Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
– Entrez!
Валентин толкает дверь – э, да здесь целые хоромы! Комнатка Валентина в пансионе мадам Сижо раза в три меньше, кровать, стул да рукомойник – вот и все убранство. А у Саркиса даже есть отдельная гостиная – оттуда он и выходит, в барском халате, этакий восточный Обломов, не хватает разве что трубки с длинным чубуком… а еще из-под полы халата выглядывают нелепые полосатые чулки.
– А, Валентин! – восклицает Саркис, распахивая щедрые объятия, – заходи, брат, мы уже почти закончили, сейчас ужинать пойдем!
Валентин скидывает шинель – похоже, Саркис не бережет угля, в комнате жарко, словно на дворе лето. За косым окном закатный луч зимнего солнца на секунду покрывает сусальным золотом свинцовую парижскую крышу на противоположной стороне улицы.
В дверях гостиной Валентин сталкивается с мужчиной лет тридцати, одетым модно, даже изысканно. Есть же люди, которые на сущие гроши умеют одеваться как денди! Впрочем, внимание прежде всего привлекает не его наряд, а продолговатый предмет у него на плече, закутанный в черную ткань. Мужчина бросает на Валентина настороженный, испуганный взгляд.
Не бомбист ли? – думает Валентин. – Не революционер ли заговорщик? Не оружие ли несет?
Мужчина буркает под нос excusez-moi и протискивается к выходу. Посторонившись, Валентин успевает заметить мелькнувшую в распахе черного покрывала полированную деревянную ногу – словно на мгновение представшая любопытному взору женская ножка, туго обтянутая чулком.
Фотографический аппарат! А я-то уж было подумал!
Входная дверь захлопывается, Валентин поворачивается к гостиной. На этот раз в дверях стоит голый по пояс юноша. Вокруг бедер – что-то вроде полотенца, на ногах – такие же полосатые чулки, как у Саркиса, но полоски вертикальные. Юноша напрягает то левый, то правый бицепс, радуясь производимому впечатлению. В самом деле, напоминает борца на цирковой арене – и роскошные закрученные усы довершают сходство.
– Не смущайся, – подмигивает юноша Валентину, – сейчас оденусь.
На колченогом стуле лежат рубашка и пиджачная пара. Юноша отбрасывает полотенце, и Валентин, отведя смущенный взгляд от округлых ягодиц, наконец входит в гостиную.
Через три года Сена будет бурлить под мостом – и, свесившись через перила, Валентин вспомнит: вот так он впервые увидел Марианну.
Уже тогда она была ослепительна. Позже многочисленные поклонники, корчащие из себя поэтов, будут говорить о совершенстве ее форм, о теле, будто высеченном резцом Праксителя, о белоснежной коже, довершающей сходство с чудом пережившей века античной статуей, – но в тот, самый первый раз Валентин запомнил только лицо.
Само по себе удивительно: Марианна была обнажена, а Валентин никогда прежде не видел нагой девушки – по крайней мере, так близко. Она стояла спиной к двери и натягивала чулок на левую, еще полуголую ногу. Тонкая щиколотка уже скрылась под серой шерстью, но полноватое бедро сверкало отраженным светом газового рожка. Заслышав шум, Марианна обернулась через плечо.
Ярко накрашенные губы, чуть приоткрытые в полуулыбке. Большие серые глаза в обрамлении длинных подрагивающих ресниц. Бледная кожа высоких скул, не тронутая румянцем – ни возбуждения, ни смущения.
Секунду она глядит ему прямо в глаза: равнодушно, скучающе. Так смотрит девочка-подросток: она только что разорвала обертку последнего рождественского подарка и убедилась, что и на этот год родители ничем не удивили и не порадовали. В ее взгляде – детская невинность и взрослая пресыщенность, под этим взглядом Валентин замирает безмолвно, а Марианна отворачивается и возобновляет возню с подвязкой.
– Меня зовут Кинэт. – Легкий удар по плечу выводит Валентина из оцепенения. Юноша уже одет, клоунские чулки перекинуты через руку, и даже… нет, это уже совсем невероятно!
– Ваши усы… – в замешательстве говорит Валентин, – вы их сбрили?
Кинэт смеется, и хохот Саркиса вторит из глубины комнаты.
– О нет, это только грим! – Молодой человек протягивает руку: усы мертвыми насекомыми лежат на ладони. – Я же не хочу, чтобы меня узнавало на улице пол-Парижа!
– И кроме того, – Саркис тоже успел одеться, – мы стараемся сделать вид, что это старые фотографии – восьмидесятых, девяностых годов. За последние два года они здорово взлетели в цене – спасибо префекту полиции!
– Да уж, чертов кобель Лепен прошерстил всех букинистов и антикваров вплоть до самых предместий. Старых добрых картинок теперь днем с огнем не сыщешь, – кивает Кинэт и добавляет: – Нет ничего хуже, чем полицейское лицемерие на службе церкви и буржуазии.
Уже во втором баре они забыли, что отмечают день рождения. На третьем кувшине красного заговорили о грядущей войне.
– Многие считают, что войну невозможно предотвратить, – провозгласил Кинэт, – но я убежден: если мы определим, кто те два или три человека, которые больше всех содействуют войне в Европе, мы сможем их устранить.
– Фу, – морщится Саркис, – покушения. Убийства. Фу.
– Убийства отвратительны тебе, дорогой друг?
– Как и любому человеку.
– А война?
– Тем более!
– Ближайшая война убьет, быть может, миллион человек. Пожертвовать двумя или тремя жизнями для спасения миллиона…
– Не слишком ли ты преувеличиваешь значение отдельных личностей? – говорит Валентин.
– Оставим метафизику философам! Ответь мне лучше: допустим, в июле 1870-го убиты одновременно Наполеон I и Бисмарк. Ты считаешь, от этого ничего бы не изменилось? Отвечай!
Кинэт стукает кулаком по столу. Кувшин опрокидывается, вино капает на опилки пола, красное, словно кровь грядущих битв.
Ближе к полуночи они приходят в «Клозери-де-Лила». Валентин здесь впервые: человек сорок более или менее сгруппированы за столами, но переговариваются от стола к столу. Шумно и накурено, как в обыкновенной зале, однако в воздухе витает непривычное возбуждение. Посетители самого разного возраста и стиля, различные костюмы, щегольские и оригинальные: цветные жилеты, простые пиджачные пары дополнены пестрыми галстуками. Мало женщин и ни одной действительно красивой. Во всяком случае – такой красивой, как Марианна.
За соседним столом – кофейные чашки, пивные кружки, две или три рюмки водки – обсуждают предстоящие слушания в Национальной ассамблее: речь идет о секуляризации школ.
– Это должно окончательно закрепить отделение церкви от государства, – говорит рыжеволосый молодой человек. – Позор, что для этого понадобилось почти пять лет!
Разговор переходит на «Меркюр де Франс», потом на Жоржа Сореля («Высмеивать демократию, парламентаризм, стариков-дрейфусаров – все это очень мило… Но ради чего?»). Валентин в свое время слышал про Дрейфуса, но так и не понял, в чем там было дело, и потому слушает вполслуха, высматривая среди завсегдатаев молодого испанского художника, о котором рассказывали еще в Москве. В «Клозери» Валентин немного не в своей тарелке, так что даже не замечает, когда Кинэт растворяется в толпе гостей.
Все это время Саркис, не переставая оглядывать зал в поисках знакомых, рассказывает о гидравлических помпах и системе парижских дамб:
– Еще в начале прошлого века Париж то и дело затапливало. Но последние пятьдесят лет тут не было ни одного наводнения! Вот что значит сила инженерной мысли!
Валентин кивает, почти не слушая: отец всегда хотел отдать его в инженеры. Правда, устройство канализации и улучшенная конструкция мостовых пролетов занимали полковника Шестакова в последнюю очередь: он поверил в инженерную мысль после знакомства с британским пулеметом «максим». Нам повезло, говорил полковник, что на Кушке у них не было этой штуки, – хрен бы мы тогда перебрались через тот мост!
Рассказы об орудиях убийства не слишком вдохновляли Валентина: сам он склонялся к юридическому поприщу. После гимназии с трудом выпросил себе полгода в Париже – видать, отец надеялся, что здесь, в Городе Света, его Валя проникнется идеями прогресса, а Валентин, конечно, мечтал о разгульной парижской жизни, той самой, о которой, хихикая, шептались гимназисты. Там, в Париже, говорили они, девушки почти все готовы… ну, это самое… и не только шлюхи, но даже порядочные!
Реальность оказалась куда грустней – идет уже третий месяц, а Валентину не только не удалось завести никакой интрижки, но даже двери борделей оставались для него закрыты. Будь у него верный друг, какой-нибудь проводник по злачным местам Парижа, Валентин бы, может, и рискнул зайти с ним в один из борделей восьмого или девятого округа, а то и в «Белый цветок» или даже в знаменитый «Шабанэ», роскошный и безумно дорогой… но при одной мысли, что ему придется объясняться со швейцаром или с мадам, ладони юноши покрываются липким потом. Черт, он даже не знает, что нужно сказать, зайдя в такой дом!
В глубине души Валентин надеется на чудо: в Париже уже пять лет живет его кузен Николай, сын папиного брата Ивана Михайловича. Похоже, живет той самой развратной жизнью, о которой грезит Валентин, – во всяком случае, при одном упоминании имени Николая родные поджимали губы и переводили разговор на другую тему. Разумеется, о том, чтобы дать Валентину адрес, и речи не было – отец даже намекнул, что было бы лучше, если молодые люди случайно встретятся, сделать вид, будто они незнакомы, – и надежда на эту случайную встречу согревала Валентина промозглыми парижскими ночами.
Простившись с Саркисом, Валентин возвращается домой, в пансион мадам Сижо. Свет фонаря выхватывает из темноты афишную тумбу. Еще одна голая женщина. Под предлогом прославления какого-то коньяка опять извивы, пылание розовой плоти. Снова легкая драпировка, обнажающая грудь с соском, ласкающая зад, сливающаяся с тенями на животе.
Нельзя же нарочно сделать так, чтобы не видеть афиш? По счастью, есть река, отражение огней в воде, спокойствие черной воды; памятники во мгле. Ах, тем лучше, что они во мгле. Снова были бы видны по всем углам, на решетках, в нишах лицемерно задрапированные красавицы. Сад Тюильри – сонмище голых женщин. Кто-то позаботился, чтобы ты ни на миг не забывал о грудях и ягодицах, о дурманящем обаянии красиво изогнутой плоти. Даже ставя памятник какому-нибудь министру, парижане делают подножие из голых женщин.
Валентин думает о вступлении войск в завоеванный город. Отец о таком никогда не рассказывал, но все и без того знают, что творится на войне. Изнасилование не санкционировано в приказах. Но начальство закрывает на него глаза.
Он думает о народах, чьи нравы допускали оргию, о приапических таинствах, о сатурналиях, о шабаше в средневековые ночи… о ленивом взгляде серых глаз Марианны, о безбрежном сладострастии Мессалины, о страстных, неутомимых любовницах, способных выпить мужчину до дна, изнурить, иссушить его…
Но нет, разве безудержный жестокий разврат нужен ему? Валентин гонит грязные мысли – нет, он мечтает о простой девушке, чистой и неискушенной, вместе с которой он познал бы таинства плоти. Нежная и нетронутая, она прошла через свои восемнадцать лет, чтобы встретить Валентина и, полузакрыв глаза, соскользнуть в пропасть наслаждения.
Мне девятнадцать, думает Валентин, а я все еще не познал женщины! Есть ли в Париже хотя бы один такой же неудачник?
Горькая улыбка кривит губы. Женщина в подворотне – высокая прическа, затянутая талия, вздувшаяся юбка – окликает его, и Валентин ускоряет шаг.
Вода в реке начинает прибывать.
Он встретит Жанну через две недели. Кофе со сливками в утренней кондитерской, занятый своим делом официант, посетительница, тщетно взывающая о круассане. Валентин, оставив свою чашку, обходит толпящихся посетителей и, протянув руку из-за спин, завладевает корзиночкой с парижскими рогаликами и с улыбкой протягивает ее девушке.
Не слишком высокая, не слишком низенькая. Несомненно, стройная. Хорошая парижская девушка, белокурая как ангел – не из тех, что никогда не будут твоими, не из тех, что созданы для мужчин, кто красивей, сильнее, богаче тебя.
Чудесная непринужденность. Выйти вместе и обнаружить, что нам – ах, совсем случайно! – по пути. Она живет с родителями в Жавели, а в кондитерскую зашла, потому что не успела выпить кофе дома, боясь опоздать на работу. Где работает мадемуазель? О, она прислуживает в одном почтенном семействе, на Елисейских Полях, уже несколько лет. Помогает кухарке и иногда играет с маленькой дочуркой хозяев. У нее самой трое младших братьев и две сестрички, уж она-то понимает толк в малышах! Ей повезло найти такую работу! Очень приличная семья, хотя и иностранцы, как и месье. Кстати, откуда месье приехал в Париж?
Девушку зовут Жанна, и на прощанье они договариваются встретиться снова – нет, не сегодня, а завтра вечером, в полседьмого, вот здесь, на углу.
О, эти часы, отделяющие нас от первого свидания! Наполненные волнением, ожиданием, тревогой, грезами… Как мне следует одеться? О чем мы будем говорить? Не покажется ли смешным мой французский, не режет ли слух мой акцент? А что я делаю в Париже? Ах, если бы я был студентом, как Саркис! Может, соврать? Сказать, что я учусь в Политехнической школе, и поведать про помпы и дамбы? Или нет, лучше скажу, что семья послала меня найти кузена Николя, который уже несколько лет не отвечает на письма. Так я буду выглядеть почтительным сыном. Или, наоборот, безвольным маменькиным сынком, спешащим выполнить любые распоряжения родителей?
Сказать ли, что отец – военный? Или я буду выглядеть как дворянский сынок, приударяющий за доверчивой субреткой? О семье лучше, наверно, вообще ничего не говорить.
А если она не придет? Сколько минут надо ждать? Пятнадцать? Полчаса? А если ее задержат хозяева? Надо узнать, где они живут на Елисейских Полях, чтобы я мог прийти и спросить… нет, это, конечно, невозможно, хозяева будут недовольны, если к их служанке начнут шастать молодые люди.
Но все равно: лучше узнать адрес.
Валентин представляет: после свидания он провожает Жанну до метро или, может быть, даже до родительского дома – и по пути их караулит банда апашей. Ужас всего Парижа, словно сошедшие с картинок Le Petit Journal: кепка с длинным козырьком, фланелевая рубашка с большим воротником, парусиновые туфли, платок на шее, нож в руке. Пятеро. Прохаживаются, засунув руки в карманы, со скучающим видом – а на самом деле ждут, когда мы поравняемся, чтобы облапать Жанну – или того хуже!
Валентин уже забыл, как совсем недавно представлял себя солдатом, которому на растерзание отданы все парижанки, – теперь он спаситель, святой Георгий, поражающий змия похоти, выползающего из темных закоулков социального дна, куда еще не проник свет просвещения.
Первое свидание… можно ли поцеловать Жанну на прощанье? Каким должен быть поцелуй? Дружески прикоснуться к розовеющей щеке – или решительно впиться в пламенеющие губы? А потом… если, конечно, будет «потом» – на втором, на третьем свидании… когда можно пригласить ее к себе? В какой момент сладкие грезы сменятся страстными объятиями?
Валентин вспоминает, как однажды во время ночных скитаний увидел в освещенном окне полуодетую женщину. Вокруг нее суетился любовник. Став на колени, он распускал тесемки, целуя нагое тело. На миг Валентин представил, что в каждом окне, за каждой задернутой шторой происходит то же самое: много тысяч таких комнат, и ни в одной из них его нет.
И вот теперь, в мечтах, он проделывает с Жанной все то, что столько раз воображал; в сладких грезах повторяет каждый поцелуй, каждый жест сотен тысяч парижских любовников. Он представляет их объятия, представляет головокружительный миг любви, и ему кажется, что в момент экстаза он увидит весь город, весь большой Париж, с его кафе и синематографами, барами и борделями, ажурными станциями метро и роскошными отелями, увидит всех мужчин и женщин, охваченных вожделением, страстью, похотью; сплетенные тела, прерывистое дыхание, выкрики на французском, английском, русском, на всех языках этого Вавилона. И с последним вскриком все исчезнет, растворится Париж, пропадет, будто и не было, – останутся только они с Жанной, прилипшие друг к другу, спаянные последним объятием, замершие в бесконечном мгновении наслаждения, единения, счастья…
Они действительно встретились. Жанна не опоздала, и он проводил ее до метро. Апаши по дороге не попадаются – возможно, потому, что часть улиц залита водой и приходится идти, лавируя на шатких мостках или переходя мостовую вброд. Юбка Жанны намокла и липнет к щиколоткам, в ботинках у Валентина хлюпает – но эти испытания не столь драматичны, как воображаемое нападение, и потому Валентин выбирает скромный поцелуй в щеку. Прощаясь, он предлагает как-нибудь поужинать вместе. Дабы не показаться излишне навязчивым, облекает свое предложение в форму дерзновенной мечты и от волнения и галантности путается в сложных временах французских глаголов.
Жанна полагает предложение очень милым, на миг призадумывается и объявляет, что, по всей вероятности, «это можно будет устроить». Она скажет родителям, что мадам Лертон попросила ее задержаться, а сама отпросится у хозяйки. Да, мадам очень добра к ней. И неудивительно – Жанна ведь работает у нее уже четвертый год. Им столько пришлось пережить вместе, вы даже не представляете, месье Валентэн!
Не в силах остановиться, Жанна тут же рассказывает о том, как три года назад толпа рабочих запрудила Елисейские Поля. Полиция ничего не могла поделать: они прикинулись, что просто гуляют! Многие были со своими женщинами и даже с детьми. Но они не просто так прохаживались – они ломились в дома. Наш консьерж, месье Жиль, пытался их не пустить, но куда там! Ворвались во дворик и ну плясать! Плясать и петь «Карманьолу»! Хорошо еще, что мадам Лертон тогда совсем плохо понимала по-французски и решила, что это просто народные гуляния. Да и вообще вела себя так, будто у них в Америке это в порядке вещей – всякие голодранцы врываются в дома к приличным людям и распевают подрывные песни. Мадам Лертон держалась молодцом, а вот мадам Клод, соседка с первого этажа, по-настоящему испугалась. Она была дома вдвоем со своей дочуркой, Мадлен – такая милая девчушка, месье Валентэн, очень воспитанная, чинная, почти как взрослая, хотя ей всего двенадцать лет, а тогда, значит, и десяти еще не было – да, неудивительно, что мадам Клод так перепугалась. Вдруг бы эти оборванцы ворвались к ней… вы представляете, месье Валентэн, что могло бы случиться?
Валентин представляет слишком хорошо – и потому спешит сменить тему. Когда они с мадемуазель Жанной смогут поужинать? Завтра? Послезавтра? Давайте пойдем на Холм, я знаю там прекрасный маленький ресторан…
Валентин мечтает, чтобы этот ужин – первый эпизод его сердечной жизни в Париже – прошел удачно. Ему хочется, чтобы это была настоящая трапеза влюбленных: отдельный столик; некоторое уединение, но все же в оживленной атмосфере, бок о бок с чужим весельем. Вино из глиняных с глазурью кувшинов и звуки скрипки – атмосфера скорее простая, чем роскошная, чуть более деревенская, чем городская.
Но где найти отдельный столик и кувшины с вином? Летом он увез бы Жанну за город, а в январе ему остается только Монмартр. Валентин заранее любит Холм, хотя толком не знает его – и потому тем же вечером предпринимает рекогносцировку. Он долго колеблется в выборе между четырьмя ресторанами на площади Тертр – Бускара, Шпильмана, «Мамашей Катериной» и «Кукушкой» – и в конце концов выбирает «Мамашу Катерину»: у Бускара и Шпильмана Валентину недостает местного колорита, а очаровательная «Кукушка» оказалась, увы, слишком дорогой.
В январе 1910 года площадь Тертр еще не захвачена элегантным Парижем, в ресторанах нет ни туристов, ни иностранцев – только местные. Валентин смотрит на них с трепетом и почтением, уверенный, что каждый – художник, ведущий вольную, веселую жизнь… ему видится, как они дымят трубками в своих мастерских и беседуют об искусстве…
В мечтах о грядущем вечере Валентин спускается с Холма. С удивлением замечает, что все часы в городе остановились и показывают 10:53 – будь он внимательней, он мог бы заметить это еще вчерашним вечером. Еще больше удивляет его то, что улица, где расположен пансион мадам Сижо, погружена во тьму: газовые фонари не горят, и в темноте Валентин сам не понимает, как оказывается почти по пояс в ледяной воде.
Первый этаж уже затоплен, жильцы эвакуировались в свободные комнаты второго и третьего. Валентин, живущий под самой крышей, чувствует себя в безопасности. Поднимаясь по лестнице, он слышит, как мадам Сижо бурчит:
– Последний раз такое было в 1870-м!
Со времен франко-прусской войны и Коммуны прошло почти сорок лет – мирных, безопасных, спокойных, – и сейчас, когда воды Сены заливают набережные Парижа, жителям не с чем сравнить разразившуюся катастрофу, кроме той давней осады.
Скинув мокрые брюки и кое-как разогрев печку, Валентин ныряет в кровать и засыпает счастливым сном влюбленного: ему снится Жанна и холм Монмартра, расцветающий всеми красками весны.
Вода прибывает всю ночь и весь следующий день – к понедельнику примыкающие к набережным улицы Парижа превращаются в каналы. Иногда проплывает лодка или плот, кое-как собранный из досок, ящиков или бочек: жильцы затопленных домов спасают самое необходимое.
Валентин стоит в толпе зевак на Аркольском мосту и, перегнувшись через перила, смотрит на грязную воду Сены – как будет смотреть через три года, на другом мосту, в этом же городе. Сильное течение утягивает под воду обломки стульев, кроватей, столов; они исчезают, чтобы потом вылететь из воды по ту сторону моста. Пустой бочонок подпрыгивает в воздух почти на метр – толпа встречает его аплодисментами. Царит оживление, люди перебегают с одной стороны моста на другую.
– Ставлю на софу против кресла! – кричит высокая худощавая дама в меховом боа.
Софа первая исчезает в водовороте, но под водой кресло вырывается вперед и выскакивает на поверхность на несколько мгновений раньше. Толпа подбадривает обломки мебели радостными криками, словно лошадей на ипподроме Лоншан. Из рук в руки переходят конфеты, мелкие купюры, в какой-то момент Валентин, кажется, замечает, что некто прячет в карман кольцо. Он с опаской озирается: все его деньги и документы с ним, во внутреннем кармане. После того как в его комнату вломились жильцы с затопленных нижних этажей, он боится оставлять там ценности.
Облокотясь о перила, стайка молодых людей, пересмеиваясь, обсуждают свежие новости. Юноша в коротком пиджаке говорит о реках, словно это друзья, приглашенные на вечеринку:
– К обеду мы ждем Йонну, Луару и Армакон.
– Не вижу ничего смешного, – буркает низенький парижанин в цилиндре и с тростью.
– Чем безумней – тем смешнее, – отвечает юноша. – Что может быть прекраснее Парижа, превратившегося в Венецию?
– В конце концов, потоп – единственный шанс на встречу зонтика и швейной машинки! – вторит его товарищ, показывая на борющийся с волнами колченогий стол, зацепившийся за обломок вывески, на котором можно разобрать буквы “-rie”.
– Это Божья кара, – отвечает коротышка. – Вода отомстила нам за воздух.
– Почему? – удивляется Валентин.
– Мы так рьяно штурмовали небеса, так гордились нашими воздухоплавателями – не ждали, что, покорив воздух, не сможем справиться с водой.
– Со всем бы мы справились, – говорит мужчина в синей блузе и каскетке, – просто всё разворовали. Были бы нормальные люки – канализация выдержала бы. Вы думаете, это река затопила Альфорвиль, Берси и Жавель? Если бы!
– Жавель затоплен? – спрашивает Валентин. Радостное возбуждение толпы теперь ему омерзительно.
– Да, уже два дня. Весь Сен-Сюльпис забит беженцами.
Всхлипы, причитания, детский плач. Запах пота, влаги, подгоревшей еды; страха, отчаяния, тревоги. Тихий шепот, бормотание, выкрики: Боже, Боже, Боже мой! Скорее проклятия, чем молитвы. Три сотни человек под сводами церкви спасают не свои души – свои тела. Дома, имущество, сбережения они спасти не смогли – все поглотила вода.
Валентин, поскальзываясь в промокших ботинках, идет между рядами матрасов, сваленных прямо на полу.
– Вы не из Жавеля? – спрашивает он хорошо одетую женщину.
Она качает головой. Слезы катятся по щекам.
– У меня больше нет дома, – говорит она, – мэрия послала меня сюда. Здесь мой дом.
Плачут даже мужчины.
– Моя жена, вы не видели мою жену? – причитает насквозь промокший работяга. – Когда я вернулся домой, там уже никого не было.
Валентин поднимается на хоры, где заняли места наиболее удачливые семьи. Здесь суше и теплее, кое-где стряпают, сковороды стоят на тлеющих углях.
– Да, мы из Жавеля, – говорит немолодой мужчина. Двое детей испуганно жмутся к нему, жена склонилась над сковородой – Валентин не видит ее лица.
– Вы не видели молодой девушки… ее зовут Жанна… она работает няней в Париже?
Мужчина пожимает плечами:
– Не знаю такой… мало ли их, которые в Париже нянями работают.
Он похабно ухмыляется, и Валентин отходит прочь. Молодая женщина окликает его:
– Милую свою ищешь? Так, может, она у своих хозяев отсиживается? У богатых-то небось сухо и тепло!
Валентин сбегает вниз. На стене церкви мускулистый Иаков, бросив меч, атакует ангела, обняв его борцовским захватом и пытаясь опрокинуть. Ангел выдерживает натиск Иакова без видимых усилий, равнодушно глядя вдаль. Из полумрака несется все тот же шепот: Боже, Боже, Боже…
Валентин пересекает Сену по мосту дез Ар. В самом деле, может быть, Жанна у своих хозяев, на Елисейских Полях? Как хорошо, что он узнал номер дома! Он легко найдет и… что он ей скажет? Да проще простого, скажет, что волновался, хотел узнать, что с ней, вот и всё!
На набережной Лувра полиция, солдаты и несколько десятков добровольцев укрепляют набережную мешками с песком, вывороченными булыжниками и деревянными обломками. Знакомый голос окликает Валентина:
– Иди сюда, поможешь!
Это Саркис – он волочит мешок. Валентин хватается за промокший холст и с трудом отрывает груз от земли.
– Еще немного – и подвалы Лувра на хрен зальет, – говорит Саркис, переведя дыхание. – Одна надежда – на наши баррикады.
В его голосе – ирония. Ну конечно: баррикады, парижская революционная традиция! Чуть поодаль немолодой парижанин в темно-синей блузе и бархатных штанах объясняет, как удобней выкорчевывать булыжники из мостовой, – он, наверно, еще застал Коммуну. Кто бы подумал, что рабочие будут строить баррикады бок о бок с полицейскими и солдатами!
– Ты же говорил – парижская канализация совершенна! – вспоминает Валентин.
– Ну да, – кивает Саркис, – помпы у Эйфелевой башни работают исправно. Просто никто не был готов к такому… Декабрь, конечно, был дождливый, но не настолько, чтобы ждать такие ливни и такой паводок на Марне! За несколько дней уровень воды поднялся на три с лишним метра. Кто мог на это рассчитывать?
– Мне говорили, в Берси и Жавеле канализация не справилась.
– Так это ж не Париж, – Саркис пожимает плечами, – пригороды. У них своя мэрия… небось пожмотились на хороших инженеров.
Они поднимают еще мешок и несут к парапету. Баррикада уже выше человеческого роста, но вода Сены – в опасной близости от верхнего края.
Затопленный город приспосабливается к бедствию. Там, где можно перейти вброд, мужчины переносят женщин и детей, спасающихся из домов, в которых были в безопасности еще вчера. Все чаще и чаще улицу перегораживают деревянные переходы – на смену доскам, кое-как положенным на стулья из кафе, приходят высокие мостки на прочных козлах. Они так высоки, что временами Валентин идет на уровне окон второго этажа, волны плещутся в метре внизу, словно парижане строят с запасом – вдруг вода и дальше будет прибывать?
А вода и в самом деле прибывает. На Елисейских Полях уже по пояс, он идет, опасаясь провалиться.
Мимо проплывает труп лошади.
Голые деревья отражаются в колышущемся зеркале потопа.
Двери дома, где работает Жанна, распахнуты. Парадное залито водой, Валентин пересекает его, боясь поскользнуться. Ни консьержки, никого. Он словно археолог, вошедший в древнюю гробницу или затопленный храм. Всплеск за спиной, он резко оборачивается – две крысы деловито гребут прочь. Валентин ежится от омерзения.
Наверное, это была детская. Кроватка с балдахином плавает в воде, на ней, тесно обнявшись, сидят две куклы и плюшевый медведь – словно парижане на плоту. Несколько кубиков с буквами алфавита качаются на волнах. Самое время сложить из них SOS, пока сюда не добрались крысы. Впрочем, только в «Щелкунчике» крысам есть дело до детских игрушек.
Валентин проходит к окну. У подоконника лицом вниз плавает кукла, раскинув намокшие юбки. Офелия, Офелия, где твой Гамлет? Валентин относит куклу к трем другим игрушкам. Вот вам подруга, девочки и медведь. Видите, чуть не утонула, но мы ее спасли. Обсушите ее и дайте горячего чаю.
Валентин слышит всплеск. Опять крысы? Но нет – обернувшись, он видит мелькнувшую тень, раздается хлюпанье убегающих ног.
Мародеры? Сегодня утром говорили, Лепен обещал за такое расстреливать на месте. Валентин выходит в залитый коридор – ни крыс, ни мародеров, ни полиции. Несколько открытых дверей ведут в затопленные комнаты. Не зная зачем, он обходит их одну за другой.
Гостиная. Хозяйская спальня. Библиотека. Опрокинутые стулья, книги, упавшие с полок, картины, канапе – все они неспешно дрейфуют, словно играют в Венецию. Не знаю, как парижане, а мебель не забудет этого потопа, когда подземные воды – кровь земли – вышли наружу, чтобы напомнить людям о величии неодушевленного мира, мира воды, огня и земли, материи, из которой созданы предметы обихода, столь надежные и прочные в обычные дни, таящие в себе тайные желания, секретную жизнь, скрытую опасность.
Как люди могут жить в мире, который так непрочен? Как могут забыть, что древний хаос плещется под их ногами и в любой момент может их поглотить?
Валентин достигает последней комнаты. Это кабинет. Массивный резной стол все еще сопротивляется архимедовой силе – залитый по самые ящики, он упорно стоит на полу. Между столом и окном – всплеск. Одним прыжком Валентин вскакивает на столешницу и заглядывает в предоконный пролив.
Там съежилась маленькая девочка, вся в черном, по грудь в воде. Несколько фотографических карточек плавают перед ней, одну она держит в руках. Валентин подхватывает девочку подмышки и втаскивает на стол.
– Что ты здесь делаешь?
– Я искала Жанну, – говорит она.
– Я тоже, – Валентин невольно смеется, – а Жанна работает здесь?
– Да, – девочка серьезно кивает, – она няня у Лертонов.
– Ну, ты же видишь, здесь никого нет.
Валентин усаживает девочку напротив себя. Ох, она вся промокла, что же с ней делать?
– А где твоя мама?
– Наверху, – девочка вскидывает голову, – в квартире наверху, на первом этаже. Меня зовут Мадлен, я дружу с Жанной.
– Да-да, – кивает Валентин, – ты не поверишь, но Жанна мне о тебе говорила.
– А что она говорила?
– Что ты хорошая девочка и она с тобой дружит.
Валентин спрыгивает со стола:
– Ну-ка, цепляйся за меня, отнесу тебя к маме.
Девочка все еще сжимает в руках фотокарточку, Валентин мягко вынимает картонку из дрожащих тоненьких пальцев.
– Это твое? Не бойся, мы тоже с собой возьмем… – начинает он и тут, опустив глаза, узнает картинку. Сначала в глаза бросаются нелепые полосатые чулки, потом – знакомое кресло, и только затем он осознает всю непристойность этого снимка в руках у маленькой девочки. – Где ты это взяла?
– Тут, – Мадлен кивает, – их тут много плавает. Они очень… странные.
– Это гадость, – говорит Валентин, пряча карточку в карман, подальше от любопытного детского взгляда, – не надо такое смотреть.
Схватив Мадлен, он идет к выходу, но в коридоре девочка выворачивается и спрыгивает в воду. Смеясь, бежит прочь, по грудь в ледяной воде. Валентин спешит за ней, но поскользнувшись, падает у входа в гостиную. Выругавшись по-русски, вскакивает – девочки уже нет.
Он поднимается на первый этаж и стучит. Открывает немолодая женщина, высокая и худая, вся в черном, как Мадлен. Большой крест на груди, словно у монашки неизвестного Валентину ордена.
– Вы мадам Клод, мать Мадлен? – спрашивает он. – Я встретил ее в квартире внизу…
– Сто раз говорила, чтоб она туда не шастала, – раздраженно бурчит женщина. – Чему она научится у этих безбожников-американцев?
– Мадам, я думаю, вам надо уходить, – говорит Валентин. – Вода прибывает, и, возможно, завтра без лодки будет не выбраться. А сейчас я могу вам помочь.
– Не нужна мне ваша помощь, – мадам Клод передергивает плечами. – Думаете, вы первый? Полиция уже приходила утром, предлагали уйти отсюда. Знаете, что я им сказала? Я не брошу свой дом! Если ваше безбожное правительство довело Париж до такой беды, почему я вам должна доверять? Пока со мной моя вера, мне ничего не грозит! Молитва, сказала я, хранит лучше любой полиции! И меня, и мою дочь. А потом я прогнала их, молодой человек, прогнала прочь!
– Хорошо, мадам, я понял, – Валентин обреченно кивает. – А вы не знаете, молодая девушка, которая работает у ваших соседей снизу… Жанна… она тоже была с ними сегодня?
– Ах вот что тебе надо! – Женщина смотрит на Валентина сверху вниз. – Похоть привела тебя сюда, похоть, а не желание помочь ближнему! Вижу тебя насквозь, блудливый грешник!
Вон из моего дома! Ищи свою Жанну в борделях – там ей самое место!
Дверь захлопывается.
Похоть? Нет, конечно нет. Может, в самом начале, когда Валентин только встретил Жанну, только мечтал о ней. Но теперь – любовь, да, конечно, та самая любовь, о которой он столько читал. Жанна – святая, невинная, чистая, омытая водами нового потопа… ни единой греховной мысли да не пристанет к ней. Она верна их любви, как верен ей он. Они – словно два параллельных провода, которые не знают о взаимном притяжении, пока их не присоединят к электрической батарее. Но теперь, когда любовь струится в жилах, взаимное притяжение непреодолимо. Сегодня вечером они должны были встретиться – и, значит, Жанна придет на Холм, туда, где он назначил ей свидание.
Валентину становится смешно: к чему он бегал весь день по городу? Нужно выбираться отсюда и идти на Монмартр. Конечно, Жанна будет ждать его там!
Валентин впервые заметил их, когда миновал вокзал Сен-Лазар. Все тощие, с подтянутыми животами, с землисто-серой кожей. Странные мягкие шаги, точно шлепки по жирному заду. Как будто спешат по неотложному делу. Каждый словно сам по себе, в крайнем случае – парами. Их словно ведет невидимое течение, незримый поток – точь-в-точь как Сена уносит остатки стульев и картин. Точь-в-точь крысы, плывущие в поисках поживы.
Где они были раньше? Они ждали десять лет, двадцать; терпеливо развлекались мелким воровством и грабежами; ютились в переулочках, в тупиках, на задних дворах отдаленных кварталов; в мансардах меблированных домов; в бараках крепостной зоны, в каменоломнях Баньолэ.
Так микроб чумы десятилетиями спит в завитушках мебели или в стопке белья, терпеливо ждет своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах.
Так крысы прячутся в норах, вьют гнезда в свалках, копошатся в отбросах, ждут дня, когда война, голод или болезнь лишат людей сил. Тогда они выйдут на поверхность, влекомые благоуханием отчаяния и слабости, гонимые жаждой вкусить человечью плоть.
Никто не зовет их; не подает никакого сигнала. Свое время они чувствуют по запаху в воздухе, по вони гнилой воды, по потрескиванию почвы.
Приходит момент, и они выползают на свет.
Пока предприимчивые парижане вылавливают из воды богатую мебель и полупустые ящики (вдруг там дорогое вино?), эта трущобная армия рыщет в поисках иной поживы: заброшенные магазины, оставленные квартиры, растерянные девушки, одинокие прохожие.
Вот один из них, юный Валентэн Шестакофф. Промокший до костей, в тяжелой сырой шинели он не выглядит знатной добычей – но разве можно пройти мимо? Как говорится, курочка по зернышку… можно считать это тренировкой, разминкой перед большими делами… было бы глупо его упустить… глупо и неосмотрительно… он сочтет, будто может гулять безнаказанно… пусть парижане боятся нас, пусть газеты не забывают печатать наши фотографии, даже сейчас, во время потопа… мы – хозяева города, мы – его плоть и кровь, его святой дух, его свобода, равенство и братство… мы, равно презирающие и рабочих, и богатеев.
Им лет по двадцать. Кепки с длинными козырьками, выпущенные на виски пряди волос, голые шеи, брюки клеш и наглые морды. Чистейшая порода, хоть ставь на обложку Le Petit Journal Illustre.
Они прижимают Валентина к стене, приставляют к горлу что-то острое и холодное, самодельное и смертоносное. Они смеются, деловито потрошат карманы. Портсигар, бумажник, русский паспорт… а это что, глядите-ка! Эй, парень, это твоя зазноба? Ничего бабенка, ишь как навострилась!
Суют фотокарточку прямо в лицо. На мгновение испуганные глаза Валентина встречаются с детски-невинным, равнодушным взглядом серых глаз черно-белой обнаженной Марианны. Она сидит на кресле, раскинув ноги, Саркис и Кинэт в нелепых полосатых чулках стоят с двух сторон, салютуя вздыбленными членами…
Пошатываясь, Валентин входит на площадь Тертр. Как глупо: избежать гибели в волнах потопа и нарваться на распоясавшихся апашей. Ни денег, ни портсигара… хорошо еще, что, очнувшись после удара, сообразил поискать в грязи паспорт.
У «Мамаши Катерины» заняты почти все столики. Удивительно: внизу древний хаос наплывает на Париж, горожане борются с новым потопом, в церквях и вокзалах, этих приютах бездомных, в отчаянии плачут лишенные крова – а здесь все как обычно, где-то играет музыка, жаркое дымится в глиняных горшках, красное вино плещется в глазированных кувшинах.
Валентин, бледный и промокший, обводит взглядом площадь, ищет Жанну. Теперь он, конечно, не верит, что она могла прийти сюда.
– Эй, давай ко мне! – Смутно знакомый мужчина машет ему рукой из угла.
Валентин опускается на скамью.
– Мы виделись у Саркиса, – говорит мужчина, – я приходил к нему фотографировать, помните? Меня зовут Николя.
– Валентин.
Они пожимают руки, Николя наливает вина:
– Выпейте, согрейтесь… Вы оттуда, снизу? Как там?
– Плохо, – Валентин качает головой, – Париж никогда не оправится от этой катастрофы. Все залито водой. Площадь Согласия, Елисейские Поля, левый берег… я поражаюсь, как парижане могут равнодушно сидеть здесь, когда внизу…
– Вы не правы, – отвечает Николя. – В эти дни я видел множество примеров героизма и самоотверженности. Лодочники работают почти круглые сутки, «Бон Марше» отправил свои матрасы в Сен-Сюльпис, горожане жертвуют еду пострадавшим… даже архиепископ развязал церковный кошелек. А что до ужина – это ведь Франция. Еда – это святое. Знаете, что говорил Генрих IV? Моя цель – чтобы у каждого француза в воскресенье была курица в горшке. Кто еще так формулирует цели государственной политики?
– Мне трудно к этому привыкнуть, я не француз, – говорит Валентин.
– Я уже понял, по акценту, – отвечает Николя. – Я тоже. Naverno, vy russkii? – добавляет он, и от неожиданности Валентин не сразу узнает родной язык.
– Только пошляки говорят, что Париж сейчас похож на Венецию, – улыбается Николай. – Мы с вами знаем, что Париж похож на Санкт-Петербург. Помните «Медного всадника»? – и начинает читать, раскатисто и торжественно:
- Всё побежало, всё вокруг
- Вдруг опустело – воды вдруг
- Втекли в подземные подвалы,
- К решеткам хлынули каналы,
- И всплыл Петрополь как тритон,
- По пояс в воду погружен.
- Осада! приступ! злые волны,
- Как воры, лезут в окна.
- Челны С разбега стекла бьют кормой.
- Лотки под мокрой пеленой,
- Обломки хижин, бревны, кровли,
- Товар запасливой торговли,
- Пожитки бледной нищеты,
- Грозой снесенные мосы,
- Гроба с размытого кладбища
- Плывут по улицам!
- Народ
- Зрит божий гнев и казни ждет.
- Увы! всё гибнет: кров и пища!
- Где будет взять?
Николай читает вдохновенно, но пьяному Валентину чудится что-то неуместное в русских стихах, звучащих посреди затопленного города. Как будто, вызывая призраки столетней давности, собеседник пытается обуздать разбушевавшуюся стихию, словно заклинает Сену – уймись, успокойся, это все уже было, ничего нового!
А может, успокаивает себя: ничего нового, это все уже было, успокойся, уймись, не волнуйся – и ритмическое повторение стихотворных строк вторит повторяемости исторических событий, убаюкивая, будто колыбельная.
– Я тоже сегодня… как Евгений… потерял свою Парашу, – всхлипывает Валентин, но тут же стыдится всхлипа. Мужчины не должны плакать – отец всегда говорил.
– Ну, это все-таки Париж, все-таки ХХ век, – отвечает Николай совершенно нормальным голосом. – Будем надеяться, она ждет тебя живая и здоровая, хотя, конечно, мокрая и продрогшая. Да к тому же здесь нет Петра, которому можно было бы посылать свои проклятия.
– Разве что Богу, – говорит Валентин, вспоминая многоголосый шепот Сен-Сюльпис.
– Но и Его тоже нет, – вздыхает Николай так буднично, словно это давно решенное дело, – иначе как же давнее обещание, пресловутая Радуга Завета? Серое небо, ни лучика солнца. Я думаю, многие парижане расстались в эти дни с иллюзией Бога.
– Можно сказать, он утонул, – говорит Валентин, гордый своим кощунством.
Приносят новый кувшин, Николай заказывает еще горшок мяса:
– Ешьте, ешьте, мой молодой друг. Тем более, как я понял, с деньгами у вас не очень…
И тут Валентин наконец все понимает. У него не просто отобрали бумажник – у него забрали все его деньги. Утром, уходя из своей каморки, он решил не оставлять там ничего ценного. Теперь ему нечем даже заплатить хозяйке, не на что купить еды… всё гибнет: кров и пища! Дрожащей рукой он лезет в карман – вдруг мокрая купюра прилипла к подкладке, вдруг завалялась хоть одна монета? Нет, только паспорт. Валентин тупо смотрит на расплывшиеся чернила.
– Кто же таскает с собой бумаги в такую погоду? – говорит Николай. – Ну, ничего, мы его высушим.
Он раскрывает паспорт, вглядывается в размытые буквы.
– Мир мал, – внезапно смеется он, – я и не знал, что ты в Париже, дорогой кузен.
Валентин смотрит на Сену. Волны бурлят где-то внизу – не то что три года назад. Уже не вспомнить тех бездомных дней. Улицы превратились в каналы, лодки и плоты – вместо омнибусов и авто. Бесплатная похлебка, мокрые ноги, серое небо, холод, холод, холод. Память сохранила лишь несколько картин – помутневших, словно плохо сделанные фотографии.
Ночь на Лионском вокзале, среди других бездомных. Поезда не ходят уже неделю, мало-помалу люди обжились. Знакомая вонь пота, влаги, подгоревшей еды; страха, отчаяния, тревоги. Всхлипы, причитания, детский плач. Теперь ты – не наблюдатель, не Орфей, спустившийся за Эвридикой, теперь ты – равноправный житель этого мира, свой в коммуне отчаявшихся, нищих, обездоленных. Подложив под голову мокрую шинель, засыпаешь под французскую колыбельную, нежную, как в детстве.
Прекрасен залитый водой Париж, особенно на рассвете. Красавица Лютеция нисходит в свою купальню, изысканную, необъятную, грандиозную. Ровное зеркало вод, отражения обнаженных деревьев, одинокие островки брошенных телег, деревянные мостки вздымаются римскими акведуками. Серый, свинцовый, перламутровый цвет безграничного отчаяния. По колено в воде ты стоишь посреди великого города, погруженного в сумерки, – одинокий, нищий, лишенный всего. Счастье переполняет твое сердце.