Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
– Entrez!
Валентин толкает дверь – э, да здесь целые хоромы! Комнатка Валентина в пансионе мадам Сижо раза в три меньше, кровать, стул да рукомойник – вот и все убранство. А у Саркиса даже есть отдельная гостиная – оттуда он и выходит, в барском халате, этакий восточный Обломов, не хватает разве что трубки с длинным чубуком… а еще из-под полы халата выглядывают нелепые полосатые чулки.
– А, Валентин! – восклицает Саркис, распахивая щедрые объятия, – заходи, брат, мы уже почти закончили, сейчас ужинать пойдем!
Валентин скидывает шинель – похоже, Саркис не бережет угля, в комнате жарко, словно на дворе лето. За косым окном закатный луч зимнего солнца на секунду покрывает сусальным золотом свинцовую парижскую крышу на противоположной стороне улицы.
В дверях гостиной Валентин сталкивается с мужчиной лет тридцати, одетым модно, даже изысканно. Есть же люди, которые на сущие гроши умеют одеваться как денди! Впрочем, внимание прежде всего привлекает не его наряд, а продолговатый предмет у него на плече, закутанный в черную ткань. Мужчина бросает на Валентина настороженный, испуганный взгляд.
Не бомбист ли? – думает Валентин. – Не революционер ли заговорщик? Не оружие ли несет?
Мужчина буркает под нос excusez-moi и протискивается к выходу. Посторонившись, Валентин успевает заметить мелькнувшую в распахе черного покрывала полированную деревянную ногу – словно на мгновение представшая любопытному взору женская ножка, туго обтянутая чулком.
Фотографический аппарат! А я-то уж было подумал!
Входная дверь захлопывается, Валентин поворачивается к гостиной. На этот раз в дверях стоит голый по пояс юноша. Вокруг бедер – что-то вроде полотенца, на ногах – такие же полосатые чулки, как у Саркиса, но полоски вертикальные. Юноша напрягает то левый, то правый бицепс, радуясь производимому впечатлению. В самом деле, напоминает борца на цирковой арене – и роскошные закрученные усы довершают сходство.
– Не смущайся, – подмигивает юноша Валентину, – сейчас оденусь.
На колченогом стуле лежат рубашка и пиджачная пара. Юноша отбрасывает полотенце, и Валентин, отведя смущенный взгляд от округлых ягодиц, наконец входит в гостиную.
Через три года Сена будет бурлить под мостом – и, свесившись через перила, Валентин вспомнит: вот так он впервые увидел Марианну.
Уже тогда она была ослепительна. Позже многочисленные поклонники, корчащие из себя поэтов, будут говорить о совершенстве ее форм, о теле, будто высеченном резцом Праксителя, о белоснежной коже, довершающей сходство с чудом пережившей века античной статуей, – но в тот, самый первый раз Валентин запомнил только лицо.
Само по себе удивительно: Марианна была обнажена, а Валентин никогда прежде не видел нагой девушки – по крайней мере, так близко. Она стояла спиной к двери и натягивала чулок на левую, еще полуголую ногу. Тонкая щиколотка уже скрылась под серой шерстью, но полноватое бедро сверкало отраженным светом газового рожка. Заслышав шум, Марианна обернулась через плечо.
Ярко накрашенные губы, чуть приоткрытые в полуулыбке. Большие серые глаза в обрамлении длинных подрагивающих ресниц. Бледная кожа высоких скул, не тронутая румянцем – ни возбуждения, ни смущения.
Секунду она глядит ему прямо в глаза: равнодушно, скучающе. Так смотрит девочка-подросток: она только что разорвала обертку последнего рождественского подарка и убедилась, что и на этот год родители ничем не удивили и не порадовали. В ее взгляде – детская невинность и взрослая пресыщенность, под этим взглядом Валентин замирает безмолвно, а Марианна отворачивается и возобновляет возню с подвязкой.
– Меня зовут Кинэт. – Легкий удар по плечу выводит Валентина из оцепенения. Юноша уже одет, клоунские чулки перекинуты через руку, и даже… нет, это уже совсем невероятно!
– Ваши усы… – в замешательстве говорит Валентин, – вы их сбрили?
Кинэт смеется, и хохот Саркиса вторит из глубины комнаты.
– О нет, это только грим! – Молодой человек протягивает руку: усы мертвыми насекомыми лежат на ладони. – Я же не хочу, чтобы меня узнавало на улице пол-Парижа!
– И кроме того, – Саркис тоже успел одеться, – мы стараемся сделать вид, что это старые фотографии – восьмидесятых, девяностых годов. За последние два года они здорово взлетели в цене – спасибо префекту полиции!
– Да уж, чертов кобель Лепен прошерстил всех букинистов и антикваров вплоть до самых предместий. Старых добрых картинок теперь днем с огнем не сыщешь, – кивает Кинэт и добавляет: – Нет ничего хуже, чем полицейское лицемерие на службе церкви и буржуазии.
Уже во втором баре они забыли, что отмечают день рождения. На третьем кувшине красного заговорили о грядущей войне.
– Многие считают, что войну невозможно предотвратить, – провозгласил Кинэт, – но я убежден: если мы определим, кто те два или три человека, которые больше всех содействуют войне в Европе, мы сможем их устранить.
– Фу, – морщится Саркис, – покушения. Убийства. Фу.
– Убийства отвратительны тебе, дорогой друг?
– Как и любому человеку.
– А война?
– Тем более!
– Ближайшая война убьет, быть может, миллион человек. Пожертвовать двумя или тремя жизнями для спасения миллиона…
– Не слишком ли ты преувеличиваешь значение отдельных личностей? – говорит Валентин.
– Оставим метафизику философам! Ответь мне лучше: допустим, в июле 1870-го убиты одновременно Наполеон I и Бисмарк. Ты считаешь, от этого ничего бы не изменилось? Отвечай!
Кинэт стукает кулаком по столу. Кувшин опрокидывается, вино капает на опилки пола, красное, словно кровь грядущих битв.
Ближе к полуночи они приходят в «Клозери-де-Лила». Валентин здесь впервые: человек сорок более или менее сгруппированы за столами, но переговариваются от стола к столу. Шумно и накурено, как в обыкновенной зале, однако в воздухе витает непривычное возбуждение. Посетители самого разного возраста и стиля, различные костюмы, щегольские и оригинальные: цветные жилеты, простые пиджачные пары дополнены пестрыми галстуками. Мало женщин и ни одной действительно красивой. Во всяком случае – такой красивой, как Марианна.
За соседним столом – кофейные чашки, пивные кружки, две или три рюмки водки – обсуждают предстоящие слушания в Национальной ассамблее: речь идет о секуляризации школ.
– Это должно окончательно закрепить отделение церкви от государства, – говорит рыжеволосый молодой человек. – Позор, что для этого понадобилось почти пять лет!
Разговор переходит на «Меркюр де Франс», потом на Жоржа Сореля («Высмеивать демократию, парламентаризм, стариков-дрейфусаров – все это очень мило… Но ради чего?»). Валентин в свое время слышал про Дрейфуса, но так и не понял, в чем там было дело, и потому слушает вполслуха, высматривая среди завсегдатаев молодого испанского художника, о котором рассказывали еще в Москве. В «Клозери» Валентин немного не в своей тарелке, так что даже не замечает, когда Кинэт растворяется в толпе гостей.
Все это время Саркис, не переставая оглядывать зал в поисках знакомых, рассказывает о гидравлических помпах и системе парижских дамб:
– Еще в начале прошлого века Париж то и дело затапливало. Но последние пятьдесят лет тут не было ни одного наводнения! Вот что значит сила инженерной мысли!
Валентин кивает, почти не слушая: отец всегда хотел отдать его в инженеры. Правда, устройство канализации и улучшенная конструкция мостовых пролетов занимали полковника Шестакова в последнюю очередь: он поверил в инженерную мысль после знакомства с британским пулеметом «максим». Нам повезло, говорил полковник, что на Кушке у них не было этой штуки, – хрен бы мы тогда перебрались через тот мост!
Рассказы об орудиях убийства не слишком вдохновляли Валентина: сам он склонялся к юридическому поприщу. После гимназии с трудом выпросил себе полгода в Париже – видать, отец надеялся, что здесь, в Городе Света, его Валя проникнется идеями прогресса, а Валентин, конечно, мечтал о разгульной парижской жизни, той самой, о которой, хихикая, шептались гимназисты. Там, в Париже, говорили они, девушки почти все готовы… ну, это самое… и не только шлюхи, но даже порядочные!
Реальность оказалась куда грустней – идет уже третий месяц, а Валентину не только не удалось завести никакой интрижки, но даже двери борделей оставались для него закрыты. Будь у него верный друг, какой-нибудь проводник по злачным местам Парижа, Валентин бы, может, и рискнул зайти с ним в один из борделей восьмого или девятого округа, а то и в «Белый цветок» или даже в знаменитый «Шабанэ», роскошный и безумно дорогой… но при одной мысли, что ему придется объясняться со швейцаром или с мадам, ладони юноши покрываются липким потом. Черт, он даже не знает, что нужно сказать, зайдя в такой дом!
В глубине души Валентин надеется на чудо: в Париже уже пять лет живет его кузен Николай, сын папиного брата Ивана Михайловича. Похоже, живет той самой развратной жизнью, о которой грезит Валентин, – во всяком случае, при одном упоминании имени Николая родные поджимали губы и переводили разговор на другую тему. Разумеется, о том, чтобы дать Валентину адрес, и речи не было – отец даже намекнул, что было бы лучше, если молодые люди случайно встретятся, сделать вид, будто они незнакомы, – и надежда на эту случайную встречу согревала Валентина промозглыми парижскими ночами.
Простившись с Саркисом, Валентин возвращается домой, в пансион мадам Сижо. Свет фонаря выхватывает из темноты афишную тумбу. Еще одна голая женщина. Под предлогом прославления какого-то коньяка опять извивы, пылание розовой плоти. Снова легкая драпировка, обнажающая грудь с соском, ласкающая зад, сливающаяся с тенями на животе.
Нельзя же нарочно сделать так, чтобы не видеть афиш? По счастью, есть река, отражение огней в воде, спокойствие черной воды; памятники во мгле. Ах, тем лучше, что они во мгле. Снова были бы видны по всем углам, на решетках, в нишах лицемерно задрапированные красавицы. Сад Тюильри – сонмище голых женщин. Кто-то позаботился, чтобы ты ни на миг не забывал о грудях и ягодицах, о дурманящем обаянии красиво изогнутой плоти. Даже ставя памятник какому-нибудь министру, парижане делают подножие из голых женщин.
Валентин думает о вступлении войск в завоеванный город. Отец о таком никогда не рассказывал, но все и без того знают, что творится на войне. Изнасилование не санкционировано в приказах. Но начальство закрывает на него глаза.
Он думает о народах, чьи нравы допускали оргию, о приапических таинствах, о сатурналиях, о шабаше в средневековые ночи… о ленивом взгляде серых глаз Марианны, о безбрежном сладострастии Мессалины, о страстных, неутомимых любовницах, способных выпить мужчину до дна, изнурить, иссушить его…
Но нет, разве безудержный жестокий разврат нужен ему? Валентин гонит грязные мысли – нет, он мечтает о простой девушке, чистой и неискушенной, вместе с которой он познал бы таинства плоти. Нежная и нетронутая, она прошла через свои восемнадцать лет, чтобы встретить Валентина и, полузакрыв глаза, соскользнуть в пропасть наслаждения.
Мне девятнадцать, думает Валентин, а я все еще не познал женщины! Есть ли в Париже хотя бы один такой же неудачник?
Горькая улыбка кривит губы. Женщина в подворотне – высокая прическа, затянутая талия, вздувшаяся юбка – окликает его, и Валентин ускоряет шаг.
Вода в реке начинает прибывать.
Он встретит Жанну через две недели. Кофе со сливками в утренней кондитерской, занятый своим делом официант, посетительница, тщетно взывающая о круассане. Валентин, оставив свою чашку, обходит толпящихся посетителей и, протянув руку из-за спин, завладевает корзиночкой с парижскими рогаликами и с улыбкой протягивает ее девушке.
Не слишком высокая, не слишком низенькая. Несомненно, стройная. Хорошая парижская девушка, белокурая как ангел – не из тех, что никогда не будут твоими, не из тех, что созданы для мужчин, кто красивей, сильнее, богаче тебя.
Чудесная непринужденность. Выйти вместе и обнаружить, что нам – ах, совсем случайно! – по пути. Она живет с родителями в Жавели, а в кондитерскую зашла, потому что не успела выпить кофе дома, боясь опоздать на работу. Где работает мадемуазель? О, она прислуживает в одном почтенном семействе, на Елисейских Полях, уже несколько лет. Помогает кухарке и иногда играет с маленькой дочуркой хозяев. У нее самой трое младших братьев и две сестрички, уж она-то понимает толк в малышах! Ей повезло найти такую работу! Очень приличная семья, хотя и иностранцы, как и месье. Кстати, откуда месье приехал в Париж?
Девушку зовут Жанна, и на прощанье они договариваются встретиться снова – нет, не сегодня, а завтра вечером, в полседьмого, вот здесь, на углу.
О, эти часы, отделяющие нас от первого свидания! Наполненные волнением, ожиданием, тревогой, грезами… Как мне следует одеться? О чем мы будем говорить? Не покажется ли смешным мой французский, не режет ли слух мой акцент? А что я делаю в Париже? Ах, если бы я был студентом, как Саркис! Может, соврать? Сказать, что я учусь в Политехнической школе, и поведать про помпы и дамбы? Или нет, лучше скажу, что семья послала меня найти кузена Николя, который уже несколько лет не отвечает на письма. Так я буду выглядеть почтительным сыном. Или, наоборот, безвольным маменькиным сынком, спешащим выполнить любые распоряжения родителей?
Сказать ли, что отец – военный? Или я буду выглядеть как дворянский сынок, приударяющий за доверчивой субреткой? О семье лучше, наверно, вообще ничего не говорить.
А если она не придет? Сколько минут надо ждать? Пятнадцать? Полчаса? А если ее задержат хозяева? Надо узнать, где они живут на Елисейских Полях, чтобы я мог прийти и спросить… нет, это, конечно, невозможно, хозяева будут недовольны, если к их служанке начнут шастать молодые люди.
Но все равно: лучше узнать адрес.
Валентин представляет: после свидания он провожает Жанну до метро или, может быть, даже до родительского дома – и по пути их караулит банда апашей. Ужас всего Парижа, словно сошедшие с картинок Le Petit Journal: кепка с длинным козырьком, фланелевая рубашка с большим воротником, парусиновые туфли, платок на шее, нож в руке. Пятеро. Прохаживаются, засунув руки в карманы, со скучающим видом – а на самом деле ждут, когда мы поравняемся, чтобы облапать Жанну – или того хуже!
Валентин уже забыл, как совсем недавно представлял себя солдатом, которому на растерзание отданы все парижанки, – теперь он спаситель, святой Георгий, поражающий змия похоти, выползающего из темных закоулков социального дна, куда еще не проник свет просвещения.
Первое свидание… можно ли поцеловать Жанну на прощанье? Каким должен быть поцелуй? Дружески прикоснуться к розовеющей щеке – или решительно впиться в пламенеющие губы? А потом… если, конечно, будет «потом» – на втором, на третьем свидании… когда можно пригласить ее к себе? В какой момент сладкие грезы сменятся страстными объятиями?
Валентин вспоминает, как однажды во время ночных скитаний увидел в освещенном окне полуодетую женщину. Вокруг нее суетился любовник. Став на колени, он распускал тесемки, целуя нагое тело. На миг Валентин представил, что в каждом окне, за каждой задернутой шторой происходит то же самое: много тысяч таких комнат, и ни в одной из них его нет.
И вот теперь, в мечтах, он проделывает с Жанной все то, что столько раз воображал; в сладких грезах повторяет каждый поцелуй, каждый жест сотен тысяч парижских любовников. Он представляет их объятия, представляет головокружительный миг любви, и ему кажется, что в момент экстаза он увидит весь город, весь большой Париж, с его кафе и синематографами, барами и борделями, ажурными станциями метро и роскошными отелями, увидит всех мужчин и женщин, охваченных вожделением, страстью, похотью; сплетенные тела, прерывистое дыхание, выкрики на французском, английском, русском, на всех языках этого Вавилона. И с последним вскриком все исчезнет, растворится Париж, пропадет, будто и не было, – останутся только они с Жанной, прилипшие друг к другу, спаянные последним объятием, замершие в бесконечном мгновении наслаждения, единения, счастья…
Они действительно встретились. Жанна не опоздала, и он проводил ее до метро. Апаши по дороге не попадаются – возможно, потому, что часть улиц залита водой и приходится идти, лавируя на шатких мостках или переходя мостовую вброд. Юбка Жанны намокла и липнет к щиколоткам, в ботинках у Валентина хлюпает – но эти испытания не столь драматичны, как воображаемое нападение, и потому Валентин выбирает скромный поцелуй в щеку. Прощаясь, он предлагает как-нибудь поужинать вместе. Дабы не показаться излишне навязчивым, облекает свое предложение в форму дерзновенной мечты и от волнения и галантности путается в сложных временах французских глаголов.
Жанна полагает предложение очень милым, на миг призадумывается и объявляет, что, по всей вероятности, «это можно будет устроить». Она скажет родителям, что мадам Лертон попросила ее задержаться, а сама отпросится у хозяйки. Да, мадам очень добра к ней. И неудивительно – Жанна ведь работает у нее уже четвертый год. Им столько пришлось пережить вместе, вы даже не представляете, месье Валентэн!
Не в силах остановиться, Жанна тут же рассказывает о том, как три года назад толпа рабочих запрудила Елисейские Поля. Полиция ничего не могла поделать: они прикинулись, что просто гуляют! Многие были со своими женщинами и даже с детьми. Но они не просто так прохаживались – они ломились в дома. Наш консьерж, месье Жиль, пытался их не пустить, но куда там! Ворвались во дворик и ну плясать! Плясать и петь «Карманьолу»! Хорошо еще, что мадам Лертон тогда совсем плохо понимала по-французски и решила, что это просто народные гуляния. Да и вообще вела себя так, будто у них в Америке это в порядке вещей – всякие голодранцы врываются в дома к приличным людям и распевают подрывные песни. Мадам Лертон держалась молодцом, а вот мадам Клод, соседка с первого этажа, по-настоящему испугалась. Она была дома вдвоем со своей дочуркой, Мадлен – такая милая девчушка, месье Валентэн, очень воспитанная, чинная, почти как взрослая, хотя ей всего двенадцать лет, а тогда, значит, и десяти еще не было – да, неудивительно, что мадам Клод так перепугалась. Вдруг бы эти оборванцы ворвались к ней… вы представляете, месье Валентэн, что могло бы случиться?
Валентин представляет слишком хорошо – и потому спешит сменить тему. Когда они с мадемуазель Жанной смогут поужинать? Завтра? Послезавтра? Давайте пойдем на Холм, я знаю там прекрасный маленький ресторан…
Валентин мечтает, чтобы этот ужин – первый эпизод его сердечной жизни в Париже – прошел удачно. Ему хочется, чтобы это была настоящая трапеза влюбленных: отдельный столик; некоторое уединение, но все же в оживленной атмосфере, бок о бок с чужим весельем. Вино из глиняных с глазурью кувшинов и звуки скрипки – атмосфера скорее простая, чем роскошная, чуть более деревенская, чем городская.
Но где найти отдельный столик и кувшины с вином? Летом он увез бы Жанну за город, а в январе ему остается только Монмартр. Валентин заранее любит Холм, хотя толком не знает его – и потому тем же вечером предпринимает рекогносцировку. Он долго колеблется в выборе между четырьмя ресторанами на площади Тертр – Бускара, Шпильмана, «Мамашей Катериной» и «Кукушкой» – и в конце концов выбирает «Мамашу Катерину»: у Бускара и Шпильмана Валентину недостает местного колорита, а очаровательная «Кукушка» оказалась, увы, слишком дорогой.
В январе 1910 года площадь Тертр еще не захвачена элегантным Парижем, в ресторанах нет ни туристов, ни иностранцев – только местные. Валентин смотрит на них с трепетом и почтением, уверенный, что каждый – художник, ведущий вольную, веселую жизнь… ему видится, как они дымят трубками в своих мастерских и беседуют об искусстве…
В мечтах о грядущем вечере Валентин спускается с Холма. С удивлением замечает, что все часы в городе остановились и показывают 10:53 – будь он внимательней, он мог бы заметить это еще вчерашним вечером. Еще больше удивляет его то, что улица, где расположен пансион мадам Сижо, погружена во тьму: газовые фонари не горят, и в темноте Валентин сам не понимает, как оказывается почти по пояс в ледяной воде.
Первый этаж уже затоплен, жильцы эвакуировались в свободные комнаты второго и третьего. Валентин, живущий под самой крышей, чувствует себя в безопасности. Поднимаясь по лестнице, он слышит, как мадам Сижо бурчит:
– Последний раз такое было в 1870-м!
