Серп демонов и молот ведьм Шибаев Владимир
– Немедленно освободить аспиранта Година Михаила из-под пресса и молота. Немедленно отстать от него, приносящего посильную мощь Родине, и зачислить вечным почетным аспирантом, даже когда станет академиком, с сохранением аспирантских льгот, чая в буфете и… не знаю, – сформулировал Сидоров требования подлого контракта, чеканя фразы, как на высоком совещании. – Ваше слово.
– Утверждаю, – поставил устную подпись Антон. – Записать речь неизвестного лица решением протокола конференции. Достигшей колоссального запланированного результата. Господину Годину будет вручена медаль «За научные услуги». Давай бумагу, покаяние строптивого, – протянул Антон Антонович лапу к листочку.
– Вычеркните его из призывников, и бумага ваша, – сказал обозреватель, сложил вдвое листок и засунул в пиджак. – А это – ксерокопия, – сообщил он, глядя на медленно приближающихся пожарника и военкома.
– Свободу Михаилу Годину, в порядке исключений, – возвестил Антон и поднял, как памятник, руку. – Не позволим пачкать руки об нашу замечательную молодежь!
А обозреватель беспрепятственно покинул, подталкиваемый некоторыми взглядами, как оружейными дулами, сразу зажужжавшее ульем заведение.
– Ну теперь уж я скажу, – строго рыкнул Антон Антонович в микрофон. И вышел к шатучей фанерной трибунке. – Послушал вас, так уж не могу и сам теперь. Нет у вас позитива. Все ссоритесь. Прекратить! Сегодня мы отмечаем прекрасный день победы науки в единении с верой и правдой. Наука – вы, вера – вот он, правда – ну… ясно. И его, науки, наносмычку с божественным словом в целом. Только что мной осмотрена и… получена, можно сказать… честный человек, не отопрется… письмограмма ученого столетия Триклятова, открывшего в только что проведенных новейших исследованиях следы явного Божественного провидения. Как говорится в Писании, все на круги наши. Порядок, учет. Отчет, проверка выполнения поручений. Господину Триклятову от имени нашего Управления поручено было проверить ошибочность его гипотезы, и сегодня я собственноручно прочитал записку аскета-ученого: Он – с нами. Ну, не ученый этот мелкий, конечно. В целом, в опознании осознания Дара Всевышнего. Ну это уже ясно, проехали. Теперь так. Конечно, господа ученые, никуда мы вас, тружеников линейки и карандаша, не попросим из вашего научного здания. Ну кто ж у нас на науку замахивается.
Скатецкий бешено зааплодировал, и зал овацией поддержал его.
– Конечно, все мы нашей великой Церкви вернем, что ей положено, – и Антон Антонович поклонился иерарху, а Гаврилл ответил ему милостивой улыбкой и весьма одобрительно кивнул. – И конечно, мы попросим иерархов освятить научный отчет, который в такой научной дискуссии рожался. Как и планировали. План, господа, убейся, ночь не спи… пусть супруги обождут… сначала самолеты без девушек… убейся, надо выполнять. Как говорится, на… соседа надейся, а сам не плошай.
Сбоку выбежал попик, ассистент иерарха, поднял с трудом научный фолиант, укрепил на столик и стал щеткой сбрызгивать его.
– И конечно, выступим от имени с инициативкой, – загадочно улыбнувшись, сказал Антон Антонович. – И от симпозиума и Всея Руси поддержим новый национальный проектик. Есть среди присутствующих и некоторые из инициаторов его, – тихо и победительно утвердил он. – Проект «Братание». Не путать с Британью. В человечьем святом виде. Смысле. Что планируется, оформляется и кладется сейчас на бумагу. Возможно, если рассмотрится по существу, объявлено будет сначала как эксперимент в отдельно взятом поселке, улусе, области или регионе – Братание. Технический смысл – чтобы все стали постепенно братья под Оком Всевидящим. Поезда из южных районов двинутся брататься с северными землями, часть земель этих северных полей самосвалами или чем – пробегом под стягами и штандартами – отправлены кубометры, кубокилометры будут брататься с горными хребтами и перевалами. Так. Механизатор братайся с трактором-сеялкой, а рыболов на сейнере кланяйся рыбе в верности и бросай в море венок из рыбьего корма. Реки Сибири частично образцово отступают и братаются с пустянями Азии, а пустыни приходят взаимно на широкие хвойные просторы. Таджик везет братский обмен якуту – пожить и развести в северах устойчивую к пургам сахарную лозу. Не путать с певцом. Это уж ваша научная работа, как говорится, не гони пургу. Шаман отправится в ферганские земли приучать к суши, там, хамсу и повадкам нерестящихся лососей. И так, и так – и все в расширение! В соответствии с наполнением программ руководителями разных звеньев, – зачастил Антон Антонович, возбуждаясь, – малый наноинтерес отдельного личностного индивида совпадает с конструктивной созидательной концепцией интернационального объединенного в позыв экстремального большинства. Предвыборное воплощение структурных перестроек борьбы с инфляционными и местническим ожиданиями, внедрение оптимизационных дирекций, частно-государственных концертов… концернов… по жгучим вопросам межбанковских гарантий халатностей и мелких трат, сдвигает поле хозяйственной инерционности на антизатратный, действенный и инновационно-внедренческий императив. Шире слой мелко-средне-крупного внебюджетного проектирования, за достойную старость отживших хозяйствующих механизмов. Вперед под стягами инновационной веры и надежды, любви и единения. К прорывам братания! Вот, примерно, так, – довольный, закончил он, и публика в очумении заколотила в ладони.
И тут стремительно, как выплюнутые, распахнулись вдруг двустворчатые, ведущие в конференционную залу, тяжкие, старого дуба двери.
Но прежде чем рассмотреть последних на этот день посетителей высокого научного сборища, на секунду все же еще глянем на господина мачо, выставившего локти и уткнувшегося лицом в спину ерзающего и дергающего лопатками сидящего впереди какого-то околонаучного лица. Мысль пока не забродила в костном чане Моргатого, но он был потрясен, и если бы чан его был из металла, то и ошеломлен, а если бы покрывало ему верхушку сейчас сомбреро – точно слетело бы вмиг от знойно трясущего его чувства.
«Ведь надо же, – повторял себе, заучивая, как молитву, Эдик, – есть у этих, у мандрита, у злобного зануды Иванова этого Петрова, и даже у человека Антона Антоновича, – к которому готов был припасть мачо с криком “Се Человек!”, – есть у них главный. Неважно, как его кликать в молитвах или компьютерной кнопкой – Главный, Старик или Ответственное лицо. Или Создатель ихнего всего крупного шмона. Но перед даже не лицом его, а видением или призраком перестают щелкать, как щеглы, языками доктора любых наук, скучиваться в послушные стада военруки и пожарные главари, а прочая шантрапа – аспирантики, наглые обозревашки и их новые и старые вялые девки, и даже могучие телемагнаты, северные реки и заброшенные дородные низины – все получат по мозгам, окажутся на цепочке и сойдут на нет. Вот какой силы держись!» – приказал Эдьке один из его нутряных инстинктов, заведующий выживанием и потреблением. И Эдька отпрянул от тщедушной вертлявой впереди спины, шуранул в нее локтем и мокрыми от восторга глазами, которыми покорил немало припадочных дур, поглядел окрест.
И увидел стремительно врывающуюся в зал процессию. Сбоку следовали, легко переставляя качанные до неузнаваемости ноги, два лба в белых пузырящихся рубахах и реющих от движения галстуках – скорее всего, охрана. В руках одного и другого было по фрагменту видимо вышибленного институтского турникета, они тихонько водили ими в воздухе и отпугивали жмущихся и не решающихся напасть военрука и пожарного. Один вежливо орал: «Поберегись, без паники, семейная разборка.
Спокойно…», – а другой вежливо повторял: «Совет да любовь, совет да…» Процессию замыкал плетущийся, сытно и нервно разевающий розовую пасть, водящий наглой бородкой и зыркающий черными цыганскими глазками человек из вертепа «Воньзавод» Акын-ху.
Возглавляла же ледокольную группу пришедших пестрым попугаем разряженная дамочка, размахивающая сверкающими браслетами на запястьях и орущая:
– Где эта гнилая селедка! В какую щель забралась склизкая шпрота. А ну дайте подержать за жабры этого ската, этого пудреного головастика… Ах, вот ты где! – в сумасшедшем веселье воскликнула, на мгновенье замерев, злобная эриния и бросилась к Антону Антоновичу, побледневшему и закрывшему щеки ладонями.
– Лизель, – тихо молвил он, – что за балаган?
– А ну-ка дайте, господа… пустите… я посчитаю тебе плавнички. Ты у меня помечешь икру, я сдую тебе, изверг, пузырь. Будешь плакать вверх брюхом! – бесилась дамочка, пытаясь достать ногтями до дергающегося рапиристом за кафедрой первого заместителя второго помощника.
– Лизель, – отчаянно сопротивлялся проводник братания, – что за афронт, что за общественный демарш? Сколько можно не держать себя в раме?
– А кто? – завопила Елизавета Петровна. – Кто закрыл в моем будуаре… в моем ванном джакузьем кипящем уголке мою Маняню, сладулечку песика. Мою болоночку, несчастную малышку без мамы, сиротульку. Он, морской гад, акула-садист без плавников, мидия тушеная. Мою болоночку… замкнул в пахучей тюрьме. Чтобы та с копыт… свихнулась в адских пузырях. У тебя душа есть, трепанг махровый!
– Измеряем, – пробормотал Антон и пошел в наступление. – Это твоя… твоя тварь нечистая. Что за параграф поведения! Почему такой гадкий циркуляр, Лизель! Эта тварь описала мне тезисы, мне… описала наскозь, как всегда это делает… важнейшие тезисы к завтрашнему… Я ее…
– Ая! – весело, повернувшись к залу, всплеснула руками эриния. – А я, – оборотившись к оппоненту, тихо прошипела валькирия, – твою кошечку… тварь бесхвостую…
– Муру! – в ужасе закрыл бледное лицо ответработник. – Муроньку!
– Ее! Бросила ее на растерзание похотливому коту.
– Кому?! – взвинтился Антон Антонович до потолка научных сфер.
– Коту! Соседскому огромному скоту…
– Какому… соседскому, – полуобморочно пролепетал Антон. – Какому… Боже!
– Тому самому. Коту твоего соседа. В соседском поместье коту. Катькиного мужа. Пусть он ее, щипаную гадину… Поучит жизни. Жизни! Нассали ему в душу, видите ли.
Антон начал валиться навзничь, и лишь руки военрука и пожарного не дали ему пасть. А озверевшая львица, метнув кругом отчаянный взгляд, схватила, еле подняв, увесистый фолиант научного отчета.
– Лизавета Петровна, – сладко соскабрезничал Акын-ху, сыто лыбясь. – Не надо бы… чернокнижники, мудрость веков алхимии…
– Ты еще! – плюнулась Лизель. – Кликуша сатаны… – И грохнула книгой за кафедру, в упирающегося в чужие локти супруга.
– Изыди! Сатана, изыди! – вдруг поднял застывший рядом и бледный иерарх ручицы и замахал на грешницу.
– А ты, подрясник, – нагло выставила Лизель сапожок цветной кожи и коленку, – сы-май свои хламиды… монады. И поглядим еще, чего ты стоишь рядом с породистой дамой.
– Исчадие! – снова взялся тот за свое.
– Господин ахримандрит, – жалким голосом умирающего от икоты пролепетал Антон, – жена… единоверная… попутал… не судите…
И дама вновь обратила к муженьку пылающий горячей пылью взор.
– Частник в томате. Филе кальмара в кляре. Уж котик ей сделает… предложение. Мою болоночку! Исчадие!
И, резко развернув, вывела всю процессию из научного ареопага вон.
Тут после воцарившегося ненадолго глухого шума вновь сухим осадком опала тишина. А в господина мачо влезла наконец вторая за этот день мысль, и мачо в ожесточении поднялся с места. Предательница утех и изменница содержания, оскорбительница основ и попрательница морали «я тебе, ты мне», сладко воняющий новый ассистент ее фокусов из художественного бедлама и вся эта картинка затмили пеленой высокой страсти всю головизну Моргатого. «Сейчас или никогда», – высеялась мысль на толстую навозную почву мозга. «Сейчас», – ответил орган.
Тут, конечно, можно спросить, почему решительные и удачливые люди выбирают для своих побед тот или иной миг. Никто не смыслит. Узнайте у обычного крупного варана, для чего в эту, а не в другую секунду он выметнул на зазевавшуюся птичку или лягушку свой прекрасный огромный язык. Поинтересуйтесь у льва, отчего бегающий вокруг насыщающегося добычей царя зверей и зыркающий острыми глазками шакал найдет прогалину во времени и тяпнет и утянет безнаказанно кусок царской поживы, а лев только глянет на него уже почти сонно и зевнет нервически окровавленной пастью. Откуда речные ястребы, еще не увидев плещущуюся рыбу, уже бросаются стремглав к текучей глади именно в точке нужного опережения, предощущения и азарта. Простым созданиям, сделанным не подстерегать и победительно лыбить пасть, тем, кому назначено плескаться жертвой, летать неудачником или красться в пустую темноту, – им никогда не почуять ноздрями, кожей или душой миг успеха. Это – за кадром жизни. Впрочем, иногда вообще не понять, что настоящему мачо ударит в голову. И Моргатый выскочил к конторке. И закричал:
– Это они! Эти нелюди и богохульцы, последние сатаны и первые священники адского огня – они отняли прекрасную Лизавету у честных людей и сместили ей голову, – Моргатый был в ударе, и его окружили иерарх, депутат и чиновник и вперились. – Задумали эту богомерзкое грязную инсинуции – разрушить последний рай, открытый в недалеком селе. Сгубят наши душеньки слабкие. Вынут и подстелят из них инстеляцию, чтобы злокозненно на ней козлято прыгать и рогато блеять. Блудники – окрутили, скрестили черными глазишками святую даму, принадлежность порядочного поместья. Не дадимся святой ридной русью! Понастроят пепелищ – сказали, изорвут хоругви и изрубят ценную во всем мире иконопись. Гиены, будут заниматься своим перморфизмом на дорожке возле великого лаза, хода к отцу и сыну и ихнему духу. Прочь, прочь, изыди! – стал забываться Моргатый, кружась и плюя себе и столпившимся на штаны и брюки. – Прочь…
Однако крепки наши кадры в непройденных, неизмеренных циркулярами ситуациях. Антон Антонович, уже оживший и наливающийся откуда-то, из госрезервов вынутой силой, взял, однако, себя в свои руки, чуть пахнущие кошачьим розовым язычком, и возвестил в микрофон:
– Конференция-совещание по Триклятому завершилась. К новым проектам свершений, господа! – а упавшему практически в обморок Моргатому посоветовал: – Вас попрошу остаться, неизвестный полезный товарищ.
В квартире капитана первого ранга в отставке Никиты Никитича Хайченко за квадратным кухонным, будто салагами первогодками до блеска выдраенным столом восседали четверо. Посреди глянцевой доски сиротливо кособочилась начатая бутылка водки, да в тарелке блокадными пайками топорщились кубики бородинского хлеба, и пара соленых огурцов кругляшками нарезки прикрывала срамную наготу ободранных боков вяленной в детстве воблочки.
В кухне почти царила тишина, редкие реплики сидящих казались хлопками петард, и Альбина Хайченко испуганно оглядывала до спартанского изнеможения вычищенные углы – мойку, посудный шкафик и отшлифованную эмаль холодильника – но никто со стороны не вглядывался в чуть употребляющих; обычно вылезавшие при шумном застолье и усаживающиеся в уголках барабашки и домовые, а также случайные мелкие зажигатели зажигалок, чиркуны спичек и маломерные двигуны блюдец и бряцатели закатившихся монет – те, что всегда с удовольствием глазели на чужие возлияния, то есть мелкая дружелюбная нечисть – все попрятались и скрылись в щелях, не дождавшись веселья.
– Пойду я одна, а ну вас всех на… – сообщила Альбинка и зло зажалась. Все эти выдумывали глупое и пустое. – Девка моя точно у них сидит, душой чувствую распростертой, с Ахункой гипнозным и подзаборной братией, погибает. Отцу звонила, так в музее нет, у благоверного бывшего и в помине – отца помойного. Одни… инсультные бабки, не могут двух слов подвязать, карги. Ее туда почему тянет – мы скучные.
– Мы не скучные, – возразил слесарь, рассматривая, будто впервые увидел крест на своей могиле, разводной ключ. – У нас четыре вызова не обслужено, твой – пятый.
– Я тебя не зазывала, – обиделась хозяйка. – Сам приперся. Привык уже к чистой самобранке скатерти-простынке, конь македонский.
– Вызовы погодят, не затоплются, поди, – задумался слесарь. – Тебе, Альбина Никитична, все одно переться в чертову парилку без сопровождающих ее лиц несподручно. Надо хоть какой струмент иметь – разводной, гайковерт, может, краны латунь несломленные. А то что у тебя за вид, женщина без определенного места.
– Собака! – назначила Альбина близкого знакомого. – Вид мой ему не показался. Собака, на сене улегся и воет. Как за места трогать – так определенно женщина, вся ряшка вспотеет от улыбок, а как…
– Не плюйтесь вы взаимно, – остановила спорящих сотрудница отдела писем Фирка. – Как и решили, Альбиночка, вдвоем туда сейчас потянемся и всю эту кодлу разбомбим. Ты что, зря убиралась! И я так могу, если очень захочу. И стирать могу.
– Очень красиво все вымытое, Альбина Никитична, – решил подлизаться слесарь. – Выскобленное до шкуры. И правильно говоришь, придет дочка в совсем другую хорому, поглядит – не четырехкомнатная площадь, а космический полигон отрасли, встречай хоть Юрия Алексеича пирогами, царствие ему небесное.
– Какого Алексеича? – пробурчал сидевший скособочившись в своем знаменитом плаще и до этого угрюмо думавший вохр Горбыш. – Царевича?
– Космического Гагарина в водоотталкивающих скафандрах, которые без протечек, – пояснил слесарь. – Начистила не зря. Дочка скажет: мамаша, вы неотразимая женщина. От вас чистота кругом отходит и прет. И свет сквозит, как от неподбитого фонаря. Остаюсь здесь коротать юность, чтобы потом спокойно отыскать половину.
– Чего половину? – опять вскинулся погруженный в фонтан мыслей вохр.
– Вам, Горбыш, не понять, – фыркнула Фирка. – Вам обе половины подавай сразу. И в баню с вами поезжай на задворках скособоченного сруба с дощатым туалетом. А чтобы девушкам цветы подарить или вечером помочь корреспонденцию разобрать, или еще какое кино, – так всегда мотоциклетка барахлит.
– Девушкам половина нужна – задумчиво закончил слесарь. – Это нам целиком подавай, прошедшим воду и медные трубы с кранами. Найдет твоя девчушка, Альбина Никитична, себе хорошего половину – ученика слесаря или башковитого молодого фрезеровщика с училища ФЗУ… С колледжа… А то, глядишь, краснодеревщика-реставратора категории, всю жизнь, как лакированная, проваляется с пирожным. То-то жизнь!
– Да пошли вы все, сказки матери плести-на, – возмутилась хозяйка. – У меня беда, а им пирожные в постель подавай.
– Я тебя одну не пущу биться, – твердо заявила Фирка, сурово нахмурившись. – Как решили, вместе. Ты мать, я не мать, но мы обе теперь не разлей ледяная вода. Ты от мужа пострадавшая девушка, я – от твоего обозревателя-любовника ошпарилась. Мы теперь боевой катамаран вооруженных ниже ватерлинии женских сил.
– Чертеж нужен. План, – сник несколько слесарь. – Ежели бы наши слесаря умели чертеж читать, им и в европах цены не было. План. Какой у них где задний проход. А то по фейсконтролю врежут, и будешь зубы медные по утрам разводным вкручивать.
– Ну-ка плесни на донце, обнови, – велел Горбыш Фирке, указывая на свою рюмку. – А то план не склеивается.
И в ту же секунду в квартире зашелестел зубоврачебной дрелью противный зудящий входной звонок. Через пару минут хозяйка вернулась в кухню, а вслед за ней появился на пороге нерешительный неизвестный господин. Правда, господином он назван оказался условно, ибо был это не кто иной, как замаскированный двухдневной щетиной космический болтостроитель Ашипкин собственной невзрачной персоной, о невзрачности которой, может быть, говорили еще революционные вожди.
– Вот, – представила появившегося хозяйка. – Этот заявился, гусь. Клянется печенкой, скоро здесь появится Алексей Павлович Сидоров, и все проблемы решатся сами собой. А пущу я его на порог, твоего Сидорова! – вдруг вспеснула руками Альбина, и злые слезы пронзили ее щеки. – Или спущу на него… вот этих псов, – и она невнятно, голым локтем ткнула на слесаря и вохра. – У нас проблемы.
Тут прибывший Ашипкин откуда-то из-под кургузой курточки вытянул две банки красивых рыбных консервов – частик и ледяная в томате, и установил, явно тушуясь, на стол:
– Мне бы Алексея Павловича чуть обождать.
– Ты, Альбина Никитична, на этого не кричи… те. Он, может, и хороший человек, – заметил слесарь, разглядывая консервы. – Вы какой профессией владеете? Не слесарь?
– Инженер был по космическому болтостроению. Запускал изделия. Но надышался гептилов, комиссовали. Однако не слесарил, недоучился. Извиняюсь. Своими руками ничего, кроме… Так, с немецкого словаря поворошить или… на раскладушке ночую. По металлам руками не могу. Вот даже завинтку металлическую плохо скручиваю, – и новенький установил на стол четвертинку с серебристо сияющей головой.
– То-то вижу, ваш образ нам чуть мерещится. Пускай что ли сядет человек, неудобно, – посетовал Горбыш. – Подвинься, Фира, на стуле, пусть гражданин с дороги пять минут отдохнет. Видно, запарился… На раскладушках ночами – никогда сон хороший не проснется. Это уж проходили со школы, будь она… А что руками по металлу не получается, это не всем бог дал. Вон слесарь, – и Горбыш ткнул в соседа, – тот на спор может всю женщину разводным раздеть, включая отмычку бюстгалтеров. И не повредит. Или отверткой копейку с пола поднимает за секунду.
– Мы не пьем, – неприязненно Фирка отодвинула «четверть». – Сам подвинься, раскормил задницу в мотоциклетке, думаешь, все такие худые?! Мы не пьем, у нас бабка Дуня дала средство против пьянки. И мы завязали… узлом, редко развязываем. Не за что пить.
Но все-таки гостя усадили между слесарем и вохром, сдвинув два стула. И открыли подходящим ключем прячущиеся в томате деликатесы.
– Личность мне ваша чуть знакомая, – сообщил последнему прибывшему вохр. – Не пересекались ли тут на днях на маршрутах доставки адмиральских возле другого адреса? Я еще на мотоциклетке к Груне подъехал сбоку из переулка.
– Что-то и ваша личность мне мерещится, – мирно согласился господин Ашипкин. – Но у вас больно вид представительный, немудрено спутать с каким другим образом. С большого парада строем или награждением членов донского войска. На днях только видел по ящику.
– Это да, – степенно согласился вохр.
– Откуда такая рыбка вестимо? – вежливо справился, чтобы не начинать при чужом свои проблемы, слесарь, тыча вилкой в рыбный бок.
Но пришелец в ответ на простой вопрос понес такую хреномуть, что сидевшие взялись переглядываться.
– Семь раз стреляли, два повторно, один контрольный, – тихо прошептал Ашипкин, пуча глаза и пихая локтями соседей. – Банки спасли. Достаю списанные с советского времени на космических станциях и базах, и жесть крепка, и руки наши цепки. Старые не пучит, рыба заложена еще та – преодолевала неканцерогенные воды. Лежишь на раскладухе, поставил банки вместо пиявок, и в ус не дуй.
– А кто этот… – в ужасе поинтересовался Горбыш. – Стреляли, что ли, в тебя?
– Точно не разобрал, – сознался Ашипкин. – В упор прострелили. Духи горские подбирались, одна жидовка отравленным взглядом колола, две профурсетки снизу доверху пытались, как сэндвич английский, удушить, клофелина полведра вылили через клизму… Еще богемный юноша… балетный, на вредных пуантах… и других не перечесть. Но Ашипкину клофелин, что коту валерьяна. Все хотят у Ашипкина про болты выболтать, как я скрепил так, что до сих пор никто раскрепить не может. Шварцнигера-двойника с Власовым вторым вызывали, тужатся, скафандры грудью рвут, как тузик пуфик, а все одно – пустое. Ашипкин знает – шаг влево-вправо, и космос рухнет, не останется от него ни пыли, ни колеи – одни души во льду будут барражировать, ища парные. Чтобы секреты было от кого таить. Так сделано, – прошептал он, – устроено так.
Человек-сволочь, хочет похорошеть, а ему раз, сверху, и по носу. Не выворачивайся. Человек носит девять месяцев секрет… болта – а у него, хлоп! Оступился – вывих мозга. Гражданин приходит сдаваться властям – заберите, ради христа, на нары, не могу на раскладной койке больше стереосны глядеть, а властям и плевать – завтра, говорят, неровен час, конец света – упадет звезда Альтаир на нашу низменность и прихлопнет с целью осуществить записанное в скрижалях. А ты лезешь на нары, дефицитные места позоришь. Иди, говорят, калужский мечтатель, изобретай план нового болта, чтобы их звезду паскудную к Господским конюшням прикрепить, где он белых коней держит. Сказано: и был убит зверь, сидящий на белом коне в одежде, обагренной кровью. И лжепророк с ними! Вот. А вы чего рыбой моей заинтересовались, обычная рыба, мелкая.
– Ты, дядя, нас не пужай, – отшатнулся слесарь. – Мы с закалкой еще с ПТУ. Один раз пролило кипяток, так по колено у одних бедолаг ходили. И без болтов, босиком.
– Да я что, – сник Ашипкин. – Мне бы Алексей Палычу долг вернуть.
– А-а, – понял вохр. – Ну и иди. А у нас свои дела, не разгребешь. Вон плащ об угол в электричке порвал. Какая-то сволочь липовым протезом нарочно наступила. Так, бабоньки, план такой.
Но застрекотал вдруг в глубинной комнате телефонный аппарат, и Альбинка, как грудью на амбразуру, бросилась туда. Все молча уставились на дурного посетителя, жующего корку черного хлеба. Вернулась она белее белого коня с растрепанной гривой, которой продолжала мотать и сейчас.
– Дочка прозвонилась на секунду по случайному телефону. Молится о помощи. Плачет, – крикнула Альбина почему-то в лицо новичку. – Телефон временно сперла у который СССР рвет бумажную. Не могу больше ждать – идите, рыдает, спасайте какого-то Мишу срочно, друга по райским яблокам. Совсем сбрендила. Ученого мальчика. А то ему барабашки мозг открутят. Кто это – Миша?! – в ужасе спросила мать. – У нее же этот… диплодок… постоянный Ахуйкын.
Пронзительно и нагло, прямо как бомба посреди качающейся по телевизору толпы в Пешаваре, раздался еще один звонок, и вохр Горбыш вальяжно и неспешно вытянул из кожаного пальто страшно матерящийся детским гнусавым голоском в виде вызывного сигнала мобильник, выданный недавно Горбышу под расписку начальником кадров.
– Але! – важно сообщил вохр в трубку. – Слушаем. Кто? Моргатый? Чего? Не соединяют нарочно. Срочно сообщить кадровому начальнику или… Черепу… По важному делу газетной необходимости? Я на мотке. Ну… Миша? Какая Миша… Вот те на… Святой отец?
Потом отнял от ушей трубку и обреченно сказал:
– Вот те и Миша. Этот сидит со святыми отцами, кагор ради газеты глушит. Рай расчерчивают. Беги, говорит, по команде доложи, чтобы ждали сенсаций. Щас, побежал Горбыш другим щавеля за щеку дожить. Вот он и Миша в сосновом бору, в подвале научного каземата. Так, план! Слушайте все, говорит радиоточка советского союза… Вы, бабоньки, никуда вы не в клоаку, это мы со слесарем сладим, а тикайте-ка… по-бабьи… Типа, а ну-ка девушки… А ну-ка, вышли. Вышли в комнату свиданий. А вы, гражданин, чайку пока сами выпейте… после контрольного выстрела-то.
Через десять минут четверо заговорщиков опять появились на кухне, и хозяйка сказала Ашипкину твердо:
– Сиди здесь пока. На связи. Останешься на телефоне за барышню-коммутатор. Жди отца-обозревателя, мы скоро будем. По закладкам не шастай – денег дома нет ни полушки, все на стиральный порошок сволочной протратила.
И четверка испарилась, щелкнув входной дверью, а господин Ашипкин на секунду впал в прострацию, откинувшись на стуле и заложив руки за головенку. Две слезы, пахнущие осетром, окропили его щеки, и он вперился в природу за окном.
Впрочем, природа никоим образом не споспешествовала предприятию заговорщиков. Ветер выдувал у вцепившейся сзади в мотоводителя Фирки все тепло с шеи и щек, она прильнула к кожаной его спине, зажмурилась и так мчалась, ощущая, будто дьявол несет ее, страшно урча и грассируя рокотом баса, куда-то в неведомую дикую даль, чтобы читать и читать ей там потайные письма свои с плохими словами. Да и Альбиночке Хайченко было не сладко. Она зарылась в предусмотрительно прихваченную из дома старую зимнюю шинель отца, еще подполковничью, и забилась в низкий шалаш мотоциклетной коляски, где пахло морем, солдатским потом, змеящиеся ветры срывались с рокочущих волн, свистело немного в ушах, Альбинка жадно вдыхала шинель, пытаясь поймать материны духи, а потом разрыдалась, вытирая слезы и губы о грубую шерсть.
Когда мотоколяска наконец сбросила ход и вовсе встала, Фирка, не отпуская сжатого в объятия водителя, сунулась сзади носом в его шею и прошептала:
– Ладно, буян. Поедем к тебе скоро в хату, баньку топить. Согласна. – И коляска укатила.
Так попали две женщины в научную обитель. Возле пропускника с выломанным турникетом они были обласканы дежурной теткой, хорошо знавшей свое дело. Та пощелкала по служебным клавишам и просипела морской сиреной:
– Алик, тут к тебе до подвала две. За рыбкой. Дама виней и дама крест. Жди в своем подполе, спускаю, – и быстренько объяснила, как попасть к нижним холодильникам в бывшее бомбоубежище, где сталинские соколы в свое время ковали открытия и где теперь кончается институт Земли и начинается институт подземелья. Алик открыл перед вертящимися посетительницами тяжелую дверь и оглядел их такими же глазами.
– Икра берете? – спросил. – Красный свежий. Или пробоваете.
– Там видно будет, – игриво вращаясь перед бусурманом, пропела фальшивая Фирка. Фальшивка Алику понравилась.
– Ну, ходи, – пригласил он дамочек. – Оптом даете… берете или розниц? – пошутил.
– Ты хозяйство покажи, кефаль-кету-кижуч, ледяную рыбу, – бравурно возмутилась Фирка, стреляя в бусурмана глазами сразу с двух стволов. Этих подпольщиков она представляла по редакционным письмам и некоторым южным хинкальным и знала, где прячут они свои чувства.
– Ну показывай свою империю запахов, тут у тебя, небось, на сто рублей не набьется.
– У кто, у мена? – возмутился хозяин подпольных морских угодий. – У мена тут на тыщу таких баб как ты каждый день. Вон, сматри, один осетра лижит двадцать рожа халадильник, свижайший. Пробивать будищ?
Фирка просунула ладонь назад и помахала подруге: отстань и оглядись. Все случилось мгновенно. Альбиночка, слушая горячее воркование содержателя рыбного кладбища в открытом и объемистом холодильном помещении, бросилась вбок, пробежалась в легких неслышных сапожках по короткому коридорчику и сунулась в одну и другую дверку, закрытую торчащим ключем. В комнатке размером с аквариум для мальков за детским столиком сидел белый с красными рыбьими глазами Миша Годин и задумчиво чертил трясущейся ручкой на листках научные каракули.
– Выходи, – страшным шепотом заорала Альбинка.
– Зачем? – поднял глаза идиот. – Я работаю.
Тогда Альбинка вскочила в комнатку, дала аспиранту затрещину и, опрокинув столик и схватив дурака в груду, выскочила с ним в коридорчик. В дальнем отсеке подпольщик, видно, взялся щупать Фиркин даже не лифчик, а целый лиф. Стрелой пронеслась военморская дочь по фарватеру и, выпихивая заучившегося через входную тяжелую дверь, прошипела на его растерянное «А куда идти?» – «Быстро на базу. На подлодку в музей». И, натянув со всей силы, задвинула входную дверь. А затем запела вульгарное и любимое, направляясь к подруге: «Сердце красавицы… склонно… как ветер мая…»
Высунулся несколько растрепанный и зло улыбающийся кинжалами зубов Алик, и выглянула из рыбьего кладбища Фирка, заправляя кофту под юбку, и пропела:
– Ты хоть, джигит, сначала девкам по бутерброду красной намажь, чтоб губки слаще были. А то всю помаду содрал. Уж паюсной с тебя не требуем.
– А зделаим! – весело крикнул подпольщик и широким жестом пригласил Альбиночку осмотреть свои богатства. – Вот, ходи девочка, там углу краба банке сидит, бири сибе какой сможишь. Что Алик, в рыбе не знаит?
Альбиночка подошла к Фирке и шепотом сообщила: «Да». Та сделала круглые глаза:
– Дверь там прикрыла?
– Да… Нет, – в ужасе Альбиночка вспомнила, что осталась в ажиотаже распахнутой дверь в камеру-обскуру ученого Миши.
Тетки в ужасе бросились к замыкавшей ледяную камеру стальной крутящейся махине. Но было поздно. На их глазах, на расстоянии в полруки и в пол-ладони дверь мягко въехала в проем, и пространство замкнулось. За дверью, плохо слышимый, бесновался Алик, как было видно в круглое смотровое отверстие, танцующий непонятными пируэтами помесь джиги, джема и вальса, и орал:
– Алика надули! Будешь ледяные рибы, я тебе мерзлую трахат буду. Кукушьки, сазан вашу мат. Я тебе сиска место мороженой сосат буду. Алика надули, мальчика зяли. Алик сто лет на риба сидит… Алик сам кого хатиш надуит!
И наступила тишина.
– Тут скамеечка, – вяло сказала Фирка. – Давай сядем рядом, теплее. Холодно тут, как в пустой проруби.
Они уселись на скамеечку и прижались боками.
– Шинель забыла в коляске, – посетовала дочь военмора.
– Давай разговаривать, – сообщила Фирка, – а то быстро сдохнем.
– Давай по очереди… разговаривать, – застучала зубами Альбинка. – Так о чем разговаривать? Ладно вот… Расскажу тебе, чтобы ты знала. Я, получается, зря за мужа вышла замуж. Он хороший, только не мой. Ну понимаешь? Не немой, чтоб не разговаривать и вечерами молчать. А – не мой, другой бабы какой-то. Это, знаешь, Фирка, – как ступка и пестик, как корабль и причал… Или как голова и шляпа. Если ты веселая игривая лодка, ялик, любишь в солнечный день мчаться на волнах по серебристой игрушечной воде, любишь плясать до упаду под военно-морской оркестр на берегу возле пахучего кафе на волнах выпитого бокала вина, и если обожаешь, когда твои надутые по ветру паруса оглядывают проходящие яхты и сигналят прогулочные катера, – тебе неуютно возле огромного линейного корабля, или парома, до борта которого не дотянуться, и даже и тянуться нечего.
Я всю жизнь была веселая фетровая шляпка с перьями, которая пыталась влезть на упрямую голову классной строгой дамы, любительницы карцера и органного молота. Сидела деревянной дурой возле этих труб, уносящих тебя якобы в небо, и думала, как бы мне от этих ангелов отвалить в свой роскошный садик и полить свой скромный пестрый цветничок. И поливала слезами.
Только несколько раз мы были не кошка с собакой, а медведь с кадкой меда. Знаешь, Фирка, однажды это было, помню… Заплыли с ним на лодке в грот, под Гурзуфом, когда капитан нас на радостях пристроил в военный санаторий. Отплыли далеко, увидели светящуюся щель, и он подрулил туда. Маленький грот, где от солнца снаружи отломились осколки, залезли к нам и поселились в воде, играя, как стремительные серебристые рыбки. Рябь, дно невозможно было разглядеть в сияющей пестроте бегающей воды. Знаешь… Долго целовались, а потом я сказала:
– Если сейчас брошусь в воду, то буду такая же искринка, растворюсь в этой пестрой морской суете, ты поглядишь и не увидишь меня среди других. И скоро, скоро забудешь.
Потом я прыгнула в воду и поплыла. Но он, этот муж, тоже сиганул за мной, обнял и, держась за край лодки рукой, сказал:
– Вот и нашел среди всех других свою искорку, свою волну и свою золотую рыбку.
– Золотую рабу, – засмеялась я в ответ и обняла его за шею. А он плюхнулся с головой в воду и вынырнул, отдуваясь, как тюлень.
Вот через год и родилась из этой пены Эльвирка. Один всего раз… или два… я оказалась нужной шляпой.
Фирка нежно рассмеялась и еще сильнее притиснулась к подруге:
– Да не стучи ты зубами. Холодно, ну и черт с ним. Скоро откроет, гад. А я, Альбинка, знаешь, всю жизнь и правда простучала зубами. Холодно без любимого мужика. Так, бродят какие-то головы, пестики, предлагают временный причал. Всем нравится крупная правильная задница, но не устраивают хлопоты вокруг нее. Всю жизнь прохлопала зубами, как голодная акула.
– Да какая же ты акула, – возмутилась дочь военмора. – Ты дельфин, одинокая дельфиниха, плывущая без стада по простору.
– Дельфи-ин, – согласилась Фирка. – Ты не обижайся, но скажу тебе правду. Было у нас все это с Сидоровым всего несколько раз. Так, от случая к случаю. Но один раз, и правду, запомнила. Очень мне было хорошо. Не обижайся. Не в постели, нет, не в ресторане и не в шумной пьяной компашке, где всем все равно, кто с кем. Мы ходили на концерт органиста, он взял билеты и пригласил.
– Это я отказалась, – печально вспомнила Альбина. – Уже на закате нашей…
– Да… Что на мне тогда было нацеплено такое, сейчас вспомню. Какое-то черное шелковое платье с вышитой серебром рысью на боку до самого низа.
– Авторское?
– Точно, авторское. До этого три месяца сидела не разгибаясь с письмами, и по выходным. Огребла премию и у какой-то фифы со скидкой купила два раза надеванное. Та была в нем, как спичка в коробке. Боже, Альбинка, какая же я была красивая в тот вечер. Все смотрели на меня и на Сидорова, и старые драные коты, влезшие во фраки, и модные битники в вязаных ручных джемперах и двухсотдолларовых тапках. Все смотрели на нас и говорили тихо: «Счастливые». А потом я сидела на кресле, вертела мандаринку в руке, старый тогда уже Гродберг бесновался у органа, пытаясь заставить Баха играть его, этого Гродберга, музыку, и мне страшно хотелось, Альбинка, раскрыть розовым ногтем мандарин и сунуть по дольке ему и себе в рот. Такая я была полная счастья дура.
– Эх, – посетовала Хайченко. – На мою бы, Фирка, фигуру твою прицепить задницу, да нахлобучить сверху твою умную башку. Сносу бы нам не было. Какая там Дженнифер Лопиз…
– Слушай, а где этот горный баран, тоже – зиндан устроил. Мы уж с тобой засыпаем, впадаем в зимовку, это нехорошо. Обещал прийти ледяных трахать. Я уже ледяная, я б его так…
– И я, – вяло аукнула Альбина.
– Давай ругаться, – бодрясь, потребовала специалист по письмам. – Собачиться давай, а то сдохнем.
– Ты! – тихо крикнула Хайченко. – Ты увела моего мужа, свинья морская. Тебе плевать, кто чей муж.
– А ты!.. Его не любила, собственница. Заграбастала мужика, чтобы устроить театр кукол. Не любила, а устроила театр теней.
– И ты не любила, – воскликнула воспитанная морем. – Просто налетела девятой волной на растерявшегося пловца и накрыла с головкой.
– Не получается ругаться… – тихо подытожила Фирка.
– Тут не получается. Тут только дружить удается, на этом собачьем солнцепеке.
– Давай говори что-нибудь. Давай песни петь. И я буду. В две дуды… Как орган…
Через час входная дверь бывшего бомбоубежища ухнула, и в нее влетел, засовывая две сотенные зеленые бумажки за пазуху, Алик. За ним споро следовал странный тип, волочивший на плече огромную телекамеру.
– Да ни спищи, ничего с ным не будит. Баба крепкий, я щупил. В нарды только два партий успел одного обиграл… с наший района…
Алик радушно распахнул пахнувший холодом рыбий зверинец, и оператор врубил пучек света от расположившегося на плече батискафа, и мягко зашуршал мотор, бесконечно тиражируя статичную картинку. На скамейке, почти обнявшись, сидели две ледяные куклы. И улыбались.
А тут еще вот что. Вохру Горбышу и господину слесарю пробраться за бастионы «Вонь-завода» оказалось весьма непросто. Будет охота – суньтесь сами. Во-первых, как и везде в приличных местах и для порядочной публики, – достойный фейс-контроль. Если рожа твоя не хамская, ухмылка – детская, на ушах у тебя не качаются миллионные брулики или топтаные кроссовки для вывертов и кривляний, а в носу серьга висит прямо и кисло, а не как пристало раненному в мягкую ткань пирату, можешь вполне, если станешь напирать в спины, да еще толканешь какую малолетку в недопитую поллитруху дорогущего шампанского, – вполне получишь раз и еще – эх! раз, и еще – эх!., не только по фейсу от угрюмых мужиков, механически вращающих кулачинами под присмотром управляющего этими манекенами вертлявого жидкозадого педагога.
Далее, «Воньзавод» – это, сами понимаете, просто ловкий фокус слова и пьяная фигура речи, а на самом деле под обидно невзрачным фантиком кроется карамелька с такой начинкой, что и привычный к надоевшей дури обомлеет, оборзеет, облюбуется, а потом и обоблеется и обмоется в чистом, пахнущим женским шипром мужском уголке. Это раньше, тогда еще, когда синие и алые звезды любили ночами и утрами сверкать над городом и хозяин города и пригородов, спокойно трясясь, вкушал роскошными ноздрями фимиам замов и чудесный порошок и у него мохнатые обезьяньи брови танцевали гопачка и летку-енку, это тогда еще встречало путешествующего на дальних подступах, возле приречных лачуг и прибазарных сараев, огромное смрадное облако, стозевно и лаяй. Мимо легкого на ногу путника или забывшего нужный адрес путаника в ужасе шарахались и рассыпались из этих мест шавки всех пород, отожравшиеся на людской нищете и глупости крысаки, и стремглав разлетались, будто крылатые мыши, коты, даже не поводя носами в сторону визжащих мокрых кошаток.
Место это было дикое, «Жиркомбинат». Беспрерывным похоронным церемониальным караваном сновали внутрь полные спелой взбесившейся нечисти, а обратно – пустые короба на вращающихся колесах, и «комбинат» наполнял городские небеса и низинные, еще с неостриженными садами, просторы невыносимой для любого подсолнечного создания вонью.
Дело было вовсе не в том, чтобы обеспечить богатой державе впрок, на случай возврата темноты или святых ценностей, свечной запас или завалить сельские прилавки в перекладку с осточертевшими крабами налитыми коричневой слизью шматками мыла, больше напоминавшими готовый хозяйственно взорваться тротил. Тут виноват, видно, был все же заведенный порядок, когда бездомная, готовая обезуметь и вцепиться тварь, отправлялась на переплавку, неустойчивый, подозрительно занятый элемент – на сто первый километр, а тогдашний Антон Антонович – на книжный абонемент, чтобы установить редкое дефицитное сочинение собраний в очередной упорядоченный неразрезанный взглядом ряд.
Знаете, мы бы не стали, пожалуй, сильно клясть те непорядки: дело прошлое. И глядя нынче слезящимися гнойными глазами на вопли колченогих старушенций, костлявой стеной встающих на защиту зверушек, на пожилых гарпий, похоронивших уже по три-четыре мужа на ближних и дальних погостах, а теперь слюной и клюкой тычащих в рожи бусурманам, загоняющим мурлыкающих бесхозных тварей в новые короба, – глядя на это, сказали: возьмите, бабушки-тетушки, по одной этой живой душе в свои кислые от щей хоромы с обвалившимися от пьяных соседей потолками и с покосившимися от грома подростковых магнитофонов стенами – и взлелейте. По одной – больше не надо, и даже не из-за «каждой твари – по паре», а чтобы, сплотившись, обильные старческие и зверушкины струи не затопили низлежащие холмы. Нет, будут шерстить и костерить на склоне никчемной старости и так ни бельмеса не смыслящую, кроме бакшиша, власть и позорить и обливать помоями и вонью волооких молодух и беззаботных саблезубых молодцов – с опаской косясь на стаи страшных псов, вальсирующих по краям поселковых отшибов и районных трущоб и глядящих на этих кончающихся на пороге их века юннатов капающими кровью глазами.
Теперь уже, слава времени, смрадного облака нет, а среди упакованной в плотные выхлопы машинных немолочных стад непомерной площади высится бывшая махина «Жирового комбината» – «Воньзавод», или проще «Музей зрящных искусств».
И вот Горбыш и господин слесарь, подъехав к оному и отойдя с опаской от перегретой мотоциклетки, осмотрелись, и глаза их, четыре, не найдя зацепки, поднялись по шершавокоричневой оболочке музея вверх. Там Горбыш узрел голубей, тужащихся метко посрать на него, а слесарь – прекрасный белый строй полураспахнутых к осеннему небу окон, куда вилась малозаметной конструктивистской выкрутасой изломанная и порочная, то есть с порожками, пожарная лесенка, достойная уже и персональных пенсий. К этому старозаветному приспособлению и прицепили налетчики свои руки, а потом и ноги и, устилая себе путь ровным матом, прибыли к окнам.
Через открытую боковую фрамугу Горбыш со товарищи и спланировали в залу, лишь чуть звонко зашибив копчики. Но не волнуйтесь, копчики у слесарей – что другие колокола, чуть позванивают низкой нотой в клозетах, и вдарить по ним – другой опытный слесарь и не заметит. Эффект от прибытия гостей был один – мертвецкое молчание.
Так внезапно они вперлись на решающий лежбище-сход перед наступлением авангарда на шаткие церковные стяги, что ни один из почтеннейших адептов всемирного художественного жеста не мог вымолвить ни бе, ни ме ни на полузабытом родном, ни на каком ином мертвом языке. Разув рты, на прибывших «сатанистов» вперились и главный лондонец «сэр» или «пэр» Пшедобжски, и Гриша уже «три процента», потому что инфляция, и районный рукопожатель творцов Мафусаил Скирый, и некоторые другие адепты, до полудюжины. Все они расположились «лежа-прогнись» на подушках, прямо на заплеванном до чистоты паркете бывшего завода, каждый был – кто поверх служебного костюма, мантии или песцового манто – закамуфлирован римской нестиранной с неронов тогой, а кто и босиком, с украшенными синей краской ногтями. На сходку приглашено оказалось и телевидение: сбоку сияли лампионы, и пара операторов совала свои носы в шуршащие вздор телемониторы; ведь главное у инсургентов было всегда – жест беспробудного отчаяния, воспарение в социальную бездну и падение к высотам международных стандартов, а без тренькающих телекамер все это мишура, все равно что взлетать, забыв павлиньи перья и хвост в камере хранения Шереметьево-2.
Перед каждым присутствующим на лежбище красовалась табличка с обозначением ипостаси, не обязательно с ФИО. Например, перед пустой пока подушкой видна была наклейка на ножке «Несравненная Лизель, спонсор всея», а перед возлежащим рядом и одетым, похоже, кроме тоги только в плевки и нагрудную шерсть значилось «Великия маг АКЫН-ХУ, буйный членистоног волшебства и вдохновенья».
– Кто такие свалились, с какой галереи? – наконец, вопросил прибывших из воздуха один важный адепт.
– Не разумим, то ест ми руски луди-собак, то ми щене подоба, добри хлопиц с окна не ходи, скоти зверски скот едно, – надулся сэр с Лондона.
– Минуту, минуту, господа суперинтенданты, – нервически радуясь, воскликнул Скирый. – А вот узнаю этих пара… парашютистов. Наши до конца концов. Вот этот, в черном плаще сволочуга, помню. Выдвиженец прошлого показа, юное дарование новой перформации – ты, зверская собака с ластами и в водолазном шлеме, ну?!
– Я! – радостно завопил определенный Горбыш и для похожести прошелся чуть вприсядку, лупя ладонями по плечам и коленям.
– Ну-ка поглядите в лист допуска, – распорядился Гриша. – Как по ведомости проходишь?
– Я? – растерялся вохр.
– Ну вот, все равно, допущен, – провел по списку пальцем вверх и вниз Гриша. – «Собака передвижная человек в ластах и кепке с гармонью. Он же: человек-грязь. Два раза по пятьсот фунтов».
– Чего фунтов? – насторожился вохр.
– Ну это ладно, – замял Мафусаил и спросил: – Пришел хорошо. А какую сейчас разрабатываешь концептуальную жилу?
– Сам ты жила, – огрызнулся вохр и обернулся к подсевшему со страха слесарю. – Я теперь… – понял, что недоумки требуют цирка, – человек-паук, клещ бандитского наркокапиталокоммунизма, – и взялся, трюхая полами плаща, бегать, прихрамывая, мимо табличек, туркая и сдвигая их. Камеры молниеносно сцапали его в объектив.
– А этот, – крикнул вохр, набегая коршуном на закрывшего голову руками слесарька. – Этот… моя добыча, тоже паучина, не хотит в наш рай взобраться и поиметь на халяву чего нет…
– Пустоты, космоса, наших парадоксом самосознания, – донеслось.
– Самоистязания хочет, до сахарной кости, – выплюнул маг Акынка, вспомнив прошлый позор. – Чтоб кожу на рожу натянули.
– Мечтает осуществить постановку Большого театра в Греции. Хор Терпсихор разрывает сознание человека-паука на лебедей раком и щуку фаршмаком, – прикинул Скирый. – Плюс старые боги грызут новых, и Зевес борется с Архистратигом за право первой ночи с либидо паука. По Петру Ильичу. Ага?! – воспалился проектом Мафусаил.
– Точно, – осторожно подтвердил работник охраны. – Самолет давай бизнес-классом, как люди. И не сухой паек. А то знаем…
– Ладно, ладно, крапленый мечтатель, – пожурил зарвавшегося паучка Гриша. – Садись по углам, послушай. А ассистент твой пока на выход, там пускай соки сосет, прислали поощрительно из-за бугров.
– Выйди-выйди, – толкнул паук слесарька коленом. – Посиди за дверкой, я скоро.
– Так движте к кончептуально зглавному зджверстфу… Что тот млади дивчина, годен на алтар прогрес распни? Или лепше други, таки як та… блади актрис брать?
Приподнялся на корточки Акынка и, путаясь глазами в подушках, сообщил:
– Прибежала дурашка ревмя. Спаси, мечется, от всех меня и мальчика Мишу. Завела себе сосуна бурого! – хохотнул акын. – Все отдам, все забирай. А чего у нее, кроме проблем и задержки? Спаси концептуально, спортсмены с железными боками хотят распять. Ну бред молочной коблы, ясно концептуально. Порошку уже не клянчит, сучара. Так я строго. Кончай, говорю, концептуально. Будешь на воскресном райке, куда сама собиралась, изображать блудницу в гробе, Марию с мандалиной. Голая в цветах, и ноги шире плеч чтобы, концептуально. А все будут плясать вакханально и плевать в тебя слюнь и камни. Ну, мелкие, щебень-гравий. Науровне амбулаторно. Ну, говорю, играй перморфанс как первое лицо, тогда лежбище тебя примет и сохранит. Отобьет от святого синклита в рожу.
– То ист прблем може, не до вяры, – скукожился пан Пшедобжски. – Джтвнэ празник, тлевиднье. Болши транслаци, гонорари… за бздура. То е надо думат ешче.
– Чего думать! – взъерепенился Акынка. – Я девку три месяца строил, дурью с руки поил, подводил к охмуриловке. Гони под роспись мильон иен, и к воскресенью девка будет загляденье, огурцом скакать. И голая, и с пупырками. А пробазланить в вашем сюре – упустим такой фольквер. Уже уперлась – в рай, в рай. Богу в душу. Все вы – туману насрете, а деловой – один… акын.
– Обсудим, обсудим, господин ХУ, – примирительно успокоил нервного мага Скирый. – Надо все же выстроить общую схему противостояния их железным объятиям… тенденцию трансцендентного осознания бытийной артикуляции в стихийной дисгармонии к парафразу слепого верительного акта распятия личного волевого онтогенеза в проклятии догматических парадигм.
– Ешь-моешь, – икнул Горбыш, тихо, на корточках, продвигаясь к выходу.
Но едва он сунул нос ближе к дверям, они хлопнули, распахнулись, и в ареопаг впорхнула замечательная практикантка, в пух и прах разряженная спонсорша и ненавистница кошачих Лизель.
– А ну пошли! – крикнула она магу ХУ.
– Куда?! – несколько испуганно бормотнул уже чуть заезженный сивка-бурка.
– Туда! На конезавод, – скорчив физиономию, капризно топнула кожаным шитым сапожком взбалмошная особа. – Жеребца твоего будем гонять в гриву.
– Что то жребец? – испуганно справился лондонский «пэр». – Руски дурак брудны?
– Которого подарю, – игриво погрозила пальцем особа, и маг ХУ тяжело поднялся с подушек, уже чувствуя на себе зубы зомби.
А вохр Горбыш за эту секунду благополучно выпрыгнул в коридор. Здесь ожидал его за дверью верный спутник, немного, правда, держащийся за бок, что объяснил цветисто получением каблуком от Лизкиных охранников, не заметив вовремя процессию и зазевамшись на корточках у дверной щели. Тут герои наши начали плутать по безбрежным помойкам, ощерившимся гипсовыми гигантами стройплощадкам и нарочно режущимся стеклом выгородкам торгово-художественного центра. Где-то под низкой балкой влепились они лбами о гипсового двуликого великана с туловом бронепоезда, одно вытаращенное на запад чело которого в бронзе было точно снято с областного памятника господину Ульянову, а другое – чугунное, с челкой и безумным взглядом под вытянутой вверх гипсовой лапой – сооружено из верха монумента, найденного солдатом-освободителем в штольнях лесной Тюрингии. Споткнулись они и об обвитый железной колючкой толстый канализационный шланг, на котором игривой надписью шутник вывел: «Газ туда, говно на зад», увидели еще, как две сцепившиеся голые, похоже, бабы, негра и белокурый, влезши в колесо, катаются по спортзалу, репетируя вопли: «Свобода земли – свобода от ношений. Гей лети матушка отец наше русь, тройка любящих птиц господних». Но поисковики срочно убрались, сунувшись, из этих зал.
Наконец в каком-то глухом углу им перегородил дорогу огромный медленно движущийся холст, пестро разрисованный… Вперед холста протиснулся осанистый мужик и крикнул:
– Завезешь в гасиенду, сволочешь на второй этаж бани – чайного домика. Не перепутай с голубятней и бойлерной. Человек покажет.
– Сделаем, Антон Антонович, в лучшем виде рембранта. Горизонты ожидания не нарушим. Самодостаточно, – отозвался дородный пухлый парень в бордовой бархатной кофте и в шляпе с павлиньим пером. – Не в первый раз, чай, инди… ферентное пространство обслуживаем.
– Смотри чтоб… – пригрозил солидный и отвалил вместе с крутящимся вокруг охранником, сжимающим, как бейсбольную биту, чушку дальней связи.
– Стой! – завопил вохр кантующим холст мастеровым в синих, оплеванных семечной шелухой халатах. – Ходу нет! Что это тащите, ваше?
– Ты кто? – удивился полезший снизу дородный автор с пламенно раскрасневшейся физией, поправляя перья на шляпе.
– Мы!.. – строго заявил вохр, оправляя кожаный плащ. – Мы…
– …с министерств культурных комуникалий мы… и образования искусств, – выпалил вдруг слесарь и поспешно отступил назад.
– Ас какого агентства? – подозрительно воззрился тип, оглядывая под плащем форменку Горбыша и мотоциклетные краги, то есть рваные бывшие стройбатовские сапоги.
– Со специального агентства расследования лиц, – освоился уже вохр. – Налоги культуре платишь, кот плешивый? С нецензурного комитета мы. На вас всех управление найдем. Твое? – и ткнул пальцем в огромную разукрашенную холстину.