Записки капитана флота Головнин Василий
Здесь свели нас вместе с матросом Макаровым, от крепости до того места его вели особо. Он нам сказал, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его сагою и кашей, и он довольно исправно поел, потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки сагу, а подойдя уже к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии, я не беспокоился более уже о своей собственной участи и почел бы себя счастливым, если бы возможно было освободить злополучных товарищей моих, которых бедствию я был один виною. Великодушные поступки господ Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только что не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности. Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия – они были совершенно правы; притом негодование свое против меня изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем жалобы их были для меня чувствительнее. Положение наше делало нас равными, мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкою бранью отмстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были далеки от сего.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении даже одной головой несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у Бога смерти как величайшей милости.
Между тем к начальнику нашего конвоя беспрестанно приносили записки, которые, прочитав, он объявлял своим подчиненным. Разговоры их были так тихи и, как нам казалось, так осторожны, что мы думали, будто они от нас таятся, хотя мы не знали ни одного японского слова. Посему я и просил Алексея хорошенько вслушиваться в их разговор и, если что он поймет, нам пересказывать. Алексей нам сказал, что японцы получают записки сии из крепости и разговаривают о нашем судне и о русских; это все, что он мог понять, говоря, что, впрочем, ничего не разумеет в их разговоре. Известие сие жестоким образом нас тревожило. Мы думали, что участь наших товарищей, оставшихся на «Диане», никогда не будет нам известна.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали сбираться в дорогу, а около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым при них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на сию доску, понесли вон. Мы, опасаясь, что нас хотят навсегда разлучить и что это может быть последнее наше в сей жизни свидание, простились со слезами и с такою искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали. Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу, через несколько минут таким же образом принесли господина Мура и положили со мной в одну лодку. Сим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли господина Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, ни слова не говоря и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы от боли и от душевного мучения иногда взывали к Богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Матсмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу. Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения, из коих при всяком обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны, мы часто проезжали тони[26] в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величи ны с невероятным количеством рыбы[27]. Здешняя лучшая рыба вся из роду лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.
Японцы часто предлагали нам кашу из сарацинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что принадлежит до меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Японцы внимание свое к нам простирали еще далее. Мы не умели изъяснить им словами, а быв связаны, и знаками не могли сообщить, когда требовалось исправление естественных надобностей, но они прежде еще сами показали нам весьма вразумительными телодвижениями, какие нужды нам могут повстречаться и как что на их языке называется. Два слова сии мы тотчас затвердили, и когда кто из нас, имея надобность, произносил их, того японцы тотчас поднимали с большой бережливостью, снимали платье, словом, ничем не гнушались. Попечение японцев об нас этим еще не кончилось: они приставляли к нам работников с ветками отгонять комаров и мух.
Две такие противоположности в их поступках с нами крайне нас удивляли: с одной стороны, прилагали они непонятное об нас попечение, а с другой – стоны наши, происходившие от чрезмерной боли, слушали спокойно и отнюдь не хотели для нашего облегчения ослабить веревок. Мы никак не могли согласить сии два противоречия, впрочем, как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, но станут держать по смерть нашу в неволе, а мысль о вечном заключении меня в тысячу раз более ужасала, нежели самая смерть.
Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою: не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Для ободрения своего в нашем несчастии мы иногда рассуждали: не вечно же японцы станут нас держать связанных, теперь они боятся, чтобы мы не ушли, ибо корабль наш недалеко, но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные, следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкою, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтобы нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет с позволения китайского правительства приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве! Но такие приятные утешительные мечтания мгновенно исчезали. «Так, японцы вас развяжут, – говорил нам здравый рассудок, – но это будет в четырех стенах, за железными запорами. Вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше!» Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и единой искры надежды не оставалось.
Я неоднократно говорил: если бы кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня к японцам в руки, то я никогда не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно, но я сам добровольно отдался им. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если бы был причиною только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить. Господин Мур заметил, что меня мучит честолюбие, зачем я допустил японцев обмануть себя, и советовал мне вспомнить многие примеры в истории: что люди во всех отношениях несравненно выше меня сделались жертвою ошибок, подобных моей, как то: Кук, Делангль, князь Цицианов и прочие. Но я находил разность между их жребием и моим: они мгновенно были умерщвлены и ничего после не чувствовали, а я живу и терзаюсь, будучи виною и свидетелем страданий моих товарищей и своих собственных.
13 июля на рассвете остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас. Из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных потчевать нас завтраком и сагою, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок и смотрел, чтобы нас хорошо кормили. Вид его лица показывал, что он жалел о нас непритворно. Такое добродушие и внимание к нашему несчастию в постороннем человеке весьма много нас утешило. Мы стали о японцах лучше мыслить и не считать их совершенными варварами, презирающими европейцев как каких-нибудь животных.
После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий, мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседние горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунашир и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: вид сей, если только можно, еще увеличил бы грусть нашу. Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав великое множество курильцев, потащили их со всем, с нами и с караульными, на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору такой огромной величины лодки[28].
Мы думали, что они, увидев нашу «Диану», идущую к берегу, и опасаясь, чтобы русские на них не напали и нас не отбили, по свойственной им трусости хотят спрятаться. Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали оные спускать на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно сделанный канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь, и с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, а особливо около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой, но когда приметили, что средство сие не могло остановить течение крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало. Такая их непреклонность хоть к малейшему нашему облегчению изглаживала из мыслей наших доброе о них мнение, которое мы начинали было иметь по поступкам некоторых частных людей, и мы опять считали их самыми жестокосердыми варварами.
Впрочем, когда нас спустили на речку, то конвойные наши стали обращаться с нами гораздо ласковее, вероятно, оттого, что теперь уже всякая опасность для них от нашего шлюпа миновала. Они старались нам изъяснить знаками, что через восемь или десять дней мы приедем в Матсмай, тогда нас развяжут и позволят написать наше дело, которое будут рассматривать главные их чиновники, и после привезут нас назад и отпустят в Россию. Мы хотя очень мало верили сим рассказам, но не отвергали вовсе истины оных, и надежда немного нас успокаивала.
Рекою вышли мы в большое озеро, которое, нам казалось, имело сообщение с другими обширными озерами. По озерам плыли мы всю ночь и следующий день, только очень медленно. Лодки наши часто должны были идти мелями, и не иначе как таким образом, что курильцы сходили в воду и тащили их. Ночью шел сильный дождь. Японцы покрыли нас рогожами; но как они часто с нас сваливались, то мы принуждены были почти беспрестанно просить приставленных к нам работников поправлять их: один из них был человек добрый – он был приставлен к господину Хлебникову, но готов всегда служить нам всем, а прочие отправляли днем должность свою хорошо, ночью же иногда ленились, отчего нас исправно дождем помочило, а один из них даже несколько раз ударил господина Мура за то, что он его часто беспокоил, между тем должно сказать, что конвойные наши за это его побранили.
В половине ночи пристали мы к одному небольшому селению или городку для перемены гребцов. На берегу разложены были большие огни, которые освещали несколько десятков японских солдат и курильцев, стоявших в строю: первые были в воинской одежде и в латах с ружьями, а последние со стрелами и луками. Начальник их стоял пред фронтом в богатом шелковом платье и держал в руке, наподобие весов, знак своей власти. Старший из наших конвойных подошел к нему с великим подобострастием и, присев почти на колена, с поникшей головой долго что-то ему рассказывал, надобно думать, о том, как нас взяли. После сего начальник всходил к нам на лодку с фонарями посмотреть нас. Мы просили его велеть нас несколько облегчить, стражи наши, понимая, чего мы просим, пересказали ему, но он вместо ответа засмеялся, проворчал что-то сквозь зубы и ушел.
Тогда мы отвалили от берега и поехали далее; а в ночь на 15-е число пристали к большому огню, разведенному на берегу. Тут развязали нам ноги и стали нас выводить одного после другого и ставить подле огня греться, а наконец повели всех на невысокую гору, в большой, на сарай похожий, пустой амбар, в котором, кроме одних дверей, никакого отверстия не было. Там дали нам одеяла постлать и одеться, положили нас, связали опять ноги по-прежнему, покормили кашей из сарацинского пшена и рыбой. Сделав все это, японцы расположились курить табак и пить чай и более уже об нас не заботились. 15-го числа во весь день шел проливной дождь, и мы остались на той же квартире и в том же положении. Кормили нас три раза в день по-прежнему кашей, рыбой и похлебкой из грибов.
16-го числа поутру было уже ясно, и мы стали сбираться в дорогу. Ноги нам развязали внизу, а выше колен ослабили, чтобы можно было шагать, надели на нас наши сапоги и вывели на двор. Тут спросили нас, хотим ли мы идти пешком или чтобы нас несли на носилках. Мы все пожелали пешком идти, кроме Алексея, у которого болели ноги.
Японский оягода здешнего места долго устраивал порядок марша; наконец шествие началось таким образом: впереди шли рядом два японца из ближнего селения, держа в руках по длинной палке красного дерева, весьма искусно выделанной, должность их была показывать дорогу; они сменялись вожатыми следующего селения, которые встречали нас, имея в руках такие же жезлы, на самом рубеже, разделяющем земли двух селений; за ними шли три солдата в ряд, потом я; подле меня шли по одну сторону солдат, а по другую – работник, который отгонял веткой мух и комаров; сзади же другой работник, державший концы веревок, коими я был связан; за мною одна смена курильцев несла мои носилки. Носилки сии составляла доска длиной фута в четыре или четыре с половиной, шириной в два с половиной фута. К углам были привязаны деревянные вязы, которые сходились вверху все вместе углом, в вышину от доски фута на четыре.
Под углом проходил шест, за который несли курильцы, положив оный на плечи, три человека впереди и три позади, носилки же были обвешаны кругом рогожками от дождя. Другая смена курильцев шла подле в готовности переменить людей первой смены, когда они устанут. Потом вели господина Мура, за ним господина Хлебникова, там матросов одного за другим, точно таким же образом, как и меня, а наконец несли Алексея; весь же конвой замыкали три солдата, шедшие рядом, и множество разных прислужников – японцев и курильцев, несших вещи, принадлежащие нашим конвойным, и съестные припасы. Всего при нас было от 150 до 200 человек, у каждого из них к поясу привешена была деревянная дощечка с надписью, к кому из нас он определен и что ему делать, а всем им список оягода имел при себе.
На дороге японцы часто останавливались отдыхать и всякий раз спрашивали, не хотим ли мы есть, предлагая нам сарацинскую кашу, соленую редьку, сушеные сельди и грибы, а вместо питья чай без сахару. В половине же дня остановились мы обедать в одном довольно большом опрятном сельском доме. Хозяин оного, молодой человек, сам нас потчевал обедом и сагою. Он приготовил было для нас постели и просил, чтоб нам позволили у него ночевать, так как мы устали. Караульные наши на это были согласны, но мы просили их продолжать путь: чрезмерная боль в руках заставляла нас не щадить ног и стараться как возможно скорее добраться к концу нашего мучения, полагая, по словам японцев, что в Матсмае нас развяжут. После обеда шли мы очень скоро; стражи наши спешили, чтобы к ночи прийти в город Аткис, и как они нам сказали, что там на несколько времени руки у нас развяжут, и лекарь приложит пластырь к тем местам, где веревками они перетерты, то мы и сами торопились идти скорее.
День был ясный и чрезвычайно жаркий. Мы устали до крайности и едва могли переступать; но в носилках сидеть не было способу: они были так малы, что мы должны были сгибаться, а завязанные руки не позволяли нам переменить положения без помощи других, отчего нестерпимая боль разливалась по всему телу. Притом мы шли по узкой тропинке сквозь лес, почему носилки наши часто ударялись о пни, и как курильцы шли очень скоро, то всякий такой удар, причиняя сотрясение телу, производил боль еще несноснее, и потому минут по десяти ехали мы в носилках, а потом по часу шли пешком.
Наконец перед закатом солнца пришли мы к небольшой речке, где ожидали нас две лодки. Речка сия, нам сказали, впадает в залив, при котором стоит Аткис[29], и объявили, что мы через короткое время будем там. Господина Мура, меня и двух матросов посадили в одну лодку, а господина Хлебникова с прочими в другую. Лодки наши кругом были завешены рогожками так, что кроме неба и того, что было в лодке, мы ничего не могли видеть.
Людей, поверженных в великое несчастие, малейшее приключение может тревожить и утешать. Случай сей мы тотчас истолковали счастливым предзнаменованием: мы думали, что подозрительность японцев заставила их закрыть нас, чтоб мы не могли видеть залива и окрестностей приморского города, а если так, то, конечно, конвойные наши имеют причину полагать, что заключение наше будет не вечно и что рано или поздно нас освободят, иначе к чему бы им было таить от нас то, чего мы никогда не будем в состоянии употребить ко вреду их. Мысль сия, подкрепляемая надеждою, так нас успокоила, что мы, позабыв свое состояние, начали разговаривать между собою с таким духом, как будто бы уже половина дела к нашему освобождению была сделана.
Между тем лодки наши выплыли из речки в залив, и когда мы были на верху надежды увидеть еще свое любезное отечество, как один из бывших с нами солдат, отдернув рогожи, сделал нам знак, не хотим ли мы встать и посмотреть залив и город. Боже мой! Какой для нас удар: с верху надежды мы вмиг погрузились в пропасть отчаяния! Теперь видно, очень ясно видно, говорили мы друг другу, что японцы никогда не намерены нас освободить, по сей-то причине ничего они от нас и не скрывают. Но как ни сильно приключение сие над нами подействовало, надежда не совсем еще нас оставила: мы вспомнили, что за двадцать лет пред сим в здешний залив заходил русский транспорт, следовательно, японцам не было причины от нас скрывать то, что русские давно уже видели и знают. Мысль сия несколько нас успокоила, но все мы лучше желали бы, чтобы солдат не отдергивал рогожек, которых настоящая цель была скрыть нас от комаров, а не предметы от нас.
Мы приехали в Аткис уже ночью и встречены были отрядом воинской команды с фонарями. Нас ввели в крепостцу, обвешанную полосатой бумажной материей, и поместили в хороший очень дом, чисто внутри прибранный и украшенный живописью на японский вкус. Для нас всех была отведена одна большая комната, в которой прикреплены были к стенам доски с вколоченными в них железными скобами, за кои привязывали концы наших веревок. Впрочем, дали нам постели и одеяла, накормили ужином, связали ноги по-прежнему и оставили в таком положении до утра.
17-е число мы дневали в Аткисе. Поутру развязали нам руки на несколько минут, а потом опять завязали, обвертев их в больных местах тряпицами. Когда веревки были сняты, то мы не в силах были сами руки свои привести в натуральное положение, а когда японцы начали их разгибать, то боль была нестерпимая, но еще сделалась сильнее, когда опять стали они их завязывать. Кормили нас здесь три раза в день и дали по бумажному халату на вате, чтобы надевать сверху во время дождя или от холода.
18-го числа поутру перевезли нас через залив на другую сторону оного к небольшому селению, где накормили завтраком и повели далее таким же порядком, как я выше описывал. Носилки были с нами, и кто из нас хотел, тот мог ехать, но конвойные наши всегда шли пешком, изредка только садились они на короткое время по очереди на вьючных лошадей.
Во все время путешествия нашего японцы наблюдали один порядок: в дорогу сбираться начинали они до рассвета, завтракали, нас кормили завтраком и отправлялись в путь, часто останавливались по селениям отдыхать, пить чай и курить табак, а в половине дня обедать, через час после обеда опять шли далее и часа за два до захождения солнца останавливались ночевать, и всегда почти в таком селении, где была военная команда; такие места обыкновенно были на случай нашего прихода завешиваемы полосатой бумажной материей. Отводили для нас всегда очень хороший дом[30] и помещали в одну комнату, но к скобам привязывать не упускали.
Приходя на ночлег, всякий раз приводили нас к дому начальника и сажали на скамейку, покрытую рогожами. Начальник выходил и нас смотрел, тогда отводили нас в назначенный нам дом и на крыльце разували и мыли нам ноги теплой водой с солью, потом вводили уже в нашу комнату. Кормили по три раза в день: поутру перед выступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге. В кушанье – как при завтраке, так обеде и ужине – не было большой разности, обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарацинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе, раза два или три давали по яйцу круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел сколько хотел. Обыкновенное питье наше был очень дурной чай без сахару, изредка давали саги. Конвойные наши точно то же ели, что и мы, и, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.
19-го числа просили мы своих стражей, чтобы они на несколько минут развязали нам руки поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели в круг и составили совет. Конвойные наши солдаты были княжества Намбу[31]. Они все были в одном звании, и хотя в некоторых случаях принимали приказы от старшего из них, но вообще в таких обстоятельствах, которые выходили из обыкновенного порядка, все делали с общего совета. Решено было удовлетворить нас, с тем, однако же, условием, чтобы прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи, хотя мы еще в крепости были обысканы, но они желали повторить эту осторожность. На требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши, но ключей, бывших у меня в кармане исподнего платья, ощупать не могли, а я показал оные, когда мне развязали руки. Это привело их в великое изумление, и они снова начали меня обыскивать, не осталось ли еще чего-нибудь. Осторожность или, лучше сказать, трусость их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.
Сего дня догнал нас посланный из Кунашира чиновник (мы тогда его считали чиновником по отличному платью и по почтению, какое оказывали ему наши конвойные, но после узнали, что он был солдат императорской[32] службы, а не княжеской, следовательно, против княжеских воинов имел старшинство и большие преимущества, почему они и уважали его как своего начальника; он даже занимал особенную комнату и ел не вместе с ними) и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково и на другой день (20-го числа) велел развязать кисти рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками. После сего мы уже шли свободнее, местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках. Тогда опять на это время нам руки связывали, но такие переезды были невелики и нечасто случались.
Японцы так были осторожны, что никогда почти не подпускали нас близко воды, а когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они с великим трудом на это соглашались и всегда шли между нами и морем, хотя бы для сего нужно было им идти и по воде. Они не токмо сберегали нас от самоубийства, но и от болезней: никогда не позволяли нам мочить ног и через самые мелкие речки и ручьи приказывали работникам как нас, офицеров, так и матросов переносить на себе. Даже сначала не позволяли нам по дороге сбирать и есть самую спелую малину и землянику, говоря, что эти ягоды вредны здоровью, пока мы не уверили их, что над русскими они имеют противное действие.
21-е и 22-е число мы провели в одном небольшом селении, где были, однако же, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки, для сего он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу.
Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли. Японцы стали обходиться с нами гораздо ласковее. На некоторых постоях начальники селений приходили к нам, сидели у нас по нескольку часов и расспрашивали о Лаксмане и бывших с ним русских, которых некоторые из японцев помнят очень хорошо. Также и о Резанове иногда говорили. Хвалили их и обнадеживали нас, что японское правительство держать нас не станет и со временем отпустит. Странно нам казалось, что во всю дорогу ни один человек из японцев никогда ни слова не спросил нас о тех судах, которые на них сделали нападение, ни о командирах сих судов.
Даже стороною не намекал никто о том, хотя, впрочем, весьма часто говорили они с нами о других известных им русских и о бывших в России японцах, которые, сказывали они, весьма хорошо относятся о приеме и обхождении с ними в нашем отечестве. Мы не могли согласиться, которой из двух причин приписать такую их скромность: тому ли, что они не хотят приводить нас в отчаяние и тем заставить покуситься на жизнь свою напоминанием о таких против их поступках наших соотечественников, за которые мы не имеем права ожидать большой благодарности, или тому, что такими вопросами не хотели заставить нас краснеть за зло, сделанное не нами.
Впрочем, как начальники в селениях, где мы проходили, так граждане и народ вообще хорошо с нами обходились. При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства нас видеть, но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особливо женщины. Когда мы спрашивали пить, то они наперерыв друг против друга старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили сагу, конфеты, плоды или другое что-нибудь, начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахара. Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо; мы отвечали, что таких имен в Европе нет и не знают. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем.
Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев – орандо[33], а мыс Доброй Надежды – Кабо[34]. Причиною того, что мы их не понимали, статься может, было невежество нашего переводчика Алексея, только мы весьма жалели, что подали им повод сомневаться и подозревать нас, будто мы притворяемся и не хотим сказывать того, что сами знаем, ибо о японцах мы начали мыслить лучше и думали, что, быв раздражены дурными поступками некоторых из наших соотечественников, они с нами поступили сначала весьма жестоко. Но не получив еще никакого удовлетворительного объяснения от нас на сие дело, начинают уже переменять свое обхождение с нами к лучшему, следовательно, если мы уверим их, что поступки прежних русских судов были противны воле нашего правительства, каковы они и действительно были, то японцы, кажется, нас отпустят. Нам казалось легко это сделать, и мы уже начинали ласкать себя надеждою, что непременно успеем в том и возвратимся в свое отечество.
Японцы час от часу становились к нам ласковее. Узнав от Алексея, что положенную в кадку картинку рисовал господин Мур, они просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился сделать им очень хорошую картинку и через это выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но за то беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и господин Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им на веерах что-нибудь. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас неотступно не только для себя, но и для знакомых своих. Другие из них приносили вееров по десяти и более, чтобы мы написали им русскую азбуку или японскую азбуку русскими слогами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно. Они скоро приметили, что господа Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня только тогда просили, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать им на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.
Японцы употребляют два способа писания. Один – китайский, в котором почти всякое слово означается особенным знаком. Знаки сии, по словам японцев, они заимствовали около тысячи лет тому назад из Китая, так что название какой-либо вещи хотя совершенно различно выговаривается на китайском и японском языках, но пишется одним знаком. Сей способ употребляется в лучших сочинениях, в официальных бумагах и вообще в переписи между людьми хорошего состояния. Второй способ – алфавитом, в котором у японцев 48 букв и посредством коего пишет простой народ. В Японии нет человека, впрочем, какого бы низкого состояния он ни был, который не умел бы писать сим способом, и потому-то они удивлялись, каким образом из четырех человек наших матросов ни один не умеет писать[35].
Японцы почитают русское писание такою же редкостью, как и мы восточные рукописи. Они показали нам веер, на котором написано было четыре строки песни «Ах, скучно мне на чужой стороне» и подписано каким-то Бабиковым, бывшим здесь с Лаксманом. Тому 20 лет, как они здесь были, но веер чист и нов совершенно, хозяин оного хранит его в нескольких листах бумаги и едва позволяет до него дотронуться.
Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако же, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.
Когда у нас развязали руки, то японцы стали давать нам табак курить из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя. Но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать самим нам трубки, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики около куриного яйца величиною. Но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью сего шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтобы находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.
Любопытство японцев было столь велико, что они на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и все наши ответы записывали. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они делают сие не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были соблюдать осторожность.
29 и 30 июля мы пробыли на одном месте. Сначала японцы сказали нам, что по причине болезни, приключившейся с некоторыми из наших конвойных, нам нельзя идти далее, но минуты через две начальник селения объявил, что недостаток в людях для нашего подъема препятствует продолжать путь, но коль скоро соберут людей, то здесь жить не будем. Из сего разногласия заключили мы, что японцы нас обманывают и что другая какая-нибудь причина заставляет их медлить. Сие действительно вскоре подтвердилось: Алексей узнал от некоторых из курильцев, что в городе Хакодаде, куда нас ведут, не готов еще дом для нашего помещения, и потому из оного города присланы с повелением остановить нас навстречу нам чиновники, императорские солдаты, которые, числом трое, к нам и явились, объявив о себе, что присланы от хакодадейского начальника нас встретить для препровождения в город и надзирать, чтобы на дороге мы не имели ни в чем нужды.
Старший из них, по имени Ямандо Гоонзо, обошелся с нами весьма ласково и во всю дорогу почти был при нас неотлучно. С прибытия их к нам содержать нас столом стали гораздо лучше. Гоонзо уверял, что по прибытии в Хакодаде мы будем помещены в хороший дом, нарочно для нас приготовленный и убранный, веревки с нас снимут, будут содержать нас очень хорошо, и многие из господ станут с нами знакомиться и приглашать к себе в гости. Такие рассказы нам казались одними пустыми утешениями, когда мы помышляли, что нас ведут связанных веревками, как преступников, но, с другой стороны, слышав, что японцы и своих чиновников, когда берут под арест (правы ли они или виновны после окажутся), всегда их вяжут[36]. Следовательно, рассуждали мы, нам не должно сравнивать их обычаи с европейскими и из сего заключать, что хорошего состояния люди не могут с нами быть в обществе. Притом Гоонзо умел так хорошо с нами обходиться, что мы ему более верили, нежели собственным своим умствованиям, основанным только на том, что видели кругом себя.
Кроме сих чиновников еще один в то же время к нам присоединился, он был настоящий офицер службы князя Намбуского. В знак отличия за ним носили копье с лошадиным хвостом, и хотя все прочие оказывали ему особенное почтение и получали от него приказания, но должность его, как мы заметили, более состояла в содержании караула за нами, продовольствие же наше зависело от присланных из Хакодаде.
Из товарищей Гоонзо один был молодой, скромный, приятный в обращении человек, он обходился с нами очень учтиво и с большой ласковость, а другой – старик, который никогда с нами не говорил, но всегда, глядя на нас, улыбался и с величайшим вниманием слушал, когда мы разговаривали между собой, почему мы и стали подозревать, что он из числа японцев, бывших в России, умеет говорить по-русски и определен к нам нарочно подслушивать, что мы говорим. Подозрение сие казалось нам тем более вероятным, что конвойные наши никогда не сказывали нам, что у них в Матсмае есть люди, знающие русский язык, но в одном селении на постое писарь начальника потихоньку нам сказал об них.
С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие: всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую; и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особливую от них комнату, но в пище никакой разности не было.
7 августа попался нам навстречу один из главных матсмайских чиновников, ехавший на остров Кунашир для исследования на месте всех обстоятельств, по нашему делу случившихся. Сперва мы встретили его свиту и тотчас получили повеление возвратиться. Это весьма много нас обрадовало: мы думали, что матсмайский губернатор отправил сего чиновника узнать точнее все подробности происшествий, случившихся между нами и японцами на острове Кунашире, и, вероятно, удостоверившись в дружеском нашем к ним расположении, они отпустят нас нынешним же летом на лодке к своим островам; но надежда наша была неосновательна и непродолжительна. Скоро мы узнали, что нас велено воротить только в ближнее селение, где помянутый чиновник хотел посмотреть нас, но после переменил свое намерение и велел остановиться на дороге. Он сидел в беседке (везде по дорогам в японских владениях на каждых четырех или пяти верстах сделаны для удобности путешественников беседки и шалаши) с двумя другими чиновниками, подле беседки стояло несколько человек его свиты.
Нас посадили против него на доску, положенную на два куска дерева и покрытую рогожками. Он спросил наши имена, сколько нам от роду лет и здоровы ли мы. Вопросы его и наши ответы записал бывший с ним чиновник, который при сем случае, кажется, исправлял должность секретаря. Потом, пожелав нам счастливого пути, он велел нас вести далее.
Скоро после сего поднялись мы на гору и увидели обширную долину, а вдали город Хакодаде. Потом, спустившись с горы, пришли мы на последний ночлег в селение, называемое Онно. Сие селение есть величайшее из всех, чрез которые мы проходили, и по местному своему положению самое лучшее. Оно находится в обширной долине, имеющей в окружности верст двадцать пять или тридцать, с трех сторон окружена она высокими горами, защищающими ее от всех холодных ветров, а с южной стороны находится Хакодадейская гавань и Сангарский пролив. Долина орошается множеством небольших быстротекущих речек и ручьев. Селение Онно стоит, так сказать, в саду: каждый дом имеет при себе обширный огород и сад. Кроме всякого рода обыкновенной в Европе огородной зелени мы видели и деревья с плодами: яблони, груши, персиковое дерево, а сверх того местами коноплю, табак и сарацинское пшено. Онно находится верстах в семи от Хакодаде.
Здесь не излишним будет заметить насчет многолюдства и трудолюбия японцев, что по всему берегу, по коему мы шли, протягивающемуся почти 1100 верст (японцы считают от Кунашира до Хакодаде берегом 255 ри, из коих каждая имеет с небольшим 2000 сажен нашей меры), нет ни одного залива, ни одной заводи или даже изгиба берега, где бы не было многолюдных селений[37]; даже между селениями на летнее время становятся шалаши, в которых живут люди. Все они вообще занимаются рыбной ловлей, добываемую рыбу солят и сушат, также достают морские раковины и сушат их. Равным образом сбирают приносимое к берегу в великом количестве морское растение, называемое русскими в том краю морской капустой, которую, расстилая на песке, сушат, потом складывают в кучи, похожие на сенные копны, и покрывают рогожами, пока не придет время грузить оную в суда для отправления в порты главного их острова Нифона. Море ничего не производит такого, чего бы японцы не ели: всякого рода рыба, морские животные, раковины, растения морские, трава, растущая на каменьях, – все это употребляется ими в пищу, и потому-то великое множество людей занимается беспрестанно прибрежными промыслами для прокормления невероятного народонаселения Японии.
Верстах в ста пятидесяти или двухстах от Хакодаде кончаются курильские селения[38] и начинаются японские; их разделяет небольшая, но весьма быстрая река, чрез которую мы по причине недавно бывших дождей с немалым трудом могли переехать. Курильские селения большей частью невелики и состоят из хижин, нет при них ни огородов, ни садов, и вообще имеют они вид бедности. Одни только японские домики между ими, в которых живут начальники или приставы японские и приказчики, надзирающие над промыслами, порядочно построены, содержатся очень опрятно и окружены огородами и садами.
Японские селения, напротив того, имеют совсем другой вид: они очень обширны, расположены правильно улицами, строение все деревянное, но весьма чисто отделанное; при всяком доме есть огород, а при некоторых и садик. Во всей Японии нет другого строения, кроме деревянного. Японцы несколько раз нам говорили, что они могли бы и каменные дома строить, не хуже других народов, но землетрясения, часто у них бывающие, того не позволяют. В улицах и в домах опрятность удивительная; народ гораздо живее, и на всех лицах заметно удовольствие. Впрочем, и о курильцах нельзя сказать, чтоб они казались печальными; вообще матсмайские курильцы довольно высоки, статны, проворны и гораздо виднее и мужественнее, нежели наши курильцы или те, которые обитают на островах Итурупе и Кунашире.
8 августа поутру конвойные наши стали приготовляться к церемониальному входу в город, надели они новое платье, латы и военные свои шляпы. Завтрак нам дали гораздо лучше обыкновенного, а именно курицу в соусе с зеленью, очень хорошо приготовленную, что у них почитается одним из самых лакомых кусков, а это не добро предвещало. Мы еще прежде несколько раз заметили в дороге, что если японцы должны были сделать для нас что-нибудь неприятное, то всегда прежде потчевали лучше против обыкновенного, и в сем случае точно так было. Лишь только кончили мы свой завтрак, как намбуские солдаты, отправленные с нами из Кунашира, посредством своего курильского переводчика и нашего Алексея по обыкновению своему торжественным образом (когда японцы хотели о чем-либо нас известить, то всегда делали это с некоторой важностью и торжественно: сами становились в ряд против нас, переводчик их и наш Алексей становились на колени между ними и нами; потом провозглашаемо было, чтобы все предстоящие молчали, и тогда уже старший из них начинал объяснять дело тихим голосом и медленно своему переводчику, тот Алексею, а он нам) объявили нам, что, к великому их сожалению, они не могут нас ввести в город иначе, как завязав нам руки по-прежнему, так точно, как мы были отправлены из Кунашира, и тотчас приступили к делу без дальних обиняков.
Гоонзо с своими товарищами и намбуский офицер, узнав о сем, не хотели, чтоб руки у нас были завязаны назад, но солдаты не соглашались на это и делали свои представления с учтивостью. Тут у них начался спор, который продолжался более четверти часа. Солдаты часто упоминали кунаширского начальника (надобно думать, что они ссылались на его приказание непременно доставить нас в Хакодаде связанных) и настояли на своем, но Гоонзо отправил с донесением о сем деле в Хакодаде нарочного, который нас встретил верстах в двух или трех от Онно с повелением развязать нам опять руки, что в ту же минуту и было исполнено.
Не доходя верст трех до города, мы остановились в одном домике ожидать, пока пришлют повеление вести нас; между тем из Хакодаде вышло великое множество обоего пола и всякого возраста людей. Из мужчин некоторые были верхами в шелковом платье, одежда их и убор на лошадях показывали, что они люди хорошего состояния. Наконец нас повели скоро после полудня с большим парадом между многочисленного стечения народа, которым обе стороны дороги были усеяны. Зрители были весьма скромны: я нарочно примечал, с каким видом они на нас смотрят, но не заметил ни у кого из них на лице какого-либо сурового вида или показывающего презрение или ненависть к нам, а чтобы делать какие обиды или насмешки, то и похожего на это не было.
Наконец ввели нас в город, где народу было еще более, так что конвойные наши с трудом могли очищать дорогу. Пройдя городом с полверсты по одной длинной, весьма узкой улице, поворотили мы налево в переулок, который вел в чистое поле. Тут на возвышенном месте увидели мы определенное для нас здание, вид оного поразил меня ужасом. Мы могли видеть только длинную его крышу, судя по коей, можно было заключить о пространстве оного. Самое же строение было закрыто от взора нашего деревянной стеной, которую украшали большие железные рогатки, а кругом стены обведен был немного пониже ее земляной вал, обвешанный на сей случай полосатой материей. Подле ворот был караульный дом, в коем сидели чиновники, а от караульного дома по дороге, где мы шли, стояли солдаты в полном воинском уборе в расстоянии сажен двух один от другого и с разным оружием, как то: один с ружьем, другой со стрелами, третий с копьем и т. д. Офицеры были перед фрунтом.
В воротах принимал нас от конвойных наших по списку какой-то чиновник и велел вести далее на двор. Вот тут-то открылся глазам нашим весь ужас предназначенного нам жилища. Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли из толстых брусьев сделанные клетки, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины; притом темнота не позволила нам вдруг их обозреть.
Японцы поставили нас всех рядом к стене, а сами стали рассуждать о нашем размещении. С полчаса мы стояли в ужаснейшем унынии, воображая, что, может быть, нам суждено вечно не выходить из сего страшного жилища. Наконец японцы спросили меня и господина Мура, которого из матросов мы иметь хотели с собой. Мы очень обрадовались, полагая, что они не хотят заключать нас порознь, и просили, нельзя ли еще присоединить к нам господина Хлебникова, но японцы на это не согласились. Причина отказа их была весьма основательна: они сказали, что с матросами должен быть один из офицеров для того, чтобы он мог своим примером и советами ободрять и утешать их в несчастии, без чего они совсем потеряют дух и предадутся отчаянию. Сделав нам такой ответ, японцы повели меня, а за мною господина Мура и матроса Шкаева вдоль строения в одну сторону, а прочих в другую.
Мы со слезами простились со своими товарищами, считая, что, может быть, уже никогда не увидимся. Меня ввели в коридор, сняли сапоги и вовсе развязали веревки, потом велели войти в маленькую каморку, отделенную от коридора деревянной решеткой. Я оглянулся, думая найти за собой Мура и Шкаева, но в какое изумление пришел, увидев, что их тут не было, и не слыша их голоса. Японцы же, не сказав мне ни слова, заперли дверь замком, а выйдя из коридора, и его замкнули также. Тогда я остался один. Вообразив, что мы заключены все порознь и, вероятно, никогда уже друг с другом не увидимся, я бросился на пол в отчаянии.
Заключение наше в тюрьме в городе Хакодаде. – Дурное содержание и строгость караула. – Свидание с градоначальником; вопросы его, открытие некоторых бумаг и обстоятельств, для нас пагубных. – Отправление из Хакодаде. – Происшествия на пути. – Прибытие в Матсмай и заключение в ужасную тюрьму.
Долго я лежал, можно сказать, почти в беспамятстве, пока не обратил на себя моего внимания стоявший у окна человек, который делал мне знаки, чтобы я к нему подошел. Когда я исполнил его желание, тогда он подал мне сквозь решетку два небольших сладких пирожка и показывал знаками, чтобы я поскорее их съел, изъясняя, что если другие это увидят, то ему дурно будет. Мне тогда всякая пища была противна, но чтобы не огорчить его, я с некоторым усилием проглотил пирожки. Тогда он меня оставил очень с веселым видом, обещая, что и вперед будет приносить. Я благодарил его, как мог, удивляясь, что человек, по наружности долженствовавший быть из последнего класса в обществе, имел столько доброты сердца, что решился чем-нибудь утешить несчастного иностранца, подвергая себя опасности быть наказанным.
Вскоре после сего принесли мне обедать, но я не хотел есть и отослал все назад, потом и ужинать приносили, но мне и тогда было не до еды. Я то ложился на пол или на скамейку, то ходил по комнате, размышляя, нельзя ли как-нибудь уйти. На сей конец рассматривал я внимательно строение моей тюрьмы: она была в длину и в ширину по шести шагов, вышиною футов восьми, от коридора отделялась деревянной решеткой из довольно толстых брусьев, в которой и двери были с замком; в стенах находились два окна с крепкими деревянными решетками снаружи и с бумажными ширмами внутри, которые я мог отодвигать и задвигать по воле. Одно окно было обращено к стене какого-то строения, отстоящей от моей стены шагах в двух, а другое к полуденной стороне ограды нашей темницы; из сего окна я мог видеть горы, поля, часть Сангарского пролива и противоположный нам берег Японии. Подле дверей, в сторону, был небольшой чуланчик с отверстием на полу в глубокий ящик за замком для естественных надобностей. Посреди каморки стояла деревянная скамейка такой величины, что я едва мог лежать на ней, а на полу в одной стороне постланы были три или четыре рогожки – вот и все мои мебели.
Рассмотрев весь состав места моего заключения, я увидел, что с помощью одного обыкновенного ножа легко можно было перерезать в окне решетку часа в три и вылезть на двор, а пользуясь темнотою ночи, мог я также перелезть через деревянную стену и через вал. Но дело состояло в том: первое – где взять нож, когда нам и иголки в руки не давали, а второе – если бы я и вышел на свободу, то куда идти одному и что после сделают японцы с несчастными моими товарищами? Мысль об их участи меня ужасала так, что если бы я действительно имел у себя нож и мог бы на берегу спустить лодку, чтоб при восточном ветре пуститься на ней к Татарскому берегу, то и тогда ни под каким видом не покусился бы на это единственно для того, чтобы горькую участь моих товарищей не сделать еще несноснее; следовательно, все такие размышления были одни воздушные замки.
К ночи принесли мне бумажное одеяло на вате, совсем новое, и большой спальный халат, также на вате, но столь изношенный и перемаранный, что происходил от него несносный запах гнилью и мерзкой нечистотой, почему я бросил его в угол без употребления. Во всю ночь каждый час кругом стены ходили обходы и стучали в трещотки[39], а солдаты внутреннего караула также и в коридор ко мне заходили с огнем смотреть, что я делал.
Рано поутру, когда еще вокруг была глубокая тишина, вдруг поразили мой слух русские слова. В ту же секунду, вскочив со скамейки и подошед к окну, обращенному к стене ближайшего строения, услышал я, что в оном разговаривал господин Мур со Шкаевым. Нечаянное сие открытие чрезвычайно меня обрадовало. Я благодарил Бога, что по крайней мере товарищи мои не по одному заключены, следовательно, имеют способ утешать друг друга и проводить время не в такой ужасной горести и отчаянии, как человек особо заключенный; притом утешала меня еще надежда, не будем ли мы когда-либо в состоянии сообщить свои намерения друг другу и уйти вместе. Вслушиваясь в их разговоры, мог я разобрать, что господин Мур рассказывал Шкаеву виденный им сон об Архангельске. Я нетерпеливо желал открыть им о моем с ними соседстве, но не смел на сие отважиться, опасаясь, чтобы разговоры мои не причинили для всех нас вредных последствий.
Между тем караульные и работники, встав, начали приниматься за свои дела. Тогда наступивший шум заглушал их разговоры. Тут принесли мне теплой и холодной воды умываться, отперли дверь, а когда я умылся, то опять заперли; потом приносили завтракать, но я все еще не мог ничего есть.
Около половины дня пришел ко мне в коридор один из чиновников здешнего города. С ним был вновь определенный к нам переводчик курильского языка по имени Вехара Кумаджеро, человек лет под пятьдесят, лекарь, которого звали Того, и наш Алексей. Они стояли в коридоре и говорили со мной сквозь решетку. Чиновник спрашивал, здоров ли я, и, указывая на лекаря, велел мне объявить, что он прислан из Матсмая тамошним губернатором нарочно с тем, чтобы иметь попечение о нашем здоровье. Пока японцы при сем случае разговаривали между собою, я успел сделать несколько вопросов Алексею и узнал от него, что господин Хлебников заключен вместе с Симоновым, Макаров с Васильевым, а он отдельно, как я. Алексей прибавил еще, что у них каморки очень дурны, темны, совсем без окон и крайне нечисты.
В полдень принесли мне обед, но я отказался от еды, однако же караульный отпер дверь и, проворчав что-то с сердцем, велел кушанье у меня оставить и запер дверь. Под вечер опять пришел ко мне тот же чиновник с переводчиком Вехарою и с Алексеем для объявления мне, что начальник города, полагая, что мне скучно быть одному, велел спросить меня, кого из матросов я желаю иметь при себе. На ответ мой, что они для меня все равны, он сказал, чтобы я непременно сам выбрал кого мне угодно, ибо таково есть желание их градоначальника; почему я сказал, что они могут со мною быть по очереди, и начал с Макарова, которого в ту же минуту перевели ко мне. Я уговаривал Алексея, чтобы он попросил японцев поместить его с Васильевым на место Макарова, но он на это не согласился, и сие заставило меня очень сомневаться в его к нам расположении.
При сем случае я узнал, что чиновник сей есть первый в городе по главном начальнике. Я спросил его, всегда ли японцы думают нас так содержать, как теперь. «Нет, – отвечал он, – после вы все будете жить вместе, а потом отпустят вас в свое отечество». – «Скоро ли сведут нас в одно место?» – «Не скоро еще», – отвечал он. Люди в подобном нашему положении всякое слово берут на замечание и толкуют; если бы он сказал, что скоро, то я почел бы речи его одними пустыми утешениями, но в сем случае я поверил ему и несколько успокоился.
Когда японцы нас оставили, то я обратился к Макарову. Он чрезвычайно удивлялся приятности моего жилища, с большим удовольствием смотрел на предметы, которые можно было видеть из моего окна; клетка моя ему казалась раем против тех, в которых были заключены господа Хлебников, Симонов, Васильев и Алексей и откуда его перевели ко мне. Описание их жилища навело на меня ужас: они были заперты в небольших клетках, сделанных одна подле другой, посреди огромного сарая, так, что клетки сии были окружены со всех сторон коридорами; вход же в оные составляли не двери, а отверстия столь низкие, что должно было вползать в них. Солнце никогда к ним не заглядывало, и у них господствовала почти беспрестанная темнота.
Обнадеживание японского чиновника и разговоры с Макаровым несколько смягчили грусть мою, и я стал за ужином в первый раз еще в Хакодаде есть и поел исправно, несмотря на то что здесь стол наш был весьма дурен и совсем не такой, как в дороге. В Хакодаде кормили нас отменно дурно, а особливо сначала, обыкновенную нашу пищу составляли: каша из сарацинского пшена, похлебка из простой горячей воды с тертой редькой без всякой приправы, горсточка зеленого луку, мелко накрошенного, или вареных бобов, а иногда вместо луку или бобов кусочка по два соленых огурцов или соленой редьки; изредка варили нам лапшу из бобовой муки, подавали гнилую треску или китовый жир вместо редечного супу и раза два в 50 дней дали по половине камбалы с соей на человека. Есть давали три раза в день: поутру в 8 часов, в полдень и в 4 часа вечера; пить же давали теплую воду, а иногда очень дурной чай без сахару.
Вечером принесли нам по одной круглой подушке, похожей на те, какие у нас бывают на софах, наволочки были бумажные, а внутри шелуха конопляного семени.
10 августа поутру переводчик Кумаджеро известил меня, что сегодня начальник города желает всех нас видеть и что после обеда нас к нему поведут. В назначенное время нас вывели на двор одного после другого, обвязав каждого около пояса веревкою, за конец которой держал работник, но рук уже совсем не вязали. На дворе поставили всех нас рядом; около четверти часа присланный за нами чиновник делал свои распоряжения, как быть шествию, которое после и началось таким образом: впереди шли два старика в простых халатах с большими палками, у коих на концах были насажены небольшие, фигурою на ланцеты похожие топорики, за ними шли рядом три намбуские солдата с саблями за кушаком, потом я, подле меня императорский солдат, а за мною работник, державший веревку; после меня таким же образом вели господ Мура и Хлебникова, матросов и Алексея; сзади же всех шли еще три солдата намбуские.
Нас вели очень медленно, почти через весь город, по одной весьма длинной улице, в которой все дома были наполнены зрителями. Тогда в первый раз мы заметили, что у них почти во всех домах были лавки со множеством разных товаров. С улицы поворотили мы влево на гору к замку, обведенному земляным валом и палисадом; воротами вошли мы на большой двор, где стояла против самых ворот медная пушка на станке о двух колесах, весьма дурно сделанных. С сего двора прошли мы небольшим переулком на другой двор, где находились в ружье несколько человек императорских солдат. Они сидели на постланных на земле рогожках в расстоянии около сажени один от другого; оружие же их, состоящее из ружей и стрел, было приставлено к стене подле каждого из них. Нас привели в небольшой закоулок между двумя строениями и посадили нас, троих офицеров, на скамейку, а матросов и Алексея на рогожи, по земле разостланные.
Тут велено нам было дожидаться, а между тем принесли курительные трубки, очень хорошего табаку, лучшего зеленого чаю, сахарного песку и стали нас потчевать именем главного начальника города. Тем из нас, которые любили курить табак, это было великим угощением, ибо по приходе в Хакодаде нам уже более ни трубок, ни табаку не давали (впоследствии караульные наши, составлявшие внутреннюю при нас стражу, находившись всегда подле каморки господина Мура, где было сделано для них место, иногда потихоньку давали ему курить из своих трубок сквозь решетку, но к другим не смели носить).
В ожидании, что будет далее, мы имели время поговорить между собой. Господин Хлебников рассказал мне о месте своего заключения. Описание его совершенно сходствовало с тем, что я прежде слышал от Макарова, а господин Мур уведомил меня, что он содержится точно в такой же каморке, как моя, имея два окна, в которые можно видеть несколько наружных предметов. Мы дожидались более часа.
Наконец в окно ближнего к нам строения назвали меня по имени (капитан Головнин; но японцы фамилию мою произносили почти как Ховарин) и велели ввести. Тогда два караульные солдата, идучи у меня по обеим сторонам, подвели меня к большим воротам и, впустив чрез оные в обширную залу, опять их затворили, а там тотчас меня приняли другие. Здание, в которое я вошел, походило одной половиной своей не столько на залу, сколько на сарай, ибо не имело ни потолка, ни пола. В ближней половине оного к воротам вместо досок на земле насыпаны были мелкие каменья; в другой же половине пол от земли возвышался фута на три, на нем были постланы соломенные, весьма чисто сделанные маты.
Вся же сия зала величиною была сажен восьми или десяти в длину и в ширину, а вышиною футов в восемнадцать и от других комнат отделялась изрядно расписанными подвижными ширмами; окон было два или три с вставленными в них деревянными решетками, а вместо стекол задвигались они бумажными ширмами, сквозь которые проходил тусклый унылый свет. На правой стороне подле возвышенного места в вышину фута четыре от земли во всю стену развешаны были железа для кования преступников, веревки и разные инструменты наказания, других же никаких украшений не было. С первого взгляда на сие здание подумал я, что это должно быть место для пыток, да и всякий на моем месте сделал бы подобное заключение – так вид оного был страшен!
Главный начальник сидел на полу посреди возвышенного места; по сторонам у него немного назади сидели два секретаря, перед коими на полу же лежала бумага и стояли чернильницы; по левую сторону у главного начальника сидел первый по нем чиновник, а по правую – второй, потом на левой и на правой стороне еще по чиновнику. Они сидели в таком положении, как у нас садится президент с членами, только у японцев не было стола и находились они шагах в двух один от другого. Все они сидели на коленах с поджатыми взад ногами, так что ноги лежали плотно на матах, а задняя часть тела касалась до подошв. Одеты они были в обыкновенных своих черных халатах, имея за поясом кинжалы, а большие сабли лежали у каждого из них на левой стороне подле боку. По обеим сторонам возвышенного места на досках, положенных на земле, сидели по часовому без всякого оружия, а переводчик Кумаджеро сидел на том же возвышенном месте подле края оного на правой стороне.
Принявшие меня в зале солдаты подвели меня к возвышенному месту и хотели посадить на каменья, но начальник что-то им сказал, и они оставили меня на ногах против него. Потом таким же образом привели господина Мура и поставили его подле меня на правой стороне. После ввели господина Хлебникова, которого поместили подле Мура (у японцев левая сторона имеет преимущество, как у нас правая, мы везде это замечали у них, а после они и сами то же нам сказывали, но причины сего обычая объяснить не могли). Наконец ввели матросов одного за другим и поставили рядом за нами, а после всех привели Алексея, которого посадили в ряд с нами на правой стороне подле господина Хлебникова, ибо он должен был переводить.
Устроив все таким образом, переводчик сказал нам по приказанию начальника, указав на него, что это главный начальник города. Тогда мы ему поклонились по-своему, а он отвечал небольшим наклонением головы, опустив глаза. После сего, вынув из-за пазухи бумагу, стал он по ней нас спрашивать. Сначала спросил мои чин и фамилию, потом имя, а после отчество. Сей вопрос немало сделал нам затруднения: Алексей, не умея выразить по-русски, спрашивал нас: «Какой хвост у твоего имени?» Надобно знать, что на курильском языке хвост и конец одинаково называются. Мы не могли понять, что он хочет сказать, пока не вошла ему в голову счастливая мысль объяснить вопрос сей примером. Он сказал: «Вот меня зовут Алексей, а еще хвост у имени моего Максимыч, а у тебя какой «ич»?» Впрочем, и во всех других вопросах не без хлопот нам с ним было; частенько мы толковали друг с другом по целому часу и оставались так же, как и прежде, не понимая, что кто говорил.
Ответы мои оба секретаря записали, потом те же вопросы были предложены господам Муру, Хлебникову и всем прочим. Секретари также записывали их ответы. За сим вопросом последовали другие каждому из нас порознь и вопрос за вопросом, а именно: сколько от роду лет, живы ли отец и мать, как зовут отца, есть ли братья, сколько их, женат ли, есть ли дети, из каких мы городов, во сколько дней от наших городов можно доехать до Петербурга, какие наши должности на кораблях в море, что мы делаем, будучи на берегу, и велика ли тогда вверяется нам команда.
На каждый из сих вопросов ответы наши записывали, как и прежде. На ответ наш, из каких мы городов, японцы сделали замечание: почему мы служили на одном корабле, будучи все родом из разных городов? На это ответ наш был, что мы не городам своим служим, а всему отечеству и государю, следовательно, все равно, на одном ли мы корабле ходили или на разных, лишь бы корабль был русский. И сей ответ они не упустили записать. Вопрос их, чем мы командуем или, как Алексей говорил, повелеваем на берегу, наделал нам впоследствии много хлопот и неприятностей. Японцы непременно хотели знать, сколько числом людей у нас бывает в команде, и когда мы объяснили им, что это бывает разное и зависит от обстоятельств, то они спрашивали, каким числом людей мы по чинам своим должны командовать; наконец, чтобы отвязаться от них, принуждены мы были сказать им по сравнению наших чинов с армейскими, что майор командует батальоном, а капитан ротою. Мы думали, что тем дело кончено, но ниже будет сказано, сколько досады они нам сделали по сему случаю.
Потом японцы спрашивали имя нашего судна и хотели знать величину его маховыми саженями и число пушек, в чем мы их удовлетворили, а напоследок начальник сказал нам, что в бытность у них Лаксмана он имел длинную косу и большие волоса на голове, в которые сыпал много муки (пудрился), а у нас волосы острижены, так не переменен ли в России закон? Когда мы сказали им, что уборы головные не входят в наши законы, то японцы засмеялись, немало удивясь, что на это нет общего устава, но и сей ответ наш они также записали.
В заключение они требовали, чтоб мы объяснили им и показали на карте, где мы шли и когда с самого отбытия из Петербурга; карта у них для сего была скопированная с русского академического глобуса, напечатанного при покойной императрице. Показывая им наше плавание, я спросил, где та карта, которую я в Кунашире предложил в подарок тамошнему начальнику, ибо она лучше этой, и путь наш там отчасти назначен, но японцы сказали, что никакой нашей карты к ним не доставлено; коль скоро они ее получат, то покажут нам, а до того и эта годится. Они не только расспрашивали, где мы шли, но хотели знать точное время, в какие месяцы мы какие места проходили и куда когда пришли. Все наши ответы и пояснения они записывали, спросив наперед у переводчиков, точно ли то они переводят, что мы говорим.
По причине слабого знания нашего переводчика в языке и необыкновенной точности, с каковою японцы отбирали от нас ответы, они занимали нас несколько часов. Наконец главный начальник велел нам идти домой, объявив, что когда нужно будет, то нас опять сюда приведут, а до того времени советовал нам отдыхать. Мы возвращались из замка в сумерках точно таким же порядком, как и пришли, с тою только разностью, что по причине прекращения всех дневных работ число зрителей было гораздо более прежнего.
По возвращении в темницу нас опять развели по прежним каморкам и дали на счет градоначальника каждому из нас по одному летнему японскому халату из бумажной материи, а также попотчевали нас вином сагою.
Во время нашего отсутствия японцы соединили мой коридор с коридором господина Мура и посредине оных сделали место для внутренней стражи, откуда они могли вдруг видеть сквозь решетки, что делается у меня в каморке и у него. Чрез сие способ к побегу совсем уничтожился, но в замену мы имели ту пользу, что могли лучше слышать разговоры наши, а потому я с господином Муром и переговаривался не прямо, а под видом, что говорю товарищу своему Макарову, и он то же делал, обращая разговор к Шкаеву. Но это продолжалось только несколько дней, а после при одном случае спросили мы второго чиновника по градоначальнике, можем ли мы между собою разговаривать, и получили в ответ: «Говорите что хотите, и так громко, как вам угодно». После сего объявления мы разговаривали уже свободно, но остерегались говорить что-либо предосудительное японцам, опасаясь, не определены ли к нам люди, знающие русский язык, чтоб подслушивать. По той же причине боялись мы говорить и на иностранных языках, чтобы приставленные к нам тайно переводчики не объявили о наших разговорах не на своем языке своим начальникам и не возбудили тем в подозрительном сем народе какого-нибудь сомнения.
После первого нашего свидания с градоначальником восемнадцать дней нас к нему не призывали и не объявляли, что с нами будут делать, а на вопросы наши о сем деле все японцы отзывались незнанием. Но во все сие время каждый день поутру и ввечеру приходили к нам дежурные городские чиновники по очереди с лекарем и переводчиком, наведывались о нашем здоровье и спрашивали, не имеем ли мы в чем нужды.
Однако же, невзирая на такое их внимание, кормили нас очень дурно и большей частью пустым редечным бульоном. Господин Мур сделался болен грудью, лекарь тотчас прописал ему пить декокт из разных кореньев и трав, но диеты не назначил, а советовал только более есть того, что дают. Японские лекари нимало не заботятся, чтобы больные их соблюдали диету, они всегда советуют им более есть: и чем более больные едят, тем они довольнее, ибо хороший аппетит, по их мнению, всегда есть верный признак скорого выздоровления. Когда же Мур жаловался на дурное содержание и объяснял японцам, что при такой худой пище лекарство не может иметь действия, второй в городе начальник по имени Отахи-Коеки спросил, что русские едят в болезни. «Что лекарь назначит», – сказал Мур. «Однако же, что обыкновеннее?» – спросил он. «Курицу, сваренную в супе». Тогда Отахи-Коеки расспросил подробно, как русские делают такой суп, чтоб японцы могли сварить для нас подобную пищу. Мур рассказал все очень подробно, а он записал; но это было только для любопытства или в насмешку, ибо после о супе с курицей более мы ни слова не слыхали, а ели то же, что и прежде.
Сей самый чиновник, один из всех японцев, нередко над нами шутил: он обещал нам мяса, масла и молока, говоря, что русские это любят, а чрез несколько дней в насмешку извинялся, что коровы еще ходят в поле. Однажды, дав нам саги, хотел он, чтобы я велел матросам петь песни и плясать, рассказывая, что он видел русскую пляску, когда Лаксман был здесь, и что она ему очень нравится. Но когда я ему сказал, что в нынешнем нашем состоянии никто в свете и ничем не может нас к сему принудить, то он, засмеявшись, сказал мне в ответ: «Правда, правда! И японцы также в подобном вашему состоянии не стали бы петь и плясать».
Кроме дежурных чиновников, в известные часы нас посещавших, переводчик Кумаджеро и лекарь Того были при нас всякий день часов по шести и более. Оба они отбирали у нас русские слова и составляли лексиконы (для сего они приносили к нам всякую всячину и спрашивали, как что называется). Надобно сказать, что каждый занимался сим делом порознь: когда один был на нашей половине, другой в то же время находился у господина Хлебникова.
Лекарь был человек очень сведущий в географии, имел у себя весьма чисто гравированный японский глобус, снятый с какого-нибудь европейского, и разные рукописные картины японских владений, которые он нам иногда показывал и объяснял все, о чем мы его спрашивали, делая свои собственные замечания на известные ему места, о которых будет упомянуто впоследствии.
Но более всего японцы нас беспокоили просьбами своими написать им что-нибудь на веерах или на особенных листах бумаги; как чиновники, так и караульные наши солдаты беспрестанно нас этим занимали, а особливо последние. Но как они всегда просили нас учтивым образом и после не упускали благодарить с комплиментами, то мы им никогда не отказывали в их просьбах, почему некоторые из них, пользуясь нашим снисхождением, были так бессовестны, что приносили вдруг по 10 и 20 вееров, чтобы их исписать. Но сия скучная работа лежала более на господах Муре и Хлебникове, потому что они писали очень чисто и красиво. Первый из них для одного из наших караульных исписал более семидесяти листов бумаги, почему мы имели причину думать, что они нашим письмом торгуют, рассылая оное на продажу как вещь, достойную кабинетов редкостей[40]. Но скучнее всего нам было писать для чиновников, потому что они всегда хотели знать, что мы им написали, а получив от нас перевод, тотчас ходили к господину Хлебникову, чтобы и он перевел то же. Они сличали переводы и усматривали, правду ли мы говорим; а когда он что для них писал, то они к нам после приносили для проверки перевода. Таким образом однажды я причинил большой страх и хлопоты господину Хлебникову.
Один из чиновников просил меня в третий уже раз написать ему что-нибудь по-русски. Я в досаде написал следующее: «Если здесь будут когда-либо русские и пленные, но вооруженные, то они должны знать, что семерых из их соотечественников японцы захватили обманом и коварством, посадили в настоящую тюрьму и содержали как преступников без всякой причины. Несчастные сии просят земляков своих отомстить вероломному сему народу достойным образом». И подписал свой чин и имя, а когда японец спросил, что это такое, то я сказал ему: «Русская песня, береги ее до того, как в другой раз здесь будут русские, и покажи им». Он понес ее для перевода к господину Хлебникову, который не знал, что ему делать, но после попал на ту же мысль, что это очень мудреная песня и перевести оную трудно, так и отделался.
25 августа пришел к нам второй начальник Отахи-Коеки. Он прихаживал редко и всегда с чем-нибудь необыкновенным, с ним была большая свита. Остановясь в коридоре перед моей каморкой, велел он подле решетки постлать рогожки. Смотрю, что будет. Наконец велел что-то нести, и вдруг вижу я, что четыре или пять человек несут на плечах мой сундук, стоявший у меня в каюте на шлюпе, чемоданы господ Мура и Хлебникова и еще несколько узлов. При сем виде я ужаснулся, вообразив, что японцы не иначе могли получить наши вещи, как завладев шлюпом, или его разбило на их берегах, а вещи выкинуло. С большим усилием отвечал я прерывающимся голосом на их вопросы, кому из нас оные вещи принадлежат. Наконец они нам объявили, что шлюп наш перед отходом своим из Кунашира свез все сии вещи на берег и оставил. Тогда я совершенно успокоился; радость моя была чрезвычайна, ибо я полагал почти наверное, что наши товарищи благополучно достигнут своих берегов и участь наша доведена будет до сведения государя императора. После сего японцы, записав, что из присланных вещей принадлежало мне, пошли о том же спрашивать других моих товарищей. Посылки наши состояли в некотором нашем платье, белье и обуви, которые преемник мой по команде господин Рикорд за нужное почел нам прислать. Это впоследствии послужило для нас к большой пользе, хотя в сем случае японцы нам не дали ничего из присланных вещей.
Сей день памятен для меня по двум обстоятельствам: во-первых, по беспокойству, причиненному мне присланными вещами, а во-вторых, что за неимением бумаги, чернил или другого, чем бы мог я записывать случавшиеся с нами примечательные происшествия, вздумал я вести свой журнал узелками на нитках. Для каждого дня с прибытия нашего в Хакодаде завязывал я по узелку: если в какой день случалось какое-либо приятное для нас приключение, то ввязывал я белую нитку из манжет; для горестного же происшествия – черную шелковинку из шейного платка. А если случалось что-нибудь достойное примечания, но такое, которое ни обрадовать, ни опечалить нас не могло, то ввязывал я зеленую шелковинку из подкладки моего мундира. Таким образом, по временам перебирая узелки и приводя себе на память означенные ими происшествия, я не мог позабыть, когда что случилось с нами.
Между тем господину Муру сказали за тайну караульные наши, что нам недолго жить в Хакодаде, но мы им не верили, ибо имели многие признаки, что мы помещены здесь на немалое время. Во-первых, дали нам новые тяжелые на вате халаты, которые японцы для спанья вместо одеяла употребляют и редко берут с собою в дорогу; а во-вторых, около стены нашей тюрьмы в двух разных местах построили чрез несколько дней по прибытии нашем караульные дома и во внутреннем расположении сделали вновь некоторые перемены.
Поутру 28 августа повели нас во второй раз к градоначальнику точно таким же порядком и тем же путем, как и прежде. В замке посадили на прежнее место и во всем по-прежнему ввели в судебную залу. Число бывших там чиновников было то же, что и прежде, и так же они сидели, с той только разницей, что при входе нашем главного начальника тут не было, а вышел он из-за ширм минут десять спустя. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи тетрадь, всю исписанную, и положил перед собой. Потом, назвав каждого из нас, смотря в тетрадь, по фамилии, велел переводчику сказать нам, что ответы наши на прежде сделанные вопросы были отправлены к матсмайскому губернатору[41], от которого теперь получено повеление исследовать наше дело самым подробным образом, и потому на вопросы, которые они нам станут делать, мы должны отвечать справедливо и обстоятельно, ничего не утаивая и не переменяя, что знаем. Ответ наш был, что мы не имеем никакой причины что-либо скрывать от японцев и потому, конечно, все, что они желают знать, объясним в истинном виде.
После сего начали они делать нам вопросы, в коих повторили большую часть прежних, и снова записывали ответы наши. Вопросы сии предлагали они так беспорядочно, что и на один час невозможно было припомнить, какой из них после какого следовал, а притом их так много было, что, не записывая на месте, не было возможности все их удержать в памяти. Следовательно, нельзя мне приложить здесь вопросы их таким порядком, как они были нам предлагаемы, но я помещу все те из них, которые мог упомнить до того времени, как получили мы свободу иметь у себя чернильницу и бумагу.
Главные предметы, о коих они нас спрашивали, были следующие. Куда Резанов поехал из Японии? Каким путем он возвращался в Россию? Когда прибыл в Петербург? Кто дал повеление двум русским судам напасть на японские берега? По какой причине они нападали? Зачем сожгли селения, суда и вещи, которых с собою увезти не могли? Что сделалось с японцами, увезенными на русских судах? Каким образом употреблены в России увезенное японское оружие и другие вещи?
В ответ на сии вопросы мы объявили японцам возвратный путь Резанова в Камчатку, плавание его к американским компанейским селениям[42], в Калифорнию и возвращение в Охотск, и что, не доехав до Петербурга, он умер в Красноярске, а суда, нападавшие на японские берега, были торговые, но не императорские, и управлявшие ими все люди не состояли в службе нашего государя; нападения сделали они самовольно, а целью их, вероятно, была добыча, полагая, что жалоба от японцев не может дойти до нашего правительства, чему сами японцы виною, объявив Резанову, что не хотят с русскими иметь никакого сообщения. Сожжение всего того, что оные суда не могли увезти, должно было произойти также от своевольства начальников. Увезенные ими два японца были в Охотске на воле, а не в заключении; они, воспользовавшись своей свободой, взяли ночью лодку и уехали, а после о них ничего не было слышно.
Японцы желали знать имена начальников судов, делавших на них нападение, и удивились, когда мы их назвали Хвостов и Давыдов. Они тотчас спросили нас, те ли это люди, которые известны им под именем Никола Сандрееч (Николай Александрович) и Гаврило Иваноч (Гаврило Иванович). Мы не понимали, каким образом японцы могли знать их имена и отчества, а фамилий не знали. Сначала мы подумали, не те ли два промышленные, которые, побоясь обещанного им Хвостовым наказания, бежали от него к японцам при острове Итурупе, им это открыли, но в таком случае, конечно, узнали бы японцы и фамилии их. Оба они нам были коротко знакомые люди, но мы не хотели японцам сказать, что знаем, как их звали по имени и отчеству, а говорили, что они нам известны только под именем Хвостова и Давыдова, а более мы об них ничего не знаем.
Причина сему была та, что мы опасались, не известно ли японцам наше обыкновение знатных людей и также знакомых своих называть не по фамилии, но по именам, а когда бы они узнали, что Хвостов и Давыдов были нам знакомы, тогда вопросам их не было бы конца. Они непременно захотели бы знать, чьи они дети, как воспитывались, каких были лет, какого права и образа жизни и проч. И потому-то, чтоб избавиться от таких скучных или, лучше сказать, мучительных спросов, сказали мы, что знали их только по одним слухам. Японцы хотя прямо не отвергали нашего показания, но, по-видимому, не верили нам и оставались в том мнении, что Никола Сандрееч не то, что Хвостов.
Наиболее они старались узнать от нас, почему после первого на них нападения допустили их вторично напасть на японцев. Мы отвечали, что нам точно неизвестно, отчего это произошло, но причиною, по мнению нашему, должно быть то, что служившие на помянутых судах люди утаили свои поступки от камчатского начальника. Японцы этим довольны не были, они подозревали даже, не был ли из нас кто-нибудь при сделанных на них нападениях или, по крайней мере, не находились ли тогда мы сами в Камчатке, почему и расспрашивали нас с величайшей подробностью о нашем пути, времени отбытия, о разных местах отдохновения и остановках от самого Кронштадта до Петропавловской гавани, сличая время нашего прихода со временем, когда были учинены набеги на их берега.
Другое их подозрение против нас, как мы заметили по вопросам их, состояло в том, не пошли ли мы из Петербурга по возвращении туда Резанова вследствие сделанного им правительству представления о неудаче его посольства. На сей конец они расспрашивали нас: зачем мы посланы были так далеко, как велико и как вооружено было наше судно, сколько людей, пушек и мелкого оружия мы имели. При сем случае сделали они несколько и смешных вопросов (по крайней мере, по совершенству, до коего доведено наше мореплавание, они должны показаться смешными), как например: каким образом мы могли так долго быть в море, не заходя никуда за съестными припасами, за водой и дровами; зачем русские строят такие крепкие суда, что они так долго в открытых океанах могут плавать; зачем мы имеем пушки и оружие; зачем плыли океаном, а не вблизи берегов от самого Петербурга до Камчатки и т. п.[43]
Главную причину нашего похода, то есть что мы посланы были для открытия и описи малоизвестных берегов, мы от них утаили, опасаясь навести тем подозрение на себя, как то я выше упомянул, а сказали, что пришли мы в Камчатку с разными казенными вещами, нужными для здешнего края. Расспрашивая о нашем плавании, не упускали они под видом посторонних вопросов будто для одного любопытства спросить между прочим расстояние от Камчатки до Охотска, а оттуда до Иркутска и до Петербурга, и во сколько дней почта и путешественники обыкновенной и скорой ездой могут оное расстояние переехать. Но мы довольно ясно видели, что вопросы сии клонились к тому, чтобы определить им точнее, мог ли Резанов быть в Петербурге до нашего отбытия. Для той же самой причины спрашивали они нас и о возвращении корабля Резанова и изведывали, точно ли это правда, что корабль его без него возвратился в Петербург, а он сам остался в Камчатке и на другом судне ездил в Америку.
Японцы судили по малому пространству своих владений и по крайне ограниченному сношению их с иностранцами, где всякое малейшее происшествие, в котором замешаются чужеземцы, занимает все их государство как весьма важное и великое приключение, достойное быть во всей оного подробности предано позднейшему потомству, и потому воображали, что не только Россия, но даже вся Европа должна знать о нападениях Хвостова. А это их мнение было причиною, что они нам не верили и думали, будто мы в состоянии дать им подробный обо всем отчет, но не хотели. Сомнением и странными своими вопросами они нас доводили иногда до того, что мы им с досадой говорили: «Неужели вы можете воображать, чтобы такой малозначащий клочок земли, какова Япония, которого и существование не всем европейцам известно, мог обращать на себя внимание просвещенных народов до такой степени, что каждый человек должен знать о всех подробностях, как на некоторые ваши селения нападали самовольно два незначащих купеческих суденышка? Довольно и того, что вам говорят и доказывают, что нападение было своевольно, без воли русского императора!» Такими нашими замечаниями они отнюдь не обижались, а только смеялись.
Японцы одарены удивительным терпением, каждый из своих вопросов повторяли они по два и по три раза, стараясь всеми мерами, чтобы переводчики мысли их нам, а ответы наши им переводили со всякою точностью. Иногда по часу и более занимал их один какой-нибудь вопрос, но невзирая на такое беспокойство, они не показывали ни малейшего неудовольствия и даже между делом вмешивали, как будто для отдохновения, бездельные вопросы и допытывались ответа с такою же точностью. Например, спросили у нас, чья должность на корабле предсказывать ветры и погоды и назначать время, когда отплывать в путь. И когда мы сказали, что у нас нет особенного для сего человека, а это зависит от воли корабельного начальника, то они изумились, потому что у них на всякой лодке есть такой человек, и опять повторили вопрос.
Они нас продержали до самого вечера, позволив раза два выйти для отдохновения и обеда. Обед наш принесен был нашими работниками и состоял в каше и вяленых сельдях. В прибавок к тому дали нам японского вина саги по чайной чашке, а во время отдыха потчевали курительным табаком и чаем с сахаром, что между японцами считается немалозначащим угощением. Вечером возвратились мы из замка обыкновенным порядком и нашли свое жилище в прежнем положении.
На другой день, 29 августа, поутру опять пошли мы к градоначальнику. Японцы и в сем случае строго держались прежнего порядка в нашем шествии. Коль скоро введены мы были в залу и главный начальник вышел, то, сев на свое место, вынул он из-за пазухи несколько бумаг, из которых одну отдал первому по нем чиновнику Отахи-Коеки, а сей – подле него сидевшему, от коего отдана она была в руки переводчику Кумаджеро, который, развернув оную, сказал нам, по повелению начальника, чтобы мы ее прочитали, и с сими словами положил оную перед нами. Взглянув на бумагу, мы в ту ж секунду увидели, что она была подписана всеми нашими офицерами, оставшимися на шлюпе. Неожиданное сие явление тронуло нас чрезвычайно. Мы тотчас представили себе прежнее свое состояние и нынешнее и, воображая, что это последнее к нам письмо от наших друзей, с которыми так долго вместе служили, а теперь, вероятно, уже никогда не увидимся, мы не могли удержаться от слез, а особливо господин Мур: он был так тронут, что упал на колена и, приложив письмо к лицу, горько плакал. Японцы, тут бывшие, смотрели на нас с большим вниманием, не спуская глаз, и кроме Отахи-Коеки, все были тронуты; у некоторых даже на глазах показались слезы, которые они старались скрыть; а Отахи, напротив того, смеялся. Письмо сие было следующего содержания:
«Боже мой! Доставят ли вам сии строки, и живы ли вы? Сначала общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения, но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние чрез шлюп, отчего я решился произвести и наш огонь. Что делать? Какие предпринимать средства? Малость наших ядер сделала мало впечатления на город, глубина не позволяла подойти ближе к берегу, малочисленность наша не позволяет высадить десанта. Итак, извещая вас о сем, мы предприняли последнее средство: поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или положим жизнь за вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья! Если японцы позволят вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник. Мы все сделаем на шлюпе, все до одного человека готовы жизнь свою положить за вас.
Июля 11 дня 1811 года.Жизнью преданный Петр Рикорд,жизнью преданный Илья Рудаков и проч. и проч.».
Когда мы прочитали письмо несколько раз, то японцы требовали, чтобы мы перевели его. Нам не хотелось открыть им, что шлюп был не в состоянии сделать им ни малейшего вреда, хотя и желал бы того, и что принужден он идти в Охотск с намерением получить там подкрепление. И потому, следуя собственному нашему честолюбию и не желая дать японцам презирать нашу силу и возгордиться, будто они могли отразить наш шлюп, мы сочли за нужное дать в некоторых строках другой толк нашему письму: пальбу шлюп произвел, по нашему переводу, в собственную свою защиту, но не с тем, чтобы на японцев нападать, ибо они первые начали палить в него с крепости; малость ядер истолковали мы малым числом выстрелов; десант означало не то, чтобы съехать на берег и напасть на крепость, но окружить оную, чтобы не дать способа японцам нас увести из оной; умножить силы в Охотске – значило умножить или распространить власть действовать, ибо настоящим образом без воли правительства напасть на японцев шлюп не мог.
Когда мы перевели сие письмо таким образом, что японцы поняли наши мысли, на что было употреблено с лишком час, тогда они меня спросили, что бы я написал на шлюп, если бы японцы в Кунашире позволили мне отвечать. «Чтобы шлюп, – сказал я, – ничего не предпринимая, шел скорее к русским берегам и донес обо всем случившемся правительству».
По окончании расспросов о письме приступили они опять к другим вопросам, из коих весьма многие были те же, на которые мы накануне дали им достаточные ответы, а другие были новые, которые они предлагали нам так же беспорядочно, как и прежде, перемешивая их со старыми и вмешивая между ими какие-нибудь безделицы. Важнейший из вопросов был следующий: зачем мы пришли к их берегам, когда японцы запретили русским ходить, объявив Резанову именно, что у них существует закон, по которому приходящие к ним, кроме порта Нагасаки, иностранные суда должно жечь, а людей брать в плен и вечно держать в неволе?
На сей вопрос ответ наш заключался в следующем: мы слышали, что японцы не хотят позволить русским кораблям приходить к ним для торгу, но мы никогда не слыхали и даже вообразить не могли, чтобы запрещение сие могло простираться на те суда, которые, быв поблизости японских берегов, претерпят какое-либо бедствие или, по случаю недостатка в чем-либо для них необходимом, будут иметь нужду в их пособии, ибо большая половина самых необразованных, диких народов никогда не отказывает давать прибежище и помощь бедствующим мореплавателям. По сей-то самой причине и мы, имея крайнюю нужду в необходимых жизненных припасах и находясь недалеко от Курильских островов, искали между ими пристанища, где, встретив случайно японского чиновника, получили от него письмо и дружеское уверение, что нуждам нашим пособят его соотечественники в Урбитче, куда ветры нас не допустили, и потому мы пришли в Кунашир, где употребили все средства обойтись дружески с японцами и изъяснить им свои надобности, но они с нами поступили иначе.
Японцы желали, чтобы мы рассказали им все происшествия, с нами случившиеся, по порядку, с самого первого нашего свидания с их отрядом на острове Итурупе до той минуты, как захватили нас на Кунашире. При сем случае они притворялись и делали вид, как будто ничего прежде о сем деле не слыхали, а особливо удивлялись они, что начальник кунаширский не прислал к ним вещей, оставленных нами в кадке на воде и в разных местах на берегу. Потом спрашивали они нас, куда мы шли, когда повстречалась надобность в жизненных припасах, и потребовали, чтобы мы показали им наш путь на карте, в чем мы их удовлетворили, указав место нашего назначения согласно с прежним нашим объявлением.
Между тем японцы и сего числа, между прочими непосредственно к общему нашему делу принадлежащими вопросами, спрашивали нас о разных посторонних предметах, как например: о жителях Дании, Англии и других земель, где мы проходили; в каких местах у нас суда строятся, из какого леса, как скоро и прочее; а притом, под предлогом любопытства, спросили, велики ли у нас сухопутные и морские силы в здешнем краю? Обстоятельства и положение дел между двумя державами требовали, чтобы мы увеличили и то и другое; почему в Сибири прибавили мы довольно крепостей и войск, а также и в числе судов не скупились и рассеяли их по портам Охотского берега, по Камчатке и по северо-западному берегу Америки, а между прочим слепой случай заставил нас сказать, что и в Петропавловской гавани немало у нас императорских судов. Когда же японцы спросили, сколько, то мы нечаянно, к беде нашей, как то после окажется, попали на число семь.
Сегодняшнее наше свидание с японскими чиновниками так же было продолжительно, как и вчерашнее; по временам мы выходили отдыхать, обедали и были угощаемы на дворе сагою, табаком и чаем, а вечером возвратились в свою тюрьму таким же порядком, как и прежде.
В следующие два дня нас не призывали, но мы заметили, что японцы стали обходиться с нами ласковее, позволяли давать нашим матросам горячей воды и выпускать их по одному в коридор для мытья своего и нашего белья (с самого того дня, как нас взяли, по сие время японцы только один раз в дороге вымыли наши рубашки и то, по неимению мыла, очень дурно, и так легко вообразить себе можно, до какой степени ныне они были черны и даже гадки, следовательно, позволение вымыть их должны были мы почитать немаловажным снисхождением). Дали нам по чистой рубашке из присланного к нам платья, а также и матросам по просьбе нашей дали из нашего белья по одной рубашке, согрели для нас ванну и позволили вымыться.
Ванну японцы сделали для нас в пребольшом чану, нагрев воду посредством вставленной в боку чана медной трубы с небольшою каморою вместо печки, в которой жгли дрова несколько часов кряду, пока вода не согрелась. Они нас посылали мыться по очереди, начиная с меня и до Алексея, и всех в одной и той же воде. Сначала нам это показалось досадно; мы думали, что они в сем случае поступают с нами, как с презренными преступниками, которых восемь человек могут мыться в одной грязной воде, но успокоились совершенно с сей стороны, когда, к немалому нашему удивлению, увидели, что после всех нас в той же самой воде, не прибавляя ни капли свежей, мылись три или четыре человека из наших караульных солдат императорской службы. Звание сие, как я выше упоминал, довольно почтенное в Японии. Из сего видно, что японцы нимало не брезгливы и не имеют отвращения к христианам, которых многие другие азиаты считают существами погаными.
И, наконец, многие из дежурных чиновников, посещая нас в определенные часы, приносили нам гостинцы, как то: хороший чай, сахар, фрукты, сагу и прочее. А особливо один, по имени Осагава Накаемо, был к нам чрезвычайно хорошо расположен, ни одного своего дежурства не пропускал, чтобы не сделать нам какого-нибудь ласкового приветствия и не принести гостинцу. Мы после узнали, что судно, на котором ехал его брат родной, недавно без вести пропало; итак, может быть, мысль, что он где-нибудь терпит, подобно нам, такую же горькую участь, заставляла его более других об нас соболезновать и иметь попечение.
Но за все эти снисхождения, нас несколько утешавшие, японцы открыли нам такую новость, которая вдруг повергла нас в ужасное уныние. 31 августа поутру при обыкновенном посещении нас дежурным офицером, лекарем и переводчиком сей последний говорил с господином Муром что-то, в которое я вслушаться не мог, и подал ему бумагу. Мур, приняв оную, притворно смеялся и говорил, что это обман; потом вдруг сказал мне прерывающимся голосом, каким обыкновенно говорит человек в страхе и смущении: «Василий Михайлович! Слушайте!» – и начал читать следующее:
«1806 года октября 12/24 дня российский фрегат «Юнона» под начальством флота лейтенанта Хвостова в знак принятия острова Сахалина и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра Первого старшине селения на западном берегу губы Анивы пожаловал серебряную медаль на Владимирской ленте. Всякое другое приходящее судно, как российское, так и иностранное, просим старшину сего принимать за российского подданного.
Подписано:Российского флота лейтенант Хвостов.У сего приложена герба фамилии моей печать».
Теперь всяк легко может себе представить наше положение! Могли ли мы тогда вообразить, что японцы нам поверят? Правительство их, крайне осторожное и осмотрительное в принятии мер, наблюдающее величайшую точность в исполнении оных, чрезвычайно взыскательное за самомалейшие упущения, строго или, лучше сказать, жестоко наказывающее за всякое преступление и привыкшее о законах других держав судить по сравнению со своими собственными, могло ли быть убеждено одними нашими словами, чтобы человек, так мало значащий в государстве, осмелился простереть дерзость свою столь далеко, чтоб брать самовольно формальным актом народ, в чужой зависимости находящийся, в подданство России, не имея притом сил удержать владения над оным, и раздавать полудиким людям медали с изображением своего государя? Бумага сия уверяла японцев, что нападавшие на них действовали по воле нашего императора. В таком случае они нас не иначе должны были считать как шпионами, которые думали в японцах сыскать дураков и уверить, что нападения на них сделаны были своевольством частного лица, а между тем высмотреть их берега и укрепления.
Сколь жестоко ни тронуло нас сие приключение, однако же мы не потеряли твердости и смело сказали японцам, что если они нам не верят, то пусть убьют: смерть нас не страшит, а рано или поздно дело сие откроется в настоящем виде. Японцы станут раскаиваться в своем легковерии и пожалеют об нашей участи, но уже пособить будет поздно; нам только то больно, что японцы так дурно мыслят о нашем правительстве. Как могут они думать, чтобы монарх такой великой и сильной империи, какова Россия, унизил себя до такой степени, чтобы послать горсть людей разорять беззащитные селения и пустые земли присваивать своему скипетру? И чем? Раздачей медалей с его изображением и бумаг за подписанием начальника торгового судна, которые были вручены людям, никакого понятия о их значении не имеющим! Такой поступок заслужил бы одно посмеяние. Но если бы обстоятельства заставили российского императора послать медали со своим изображением в какое-либо чужое государство, то мы смело можем японцев уверить, что поручение это не на Хвостова было бы возложено, посланный не стал бы ни жечь, ни грабить бедных поселян, и меры взяты были бы иным образом. «Смешно было бы причесть воле японского императора поступок двух или трех ваших купеческих судов, сделавших на каком-нибудь нашем курильском острове то же, что русские суда у вас сделали».
Японцы объяснение наше слушали со вниманием и на все говорили: «Да! Так!» Но сами смеялись и, казалось, ничему не верили. Они хотели знать настоящее значение бумаги Хвостова: где он взял медали, и действительно ли Хвостов и Никола Сандрееч один и тот же человек.
При переводе бумаги мы принуждены были уверять японцев, что российский фрегат не значит то, чтобы это было императорское военное судно, ибо фрегат может быть и купеческий, а «российский» означает, что он принадлежит русским. Другую перемену мы сделали в изъяснении Владимирской ленты, назвав оную полосатой лентой, ибо мы уже хорошо знали приятелей своих японцев: если бы сказать им истинное значение сего наименования, то они стали бы нас пять или шесть часов мучить вопросами. Надлежало бы сказать, кто учредил орден сей, на какой конец, кто был Владимир, когда царствовал, чем прославился, почему ордену дано его имя, есть ли какие другие ордена в России, какие их преимущества и т. п. Словом, надобно было бы объяснять им все наши орденские статуты, теперь же все это изъяснено одним словом полосатой ленты.
Что принадлежит до медалей, то мы сказали японцам: «Хотя никто в России не имеет права носить медали, кому не пожалована она государем, но серебряные медали даются у нас рядовым за храбрость, оказанную ими на войне, и также другим невысокого состояния людям за какую-нибудь услугу отечеству, и их можно купить после умерших. Хвостов же купил ли эти медали или снял со своих подчиненных промышленных, которые, может быть, находившись прежде в императорской службе, их получили, – нам неизвестно. В рассуждении же его имени мы только можем сказать, что судами, нападавшими на ваши берега, действительно начальствовал бывший в службе торговой компании лейтенант по имени Хвостов; если он вам известен под именем Никола Сандрееч, то это один и тот же человек». С такими нашими ответами японцы ушли от нас.
На другой день (1 сентября) поутру привели нас в замок к градоначальнику, наблюдая во всем прежний порядок, а сверх того, по причине бывшего тогда дождя, шел подле каждого из нас работник и нес над головою зонтик, чтобы нас не замочило. Такую же предосторожность и после они всегда брали, когда водили нас в ненастную погоду. Там сначала они нас расспрашивали о грамоте и медалях Хвостова; на вопросы их изъяснения наши были те же, которые накануне мы сделали переводчику. Сверх того они желали знать, что значили флаги, при конце бумаги нарисованные, и зачем они тут помещены. «Один из них, – отвечали мы, – называется военный флаг и употребляется императорскими военными судами; а другой – купеческий, для торговых судов, но зачем они тут нарисованы, мы не знаем, а думаем, что Хвостов хотел вас научить, как узнавать русские суда обоего звания, то есть военные и купеческие».
Однако же японцы думали не то и спросили нас: «Может быть, оба эти флага принадлежат императорским военным судам, но один из них поднимается тогда, когда они приходят с неприятельскими намерениями, а другой – когда цель их есть торговля?» Японцам немудрено было заключить, что у нас военные корабли торгуют, ибо у них весь иностранный торг с голландцами, китайцами, корейцами и жителями Ликейских островов принадлежит императору. Он скупает все привозимые ими товары и после отсылает их на своих судах во все порты государства, а некоторую часть и на месте продает купцам оптом. Но мы их уверяли, что в Европе военные суда никогда не торгуют. Потом они спросили нас, почему Хвостов приходил к ним под военным флагом. «Быв в таком месте, – сказали мы, – откуда никто не мог поступки его довести до сведения нашего правительства, он был в силах все делать, что хотел, и даже поднять флаг (штандарт), который только поднимается в присутствии одного нашего императора». За сей неосторожный ответ японцы помучили нас часа два вопросами: какой фигуры этот флаг, велик ли, что на нем изображено, в каких случаях он поднимается, часто ли государь приезжает на корабли и проч. и проч.
Между вопросами своими о бумаге Хвостова японцы спрашивали нас и о других предметах, из коих, по-видимому, более всего занимали и беспокоили их две небольшие медные дощечки, оставленные нами на Итурупе и на Кунашире. На первом из сих островов мы вручили ее самому японскому чиновнику, а на последнем оставили в пустом селении. На сих дощечках была вырезана следующая латинская и русская надпись:
Мы оставляли такие дощечки на всех островах, нами посещаемых, как на обитаемых, так и на тех, где жителей не было, прибивая оные к деревьям с тем, чтобы в случае кораблекрушения и гибели нашей со временем могло быть открыто, где мы были и где должно было последовать несчастие с нами. Объяснив сии причины японцам, мы не могли их убедить в истине.
Сначала они несколько раз принимались расспрашивать нас, что значит надпись, и требовали объяснения на каждое слово порознь, переставляя иногда их в другой порядок и надеясь тем нас запутать. Потом сказали нам, что они слышали в Нагасаки от голландцев, будто такие дощечки европейцы оставляют на тех пустых островах, которые хотят присвоить себе во владение, и так не имели ли и мы того же намерения? Ответ наш, что доски, о коих они говорят, оставлять есть у европейцев обыкновение, только с другой надписью, не мог их успокоить; прямо они нам не говорили, но мы ясно могли видеть, что они нам не верили и сомневались, так ли мы переводим нашу надпись.
Японцы весь сей день занимались с нами. Главные и важнейшие предметы их расспросов были бумага Хвостова и наша дощечка, но они не упустили также, по своему обычаю, предложить нам несколько и посторонних, отчасти смешных вопросов, например: сколько в России и во всей Европе военных и торговых кораблей, сколько в какой земле портов и много еще других.
Возвратились мы из замка уже поздно вечером. Между тем, как выводили нас из присутственного места на двор обедать и отдыхать, мы имели случай обо всем между собою переговорить и сообщили друг другу наши мысли. Положение наше всем нам казалось самым ужасным. Опровергнуть подложность грамоты Хвостова мы считали невозможным, и как мы ни рассуждали, но видели, что японцы не иначе должны об нас думать, как о шпионах, следовательно, жребий наш будет либо мучительная смерть, либо вечная неволя, что должно быть еще в тысячу крат жесточе смерти. В побеге мы находили единственное наше спасение, но как нам можно было уйти? Мы содержались по двое, а потому всем вместе уйти было невозможно. Отчаяние иногда заставляло нас думать, не возможно ли открытою силою отбиться, когда нас вечером поведут из замка, но это была пустая мечта: сверх большого конвоя мы всегда были окружены таким множеством зрителей, что нас, так сказать, забросали бы грязью. И так мы, не находя никакого средства к спасению, решились ожидать, когда нас сведут всех вместе, и тогда уже помышлять о побеге.
На другой или на третий день после сего происшествия, когда дежурный чиновник, лекарь и переводчик во время обыкновенного утреннего своего посещения занимались с господином Муром и расспрашивали его о русских словах, Алексей несколько раз проходил по коридору подле решетки моей каморки, глядел на меня пристально, изредка посматривая на японцев, и, казалось, хотел мне тайно от них что-то сообщить, но когда я начинал с ним говорить, то он ни слова не отвечал. Наконец, сыскав случай, когда японцы на нас не смотрели, вдруг бросил ко мне сквозь решетку завернутую бумажку. Я тотчас наступил на нее ногой и стоял на одном месте, пока японцы не ушли, потом, взяв ее, нашел, что в нескольких лоскутках бумаги завернуты были небольшой гвоздик и записка, гвоздем писанная. Подписана она была Хлебниковым, но я не мог разобрать оной, сколько ни старался. Черты многих слов были неявственны, я только мог прочитать в разных строках следующие слова: «Бог», «надежда», «камчатский исправник Ламакин», «Алексей», «курильцы», «будьте осторожны» и несколько других. Я не мог вообразить, что бы значила эта записка. Если господин Хлебников пишет о деле, что и должно быть, то какую связь имеет с нашим делом какой-то Ламакин, о котором мы отроду не слыхивали?
Наконец я начал бояться, не лишился ли он ума. Мысль эта жестоко меня беспокоила: потерять лучшего и благоразумнейшего из товарищей для всех нас было горько. Когда Алексей пришел опять в наш коридор вечером, я спросил его: «Не потерял ли ума господин Хлебников, и что значит записка его, которой я разобрать не мог?» – «Нет, после все узнаешь!» – сказал он и опять оставил нас в величайшем недоумении. Я сообщил сие обстоятельство господину Муру, но записки послать было невозможно; он также не постигал, какую роль неизвестный нам Ламакин мог бы играть между японцами и нами.
Напоследок 4 сентября повели нас опять в замок, где, по обыкновению, до представления градоначальнику посадили на дворе на скамейки и дали курить табак. Тут мы имели случай свободно говорить, и господин Хлебников открыл нам ужасную тайну, в которой Алексей ему признался. Она состояла в том, что, когда японцы, захватив с лишком за год пред сим Алексея и его товарищей, расспрашивали их, зачем они приехали, то курильцы, вместо вымышленной ими басни, которую они нам рассказывали на «Диане», объявили японцам, что их послал камчатский исправник Ламакин высмотреть японские селения и крепости, а на вопрос их, зачем ему это надобно, они отвечали, что на другой год (то есть точно в то время, когда мы пришли к их берегам, как будто нарочно, чтоб подтвердить показание курильцев) придут к японцам из Петропавловской гавани семь судов: четыре в Матсмай, а три на Итуруп, за тем же точно, за чем приходил Хвостов (не должно позабыть, что прежде сего слепой случай заставил нас попасть на число семь, говоря о судах, находившихся в Петропавловской гавани).
Курильцы вымыслили сию сказку с тем намерением, чтобы отвлечь беду от себя и уверить японцев, что они силой принуждены были русскими к ним ехать. Теперь же Алексей просил господина Хлебникова уговорить нас, чтобы мы подтвердили, что они точно были посланы Ламакиным. Пусть всяк теперь поставит себя на нашем месте и вообразит, в каком мы долженствовали быть положении! Медали и грамоты, им розданные, и наконец, последнее объявление курильцев – все убеждало японцев, что мы их обманываем, а доказательства в нашу защиту в том только и состояли, что государь наш употребил бы большую силу, нежели два судна, если бы хотел объявить войну Японии. Но разве японцы не могли приписать слабого на них нападения худо обдуманным мерам нашего правительства или бессилию пограничных с ними наших областей, состояние коих хорошо им известно по описанию многих из их людей, проезжавших чрез всю Сибирь и даже до Петербурга?
Самое сильное против нас доказательство заключалось в Алексее. Я уже сказывал, что он требовал нашего подтверждения вымышленной им и его соотечественниками лжи; это значило, чтобы мы, быв правы, обвинили сами себя, а его, виноватого, оправдали. Мы заключили, что он, конечно, настоятельно станет утверждать справедливость своего показания и постарается всеми мерами нас обвинить; и если мы откажемся на его просьбу, то он более будет ожесточен против нас и, опасаясь наказания по возвращении в Россию, конечно, употребит все способы, чтобы нам никогда не быть в своем отечестве. С другой же стороны, мы и думать не могли о подтверждении его обмана по причинам, для всякого очевидным. И так мы сказали ему ласково и дружески, что согласиться на его просьбу никак невозможно и что это было бы дело ни с чем несообразное. Алексей ни слова нам не отвечал и заставил нас думать, что мы в нем получили непримиримого и опасного врага.
Когда нас представили градоначальнику, то он с самого начала стал нас спрашивать, справедливо ли, что камчатский исправник посылал курильцев для высматривания японских жилищ и укреплений? Получив наш ответ, состоявший в том, что мы этого не слыхали, да и быть сему никогда невозможно, они спрашивали Алексея, но ни их вопроса, ни ответа его мы не разумели. Наконец, после некоторых бездельных и ничего не значащих вопросов нас вывели, а Алексея оставили. Его долго расспрашивали, а когда его привели к нам и мы спросили у него, о чем японцы с ним говорили, то он отвечал нам коротко и сухо: «О своем старом деле». В продолжение дня одного Алексея раза два вводили к градоначальнику, но он не хотел никогда нам сказать, о чем японцы расспрашивали его.
Сегодня в числе многих пустых вопросов был один очень важный и любопытный, показывающий мнения японцев о справедливости и их законы. Они нас спросили, для чего мы взяли на берегу дрова и несколько пшена без согласия хозяев. Мы отвечали, что японцы должны знать, без сомнения, по донесению кунаширского начальника о всех средствах, употребленных нами, чтобы переговорить и снестись с ним, но он, загнав всех людей в крепость, оставил пустые селения по берегу и тем лишил нас способа объяснить ему нужды наши; когда же мы ехали к крепости, то он стрелял по нас из пушек. Мы хотели изъясниться знаками и оставили картинку и прочее на воде, но и это не помогло. Быв же обнадежены японским чиновником на острове Итурупе, что в их порту по письму его получим всякое вспоможение, мы не возвратились к своим берегам, что, конечно, сделали бы, если бы не получили его письма и не имели уверения в их дружбе, отчего находились долго в море и издержали почти всю провизию. А это и было причиной, что, лишившись всей надежды переговорить с японцами, мы взяли в оставленном ими селении небольшое количество дров и пшена, оставив за них плату разными европейскими вещами, а сверх того в кадку еще положили вещи и серебряные деньги. Когда же японцы с нами снеслись, то мы и в крепость поехали расплатиться с ними и спрашивали, чтобы они сами назначили цену.
На сей ответ градоначальник спросил нас: «Есть ли в Европе закон, по которому в подобных случаях можно было бы брать чужое?» – «Именно закона письменного, – сказали мы, – на это нет, но если человек, умирающий с голоду, найдет оставленное хозяевами жилище и возьмет нужную ему пищу, положа притом на месте плату, далеко превосходящую ценой взятое, то никакой европейский закон не обвинит его». – «Но у нас другое, – возразили японцы, – по нашим законам должно умереть с голоду, не смея тронуть одного зерна пшена без согласия хозяина».
Надобно здесь заметить, к чести японцев, что все вопросы они нам предлагали тихо, скромно и с большой ласковостью, беспрестанно улыбаясь приятным образом, и, по-видимому, старались сделать, чтобы вопросы их отнюдь не походили на следственное дело, но на обыкновенный разговор между знакомыми или друзьями.
5 сентября в последний раз мы были у градоначальника. До полудня японцы делали нам вторично разные из прежних вопросов и расспрашивали весьма обстоятельно о семи человеках, спасшихся с их судна, разбитого на Камчатском берегу. Мы им сказали о месте и времени, где и когда судно разбилось, сколько людей и как спасено, и что они находились при нашем отбытии в Нижнекамчатске. Господин Мур их там видел, но он не хотел об этом сказать японцам, опасаясь, что они замучат его вопросами, которых мы так боялись, что всеми мерами старались не давать им повода нас о чем-либо расспрашивать. После полудня мы долго сидели на дворе, пили чай и курили табак. В это время переводчик Кумаджеро беспрестанно к нам выбегал и спрашивал разные русские слова, которые записав, опять уходил.
Наконец, ввели нас в залу. Тогда один из чиновников, старик лет семидесяти, бывший еще при Лаксмане употреблен к составлению русского лексикона, развернул перед нами пребольшой лист бумаги, весь исписанный японскими характерами, и начал оный читать, по своему обычаю, нараспев. Из первых десяти или двадцати слов мы ничего разобрать не могли, но после поняли, что он воображает, будто читает по-русски: слова «россияне», «корабля», «вашу государя», «Хвостос» (Хвостов), «огонь», «Карафта» (Сахалин) и проч. показали нам, что он потщился сделать перевод на русский язык нашего дела. Мы не могли удержаться от смеха и сказали японцам, что тут мы ничего не понимаем, кроме небольшого числа рассеянных в разных строках слов. Тогда все бывшие с нами японцы, да и сам господин семидесятилетний переводчик начали смеяться от всего сердца и более уже нас не беспокоили сей бумагой. Потом градоначальник, распрощавшись с нами, отпустил нас из замка.
Японцы стали с нами обходиться еще ласковее, а особливо караульные; они даже иногда позволяли господину Муру выходить из своей каморки, греться у огня в коридоре (в исходе августа по утрам и вечерам начало становиться довольно холодно; господин Мур был нездоров и жаловался на холод, почему японцы велели всякое утро и вечер держать огонь в коридоре против его каморки на небольшом подвижном очаге) и подходить к моей решетке, где мы могли с ним разговаривать потихоньку о том, о чем не смели говорить громко, опасаясь, нет ли между караульными из тех японцев, которые были в России, знающих русский язык.
Но содержания нашего столом они не улучшали, несмотря на то что мы часто упрекали их в варварских поступках против иностранцев. Однажды господин Мур, толкуя с Кумаджеро по-японски, хотел сказать, что они нас содержат, как собак, а он понял, что японцы как собаки нас содержат, и сказал господину Муру, что он на него за это не сердится, но советует ему впредь быть осторожнее, ибо если другие услышат такие его замечания, то ему может быть худо.
Между тем мы пребывали в ужасной неизвестности, как японское правительство примет наши ответы и объяснения и что с нами будет. Мы только видели, что жестокая судьба решилась нас гнать, и сверх стечения земных происшествий, соединившихся на нашу гибель, даже и самые знамения небесные явлением своим хотели нас погубить.
В сие время нашего заключения видна была комета, мы желали знать, имеют ли японцы понятие о сих телах небесных, и спросили их о том. Из ответов их мы могли только уразуметь, что им известно непостоянное пребывание в небе сих звезд и что они редко являются. После хотелось нам узнать, не почитают ли их японцы, подобно некоторым другим азиатским народам, предвестницами народных несчастий, и если так, то это может быть для нас полезно. Вероятно, что японцы сочтут сию комету возвещением наказания небесного за их несправедливый и жестокий против нас поступок. А когда мы их спросили, не почитают ли они светила сего каким-нибудь предвозвещением, тогда они, к величайшему нашему огорчению, сказали, что в тот год (1807), когда русские суда сделали на них нападение, такая же точно звезда видна была в небе, и теперь при нашем прибытии видимо подобное явление.
13 сентября первый по градоначальнике чиновник объявил нам, что по причине наступающей холодной погоды он имеет повеление выдать нам теплое платье из числа того, которое оставил наш шлюп для нас в Кунашире, и спрашивал, что нам надобно. Потом тотчас по назначению моему выдал он мне форменную шинель, фризовые фуфайку и нижнее платье, шапку, рубашку, чулки и платок, а после и всем моим товарищам выдано было, чего они требовали.
Я прежде упоминал, что японцы согласились матросов держать с нами по очереди, почему 31 августа еще Васильева перевели к господину Муру, а Шкаева посадили одного. 23-го же сентября Макарова, содержавшегося со мною, сменили Шкаевым. От него узнал я две новости: первая, что японцы ошибкою дали Симонову большой складной нож, и вот каким образом: он имел у себя в кармане в фуфайке матросский ножик, привязанный к петле фуфайки на ремне, что матросы обыкновенно делают, дабы не потерять ножа, когда лазят на мачты; фуфайка его лежала в шлюпке, когда нас захватили, и ныне при раздаче платья отдана ему без осмотра, хотя ремень был весь на виду. Нам крайне удивительно показалось, каким образом любопытные и осторожные японцы пропустили это без замечания и не сняли ремня, а особливо когда мы видели, что они осторожность свою в рассуждении нас столь далеко простирали, что не давали нам ножниц для обрезывания ногтей, и мы должны были просовывать руки сквозь решетку, где караульные обрезали нам ногти; даже иголок не вверяли нам, но работникам приказывали чинить наше платье. Ножу сему я чрезвычайно обрадовался в надежде, что со временем он может быть нам полезен, и при первом случае дал Симонову знать, чтобы он берег его как глаз, а если японцы спросят, зачем ремень был у фуфайки, то сказал бы, что шляпа привязывается к нему, дабы ветром не унесло ее.
Другая же Шкаева новость состояла в том, что караульные разговаривали что-то о нашем отправлении в Матсмай и что прежние наши носилки принесены уже на двор. Весть сию на другой же день поутру подтвердили сами японские чиновники, объявив нам формально, чтоб мы готовились в дорогу. Вечером дали каждому из нас по одному бумажному лакированному плащу, по соломенной шляпе с круглыми полями, по одной паре японских чулок и по паре соломенных лапотков, какие японцы в дороге носят.
26 сентября вечером нас известили, что в следующее утро, если дождя не будет, мы должны отправиться в путь, и с рассветом 27-го числа начали сбираться. Поутру приходили к нам разные городские чиновники прощаться, все делали это церемониально: подойдя к каморке каждого из нас, приказывали переводчику сказать нам учтивым образом, что такие-то чиновники пришли нарочно с нами проститься, что они желают нам здоровья, благополучного пути и счастливого окончания нашему делу.
Между тем нам по поясу повязывали веревки и выводили на двор, где ставили рядом, определяя к каждому из нас по солдату для караула и по работнику держать веревку. Сии приготовления худо соответствовали учтивости, с какою японцы с нами прощались. В другом случае можно было бы принять прощание их за насмешку, но нельзя было думать, чтобы все чиновники города согласились шутить над нами. И действительно, все они к нам приходили, кроме самого градоначальника, притом мы уже начали привыкать к странностям сего народа. Около половины дня мы отправились в путь. Вели нас точно таким же порядком, как и прежде, с той только разностью, что сверх носилок были еще при нас верховые лошади, на которых вместо седел были положены наши одеяла и спальные халаты.
От тюрьмы сажен на сто по улице стоял в строю военный отряд пехоты, мимо которого мы проходили. День был очень теплый и ясный, почему зрителей собралось великое множество; из них многие провожали нас версты три. Конвой наш состоял из одного чиновника, начальствовавшего оным, двенадцати или шестнадцати человек солдат, двух непременных работников и великого числа переменных на станциях людей, которые несли наши носилки, вели лошадей и проч., а сверх того были при нас переводчик Кумаджеро и лекарь Того.
Пробыв пятьдесят дней в заключении, мы лучше согласились идти пешком, нежели ехать, а садились на лошадей тогда только, когда уставали. При сем случае японцы, свернув веревку, закладывали ее к нам за пояс и оставляли нас, но это делали они только в поле, а проезжая селениями, всегда держали за конец оной, так точно, как и в то время, когда мы шли пешком.
От самого Хакодаде мы шли подле берега около всей гавани, а поравнявшись с мысом полуострова, на коем стоит город, поднялись на гору, где была батарея, которая, по-видимому, поставлена с намерением защищать вход в залив, хотя и нимало не соответствовала сей цели как по чрезвычайной вышине горы, где она стоит, так и по большой ширине пролива, составляющего вход.
Японцы провели нас чрез сию батарею и тем немало причинили нам беспокойства и горести. Батарея сия состояла из невысокого земляного бруствера, за которым стояли в барбет три или четыре небольшие медные пушки на двух колесных станках, которые, однако же, сделаны совсем не так, как наши лафеты, а внизу на небольшой площадке лежала на перекладинах восемнадцати– или двадцатичетырехфунтовая чугунная пушка, по-видимому, европейского литья. Надобно думать, что ею так и действуют японцы с перекладин, ибо орудие такой тяжести при первом выстреле изломает станок, сделанный по их образцу.
«Вот, – говорили мы друг другу, – они и укреплений своих от нас не скрывают? что же это иначе значит, как не то, что они никогда не намерены нас выпустить, следовательно, уверены, что мы во всю жизнь нашу не будем в состоянии употребить ко вреду японцев сведений наших об их укреплениях». Вспоминая притом о всех обстоятельствах, открывшихся в Хакодаде, мы не находили другого средства к своему спасению, кроме побега, и начали помышлять, как бы произвести в действие наше намерение, но скоро увидели невозможность такого предприятия, ибо ночью сделать сего было нельзя, потому что хотя японцы позволяли нам на ночь совсем снимать с себя веревки, но почти целая половина из них по ночам не спала, и несколько человек находились беспрестанно в нашей комнате, а днем должно было силой отбиваться, чего также нельзя было исполнить по причине множества людей, всегда нас окружавших, и по неимению у нас, кроме одного складного ножа, какого-либо оружия.
Дорожное наше содержание ныне было такое же, как и на пути к Хакодаде, и кормили нас также по три раза в день. В сей части острова селения чаще и многолюднее. Все здешние жители беспрестанно занимаются рыбной ловлей и собиранием морской капусты, а сверх того имеют еще пространные огороды, особливо сеют великое количество редьки (целые поля засеяны ею). Японцы редьку варят в похлебке – как богатые, так и бедные люди. Словом сказать, редька у японцев точно в таком же употреблении, как у нас капуста, а сверх того они солят ее и подают к кушаньям вместо соли кусочка по два, которые с рыбой или со всем тем, что хотят посолить, прикусывают понемногу.
С 29 на 30 сентября мы имели последний наш ночлег в селении на половину дня ходу от Матсмая. Сей ночлег примечателен для нас по следующим обстоятельствам: переводчик Кумаджеро советовал нам в Матсмае отвечать на вопросы, которые там будут нам предлагаемы, совершенно сходно с прежними нашими ответами, говоря, что если хотя в малости мы будем показывать разное, то по японским законам нас должно обвинить. Во-вторых, раздал он каждому из нас по нескольку очень хорошего табаку и бумаги[44] и сказал нам, что делает сие для того, дабы начальники в Матсмае, приметив, что у нас нет сих вещей, не отнесли этого к упущению сопровождавших нас, и что в таком случае им сделан будет выговор. И, наконец, советовал нам не верить лекарю, уверявшему нас, что в Матсмае мы будем жить в хорошем доме и все вместе. Слова сии почти то же значили, как если бы он прямо сказал, что для нас там тюрьма приготовлена, но что значило внимание его к нам в рассуждении табаку и бумаги, мы понять не могли.
30 сентября вскоре после полудня остановились мы в одном селении верстах в трех от Матсмая, где встретили нас несколько солдат и множество народа. Мы пробыли тут с полчаса, в которое время конвойные наши надели на себя хорошее свое платье и потом повели нас в город точно с такою же церемониею, как вводили в Хакодаде; только зрителей по причине многолюдства города было несравненно более. Городом мы шли вдоль морского берега версты четыре или пять, потом вышли на большую площадь, окруженную множеством народа, стоявшего за веревками, нарочно вокруг площади протянутыми. С площади поднялись на довольно высокую гору, к самому валу замка, а пройдя вдоль оного на небольшое расстояние, поворотили во двор, обнесенный совершенно новой высокой стеной. Тут встретил нас отряд солдат в военной одежде. С сего двора маленькими дверьми вошли мы за другую стену, выше первой, а тут вдруг увидели перед глазами почти темный сарай, в который нас тотчас ввели и поместили нас, троих офицеров, в одну каморку, подобную клетке, а матросов и Алексея – в другую.
Свидание с губернатором, вопросы его, снисхождения, им нам оказанные, и содержание наше. – Ласковые и утешительные его речи и обнадеживание ходатайствовать о нашей свободе. – Описание и перевод на японский язык нашего дела. – Трудности, при переводе встретившиеся. – Перемены, сделанные в месте нашего заключения и в нашем содержании, к лучшему.
День был прекрасный, светлый, а у нас темнота уже наступала, ибо лучи солнечные к нам не проницали. Обозревая наше жилище, мы думали, что сегодня в последний раз в жизни наслаждались зрением солнца. Тюрьма наша, окружавшие двор заборы, караульные дома, словом сказать, все было совершенно новое, лишь только оконченное, так что еще не успели очистить щепок. Здание же это было большое, сделанное из прекрасного леса, и, конечно, недешево стоило японскому правительству, следовательно, рассуждали мы, японцы не стали бы употреблять времени, трудов и издержек напрасно, если бы они намерены были скоро нас освободить. Для помещения нашего на год или на два могли бы они сыскать место, но расположение и прочность жилища нашего показывают уже, что нам определено до самой смерти не выходить из него. Мысли сии беспрестанно терзали дух наш, мы долго пребывали в глубоком молчании, поглядывая друг на друга и воображая себя обитателями того света.
Наконец работник принес нам ужин, состоявший из сарацинской каши, небольшого кусочка рыбы и горсти бобов с патокой. Подавая сию пищу сквозь решетку, он не приметил меня, лежавшего в углу, и сказал: «Где третья человека?» Господин Мур тотчас спросил его, где он научился говорить по-русски. «В Камчатке», – отвечал работник. На это господин Мур сказал ему, что он и сам был в Камчатке, а японец, поняв господина Мура, что он видел его в Камчатке, очень тому обрадовался и тотчас сообщил переводчику сию новость. Мы же сказывали еще прежде им несколько раз, что при нас в Камчатке не было японцев, кроме семерых, спасенных прошлой весной с разбитого их судна, которые находятся в Нижнекамчатске и которых мы не видали. Почему, когда мы стали переводчику объяснять ошибку работника, он сказал нам в ответ: «Лукавый, лукавый!», и ушел. А мы остались с новым горем, возродив в японцах подозрение, что были в Камчатке, когда их люди там находились, но не хотим того им открыть. Нам желательно только было знать, из тех ли японцев был этот человек, которых Хвостов увозил, или из тех, которые претерпели в Камчатке кораблекрушение и после ушли.
Вот для любопытных описание нашей тюрьмы: надобно вообразить четырехугольный деревянный сарай длиною шагов двадцать пять, шириною в пятнадцать, а в вышину сажени в две; с трех сторон у сего сарая глухие стены, в которых нет ни малейшего отверстия, а с полуденной – вместо стены решетка из толстых брусьев дюйма четыре в квадрате и в таком же расстоянии брус от бруса; в сей решетке сделаны дверь и еще маленькая калитка; та и другая всегда на замке. Посредине сарая стояли две клетки, из таких же брусьев сделанные; они отделялись от стен и одна от другой коридорами; одна из клеток была в длину и в ширину по шесть шагов, вышиною же футов десять, а другая при той же ширине и вышине имела восемь шагов длины. Первая из них назначена была для нас троих, а последняя для матросов и Алексея. Вход в них сделан столь низок, что мы принуждены были вползать; дверцы состояли из толстых брусьев и запирались толстым железным запором; над дверцами находилась небольшая дыра, сквозь которую нам подавали пищу.
При задних стенах клеток были небольшие чуланчики также из толстых брусьев с небольшими отверстиями на полу в ящики для естественных нужд. Смежные же стены клеток были обиты досками, дабы мы матросов, а они нас видеть не могли; для той же причины и между чуланчиками стоял щит. Подле же решетки сарая с наружной стороны была приделана караульня, в которой беспрестанно сидели по два солдата императорских войск; они могли сквозь решетки все видеть, что мы делали, и глаз с нас не спускали. Весь сарай в расстоянии от оного шагов на шесть или восемь окружен был высокой стеной с деревянными шпицами; для выхода из сего двора служили небольшие ворота прямо против дверей сарая; вокруг же первой стены находилась другая, поменее; оная окружала пространный двор, в котором подле ворот большой стены на одной стороне был караульный дом, а на другой кухня и комната для работников.
Наружный караул содержали солдаты князя Сангарского, они к нам доступа не имели и даже внутрь первой стены не смели входить, а только ходили кругом для осмотра каждые полчаса; ночью же носили они с собой огонь и били часы двумя дощечками, а императорские солдаты каждые полчаса входили к нам в сарай и, обходя коридорами кругом наших клеток, осматривали нас сквозь решетки. Все сие здание было поставлено между крутым и глубоким оврагом, в котором текла речка, и валом замка, от коего отделялось оно не очень широкой дорогой. Ночью тюрьма наша казалась еще ужаснее, ибо огня у нас не было, а горел только ночник из рыбьего жира в караульне, и то в бумажном фонаре, от коего чрезвычайно слабый свет едва мог освещать сквозь решетку некоторые места огромного сего сарая; прочие же части его находились в непроницаемой темноте. Стук, происходивший среди глубокой ночной темноты от замков и запоров каждые полчаса, когда караульные отпирали и запирали двери в тюрьму при входе и выходе их для осмотра нас, увеличивал еще ужас и не позволял нам ни на минуту заснуть, ибо и без того уже мы не могли наслаждаться покойным сном, который беспрестанно был прерываем душевными мучениями и встревоженным воображением.
1 октября дали нам знать, что на другой день поведут нас к буньио (т. е. к губернатору), что и случилось поутру 2 октября. Вели нас точно таким же порядком, как в Хакодаде, с той токмо разностью, что здесь не работники, но солдаты императорской службы держали концы наших веревок. Дорога к полуденным воротам замка или крепости, в которые нас вводили, лежала между самым валом и оврагом, на краю коего стоял замок расстоянием от тюрьмы нашей до ворот на четверть версты, и была несколько грязна, почему японцы во всю длину устлали ее досками и вели нас по ним, а от дождя держали над нами зонтики. В крепости привели нас на большой двор, усыпанный мелкими каменьями, и посадили в длинную беседку на лавку всех рядом. Тут мы дожидались около часа. Напоследок отворились ворота на другой двор, куда нас и повели. Подойдя к воротам на третий двор, конвойные наши солдаты сняли с себя сабли, кинжалы и башмаки (или, лучше сказать, соломенные подошвы, ибо японцы не носят ни сапог, ни башмаков, а плетут из соломы или из травы подошвы, которые будут описаны подробно в своем месте) и оставили у ворот, а нам велели снять сапоги.
Тогда отворили ворота, повели нас по весьма чистым соломенным матам к огромному деревянному зданию и поставили перед большой залой, у которой на двор все ширмы, составляющие по образу японского строения стены, были раздвинуты. Нас троих поставили впереди на возвышенном месте рядом, матросы рядом же стояли за нами ступенькою пониже, а на левой стороне у них посадили Алексея. Работник наш, знавший несколько русских слов[45], сел у нас на правой стороне; это было место переводчика, а переводчик Кумаджеро сидел на левой стороне. Работник сей и прежде толковал нам, что он будет переводить при разговоре между буньиосом и нами, но мы сомневались и не верили, чтобы он, ничего не разумея, осмелился взять на себя сию должность, а теперь, к крайнему нашему удивлению, увидели, что он взялся не за свое дело.
Зал был огромной величины, стены в оном состояли из ширм, те, которые стояли в наружной галерее, были бумажные, а другие – деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью, на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы. Но главное украшение зала сего заключалось в чрезвычайной резьбе и красоте дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и прочее; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами.
По обеим сторонам зала в длину оного сидели, по японскому обычаю – на коленах, чиновники по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого боку только у троих, которые сидели выше; одеты же они все были в обыкновенные свои халаты. Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собою разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников тотчас сказал: «Ши…» – и в ту же секунду последовало глубокое молчание.
Сначала вошел японец, просто одетый, который у самого входа, присев на колена, положил руки ладонями на пол и наклонил голову; за ним вошел буньиос в простом черном халате, у которого на рукавах, как и у всех японцев, вышит его герб; за поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа оную за конец эфесом вверх и в платке, так, что голыми руками до нее не касался.
Буньиос по входе тотчас сел на пол так же, как другие сидели, лицом прямо к нам, а в рассуждении своих чиновников в таком положении, как у нас президент сидит в рассуждении членов. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; тот, который нес саблю, положил оную подле буньиоса на левой стороне. Лишь только он уселся, то все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положа руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колена. Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошее свое к нам расположение.
Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся. Таким образом перекликав нас, стал он говорить работнику Гейнсту, который слушал его, положа руки на пол и лбом коснувшись пола, а по окончании его речи Гейнсте встал на ноги и начал говорить мне так, что мы ничего не могли понять, что он хотел сказать; слова его были: «Ты человек, я человек, другой человек, говори, какой человек». Мы стали ему объяснять и уговаривать, чтобы он не обманывал своих начальников и признался им, что не может переводить, а иначе, если он не откажется, то ему со временем дурно будет. Он слушал нас с большим вниманием, и как мы кончили, тогда он стал переводить буньиосу, приняв прежнее покорное положение, а что он говорил, то японцы записывали (здесь не было секретарей, как в Хакодаде, но ответы наши записывали двое из членов: один из них сидел на правой стороне, а другой – на левой), и потом опять чрез него же другой вопрос нам последовал.
Тогда уже дерзость и бесстыдство сего наглого бездельника вывели нас из терпения; мы видели, что он их обманывает, и сказали прямо, что не хотим отвечать, дабы обманщик сей не погубил нас, выдумывая от себя ответы на те вопросы, которые нам делают. Но Гейнсте, не понимая, что мы говорили, нимало не приходил в замешательство, отвечал за нас, а японцы ответы его записывали и снова нас спрашивали. Мы обращались к Алексею и Кумаджеро и требовали, чтобы они объяснили буньиосу наши мысли, но они не смели говорить. Наконец мы решились замолчать и ни слова не говорить, а между тем буньиос, говоря Гейнсту, употребил слово «отец», которое мы знали; видно, он хотел велеть ему спросить нас, как звали наших отцов. Гейнсте вынул из-за пазухи тетрадь собранных им русских слов, начал в ней рыться и признался, что он этого слова не знает и приискать не может; тогда буньиос и все чиновники, увидев, что он не знал такого обыкновенного слова, стали громко смеяться и, прогнав его с сего места, велели опять Кумаджеро и Алексею переводить, а ему приказали сесть на другой стороне и слушать, что мы будем говорить.
Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодаде: спрашивали наши имена, отечество, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и прочее. Только здесь расспрашивали нас с большею подробностью, например: когда мы говорили, что у нас есть братья, то спрашивали, как их зовут, сколько им лет, в каком они звании и так далее, и все наши ответы записывали. Вопросы же предлагал всегда сам буньиос, а прочие чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодаде спрашивали; между тем буньиос не упустил также спросить нас между делом и о разных посторонних вещах. Всех такого рода вопросов его не было средств удержать в памяти, однако же некоторые я мог припомнить. Он нас спрашивал, каким образом русские хоронят умерших и какие знаки ставят над могилами; есть ли разность в погребении между богатыми и бедными людьми. Когда мы упомянули, что тела богатых людей сопровождают много священников, тогда буньиос сказал нам, что и у японцев то же самое бывает. Наконец после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы, и если хотим о чем-либо его просить, то чтобы теперь ему объявили.
«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос и что господин губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении». На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Матсмае, в столичном их городе Эддо или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию. «У нас два только желания, – отвечали мы. – Первое состоит в том, чтобы возвратиться в свое отечество, а если это невозможно, то желаем умереть, более же мы ни о чем не хотим просить японцев». Тогда он говорил с великим чувством очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали со знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление; видно было, что они речью сей весьма тронулись.
Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет таким образом пересказать, но постарается изъяснить нам только главное содержание речи, к чему все наше дело клонится и чему мы, конечно, порадуемся. «Генерал {так наш Алексей величал буньиоса, ибо в том краю сим названием именуют камчатского областного начальника: должность сию с 1799 года по 1812 год отправляли генерал-майоры} говорит, – продолжал Алексей, – что японцы такие же люди, как и другие, и что у них также есть сердце, как и у других, а потому мы не должны их бояться и тужить; они дело наше рассмотрят, и если увидят, что мы их не обманываем и о своевольных поступках Хвостова говорим правду, то японцы нас отпустят в Россию, наделят пшеном, сагою и другими съестными припасами, а также одарят разными вещами.
Но между тем будут они стараться, чтоб мы ни в чем не имели нужды и были здоровы, почему и просят нас, чтоб мы не печалились много и берегли себя, а если в чем имеем нужду, как то в платье или в какой особенной пище, то чтобы не стыдясь просили». Мы поблагодарили буньиоса за его утешение и обещание оказать нам справедливость; тогда он ушел. Перед отходом своим он поклонился чиновникам, и они ему точно таким же образом, как и прежде; и коль скоро он начал вставать, то оруженосец его свиты, взяв саблю его по-прежнему в платке за конец и подняв оную эфесом вверх, понес за ним. А по выходе его из зала и нам велено было возвратиться в нашу темницу, куда отвели нас прежним порядком.
Невзирая на необыкновенное и несчастное стечение разных происшествий и обстоятельств, клонившихся к возбуждению в японцах против нас подозрения и ненависти, речь губернатора очень много нас успокоила. Мы думали, что людям, если дьявол в них не вселился, невозможно так искусно притворяться и принять на себя не токмо в словах, но даже в чертах лица, в глазах и в голосе личину искренности и сострадания, какую японцы принимали, когда утешали и обнадеживали нас. Но, с другой стороны, быв взяты в плен коварством и обманом, мы уже имели перед глазами ужасный опыт, над самими нами совершившийся, который подтверждал то, что прежде удавалось нам читать или слышать о восточных народах, а особливо о японцах. От сего иногда мучило нас сомнение, что японцы – народ тонкий и хитрый, конечно, должны знать пользу, могущую для них произойти от нашего между ними пребывания, если им удастся исподволь приучить нас сносить горькую нашу участь и, привыкнув к ней, водвориться в Японии. А потому, думали мы, не утешают ли они нас с намерением, чтоб мы в отчаянии не покусились на жизнь свою и тем не лишили их вдруг способа употребить в свою пользу наши сведения и познания в делах и науках европейских; и в надежде, что время и привычка могут примирить нас с нашим состоянием, они нас утешают пустыми обнадеживаниями.
На другой день (3 октября) опять повели нас в замок и представили буньиосу, наблюдая во всем прежний порядок. О деле спрашивал он нас очень мало, но более любопытствовал знать о разных обычаях и образе жизни европейцев. Между прочим спросил: «Бывают ли в России такие сильные громы, какой был в прошедшую ночь?» – «В некоторых местах России еще сильнее бывают», – сказали мы. «Но это еще не самый большой гром, – продолжал он, – какой у нас здесь бывает, а на Нифоне случается он несравненно жесточе и чаще». Вопросам своим вообще старался он дать вид дружеского разговора.
Продержав часа два, отпустил он нас отдохнуть. Мы пришли на большой двор и сели в беседке, где японцы по повелению губернатора потчевали нас чаем с сахаром, но табаку курить не давали, ибо у них не позволено курить на дворе в замке, где имеет свое пребывание губернатор, а потому и конвойные наши уходили для сего по очереди на кухню или в караульные дома.
Между тем пришел к нам переводчик Кумаджеро с одним чиновником и с портным и объявил, что губернатору угодно приказать сшить нам платье по тому образцу, как мы сами хотим – японское или русское; и если мы пожелаем иметь оное русским покроем, то чтобы сказали им, на какой манер из находящегося с нами платья мы хотим иметь оное. На ответ наш, что у нас платья довольно и мы в нем нужды не имеем, японцы говорили, что до этого дела им нет, много или мало у нас платья, но губернатор хочет сделать нам подарок, следовательно, и не должно от него отказываться. Итак, надлежало согласиться. Мы сказали, чтобы они нам сшили теплое платье по образцу фризового капота, присланного со шлюпа господину Хлебникову, почему они тотчас повели портного в кладовую тут же, в крепости, где хранилось наше платье, и показали ему капот, а потом пришел он снять с нас меру. Они не употребляют мерок, а меряют человека кругом футом, разделенным на десять частей, и записывают на бумагу; таким образом портной и нас всех вымерял.
Через несколько дней мы получили обещанные платья; для нас троих сшито оно было из толстой бумажной материи, похожей несколько на байку, вишневого цвета, которая по-японски называется момпа, на вате и бумажной подкладке, а для матросов из простой бумажной материи на бумажной же подкладке, также на вате и одного покроя с нашим. Сие платье было так странно сшито, что не походило ни на шинель, ни на капот, ни на тулуп, ни на сюртук, а кажется, всего тут было по частице. Алексею же дали халат на японский покрой.
После сего приводили нас опять в присутствие буньиоса, где он расспрашивал еще несколько часов и отпустил, сделав опять увещание, чтоб мы не предавались отчаянию, но молились Богу и ожидали терпеливо конца нашего дела, а притом были уверены, что он употребит все средства исходатайствовать у своего государя позволение возвратиться нам в свое отечество. И что на сей конец он велит дать нам бумаги и чернил, с тем чтобы мы все свое дело написали по-русски, а потом переводчик вместе с нами напишет оное по-японски; тогда губернатор, рассмотрев, препроводит его к своему правительству и будет иметь попечение, чтобы оно кончилось в нашу пользу; описание же нашего дела чтобы мы представили при прошении к нему. Поблагодарив его за такое к нам доброжелательство, мы возвратились опять в мрачное свое жилище, пребывая по-прежнему в большом сомнении, искренно ли японцы нас обнадеживают.
После сего свидания не представляли нас буньиосу до 6-го числа; между тем содержали столом или, попросту сказать, кормили в Матсмае гораздо лучше, нежели в Хакодаде. По обыкновению японцев, сарацинская каша и соленая редька служили нам вместо хлеба и соли; сверх того давали нам очень хорошую жареную или вареную рыбу, свежую, а иногда соленую, суп из разной лесной зелени или похлебку, наподобие нашей лапши; часто варили для нас уху или соус с рыбой, или похлебку из ракушек; рыбу жарили в маковом масле и приправляли тертой редькой и соей; а когда выпал снег, то стреляли для нас нарочно оленей и медведей, а иногда и зайцев. Самое же лучшее кушанье, по мнению японцев, было китовина и сивучье мясо. Работникам нашим, так как они были в России, приказано было стараться приготовлять кушанье на наш вкус, почему иногда делали они для нас пирожки из ячной муки с рыбой довольно вкусные, а иногда варили жидкую кашу. Вот только и было два русских блюда, которые они сделать умели. Кормили же нас, по своему обычаю, три раза в день. Для питья давали теплую или горячую чайную воду, а когда водили в замок, то по возращении давали каждому из нас чашке по две чайных подогретой саги; то же делали, когда погода была холоднее обыкновенной.
Так как мы жили почти на открытом воздухе, а погода стала наступать холодная, то японцы дали и матросам по большому спальному халату, которых у них прежде не было, а потом им по одной медвежьей коже, а нам по две, и велели сделать для нас по скамейке на каждого для спанья, узнав, что русские не любят спать на полу; матросам всем дали одну скамейку, на которой могли бы они сидеть. Попечение японцев о нас сим еще не кончилось: зная, что у них места для естественных нужд не так, как у нас, делаются, они хотели знать, как мы строим их, и тотчас велели сделать, хотя точно не потрафили, однако довольно близко. Такое внимание их к нам в последних безделицах не очень согласовалось с жестокостью нашего заключения, и странность эта была тогда для нас непостижима.
Здесь, кроме дежурных чиновников, ежедневно посещавших нас по очереди, был еще определен к нам один непременный, на которого было возложено попечение о нашем продовольствии. Ласковое всех их с нами обхождение подало нам повод спросить одного из чиновников, нельзя ли на задней стороне сарая сделать окно, чтобы мы могли что-нибудь видеть, ибо в теперешнем положении сквозь решетки, кроме неба и вершин двух или трех дерев, мы ничего не видали. Он нам в сей просьбе не отказал, тотчас пошел осмотреть, где бы прорубить окно, спросил о месте для оного наше мнение, похвалил выбор и ушел. Мы уже думали, что окно тотчас будет сделано, но не тут-то было; когда же через несколько дней мы повторили нашу просьбу, то чиновник в ответ сказал, что японцы берегут наше здоровье и боятся, дабы мы от холодных северных ветров не простудились, а потому и окна прорубить нельзя. Тем дело и кончилось.
6 октября и потом до исхода сего месяца через день и через два водили нас к губернатору, и по большей части на весь день, так что и обед работники нам туда приносили. Водили нас в замок и представляли буньиосу тем же порядком, как и прежде; разность состояла только в том, что с половины октября (первый снег выпал в Матсмае ночью с 14 на 15 октября, но, пролежав несколько дней, опять сошел, а около половины ноября выпал настоящий снег, и наступила зима), когда уже наступили холода, буньиос стал принимать нас не в зале, а в судебном месте в другой части замка, которое было точно так же устроено, как и в Хакодаде, где и орудия наказания были таким же порядком разложены.
Нельзя дать счету вопросам, которые сделал нам буньиос в продолжение сего времени. Спросив о каком-нибудь предмете, к нашему делу принадлежащем, предлагал он после сто посторонних, ничего не значащих и даже смешных вопросов, которые заставляли нас выходить из терпения и отвечать ему дерзко. Несколько раз мы с грубостью принуждены были говорить ему, что лучше было бы для нас, если бы японцы нас убили, но не мучили таким образом. Например, кто бы не вышел из терпения при следующем вопросе? При взятии нас у меня были в кармане десять или двенадцать ключей от моих комодов и от казенных астрономических инструментов. Буньиос хотел знать, что в каждом ящике и за каким ключом лежит, а когда я, показав на мою рубашку, сказал, что в одном сундуке такие вещи, то он тотчас спросил, сколько их там. «Не знаю, – отвечал я с сердцем, – это знает мой слуга». Тогда вдруг последовали такие вопросы: сколько у меня слуг, как их зовут и сколько им лет.
Потеряв терпение, я спросил японцев, зачем они мучат нас такими пустыми расспросами? К чему им все это знать? Ни вещей моих, ни слуг здесь нет: они увезены в Россию, так к чему может им служить все то, о чем они нас спрашивают? На это губернатор сказал нам с ласкою, чтоб мы не сердились за их любопытство; они нас не хотят принуждать к ответам, но спрашивают как друзей. Такая вежливость нас тотчас успокаивала, и мы, сожалея, что отвечали дерзко, опять начинали говорить с ним почтительно и с учтивостью, а он, сделав нам вопроса два дельных, снова обращался к пустякам и опять заставлял нас приходить в сердце. Таким образом, каждый день мы ссорились и мирились раза по три и по четыре.
Дабы сообщить любопытным, что японцы хотели знать и чего нам стоило объяснять им и толковать о разных предметах, обращавших на себя их любопытство, помещаю здесь несколько из их вопросов, которые составляют, я думаю, не более сотой доли всего числа оных. При этом надлежит помнить, что мы должны были отвечать посредством полудикого курильца, который о многих вещах, входивших в наши разговоры, не имел ни малейшего понятия, да и слов, их означающих, на его языке не было. Вопросы же свои японцы предлагали, не наблюдая порядка, чтобы, расспросив все об одном предмете, приступить к другому, но, так сказать, бросаясь от одной вещи к другой, не имеющей с первой никакой связи. Вот подлинный образец беспорядка их вопросов.