому вместо того чтобы идти к северу, пошли мы вдоль лощины на запад в надежде встретить горы, соединяющие сии два хребта. Да и в самом деле недолго мы находились в беспокойстве и скоро нашли как будто нарочно искусством сделанную плотину, которая лежала прямо поперек всей лощины и соединяла оба хребта. Она очень походила на дело рук человеческих, и только одна огромность ее показывала, что она есть творение природы.

Спускаясь на сей переход, увидели мы два шалаша, от коих происходил изредка свист точно такой, каким у нас манят перепелов. Мы, присев в траву, долго слушали, желая удостовериться, птица ли это или охотники, сидевшие в шалашах. Наконец решились идти к ним, полагая, что их не может быть такое число, с которым не могли бы мы управиться. Но, подойдя поближе, увидели, что ночью два костра жердей нам показались шалашами. Взяв из них по одной жерди вместо копий, пошли мы далее, а перейдя на другой хребет, попали на большую дорогу, ведущую к северу, по которой возят дрова и уголья на вьючных лошадях в город. Между тем мы приметили, что нынешней весной никто еще по ней не ездил, хотя везде кругом нас видны были огни, происходившие от жжения уголья в ямах.

Продолжая идти по найденной нами дороге, начали мы встречать мелкий густой лес и большую траву, и потому, когда время было уже за полночь, мы вздумали отдохнуть, забравшись в чащу, ибо, сидя в пещере на острых каменьях, мы ни на минуту даже задремать не могли. Проспав часа два, а может быть и более, пошли мы далее по дороге, которая с вершины хребта повела нас разными кривыми излучинами в преглубокую лощину. Спустившись туда на самый низ, пришли мы к небольшой речке, которая была местами покрыта льдом и глубоким снегом, но он был столь тверд, что мог нас поднимать. Тут мы потеряли свою дорогу и потому перешли по снегу чрез всю лощину поперек оной к подъему на следующий хребет, в то место, где, по нашим догадкам, ожидали мы найти продолжение потерянной нами дороги. Однако большой дороги сыскать не могли, а карабкаясь на гору, напали на небольшую тропинку.

Поднимаясь по оной, взошли мы на вершину хребта, который был выше всех тех, кои мы прошли. И как мы лезли весьма тихо, останавливаясь притом очень часто для отдохновения, то вершины сего хребта достигли перед самым почти рассветом, и, найдя тут удобное место для дневанья, мы расположились остаться на весь день. Для сего мы умяли в густой чаще горного тростнику (или мелкое растение бамбу) на такое пространство, на котором бы нам всем можно было лечь вплоть один к другому, дабы хотя сим средством немного согреться, ибо утро было очень холодное, а мы одеты были не слишком тепло. Но и двух часов, я думаю, мы не в состоянии были пролежать, а спать почти и вовсе не могли, столь много беспокоила нас стужа.

Лишь только настал день, мы встали и осмотрели все предметы, окружавшие нас. Мы находились на превысокой горе и со всех сторон были окружены хребтами высоких гор. Те из них, которые находились от нас к полуденной стороне, были ниже того хребта, на котором мы расположились, а находившиеся к северу несравненно его превышали. Впрочем, кроме неба, гор, леса и снега, мы ничего не видали, но сии предметы имели весьма величественный вид.

Приметив, что все вершины хребтов были покрыты небольшою мрачностью, мы заключили, что если у нас будет огонь, то с окружных гор нельзя рассмотреть дыма, почему согласились развести оный между тростником, чтобы погреться около его и согреть чайник, но не для того, чтобы чай пить (у нас его не было), а чтобы можно было засохшее и покрытое плеснем и гнилью наше пшено удобнее прогнать в горло. Уходя от японцев, мы не позабыли взять с собой медный чайник, который, к счастью нашему, в ту ночь работники оставили на очаге в каморке, где спали матросы. Мы хотели было сварить какой-нибудь дикой зелени, но в горах ничего не могли сыскать годного в пищу, ибо здесь, можно сказать, почти зима еще царствовала – так высоко мы забрались!

Наломав сухих сучьев, развели мы огонь и согрели снежную воду. Потом сделали из горного тростнику трубочки, пили посредством их воду, как насосом, и немного поели. Между тем с востока из-за дальних хребтов начали подниматься страшные тучи, и ветр в горах стал завывать. По мере возвышения туч расстилались они по хребтам, и ветр усиливался, грозный вид облаков показывал приближение ненастья. Мы думали, что в такую пору, верно, в горах нет опасности встретить кого-нибудь сильнее нас, а посланные в погоню издали нас приметить не могут, поэтому решились, не дожидаясь ночи, пуститься в путь. К тому понуждал нас и холод, который теперь стал, несмотря на огонь, много нас беспокоить.

Пошли мы прямо на север по тропинке, бывшей на вершине горы, но она, поворачивая понемногу в сторону, тотчас повела нас назад, почему, своротив с нее, пошли мы сквозь горный тростник своим направлением и скоро пришли к спуску с хребта в лощину. Он был крут и местами покрыт снегом. Боль у меня в ноге не уменьшалась, и я с жестоким мученьем шел или тащился, держась за кушак Макарова. Но когда стали мы спускаться, то нестерпимая боль заставляла меня катиться по снегу, сидя на одном лишь платье без всякой подстилки и управляя палкой с привязанным к ней долотом, которая служила мне также для уменьшения скорости, когда я катился по крутым спускам.

Ожидание ненастья не сбылось, облака рассеялись, сделалась весьма ясная погода, и все горы показались очень хорошо, но мы уже решились на один конец и не хотели останавливаться. Спускаясь к самой лощине, увидели мы в оной на берегу небольшой реки две или три землянки, но в них никого не было. Переправясь через речку вброд, стали мы опять подниматься на превысокий хребет по весьма крутой горе, которая, однако, была покрыта большим лесом, почему мы имели ту выгоду, что могли, хватаясь за деревья, легче подниматься. А притом, прислонясь к оным, можно было чаще отдыхать, да и видеть нас с соседственных гор в лесу нельзя было.

Поднявшись уже довольно высоко, встретили мы крутой утес, на который надлежало нам карабкаться с превеликим трудом и опасностью. Достигнув самого верха утеса, мне нельзя уже было держаться за кушак Макарова, иначе он не мог бы с такою тяжестью влезть на вершину. И потому я, поставив пальцы здоровой ноги на небольшой камень, высунувшийся из утеса, а правую руку перекинув через молодое дерево, подле самой вершины оного бывшее, которое так наклонилось книзу, что почти было в горизонтальном положении, стал дожидаться, пока Макаров взлезет наверх и будет в состоянии мне пособить подняться. Но, тащив меня за собою, сей человек, хотя, впрочем, весьма сильный, так устал, что лишь поднялся наверх, как в ту же минуту упал оземь и протянулся как мертвый. В это самое время камень, на коем я стоял, отвалился от утеса и полетел вниз, а я повис на одной руке, не быв в состоянии ни на что опереться ногами, ибо в этом месте утес был весьма гладок. Недалеко от меня были все наши матросы, но от чрезмерной усталости они не могли мне подать никакой помощи. Макаров лежал почти без чувств, а господин Хлебников поднимался в другом месте.

Пробыв в таком мучительном положении несколько минут, я начал чувствовать чрезмерную боль в руке, на которой висел, и хотел было уже опуститься в бывшую подо мной пропасть в глубину сажен с лишком на сто, чтобы в одну секунду кончилось мое мученье, но Макаров, придя в чувство и увидев мое положение, подошел ко мне, одну ногу поставил на высунувшийся из утеса против самой моей груди небольшой камушек, а руками схватился за ветви молодого дерева, стоявшего на вершине утеса, и, сказав мне, чтобы я свободной моей рукой ухватился за его кушак, употребил всю свою силу и вытащил меня наверх. Если бы камень из-под ноги у Макарова упал, или ветви, за которые он держался, изломились, тогда бы мы оба полетели стремглав в пропасть и погибли бы, без всякого сомнения.

Между тем господин Хлебников, поднимавшийся в другом месте, почти на половине высоты утеса встретил такие препятствия, что никак не мог выше лезть, а что всего хуже, то я на низ спуститься уже не был в состоянии, почему матросы, связав несколько кушаков, спустили к нему один конец и пособили ему выйти из такого опасного положения.

Добравшись все до половины утеса и отдохнув тут, стали мы опять подниматься на хребет. Мы издали видели близ вершины сей горы землянку, или, может быть, что-нибудь показалось нам землянкой, почему и вознамерились мы, достигнув оной, переночевать в ней и для того поднимались к тому месту, где предполагали найти оную.

Перед захождением солнца достигли мы с превеличайшими трудами до самой вершины хребта, который был один из высочайших по всему Матсмаю[54], ибо из гор, виденных нами к северу, немногие превышали его вышиною. Вершина сего хребта вся покрыта была горным тростником, между коим повсюду лежал снег; большие деревья только изредка кое-где стояли. Землянки мы не нашли, но тут считали себя в совершенной безопасности, ибо никак не ожидали, чтоб японцы вздумали искать нас на такой ужасной высоте, почему тотчас развели огонь и стали готовить ужин, состоявший в черемше и конском щавеле, набранном нами по берегам речки, которую мы сегодня (25 апреля) прошли в лощине вброд. Растения сии сварили мы в снежной воде. А между тем высушили свое платье, которое перемочили при переходе речки, ибо вода в ней была гораздо выше колена, и построили на ночь из горного тростника шалаш.

Наевшись вареной травы с небольшим количеством нашего запаса, мы легли спать, когда уже ночь наступила. От жестокой усталости и от неспанья более двух суток сначала я крепко уснул и, может быть, часа три спал очень покойно, но, проснувшись, почувствовал, что у нас в шалаше было чрезвычайно жарко, почему и вышел на воздух. Тут, подле шалаша, прислонившись к дереву, стал я на свободе размышлять: сперва обратил на себя все мое внимание величественный вид окружавшего нас места: небо было чисто, но под ногами нашими между хребтами носились черные тучи, и надобно было полагать, что на низменных местах шел дождь. Все горы, кругом покрытые снегом, весьма ясно были видны. Я никогда прежде не замечал, чтобы звезды так ярко блистали, как в сию ночь, в окрестностях же царствовала глубокая тишина, но все сии величественные зрелища мгновенно в мыслях моих исчезли, когда я обратился к своему положению.

Весь ужас нашего состояния вдруг мне представился: мы, шесть только человек, находились на одном из высочайших хребтов Матсмая без платья, без пищи, а что всего хуже – и без оружия, с помощью коего можно было бы достать то и другое. Мы были окружены неприятелями и дикими зверями, не имея при себе способов к обороне. Матсмайские леса наполнены медведями, волками, лисицами, зайцами, оленями, дикими козами; также водятся в них и соболи, только шерстью они красноваты, почему и не имеют почти никакой цены; здешние медведи чрезвычайно люты и нападают как на людей, так и на скотину. Мы скитались на острове, для переезда с коего нужно было завладеть судном и иметь силы управлять оным, а мы уже почти вовсе их потеряли от чрезвычайных трудов, встретившихся нам на пути через горы. Сверх всего этого, больная моя нога на каждом шагу заставляла меня терпеть ужасное мученье. Размышление о беспомощном нашем состоянии доводило меня до отчаяния.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Николая Игоревича Петрова, доцента Санкт-Петербургского государственного университета культуры...
« . Довольно! Это уже не шутки. Скоро весь город заговорит о моей дочери и о бароне. Моему дому гроз...
«Как в наше время много переменОт Гайд-парка до Уайтчепельских стен!Мужчины, дети, женщины, дома,Тор...
«Иди скорей меня раздень!Как я устал! Я скоро лягу.Живее отстегни мне шпагу!..Я задыхаюсь целый день...
«Вот Сеговийский мост пред нами,А там, за ним, уже Мадрид.Пора забыть ВальядолидС его зелеными садам...
Сталинградская битва стала переломным моментом во Второй мировой – самой грандиозной и кровопролитно...