Женщина при 1000 °С Хельгасон Халльгрим
— Я возле Ваннзее?
По-немецки он говорил с английским акцентом.
— Ты англичанин? — спросил молодой женский голос сзади нас.
— Да, — ответил он по-английски, затем поднял руки вверх и добавил на том же языке, совершенно пораженческим тоном: — Арестуйте меня.
Фризы переглянулись, посмотрели на него, опять переглянулись, и все это, не говоря ни слова. Солдат был молодым брюнетом с миловидным лицом и кудрявыми волосами. Его губы дрожали от холода, плечи дергались. Он пошатываясь пошел к берегу, затем развернулся, указал в море на обломки самолета, собрался что-то сказать, но закашлялся и сам же закрыл лицо от таких звуков. Затем его стошнило: он извергнул на мелководье светловатую струю. Пожилая женщина подошла к нему и укутала пледом, прежде чем другая, помоложе, кинулась ей на помощь. Они вместе повели летчика по берегу к костру. Он был одет в кожанку до талии с надписью Royal Air Force[134] на рукаве и на груди, а по его нижней губе к подбородку тянулся красивый белый шрам.
Англичанин прошел спотыкаясь пару шагов, но вскоре остановился и сказал двоим мужчинам на плохом немецком, что его товарищ все еще находится в упавшем самолете. Пока женщины усаживали молодого человека у огня, двое мужчин побрели по воде по направлению к обломкам. Но они были уже очень пожилые и не отважились войти в воду дальше, чем по колено, ведь море было чудовищно холодным. В обломках больше не было заметно никакого движения, а потом они оказались во власти тихой волны, и вертикально торчащее крыло с плеском погрузилось под воду.
Чуть позже старики развернулись и примкнули к сидящим у костра. Женщины сняли с англичанина куртку и рубашку и снова завернули его в плед. Кто-то завершил дело тем, что набросил ему на плечи красную шаль. Он сидел на песке, скрестив ноги, с пустым выражением лица смотрел на огонь и стучал зубами, окруженный дочерьми и матерями Фрисландии. Мы с Майке не могли отвести от него глаз. Я никогда прежде не видела такого красивого мужчину, разве что в Копенгагене на экране. Таких симпатичных и правильных лиц на этом берегу Северного моря не выпускали. Ну вот, а я-то думала, что все британцы — маньяки-бомбисты, головорезы с диккенсовскими носами и пастью.
Учительница, наша фройляйн Осингха, знала много фраз по-английски, она присела на колени возле неожиданного гостя, а потом сообщила всем присутствующим, что юношу зовут Уильям и что он думал, будто его самолет разбился возле Берлина, у озера Ваннзее. Больше ничего из него вытянуть не удалось. Он выглядел очень расстроенным из-за своей непонятливости и ошибок, очевидно, стоивших его товарищу жизни. Объяснить ему, куда он попал, не получалось. «Freezeland?» — переспрашивал он дрожащими губами. Несмотря на свою приятную внешность, он явно был полным желторотиком: двадцатилетний красавчик, который еще вчера наверняка играл в дартс в каком-нибудь лондонском пабе.
Женщины устремили мечтательные глаза и огненно-алые губы на бесстрашного юношу. Ничто так не разжигает в груди женщин страсть, как несчастно-красивый парень. Великовозрастные девицы пытались придать своим лбам и губкам соблазнительный вид и поправляли груди. Да, нынче с небес им привалило счастье. Eine Sexbombe aus England[135].
— Он такой красивый, правда?
— Ага, — прошептала Майке. — Не может быть, что он англичанин.
Тут раздался другой гром — на этот раз с моря. С юга подошел корабль на полном ходу, с мощным прожектором, который шарил по взморью, как проворная собака-ищейка, пока не обнаружил нас у костра. Женщины, сидевшие с английским бойцом, повскакали с мест, а он последовал их примеру. Корабль быстро приближался и наконец замедлил ход; гром мотора стих, и луч прожектора теперь покачивался возле самого костра. Из рупора прозвучал резкий мужской голос: «Feuer ausmachen!»[136]
Мы все застыли и смотрели, как кто-то в начальственном пальто бредет по воде к берегу. Краем глаза я заметила, как фройляйн Осингха одной ногой нагребает песок на куртку летчика, лежащую у огня. Командир в длинном пальто был рослым, его походка — скованной, как будто колени плохо слушались его, подбородок у него был волевой и как следует заросший щетиной. На нем были кожаные сапоги до колен, офицерская фуражка, а в левой руке он держал рупор. В правой посверкивал длинным стволом пистолет. За ним виднелись двое рядовых с винтовками. Офицер отставил рупор и стал поводить пистолетом, крича на нас и веля затушить этот чертов костер. Что это за Wahnsinn?[137]
«Feuer ausmachen!»
Его фуражка была плотно надвинута на голову: глаза прятались в тени козырька. Англичанин снова принялся дрожать. Двое парней испуганно побежали прочь по берегу, и тот, в пальто, заметил их. Это были братья Майке. Их мать кинула быстрый взгляд в их сторону и испустила сдавленный крик, но тотчас повернулась вновь и увидела, что офицер поднял пистолет. С быстротой львицы она бросилась на ствол и успела сбить прицел; выстрел прокатился в освещенной костром темноте. Человек с пистолетом стряхнул ее с себя и рассвирепел, сперва дважды пальнул в сторону песчаного берега, а затем навел пистолет на женщину, лежавшую у его ног и рыдавшую по-немецки: «Да, стреляй!!! …Только в меня!» Мой взгляд упал на окаменевшее лицо подруги.
Но тому, в пальто, не удалось застрелить ее мать, потому что появились те, с винтовками: они стояли гораздо ближе к морю и указывали на воду. Прожектор отвернулся от берега и осветил останки английского самолета. Все трое поспешили от костра обратно к приливной полосе. Майке тотчас вскочила и с плачем бросилась к матери, которая все еще лежала, скорчившись на песке, глубоко погрузив в него руки, словно сокрушалась, что он не станет ее могилой.
Корабль подошел к обломкам самолета, но офицер вернулся к костру. Его подручные подоспели за ним с ведрами и приказали мужчинам залить огонь водой из моря. Офицер сдвинул козырек с глаз и прошел по кругу, скованный в движениях, но спокойный, и ухмыльнулся, услышав рыдания матери и дочери, съежившихся у его ног. А когда ему наконец стало ясно, что народ тут собрался сплошь невоенный: женщины, подростки, дети и старики, — ему как будто стало легче, и служебное рвение уступило место улыбке.
— Значит, вы фризы? Вы все фризы? И вы думаете, что война вас не касается? Народными обычаями балуетесь, как ни в чем не бывало? Как будто здесь не опасно, а? Костры жжете? Просто так!
За его спиной огонь издал хихикающий звук, когда на него обрушились первые потоки воды из ведер мужчин. Майке все еще хныкала в объятьях матери, вытиравшей глаза тыльной стороной ладони.
— А что случилось с этим самолетом? Вы видели, как он упал? — продолжал расспрашивать офицер.
— Да, — ответила наша учительница.
— Он по вам не стрелял?
— Нет.
— А что произошло? Его сбили?
— Не похоже. Он сам взял и упал.
— Ах, значит, вот как? Он сам взял и упал, а вы просто продолжили радоваться своей мирной фризской жизни? Как ни в чем…
Он внезапно умолк, заметив англичанина, и подошел к нему.
— Кто вы?
Толпа тихо вздохнула.
— Уи… Уильям… — послышался лепет летчика.
— Виллем?
— Да, — ответил мокроволосый парень без акцента. Просто-напросто сказал «Jа». А к какому языку относится это слово, сразу и не определишь. Оно может быть немецким, датским, фризским, а то и вовсе голландским.
— А отчего вы вымокли?
Парень попытался что-то простонать, но не смог проронить ни слова, зато его губы задрожали еще сильнее прежнего. Старик, обнаруживший его, взял слово:
— Он… он вошел в воду… чтобы проверить… точно ли летчик погиб.
Я уже давно заметила, что Анна Втык стоит совсем близко от меня, по левую руку. Даже не смотря на нее, я левым ухом ощутила, как она вспыхнула.
— И что? Он был мертв? — спросил офицер.
— Да… то есть, нет… не совсем… пришлось драться… он дрался с ним. Так ведь? — старик посмотрел на англичанина, который быстро поднял глаза на него, а потом снова потупился в песок и кивнул опущенной головой.
Мужики с ведрами принесли из моря еще воды, и свет от костра с шипением меркнул.
— Ага… Герой, значит? — усмехнулся тот, в пальто, но в следующий миг помрачнел: — А герои голову не вешают! — И он приподнял английский подбородок немецким стволом, испытующе посмотрел в глаза. — А что наш юный герой делает у баб? Отчего Вы не в армии? Вы дезертир? — сурово спросил он и сорвал шаль и плед с плеч солдата, так что тот остался в одной белой нижней рубахе. Судя по выражению лица английского паренька, он сам не помнил, помечено ли его летческое белье знаками авиации Ее нелетающего Величества: RAF.
Офицер отшвырнул рупор и сильным движением стащил рубаху с англичанина. И тогда прекрасный торс предстал перед нами — дамами и дедами — в жарко-золотистом свете костра. Парень повесил голову от глубокого стыда, а может, от страха, а офицер схватил его за правое плечо, развернул вполоборота и в припадке какого-то скрыто-извращенческого садизма велел парню снять штаны тоже.
Теперь Уильям дрожал в одних трусах.
Офицер долго медлил, разглядывая юношу. Можно было буквально услышать, как внутри него бурлит вожделение. Затем он шагнул к парню, стволом пистолета подцепил резинку трусов и стащил их с него. А ему велел стоять смирно: «Stillgestanden!»[138]
Нашим взорам предстал голый мужчина — настоящий бог любви во всей своей пламенной красе. Сквозь треск костра можно было различить глубокий, но почти беззвучный женский вздох. Здесь, вблизи от огня и смерти, моря и звезд, этот миг сорвал с нас все одежды времени, и мы стояли, словно древние и первобытные души на своем первом берегу, у первого огня, в приливе первой страсти. Я этого не забуду. Я никогда этого не забуду. Даже сейчас, через семьдесят лет, когда я лежу здесь в запустении, склонив одуванчик головы на смертное ложе. Я все еще вижу его: он стоит у меня перед глазами, будто сама причина жизни. Никогда прежде я не видела ничего столь угрожающе прекрасного, столь неприлично безобразного, столь невероятно правдивого. «Перевернутый цветок». Несмотря на студеный вечер и сотню женских глаз, английский детородный орган был красив и слегка колыхался (из-за дрожи, бившей его владельца) в своем черноволосом уголке тела — пламенем позлащенный стержень. Как и все присутствующие, тот, в фуражке, был поражен. Он некоторое время пялился на это роскошество, а потом подал голос: расхохотался и крикнул своим подчиненным:
— Вот именно это и нужно немецкой армии!
Они засмеялись дерзким смехом, а он повторил свою фразу и выжал из себя очередную порцию хохота. Шоу закончилось, едва начавшись, потому что трое престарелых фризов выплеснули на костер столько же ведер. Все стало темным. Теперь противотуманная фара на корабле была единственным светлым пятнышком на всем побережье. Из моря послышался крик, но человек в пальто не обратил на него внимания. Он спросил у голого его полное имя. Англичанин тихо бормотал, опустив голову, и закрывал ладонями свое сокровище.
— Ну, что?!! — заорал немец.
— Его зовут… Виллем… Виллем Ваннзее, герр, — сказала фройляйн Осингха.
— Ага, Виллем Ваннзее… — пробормотал офицер, достал блокнот и карандаш из своего черного кожаного пальто и записал имя. — Вам придет повестка! — наконец сказал он солдату, затем, усмехаясь, шагнул к нему и стукнул стволом пистолета по английскому фаллосу. С корабля опять послышался крик, и тот, в пальто, спрятал блокнот в карман. Он уже отправился было прочь, но Анна Тик неожиданно шагнула вперед и собралась заговорить. Но прежде чем она успела выдать англичанина, я подскочила сзади и зажала этой негоднице рот. Она стала сопротивляться, и мы упали на песок. Я оказалась внизу, но мне удалось прижать ей руки и ноги и заставить эту немку придержать свой немецкий язычишко. Фройляйн Осингха спросила нас: «Девочки! Что стряслось?!» И весь народ повернулся к нам, но держался на почтительном расстоянии. Человек с пистолетом фыркнул, немного удивившись этой детской потасовке, ведь он не знал, что это борьба не на жизнь, а на смерть. А когда он пошел прочь, Анне удалось вывернуться, и она уже поднималась на ноги. Но я умудрилась уцепиться двумя пальцами за резинку ее юбки сзади и снова утащить ее вниз. «Он анг…!» — только и успела она прокричать своим землякам, прежде чем я ударила ее по губам ладонью. Она уставилась на меня бешеным взглядом, затем все-таки вырвалась и собралась бежать по берегу вдогонку за офицером, но народ окружил нас полукольцом и не давал ей проходу. Она что есть мочи заорала:
— А он англичанин!
Лица людей напряглись, но никто не посмел велеть ей заткнуться. Она повторила свой возглас, но не смогла протиснуться сквозь толпу, молча сгущавшуюся вокруг нее. Многие оглянулись вслед человеку в пальто, который брел по воде по направлению к кораблю. Он не оборачивался.
Майке с матерью отбежали от толпы в сторону песчаного берега, отделявшего взморье от деревни. Из темноты слышалось, как они зовут по имени Сита и Шюрда.
— Мы нашли летчика! Он мертв! — крикнули офицеру с моря. Вскоре он уже был на борту, и корабль со своим прожектором уплыл, взяв курс на север.
На берегу царила кромешная тьма. Лишь свечи на небесах давали людям немного света, чтоб они пришли в себя после событий этого вечера. В приглушенном свете солнц из иных галактик проявились фигуры бредущих домой. Три женщины помогли англичанину надеть штаны, завернуться в шаль и плед, а еще три смотрели на это. Сутулые близняшки с грудями ерошили волосы со смущенным хихиканьем. Немка Анна глядела на меня кровожадным взглядом. Так мне показалось в темноте. Она стояла, за спиной у нее был песчаный берег, а за ним — сама Германия. Ее черные зрачки были как два блестящих окуляра бинокля: мне показалось, что я вижу в них на глубину целых четырнадцати дней пути, до самого канцлерского дворца в Берлине, где пылают два факела гнева; отсюда эти огни казались не больше булавочной головки, но они ясно и недвусмысленно говорили: ты изменила Тысячелетнему рейху, и за это тебя ждет возмездие!
69
Кожанка
1941
Я все еще не могла прийти в себя после драки и не стала бежать за толпой, а ненадолго задержалась возле останков «биики». Белоснежный дымок еще струился над черными от копоти дровами. У кострища я наступила на что-то — это явно был не просто песок. Я наклонилась и выкопала куртку летчика. Она была кожаной, на толстой подкладке, и поэтому, намокнув в море, сделалась довольно тяжелой. И все же я забрала ее с собой, когда стала догонять толпу, шедшую по увенчанным стеблями волоснеца светлым дюнам по направлению к деревне.
Сквозь стебли-тени завиднелся свет: по-вечернему желтые огоньки в окнах и по-дневному белые лампочки на наклонных или прямых фонарных столбах. Между деревянными столбами тянулись резиново-толстые провода и тускло блестели, как будто передавали друг другу свет.
Я не нашла ни Майке, ни ее матери, но на освещенном перекрестке с той улицы, где жили мать и дочь, навстречу мне выбежали близняшки и сообщили, что мальчики невредимы. Я с облегчением вздохнула, но тут внимание сестер привлекла кожанка в моих руках. Они жаждали узнать, есть ли в ней что-нибудь. Во внутреннем кармане оказалось промокшее просоленное удостоверение с фотографией нашего английского принца. «Ах, какой симпатичный!» — заахали они, подобно созревающим девушкам во все времена. В боковом кармане мы нашли плитку шоколада в мокрой обертке. Я дала по кусочку им и отведала сама. Вкус был горьковатым, как у крепкого шоколадного напитка. «А где Анна?» — спросила я, и этот вопрос охладил пыл верещащих близняшек.
В этот момент с неба послышался гром, и мы глянули вверх. Четыре английских бомбардировщика пролетели над деревней с востока на запад и скрылись за горизонт над морем. На какой-то миг нам стало стыдно, что мы стоим тут с кожанкой в руках и вражескими сластями во рту. Я сунула удостоверение обратно во внутренний карман, а шоколадку — в рот, а потом попросила сестер спрятать кожанку у себя. Мне не хотелось нести ее в дом фрау Баум. Они взяли куртку и сказали, что англичанин у фройляйн Осингхи — сегодня он ночует у нее, затем сестры заахали: какой он милый, симпатичный да статный, но прикусили языки и кинули взгляд на западный край неба, где постепенно замирал гром самолетов.
70
Клеймление
1941
Я прокралась во двор, прижимаясь к стене, и собралась влезть в нашу комнату через окно, как вдруг услышала из соседнего окошка странный звук. Это было окно ванной. За бледно-зеленой занавеской горел приглушенный огонек, а изнутри доносились тяжелые стоны фрау. Ей стало плохо? Стоны становились все громче, и вскоре я поняла, что они — от наслаждения. Я порадовалась за нее, вскарабкалась на окно, пролезла внутрь и рухнула на кровать.
Хайке лежала на подушке, натянув одеяло до подбородка. Она притворялась спящей, но в освещенной звездами темноте было хорошо видно: вот лежит ребенок, пытающийся, закрыв глаза, отгородиться от темноты окружающего мира. Я немного постояла, пристально смотря на нее, пока она не перестала играть в прятки и не открыла глаза.
— Предательница!
— Шоколадку хочешь? — спросила я и протянула ей остаток плитки.
— Шоколадку?
— Да, у костра нас угостили шоколадом.
— Нет, я уже зубы почистила.
— Знаешь что? Если человека раздеть догола, то он…
— Что? — переспросила Хайке.
— Если человека раздеть догола, то он — просто человек.
— Что?
— Тогда он — не немец и не англичанин. В смысле… ну… если он будет молчать. Если он ничего не будет говорить.
— О чем это ты?
— И тогда не ясно, надо ли его убивать. Смотри, — я высоко засучила рукав кофты и рубашки и положила руку к ней на одеяло, — голая рука, кровь и кости. По ней не скажешь, чья она: исландская, датская или фризская… а может, немецкая…
Она молча рассматривала мою руку.
— Тогда непонятно, какой он нации, — повторила я.
Она быстро выпростала пальцы из-под одеяла, поймала голую руку, вынула ножницы из корзинки на ночном столике, приподнялась в постели, схватила меня и удержала с такой силой, которой я от нее не ожидала, и оттого не успела отбиться. В считанные мгновения она успела выцарапать острым концом ножниц на моей коже, чуть повыше локтя, целую свастику. И только потом отпустила меня. Из одного конца свастики начала сочиться кровь. С гримасой боли я ринулась в ванную. То есть мне хотелось пройти в ванную, но дверь-то была заперта. А за ней фрау издавала женские звуки. Я задержалась у порога и слушала, как она взбирается все выше по лестнице наслаждения. Когда она добралась до верхней ступеньки, послышался скрип стула или стола, а может, сушилки для белья, а затем тяжелый вздох. И молчание.
Я вновь ретировалась в свою комнату, на чем свет стоит ругая Хайке.
Она отвернулась в угол, так что ее затылок едва виднелся из-под одеяла, но все же ответила приглушенным голосом: «Так тебе и надо». Я перевязала рану на руке одним из своих носков, легла спать, но потом вылезла из постели. Хайке, судя по всему, уснула быстро, а ко мне сон не шел. Будоражащие события этого вечера не шли у меня из головы и заставляли сердце биться сильнее.
В конце концов я решила выйти и набрать стакан воды. В горле у меня по-странному пересохло. Красные плитки пола на кухне были озарены светом из окна — взошла луна. Я пустила воду из крана, как водится у исландцев, — этому я научилась в ту зиму в Рейкьявике: дать воде течь до тех пор, пока она не станет совсем холодная. Но тут дверь ванной с грохотом распахнулась, и на кухню влетела фрау Баум.
— А, это ты! Ты что делаешь?
— Воду набираю.
— Ну, так и набирай! Не лей попусту! — Она схватила с полки пустой стакан, наполнила его, закрутила кран и подала стакан мне. — Ты где была? Куда ходила? На берег? Я же вам запретила! Я за тебя до смерти боялась. Когда ты пришла домой? Только что? Да что с тобой, дитя мое? Отчего ты на меня так смотришь? Что-то случилось? Ты пива выпила?
Мне был предложен выбор из девяти вопросов. Но я удовольствовалась тем, что указала на жемчужные бусы, висевшие у нее на шее. Это привело ее в замешательство, и она осеклась.
— Да, я просто примеряла, — сконфузилась она.
Никогда прежде я не видела эту женщину-деревяшку в таком приятном освещении. Алой помаде удалось подчеркнуть в ее лице некую красоту; впечатление от этого было такое же, как когда ветхий дом покрасят в веселые цвета: в первую пару секунд этот дом кажется глазу роскошным. У нее были голые плечи, шелковистый ночной халат, а на шее — жемчужные бусы, которые были мне хорошо знакомы. Теперь я догадалась, как она провела вечер.
— Это просто волшебная коробочка, — сказала я.
— Что?
— Моя шкатулка с украшениями. Она какая-то особенная. Я не могу толком объяснить, но разве вы не почувствовали… что-то такое?
— Когда?
— Когда открывали ее?
Фрау посмотрела на меня своими мелкими серыми глазами, обдумывая вопрос: а обсуждают ли такое с одиннадцатилетней девочкой?
— Ну да, на самом деле… было… — она заметила носок, которым я подвязала руку. — А это что?
— Да ничего. Я просто немножко поцарапалась.
— Обо что?
— О Германию.
На сем я извинилась и сказала, что мне пора к себе, вежливо поблагодарила за воду. Фрау, которую только что разоблачили, сделалась сама мягкость, сказала только «bittе»[139] и пожелала мне приятных снов. И после этого нашего разговора в озаренной месяцем кухне она больше не сердилась на меня… Однако ко мне все так и не шел сон, я погрызла еще немного летческого шоколада и посмотрела на лицо немецкой сироты на подушке. Она была так красива, когда спала. Черт ее побери! Значит, мне теперь придется ходить со шрамом в виде свастики до скончания века? (Ну-ка, посмотрим. Вот я закатываю рукав белой больничной рубахи. О да, на чешуйчатой руке повыше локтя еще бледнеют очертания плохо нарисованной свастики).
Тогда я решила, что имя Хайке происходит от слова «хаять». Хайке дочь Хьяльти, чужие руки охаивающая, свастиками харкающая! Она не имела права считать себя особенной из-за того, что лишилась отца и потеряла мать. Я была такой же круглой сиротой, как она, хотя моя мама не умерла, как у нее. А может, умерла? Нет! И папа не умер. Этого не может быть. Где они были этой ночью? О чем они думали? Они так же лежали без сна, как и я? Отныне я не смогу носить блузку с короткими рукавами, кроме как при папе. Он обрадуется, увидев, что его дочь заклеймлена идеей. Ах, зачем папе обязательно надо было стать военным! Почему он не послушал маму — самого умного человека из всех живших на земле! А может, он этого не знал?
Милая мама. Сейчас ты спишь на жесткой койке в доме врача в Любеке и видишь во сне брейдафьордскую весну. Ах, что с тобой сделала любовь! Она вырвала тебя с корнями и принялась затыкать тебя в землю там и сям. Может, ты все-таки не была самым умным человеком из всех живших на земле? Нет, была. Ум не имеет отношения к любви. А она — к уму. Когда дело доходит до любви, мы все одинаково глупы.
71
Ночь в Норддорфе
1941
Я так и не смогла заснуть и в конце концов вновь вышла из комнаты в одной ночной рубашке. С улицы доносился смех, и я шагнула за порог. Атмосфера была чудесной, на дворе было светло от лунного света. Белая круглая луна сидела на шпиле колокольни, словно лимон на коктейльной трубочке и сияла над сужающимися кверху дымоходами и крутобокими соломенными крышами. А в соседнем дворе белокурые близняшки играли в бадминтон. Театральную тишину ночи периодически нарушали звуки ударов. Девочки перекидывали волан, и это был не обыкновенный волан, а склизкий и без перьев; в свете луны он посверкивал. Когда я подошла поближе, я разглядела, что это глаз. Они перекидывали между собой глаз. Я трижды спросила, где они его взяли, и наконец услышала в ответ, что это глаз фрау Баум. А потом они смеялись до упаду. И все же не прекращали играть в бадминтон человеческим глазом при полной луне.
Сердце билось все сильнее. Во мне что-то было, что-то гнало меня вперед, какая-то неведомая сила. Я ушла от близняшек вдоль по улице и обошла всю деревню. «Халемвай, Дюнемвай, Оодвай…» — говорили таблички и кивали мне. Ночной свет был невероятным, почти как солнце. Деревенька была настолько мала, что на всех улицах до меня доносился шум игры в бадминтон, хихиканье и склизкие удары.
Я дошла до дома фройляйн Осингхи и увидела в окнах свет. На улице стояла женщина с маленьким подбородком, с черными, как смоль, волосами, зачесанными назад, и с глазами, в которых пылала тоска по мужчине. Она смутилась и поспешила прочь. Я встала на цыпочки и заглянула в окно: там моя учительница сидела на краешке кровати и кормила английского бойца, который лежал, голый по пояс, на высокой подушке. От ложки красиво струился пар. Фройляйн Осингха была в тоненьком шелковом ночном халате винно-красного цвета и сидела ко мне спиной. Ее светло-желтые волосы были забраны в узел — огромный, мешковатый, он торчал из ее затылка и только следовал движениям головы, а сам по себе не шевелился, словно был полит воском. И лишь сейчас узел затрясся — когда она повернулась к больному англичанину с дымящейся ложкой, — и из этой мелочи я вычитала нечто более масштабное. Я ясно увидела: учительница отдаст жизнь за Виллема Ваннзее.
Я долго смотрела как зачарованная на английское лицо, довольная тем, что еще не вступила в возраст для любви, довольная, что я еще — свободное дитя, которому не надо делить ложе с принцами, которому достаточно и швабры. Затем я пошла дальше за лунным светом, прошла всю деревню насквозь и наконец остановилась у крайнего дома на улице и посмотрела на восточное побережье острова. Несколько мгновений спустя я обнаружила сараюшку за изгородью. Оттуда мой путь пролег вверх по крыше крыльца, а затем по лесенке на соломенной крыше, и наконец я встала на коньке этого незнакомого дома, держась рукой за дымовую трубу.
Дом был высокий-превысокий, и оттуда была видна вся деревня у меня за спиной. Соломенные крыши впитывали в себя лунный свет, но не отражали его. Лишь плиты переулков вторили луне: некоторые из них ярко сверкали. На небе был самый настоящий звездный дождь. В отдалении, за колокольней, я видела, как время от времени над темными крышами показывается глаз фрау. Фрау Баум всегда находила какой-нибудь способ следить за тобой. И все же я думала, не причинят ли непрерывные удары бадминтонных ракеток вреда ее зрению.
Внизу на улице несколько подружек в пальто затеяли потасовку. Английский летчик, скорее всего, не догадывался, что он совершил вынужденную посадку в Бабьем царстве.
Затем я развернулась и стала смотреть на восточный берег, сверкавший под луной белым, будто мрамор, и дальше, на проливы между островами и большой землей. Патрульный корабль медленно плыл по поверхности воды, и отсвет на волнах от его прожекторов преданно бежал за ним. В его чреве бурчал мотор, и я почувствовала, как его звук отдается во мне. Я была едина со всем, и все — со мной. А по ту сторону пролива открывался вид на целый континент. Я выпростала свежезаклеймленную руку и потрогала Францию, вытянула нос и понюхала Польшу, засучила рукав и ощутила холодок с Нордкапа. Мой дух раздулся и больше не вмещался в этом маленьком легконогом тельце, сейчас он смотрел на него только как на свою игрушку. Две чайки медленно проплыли мимо фасада дома, еле слышно шелестя крыльями. Моим первым побуждением было последовать за ними: я знала, что могу летать, но также знала, что могу простоять здесь следующие триста лет, как дымовая труба.
Я выбрала вторую возможность и стала смотреть на лежащие вокруг меня страны тем острым взором, который дала мне ночь, и увидела папу: он ковылял еще темным утром с полотенцем вокруг пояса вместе с другими восьмьюдесятью несчастными — им давали по три секунды на принятие душа. А еще севернее на континенте мама вставала, с сонными мешками под глазами, и шла в булочную по любекской брусчатке. Они были двумя незадачливыми исландцами, из-за какой-то бестолковщины начавшими гнуть спину на незнакомых людей, неправильных людей, вместо того чтоб заботиться о своем ребенке, который сидел в наркотическом опьянении на коньке крыши в алчущей любви деревне.
72
Герра
1941
На следующий день выяснилось, что английский летческий шоколад содержал немалую дозу амфетамина. Отец близняшек, толстый аптекарь, прибежал к нам в ярости, забрал остаток себе на хранение, а потом прочел строгую лекцию о том, как опасны такие вещества, особенно для юных фризских девушек.
— Девочки всю ночь играли в бадминтон. Совсем не спали.
— Бадминтон? — удивленно спросила фрау.
Я объяснила ей:
— Да. Они вашим глазом играли в бадминтон. Но ведь они потом вернули его?
— Что? — изумилась она.
— Он не попортился? — спросила я и осмотрела ее глаза.
Я все еще была под действием наркотика. Так я и пошла в школу. И все знала, все могла и все делала. Но под вечер действие амфетамина наконец ослабло, сердцебиение улеглось, и я превратилась из хорохорящегося всезнайки в плачущего ребенка. Фрау Баум сидела со мной, а Хайка подносила мне воду в стакане. Аптекарь снова пришел к нам и дал мне успокаивающее, смешанное с молоком. Постепенно мне удалось заснуть.
Еще много дней я думала о своем лазании на крышу не иначе, как с ужасом — я ведь стояла на самой дымовой трубе! — и всегда опускала глаза, если мне случалось идти мимо освещенного окна, каждый вечер молилась перед глазами фрау. Я затыкала уши, чтоб не слышать рассказов, которые ходили по деревне и которые мне постоянно пыталась поведать Хайка-похаявшая-руку: мол, английский амур изменил фройляйн Осингхе с ее сестрой. Затем кто-то застукал его с дочкой сапожника в подвале недалеко от кладбища. А потом кто-то видел, как две подруги тащат его на взморье.
Он был единственным мужчиной в Бабьей деревне и наслаждался этим целых десять дней, пока в Норддорф не примчались по проселочной дороге двое нацистов «в штатском». Они вторглись в наш дом и заявили, что им нужно видеть «герра А.». Это были молодые офицеры, оказавшиеся на водоразделе армейской жизни: двое сельских парней, поставленных над никчемной деревушкой у самых границ, за которыми кончается власть канцлера; однако они горели желанием проявить себя где-нибудь в центре, что делало их крайне опасными. Как это нередко бывает у таких выскочек, мундир — от начищенных до блеска сапог до сияющих обшлагов, означал для них все. Они напоминали двух юных провинциалов, ищущих себе пару на маскараде, когда мерили шагами кухню своей землячки фрау Баум и ждали, пока опасный лидер Сопротивления, «герр А.», вылезет из своего логова. Хайка стояла в уголке, гордая за свою нарядную армию. Это она «заложила» меня? Но фуражки поползли вверх над бровями, когда они увидели, как я семеню по коридору: «герр А.» оказался одиннадцитилетней девчушкой. И все же они отвели меня в гостиную, велели фрау со всеми детьми убираться вон и заперлись там со мной. Часы в гостиной принялись отсчитывать оставшиеся мне секунды жизни, едва я примостилась на жестком скрипучем плетеном табурете.
— Тебе знакома эта куртка?
— Да.
— Откуда она у тебя?
— Я нашла ее у костра. На бе… на берегу.
— Что это за акцент? Ты откуда?
— Из Исландии.
— Ах, Исландия. И ты живешь у фрау Баум?
— Да. Папа в армии. Он тоже исландец. Он учился в Бад-Ландсбергском военном училище. По-моему, он сейчас в «СС».
— Правда? Какой молодец!
— А мама в услужении у доктора Кревальда в Любеке. Это друг Гимнеля.
— Гиммлера?
— Да, Генриха Гимнеля.
Допрашивающий обернулся к своему товарищу, который был явно выше него по чину, хотя сидел ниже: он расселся на мягком диване под фотографией герра Баума в коричневой куртке и глубокомысленно приглаживал свои усы. Допрашивающий рассмеялся, а высший чин заулыбался.
— Ха-ха-ха! Ты ведь хотела сказать: Генрих Гиммлер?
— Да. У него высокий пост, — ответила я.
— Да-да. Такой высокий, что все поют ему гимны. Ха-ха. Значит, она у доктора Кревальда служит? А зачем тебе понадобилась эта куртка? Куртка английского летчика? Куда ты ее отнесла?
— Я… я отдала ее сестрам-близняшкам из соседнего дома.
— Вот именно. А зачем?
— Затем… потому… что он им показался красивым. Он, ну, то есть летчик. Там в куртке была его фотокарточка.
— Ах вот как? А тебе он тоже показался красивым?
Я немного послушала тиканье часов.
— Да.
— Да? А почему? Отчего ты решила, что этот англичанин, этот английский паршивец — красивый?
Часы отсчитали четыре секунды.
— Отвечай! Почему он так тебе понравился?
Такой тон я потом часто буду слышать на своем жизненном пути: от свежеразведенного мужа или от только что брошенного любовника. Ведь у мужского музыкального инструмента так мало струн.
— Отвечай же! Отвечай, девчонка!
— Ну, он просто был такой… красивый.
— Да? Красивее немцев? Красивее немецких солдат?!
Юные дамы быстро осваивают искусство вранья.
— Нет.
— Вот и отлично. Тебе знакома девушка по имени Анна Тик?
Боже мой, ну конечно, это все она! Часы начали отмеривать время, оставшееся до казни.
— Да.
— Она утверждает, что ты помешала ей выдать англичанина. Это правда?
Лучше уж я сама подпишу свой смертный приговор…
— Да.
— Ты понимаешь, что это означает? Сколько тебе лет?
— Одиннадцать.
— Такая маленькая, а уже предательница и изменница родины!
Тут я сломалась и начала плакать.
— Лить слезы на допросах в Третьем рейхе запрещено! Это карается смертной казнью. Приказываю тебе немедленно прекратить!
Из-за дверей послышалось шарканье фрау Баум. Сквозь них донеслось умоляющее:
— Мой муж работает в военном министрестве в Берлине! Профессор доктор Гельмут Баум! Прошу вас!
Моя милая добрая фрау!
— Молчать!
Часы — два удара. Я — два всхлипа.
— Почему ты помешала фройляйн Тик рассказать правду об английском летчике?
— Я… я хотела, чтоб никто… никто не погиб.
— Не погиб?! Ты что, не понимаешь, что на войне люди вообще гибнут? Их посылают на смерть!
Я ощутила ледяной ствол пистолета на своем лбу. Это сопровождалось жутким и весьма своеобразным запахом стали — его мне до сих пор не удалось искоренить из своей памяти, хотя имена и лица уже начали стираться. Он нет-нет да вырвется из глубокого — по колено — сугроба забвения, словно неистребимый газ — этот сулящий гибель гитлеровский немецкий запах стали. Здесь требовался удачный ответ.
— Нет, — прохныкала я. — Я просто… исландка.
— Ах, исландка? Это… А какое положение вы занимаете в войне? — спросил он, немного отойдя от выбранного тона.
— Мы… мы… — я собралась ответить на вопрос по существу, но вдруг вспомнила, что у меня есть в запасе более удачный ответ, засучила правый рукав до самого локтя, сорвала пластырь с раны и с наигранной гордостью показала им вырезанную ножницами свастику.
— Ах вот оно как? Вот и отлично. А почему у тебя пластырь? Свастику не нужно заклеивать пластырем!
— Потому что там было… немножко крови.
— Кровь? Так пусть течет кровь!
Blut mu flieen[140]. Это было изречение самого громового божества. Но вместо того, чтобы всадить мне в лоб пулю, военный оттолкнул мою голову стволом, да так, что я упала с табурета.
— Встать!
Я неуклюже поднялась на ноги и дрожа встала посреди гостиной.
— Голову поднять!
Я попыталась встать прямо.
— Где теперь этот англичанин?
— Не… не знаю.
Он снова нацелил ствол на мой лоб.
— ГДЕ ОН?!
— Не зна…
Я услышала хлопок. Но это был не гром выстрела. Просто хлопок. Такой звук бывает, когда из мира вытаскивают затычку, и он сдувается, будто воздушный шарик. Вот такой хлопок.
— Скажи имя! Кто его прячет?
— Фройляйн… фройляйн Осингха.
— Фройляйн Осингха. Вот и отлично. Благодарим за сотрудничество. Хайль Гитлер!
Он щелкнул каблуками, быстро встал навытяжку и поднял правую руку вверх. Я щелкнула каблуками, быстро встала навытяжку и подняла вверх правую руку с кровавой свастикой и болтающимся пластырем.
— Хайль Гитлер!