Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей

– Это лишь потому, что еще не победила революция. Когда революция победит – мы вас сажать не будем. Мы считаем, что всех полицейских и политиков можно реабилитировать. Мы отправим вас в лагеря бесплатно овладевать полезными профессиями.

– Ага! Вот ты как? Отправить в лагеря? Как коммунисты и нацисты?

– Нет-нет, если вы не захотите отправиться в лагерь и освоить полезную профессию, вас никто не станет заставлять. После революции вы сможете жить на пособие.

– Правда ли, что после революции вы уничтожите не только частную собственность, но и семью?

– Секс будет освобожден. На каждом перекрестке воздвигнут подмостки, самых красивых девушек города уложат там в разнообразных позах. Любой прохожий сможет принять участие в ритуальном совокуплении. По своему вкусу ты сможешь выбирать, под чем это делать, – под кислотой, бензедрином, гашишем… под DMT… под секоналом, амиталом, нембуталом, туиналом… Это будут цирковые игрища, наподобие античных, – невиданный пир секса, наркотиков и революционного насилия.

– Мысли о сексе заводят тебя?

– Синхронизация, крошка. Синхронизация, объединение, единство. Секс помогает нам раскрыть это единство. Марксисты говорили от лица рабочих, анархисты – от лица свободных людей. Мы выступаем от имени таламуса, желез внутренней секреции, клеток организма! Мы не станем людьми в том смысле, в каком обезьяны – это обезьяны, а собаки – собаки, пока не начнем трахаться, когда и где нам захочется, как другие животные. Ебля на улицах – не эпатаж, а освобождение наших тел. Не освободив наши тела, мы по-прежнему останемся добропорядочными благоразумными роботами!

Она слышит прерывистое дыхание. Бережно расстегивает «молнию» на его ширинке, опускается перед ним на колени. Ее припухшие губы чуть приоткрыты. Рыжая копна волос рассыпается по плечам, струится сиянием послеполуденного солнца, отраженным от гладкой поверхности залива. Пять шестиугольных столиков, смуглый официант в белой куртке, на стенах – застекленные постеры старых фильмов. За соседним столиком – юная блондинка в голубых джинсах и цветастой рубашке, расстегнутой так, что виднеется молодая, не стесненная лифчиком грудь. Ремешок сандалий охватывает тонкую щиколотку, блондинка сидит нога на ногу, чуть покачивая левой, возможно – в такт колебаниям теней пальмовых листьев. Вызывающе-эротическим движением подносит ко рту запотевшую бутылку пива, чуть припухшие губы обхватывают горлышко мягким, обволакивающим кольцом.

Нам не виден мужчина, который сидит рядом с ней, мы слышим только его голос – уверенный, спокойный, глубокий. Голос человека, привыкшего отдавать приказания.

– Мы называли их фашистами, но мы были неправы. Нацизм ликвидирует оппозиционеров, а либеральный капитализм их нейтрализует. Они никогда не простят нам, что под кислотой мы узнали: смерти нет, мы никогда не умрем. Как контролировать население, знающее, что никогда не умрет? Кислота дала нам рентгеновское зрение, им надо было отнять его у нас, заполнить каждую минуту нашей жизни ложью, усадить напротив телевизора, превратить рок-н-ролл в колыбельную. Так они победили. Они снова усыпили нас, заставили забыть, что жизнь пульсирует в каждой плитке пола, в каждой песчинке пляжа, что каждая крупинка бытия сияет и переливается отблеском вечности, что мы все едины и каждый из нас един с космосом, – и в конце концов они добились своего, заставили нас забыть, что мы не умрем. И потому я говорю: сила либерализма – в его мягкости, в его каучуковости, в его тактике амортизации. Режим вбирает в себя любой протест.

– Но насилие… насилие, направленное против капиталистического общества… разве это не единственное, что общество не может вобрать в себя?

– Милая моя малышка, увы, это ложно, даже если так учил Маркузе, даже если это сказал сам Бол-Кунац! Система вбирает в себя и насилие. Либеральный капитализм обращает насилие оппозиции в свой капитал, запугивает им средние классы, их страхом укрепляя свою власть.

– Значит, Система непобедима? – с улыбкой говорит блондинка, ставя бокал на белоснежную скатерть. Звенит третий звонок, зрители один за другим покидают фойе. Пожилой мужчина с волосами, чуть тронутыми сединой, подает руку своей спутнице:

– Да. Система убьет одних и инкорпорирует других. Вот и весь выбор: стать частью системы или умереть. И ты знаешь мой выбор.

Зрители рассаживаются, мягкие бархатные кресла принимают их в свои объятья, инкорпорируют их ягодицы, обхватывают обнаженные спины дам, усталые, полусогнутые спины их спутников.

Это – история поражения. Система убила одних и инкорпорировала других, а меня – выплюнула, как изжеванный, потерявший вкус чуингам. Я мечтала, что моя дочь будет расти в новом мире, но мать сразу после роддома забрала у меня Моник. Ты даже не знаешь, кто ее отец, – пусть и она не знает, что ты – ее мать. Год в психиатрической лечебнице ломал и не таких, как я. Вежливые люди в белых халатах, смирительная рубашка, мягкие стены, аминазин и электрошок перемешали мои воспоминания, перетасовали, как колоду крапленых карт. Я видела лучшие умы своего поколения, мой ум разрушен безумием, я больше не верю в победу, не верю в борьбу… теперь я – только зритель.

Поднимается занавес. На сцене – комната, стены покрыты шестиугольными плитками. В центре – привязанный к стулу бородатый и длинноволосый юноша в испачканных голубых джинсах и разорванной рубашке. Хорошо виден мускулистый торс, покрытый густым волосом. Женский голос спрашивает, вероятней всего – из скрытых динамиков:

– Как ваше имя?

– Куронь и Модзелевский.

– Что?

– Куронь и Модзелевский, – повторяет юноша.

По залу проносится шепоток недоумения. Зрители переглядываются: он что, обдолбался? Что он несет? В конце концов, это неуважение к суду.

– Обвиняемый, перестаньте валять дурака!

– Ваша честь, я хочу сказать, что сегодня в коммунистической Польше судят двух диссидентов, Яцека Куроня и Кароля Модзелевского, и я взял себе их имена, дабы показать, что борьба за свободу…

– А не потому, что ваша любовница – наполовину полька?

– Она – немецкая еврейка, ваша честь. Мы все – немецкие евреи.

Полицейский с размаху бьет юношу дубинкой чуть выше поясницы. Тот падает вместе со стулом. Полицейский поднимает его, намотав на кулак длинные волосы.

– Жаль, твои родители не сдохли в Освенциме, говнюк, – шипит он сквозь зубы. – Мне бы не пришлось с тобой возиться! – Следует еще один удар.

– И что было дальше? – спрашивает женский голос. Я различаю едва заметную дрожь – и хотя я не вижу ту, что говорит, готова поклясться, что щеки ее раскраснелись, припухшие губы чуть приоткрыты, а глаза расширены от возбуждения.

– Я постарался не думать о боли. Каждый удар я представлял себе крошечным оргазмом. Я ощущал, как лопаются мои кровеносные сосуды, и воображал, что они эякулируют. Перед тем как потерять сознание, я кончил, как не кончал ни с одной женщиной.

– Ты, должно быть, мазохист.

– Нет, это просто власть воображения. Для меня тюремная камера превращалась в комнату, где мы провели нашу единственную ночь. Я хорошо запомнил гексагональный узор на обоях, словно пчелиные соты. Обнявшись, мы лежали на узкой кровати, я вдыхал запах ее тела.

– Оно пахло удовлетворенной женщиной?

– Оно пахло солнцем и морем, нагретыми за день скалами, крупными южными звездами. Той ночью она сказала, что ее отец – крупный криптограф, всю жизнь работающий на Пентагон, а мать – эмигрантка, бежавшая из Польши во время войны. Ее даже должны были назвать Беатой, но в последний момент передумали.

– И как ее назвали?

– Она не сказала. Я называл ее Беатой в ту ночь. Потом я узнал, что это по-польски значит «приносящая счастье».

– Она делала тебя счастливым? А я?

Девушка улыбается. На ней – декольтированное золотистое платье, обнажающее худые плечи и маленькую грудь профессиональной модели, подол едва прикрывает колени, щиколотки туго стянуты ремешками сандалий, рыжие волосы коротко острижены, в мочках ушей – крупные, африканского вида серьги. Судя по всему, она стоит на подиуме, левая рука уперта в бедро, правая опущена вдоль тела. Подпись под фотографией непонятна, как и все надписи в этой стране.

Я складываю газету и окликаю смуглого официанта, уже десять минут как скрывшегося в подсобке. Моя бутылка пуста, я хотела бы еще пива. Официант не появляется, я иду разыскивать его. Проходя мимо соседнего столика, бросаю быстрый взгляд на сидящую там пару: молодая брюнетка в шортах и гавайской рубашке и седоволосый мужчина средних лет, деловито лапающий ее под столом.

– Это – история поражения, – говорит он. – Конечно, у меня было много женщин, и каждый раз я надеялся, что снова встречу Беату. Каждый человек уникален, в каждом – целый мир, но по сути люди – едины. Сакральный акт секса говорит нам об этом. Ты – во мне, я – в тебе. Но если так – Беата может таиться в любой из моих…

На секунду мужчина замолкает, будто стараясь подобрать слово. Как лучше сказать? Любовниц? Возлюбленных? Партнерш? Подруг? Кисок?

– Мне омерзительна эта мизогинистическая лексика, – говорит затянутая в кожу брюнетка и с размаху бьет дубинкой привязанного к стулу юношу. – Не для того мы сделали революцию, чтобы слушать мужских шовинистов!

Связанный, он валяется на полу, покрытом шестиугольниками. Три девушки в коже – блондинка, брюнетка и рыжая – стоят над ним, время от времени нанося новые и новые удары.

– Секс – это революционное насилие…

– Ты же любишь насилие, а?

– Попытайся кончить, говнюк…

– Представь, что каждый удар – это оргазм.

– На что тебе воображение?

– Или у тебя есть только член?

Яркая вспышка – и изображение гаснет. Смущенный официант поднимается с продавленного кресла, выключив телевизор.

– Простите, мэм, – говорит он, – я не слышал, что вы меня звали.

Он достает из холодильника бутылку:

– За счет заведения!

Я делаю глоток.

Губы плотно охватывают горлышко, но все равно несколько капель стекают по подбородку, потом – по длинной шее, неестественно белой для такого солнца, и в конце концов исчезают в вырезе цветастой рубашки, вероятно, иссякнув где-то между двумя полными грудями. Девушка вытирает рот и смеется, мужчина плотоядно смотрит ей за пазуху.

Власть воображения велика. Я могу представить, как они выходят на парковку, садятся в его малолитражку и едут к нему. По дороге он то и дело кладет ладонь ей на колено, а в квартире набрасывается прямо в прихожей, жадно, ненасытно. Так успешный биржевой брокер рвет одежду на журналистке-практикантке, решившей взять у него интервью… мнет в горсти маленькие груди, коленом раздвигает ноги, задирает юбку, затыкает рот мокрым поцелуем… и вот уже сопротивление слабеет, бедра раздвигаются, губы открываются навстречу… в последний момент она выскакивает из объятий и шепчет:

– Подожди, мне надо в душ.

В ванной она долго смотрит на свое отражение. Копна светлых волос, крупный рот, тяжелые груди, длинные ноги – отлично выглядит для своих двадцати пяти. И зачем она, такая молодая и красивая, собирается трахаться с этим старым козлом? Только потому, что он разжалобил ее рассказом о своей молодости и потерянной любви? Фу, какая дешевка!

Это – история поражения. Она нагибается, чтобы расстегнуть ремешок сандалий. Шестиугольные плитки пола образуют идеальный узор, уравновешенный, симметричный. Так выглядят пчелиные соты – и нам неслучайно нравится этот рисунок. Улей – лучшая модель нашего общества, в котором у каждого есть свое место. Доводилось ли вам слышать о революции пчел?

– Никогда.

– Вот именно. И дело не в том, что пчелам не хватает разума, – это одни из самых умных животных. Напротив, пчелы достаточно разумны, чтобы понимать, что улей создан для них, а они – для улья. Это и есть социальная гармония, идеальная система.

– И кто ты в этом улье? Уж точно не рабочая пчела! – Брюнетка в вечернем платье улыбается своему спутнику. – Тогда трутень?

– Нет, – отвечает мужчина, – я – матка. Я – в самом центре улья.

– Но матка – женщина.

– Это неважно. Мы же всегда выступали за равноправие полов.

Женщина смеется и, едва опираясь на руку своего кавалера, начинает спускаться по лестнице. Каблуки ее босоножек звонко стучат по мрамору, золотистые ремешки туго обхватывают тонкие щиколотки. Шофер распахивает дверцу лимузина, и пара скрывается в утробе автомобиля.

Это – история поражения. Власть осталась старикам. В мире без революции Моник воспитывают мои родители, говоря ей, что я – ее сестра. Моя дочь вырастет скучной. Воспитанная стариками, она будет старухой с самого своего детства.

Лимузин останавливается у парадного входа. Коринфские колонны, греческий портик, пошлая роскошь ложного классицизма. Каблуки босоножек монотонно ударяют по мраморным ступеням, золотистые ремешки туго обхватывают тонкие щиколотки. Ухоженная рука немолодой женщины расстегивает застежку, сандалии падают на вымощенный шестиугольной плиткой пол ванной комнаты. Она поднимает глаза: золотая рама превращает зеркало в картину. Амальгама, свет. Два на три метра. Обнаженная купальщица. Скорее Рубенс, чем Ренуар. Полные бедра, немного отвисшие груди, вполне заметный живот. Седину закрасить проще всего – и потому волосы такие же черные, как в молодости. Она осторожно опускает ногу на дно ванны – размером почти с бассейн – и включает горячую воду. Из-за запертой двери доносится голос – глубокий, грудной, размеренный:

– Ты скоро?

Она выскальзывает из ванной, накинув видавший виды халат. Может, это комплекс Электры? – думает она. – Или просто акт благотворительности? Можно представить, что я в Индии и подаю милостыню нищему. Или бросила квотер бездомному в Сан-Франциско. Впрочем, и здесь, в Греции, наверняка полно бездомных.

Она глядит в окно: солнце медленно клонится к закату, раскатав от горизонта до берега красную ковровую дорожку, словно на подиуме или на ступенях каннского Дворца фестивалей. За такой вид я и люблю этот ресторан: большие панорамные окна искупают несовершенство кухни. Удивительно, как мало людей знают про это место. Кроме меня, в зале почти никого нет, если не считать пары, сидящей на диванчике лицом к океану. Видны аккуратная мужская стрижка и рыжая копна волос его спутницы. Время от времени появляется тонкая рука и, позвякивая серебряными браслетами на запястье, поправляет прическу. До меня доносятся только обрывки разговора:

– …она может таиться в любой из моих подруг…

– …но если ты так изменился, то и она… вы просто не узнаете друг друга, если даже и встретитесь…

– …я должен почувствовать…вспомнить…

– …вы же были удолбанные… что там запомнишь?.. и что ты ей скажешь?

– …предали мечты своей юности…

– …лежать рядом и вспоминать друг друга, не зная даже, что вспоминаете человека, до которого рукой подать.

– …по сути, все люди едины…

Я ударяю по телевизору кулаком, звук становится четче. Торжественная музыка, фортепьяно, струнные, возможно, даже орган… никаких ударных и электрогитар… на экране – просторная спальня в богатом доме, пол покрыт ковром с трибальными гексагональными узорами, на стенах – картины в золотых рамах: морской пейзаж с заходящим солнцем, по-японски минималистическое изображение пальмового листа – скорее силуэт, чем лист, – и Венера (нимфа? Сусанна?), вытирающая после ванны свое пышное тело.

В центре спальни – большая кровать. Укрывшись одеялом, в ней лежит седоволосый мужчина с аккуратно подстриженной бородой. На противоположном краю сидит немолодая женщина в шелковом пеньюаре. Она вынимает из ушей маленькие бриллиантовые сережки и осторожно кладет их на туалетный столик. Мы видим, как ее длинные пальцы нажимают кнопку выключателя. Затемнение.

Мгновение – и мы видим двух молодых людей, исступленно занимающихся любовью в слабоосвещенной комнате. Их страсть, очевидно, контрастирует с усталостью и взаимным равнодушием уснувшей семейной пары. Волосы спадают девушке на лицо, мы не можем рассмотреть ее черты. И вообще – вся сцена подернута дымкой не то от сигарет и косяков, не то от патины, которой память покрывает полузабытые, но милые сердцу образы. Где-то вдалеке слышны аккорды рок-н-ролла, барабаны и гитарное соло. Они затихают по мере того, как гаснет экран. На секунду вспыхивает надпись «это – история поражения» (а может, нам только почудилось?), юные лица в любовном экстазе, тонущая в сумраке роскошная спальня, всплеск ударных, титр «конец фильма», яркий свет, зрители тянутся к выходу, и только парочка в заднем ряду никак не может оторваться друг от друга.

Тьма снова опускается на пустой зал, на экране проступает полуденное кафе у моря. Резкие тени пальмовых листьев колышутся на полу, вымощенном шестиугольной плиткой. В кафе никого нет, если не считать немолодого мужчины в гавайской рубашке и линялых джинсах. Одиноко он сидит за круглым столом, перед ним несколько пустых бутылок из-под пива. Это уже не человек, привыкший, что его слушают, а просто старик, растерявший идеалы своей молодости. Может, он штурмовал административные здания, выходил на митинги, дрался с полицией… может, он взрывал бомбы… может быть, он вообще не участвовал в борьбе. Он сидит неподвижно, камера приближает его лицо, и мужчина говорит, обращаясь к опустевшему залу, спокойно и глухо:

– Как меня зовут? В какой стране это было? В каком городе? Да разве это важно? Как вверху – так и внизу. В каждом городке мог быть свой шестьдесят восьмой год. Не все, что не попало в телевизор, никогда не существовало.

Он закуривает – не то самокрутку, не то косяк.

– Если я и соврал, – говорит он, – то не соврал в самом главном. Мы действительно верили, что гексагональные клетки нашего социального улья растворяются в кислоте, что ЛСД делает мир гибким и текучим. Но Система устояла. Лучшие умы моего поколения разрушены безумием. Наша мечта обернулась пшиком, и воспоминания – все, что нам осталось. Мы что-то сделали не так, возможно – загадали не то желание. Наркотики и рок-н-ролл не принесли нам свободу, а секс… Система инкорпорировала его, чтобы закабалить нас еще больше.

На мгновение камера фокусируется на плакате за спиной мужчины. Молодая девушка в бикини, нитки бус на длинной шее, фенечки на запястьях, ремешки сандалий обхватывают тонкие щиколотки. По-прежнему слышен мужской голос:

– Родись я на двадцать лет раньше, я был бы сейчас благополучно женат, разве что ходил бы к проституткам. Если бы за всю жизнь у меня было две-три любовницы, я считал бы себя донжуаном. А так я при виде любой цыпочки распускаю хвост, что индийский петух, и начинаю заливать, как круто все было в шестьдесят восьмом, как мы сражались и изменили мир. Ну да, девчонки любят победителей. Но мы-то знаем – мы проиграли. Наша история – это история поражения. И дело даже не в том, что Система пожрала нас, – просто зря мы верили, что тот, кто вкусил секса, наркотиков и рок-н-ролла, навсегда останется свободным. Оказалось – свобода заканчивается, как любой другой трип. Остаются только воспоминания, только привычка к тому, что когда-то означало свободу. Только аддикции.

Он стряхивает пепел в горлышко бутылки. Хлопья за стеклом опускаются, как серый снег, как память обо всех сгоревших надеждах.

– Политика, – медленно говорит он, – меня больше не интересует.

Внезапно мужчина оборачивается, словно увидев или услышав что-то, скрытое за рамкой кадра, затем поспешно встает и уходит. Камера берет панорамный вид: солнце опускается в залив, раскатав по его поверхности красную дорожку, листья пальм контрастно выделяются на фоне закатного неба, в прибрежном кафе ни души.

Крупный план шестиугольных плиток пола. Стук быстрых женских шагов. Тишина. Затемнение.

* * *

Персонажи, говоришь, путаются? Ну, мы, люди, вообще склонны преувеличивать нашу уникальность – а нас можно легко одного на другого заменить, не так уж у нас много свободы воли и всякого прочего. Я это понял еще в школе, когда прочитал восточную сказку про царские сны и мудрую змею. Не знаешь? Ну, я расскажу, она не очень длинная.

Однажды царю, как водится в сказках, приснился сон, будто у него в спальне над головой висит лиса. Ну, он пообещал награду любому, кто разгадает сон, и вот явился к нему крестьянин и сказал, что лиса – это обман, и, значит, придворные замышляют предательство. Царь вызвал начальника своей службы безопасности, тот произвел расследование, разумеется, заговорщиков нашли и наказали. Крестьянин получил награду и пошел домой.

На следующий год царю приснилось, будто у него над головой висит меч, и он снова послал за крестьянином. Но год назад крестьянину подсказала правильный ответ мудрая змея, он обещал ей поделиться наградой, однако пожадничал и обманул. Когда же его снова позвали к царю, крестьянин побежал к змее, поклялся, что в этот раз все отдаст вдвое, и змея объяснила: меч – это символ войны, твои, царь, соседи собираются напасть на твое царство.

Крестьянин так и рассказал, и служба внешней разведки, как и в прошлый раз, всё подтвердила, царь ударил первым, разбил врага, а крестьянина пожаловал драгоценным мечом. Но на обратном пути крестьянину опять стало жалко делиться, и, увидев змею, он ударил ее мечом – но не убил, а только отсек кусок хвоста.

Само собой, на третий год царю снова снится сон – на этот раз над ним висят волк и ягненок. Он опять за крестьянином, тот идет, весь никакой, и – оп! – снова змея. Ну, крестьянин кается, клянется, что в этот раз все будет по-честному, но змея как-то даже не слушает его объяснений и говорит: волк и ягненок – символ мирной, счастливой жизни… ну, понятно, почему, возлягут вместе и все такое.

Крестьянин – к царю, так, мол, и так, обрадованный царь ему – награду от всей души, а крестьянин из дворца сразу к змее. Вот, мол, обещанное, отдаю тебе все и еще из дома принесу за прошлые годы. Скажи мне только, почему ты была ко мне так добра? Я же тебя обманул, убить пытался, а ты все равно мне помогала.

А змея отвечает:

– Ничего ты не делал. Просто первый год был год предательства – и ты меня предал. Второй год был год войны – и ты пролил мою кровь. А сейчас год безопасности и мира – и ты примирился со мной. Ну, и иди теперь с миром, не нужны мне никакие сокровища.

Вот то же самое со всеми нами, и даже не с людьми, а с народами. Приходит время мира – все говорят про конец истории. Приходит время лжи и предательства – все включают пропаганду и дают показания на друзей. Приходит время войны – все несутся расширять свои границы, а кто не успел первым – воюет на своей территории. И никакой железный занавес никого не спасает – ведь время лжи или там войны приходит одновременно на всей земле. Может, солнечная активность, может, циклы какие, я откуда знаю? Змея, кажется, тоже не знала, отчего годы меняются.

Что ты говоришь? Если мы будем знать, какой год наступил, тогда и в этот год сможем вести себя не как крестьянин или царь, а как змея? Освободимся, то есть, от проклятия и обретем ту самую уникальность?

Мне это никогда не приходило в голову, если честно. Да к тому же мы и не знаем, кого там змея предала или убила, – сказка-то не про змею, а про крестьянина.

13.4

1992 год

Хрустальный корабль

Колыбельная(remix)

Маргарет двадцать три года. Черная челка спадает на глаза, румянец играет на высоких скулах, бусы побрякивают в такт шагам, соски небольших грудей вызывающе оттопыривают ткань дешевого платья, такого короткого, что едва прикрывает резинку чулка. А может, никаких чулок и нет? Да, точно, никаких чулок, голые длинные ноги, никаких чулок и никаких туфель, босая, Маргарет идет по парижской мостовой, и все оборачиваются ей вслед.

Никто не оборачивается. Никто не обращает внимания.

На самом деле Маргарет минимум на тридцать футов тяжелее, чем надо, чтобы ходить в коротких платьях, тем более босиком. И грудь у нее такая, что без лифчика сразу обвисает, поэтому никаких вызывающих сосков, никакого дешевого платья, да и никаких бус. Кроссовки, джинсы, клетчатая рубашка.

На самом деле Маргарет сорок шесть.

Так что в остатке – черная крашеная челка и, наверное, румянец. Потому что она действительно взволнована. Все-таки первый раз в Европе, да к тому же – в самом Париже.

Она уже посмотрела Нотр-Дам и Джоконду, поднялась на Эйфелеву башню, поплавала по Сене, прислушиваясь к искаженному шумами голосу гида, на плохом английском вещавшего о мостах и набережных.

В Париже никто толком не говорит по-английски, но у Маргарет разговорник, поэтому она не унывает. Вот и сейчас бодро сказала официантке бонжур, мадемуазель, кафе э круассан, сильвупле, – и официантка все поняла, принесла чашечку кофе и настоящий парижский круассан.

Кофе в Париже в маленьких чашках, очень крепкий, и нигде не предлагают долить бесплатно, как в дайнере «У Джо», в Парквилле, штат Колорадо.

Маргарет в Париже уже неделю и немного скучает по дому. Как там ее собаки, Лорд и Бампер? Кэрол такая растяпа, вдруг что-нибудь напутала? Вчера вечером Маргарет даже хотела ей позвонить – но во всех путеводителях написано, что звонить из гостиницы в Америку стоит целое состояние, да к тому же в Колорадо был полдень, Кэрол все равно стояла на кассе № 5 в Walmart'e, щелкала клавишами и кокетничала с покупателями.

Маргарет работала на кассе № 6 – и когда народу было мало, Кэрол жаловалась Маргарет на мужа, хвалилась школьными успехами дочки или просто обсуждала вчерашние теленовости.

Кэрол была страшная болтушка, но Маргарет ее любила. А может, просто привыкла за десять лет.

За соседним столиком что-то тараторят двое азиатов – судя по фотоаппаратам, японцев. Уже немолодые, старше Маргарет лет на пятнадцать. Японка тычет сморщенным пальцем в путеводитель, а муж, затянутый в строгий костюм, что-то бурчит в ответ, глядя на нее поверх квадратных очков.

Наверное, в японском путеводителе написано то же самое, что у Маргарет в «Зеленом “Мишлене”»: знаменитое кафе, где любили сидеть Хемингуэй и Скотт Фицджеральд. А может, там написано о каких-нибудь японских писателях, которые тоже жили в Париже, но о которых Маргарет и понятия не имеет.

Должны же быть в Японии свои писатели или там художники? Не только автомобили и электроника.

Отец Маргарет, старый Дональд «Дон» Пейн, не верил в японские машины. Япошкины тачки, бурчал он. В сорок пятом-то им не до тачек было, когда мы им жопу надрали.

Упрямый был старик: ни за что не хотел иметь дело ни с «тойотой», ни с «хондой». Я, говорил он, торгую американскими машинами. Мощный двигатель, большой салон, настоящее качество. А эти (Дон презрительно махал рукой) – они для карликов. Япошки-то ростом не вышли, вот и машины у них – плюнуть стыдно. А что у наших бензина больше уходит – ну, не так уж и намного. Зато за рулем хоть человеком себя чувствуешь, разве нет?

Упрямый был старик – и когда он умер, от мастерской ничего, кроме долгов, не осталось. На похороны прилетел с восточного побережья Майк с красавицей женой и двумя чудесными малышами. Неделю разбирал бумаги, а потом сказал: придется продавать мастерскую. Маргарет всхлипнула и кивнула – все ж таки Майк был мужчина, да к тому же единственный из семьи, кто окончил колледж, понимал, то есть, в деньгах получше их с матерью.

Но и теперь, двенадцать лет спустя, Маргарет не любит ездить по той улице – неприятно видеть логотипы «тойоты» и «хонды» там, где когда-то светились только неоновые трубки «крайслера», «форда» и «доджа».

Маргарет оставляет чаевые – как привыкла дома, 20 %, – и выходит на улицу. Жарко. Она вытирает пот, открывает путеводитель и смотрит, куда еще советуют пойти.

Немолодая американка идет по бульвару Клиши. В руках зеленая мишленовская книжка, за спиной рюкзак (ветровка от дождя, бутылка воды, сигареты да всякие мелочи, без которых не привыкла выходить из дома), на ногах кроссовки. Она просыпается рано утром – как-никак джетлаг! – а к вечеру совсем валится с ног. У нее есть карта города, у нее есть путеводитель, у нее есть план, она знает, что хочет увидеть до отъезда, – и поэтому идет упругим спортивным шагом, иногда останавливаясь, чтобы прочитать табличку с названием улицы и свериться с картой.

Говорят, Париж – город влюбленных. И в самом деле, всюду – целующиеся парочки, молодые ребята идут, взявшись за руки или обнявшись. В Парквилле не принято так себя вести, хотя Майк говорил, что это нормально – целоваться прилюдно. У них в колледже тоже все валялись в обнимку на газоне прямо посреди кампуса. Майк привозил фотографии, да и в новостях, когда показывали студенческие волнения, было видно, что все эти студенты – настоящие хиппи, длинноволосые, увешанные бусами, четками да фенечками, разрисованные пацификами да надписями про мир и любовь.

Если бы Маргарет поступила в колледж, она бы тоже ходила босиком в коротких платьях, носила бусы и занималась любовью прямо на газоне. И все звали бы ее не Маргарет, а Марго. Или, наоборот, Рита, lovely Rita, как у «Битлз». Но в колледж она не пошла, как-то сразу было понятно, что туда отправится Майк, потому что он умный мальчик, а Маргарет в конце концов выйдет замуж и будет рожать детей, к чему тратить деньги на учебу? Пусть она лучше поможет отцу в мастерской.

Замуж Маргарет так и не вышла. Был у нее, конечно, парень, пятнадцать лет назад, но что-то не сложилось: встречались два года, потом расстались.

Незнакомые люди в метро, незнакомые люди в кафе, незнакомые люди по всему городу, до того – в самолете, в аэропорту. Если выросла в маленьком городке, если прожила там жизнь, это так непривычно. Ты никого не знаешь, никто не знает тебя. Париж – город влюбленных, здесь может случиться что угодно.

Тебе двадцать три года, бусы гремят на груди, босиком в мини-платье по мостовой, откинув челку, вытирая пот со лба.

Тебе сорок шесть, на двадцать три года старше, на сорок шесть фунтов тяжелей. Слишком много, чтобы быть счастливой.

Маргарет заходит в магазин и покупает бусы – яркие, туристские, совсем дешевые, – покупает сразу несколько штук. Надевает на шею, смотрится в зеркало. Подумав, рассегивает еще одну пуговицу на рубашке.

Мать не любила, когда отец вспоминал о Париже. Сердито чиркала зажигалкой, затягивалась сигаретой, сжимала тонкие губы. Дон смеялся, приговаривал: Вот накопим денег и съездим в Европу! Покажу вам места боевой славы! – и хотя все давно понимали, что денег не накопят, да и вообще – какие там дальние поездки, мастерскую не на кого оставить! – мама все равно злилась, и тогда отец подмигивал Майку и говорил:

А девушки! Какие там девушки! – чтобы дождаться, когда мать хлопнет дверью веранды, и крикнуть ей вслед: Ты чего? Они же не смогли меня остановить, я все равно вернулся к тебе!

И впрямь – вернулся. Они поженились в самом конце сорок пятого. Черно-белые фотографии: молодой отец в военной форме, забинтованная рука на перевязи, молодая смущенная мама в самом обычном платье, с букетом цветов в расфокусе, кажется – роз.

Прошлым летом Маргарет разбирала мамины вещи, нашла старый флакон из-под духов “Guerlain”: тех самых, которые отец купил когда-то за четыре доллара в освобожденном городе.

Наверное, тогда она и поняла, что все-таки поедет в Париж.

Ангелы и камни. Скорбные фигуры с закрытыми лицами. Девушки с обнаженной грудью. Резные мраморные беседки. Стелы. Колонны. Бронзовые венки.

Лестницы уходят вниз, дорожки бегут по склонам холмов и вдруг обрываются.

Так не похоже на Парквилль, где на ровном зеленом лугу под прямоугольными табличками лежат мама и папа.

Путеводитель говорит, что в 1872 году здесь были расстреляны последние парижские коммунары – Коммуна, как известно, продержалась всего 72 дня. Стена Коммунаров – до сих пор место паломничества левых со всего мира. В юности Маргарет считала себя левой – но не до такой степени, чтобы смотреть на стену, под которой кого-то расстреляли.

О том, что урна с прахом знаменитого анархиста Нестора Махно хранится в местном колумбарии, путеводитель умалчивает. Зато сообщает, что на Пер-Лашез похоронены английский писатель Оскар Уайльд, французский поэт Гийом Аполлинер, французский прозаик Марсель Пруст и американский певец Джим Моррисон.

Из них всех она знает только Моррисона.

Когда Майк первый раз приехал домой из колледжа, он привез с собой пластинку с нежным, почти женским лицом и желтыми буквами на конверте. Днем, пока отец был в мастерской, Майк включил старый проигрыватель – и Маргарет сначала скривилась, было слишком громко, слишком яростно, слишком темно и непонятно, а Майк все подпрыгивал, подпевал, всем видом показывал «ну разве не здорово?!», и только на третьей песне Маргарет наконец улыбнулась, потому что представила, как вот этот юноша с обложки просит у нее еще один поцелуй, прежде чем она уснет, а потом поет про хрустальный корабль и миллион способов прожить свою жизнь – поет, как самую нежную колыбельную на свете.

Только эту песню она и запомнила, а Майк все говорил о прорыве на другую сторону, вратах восприятия, о кельтской мифологии и еще о чем-то, во что она так и не врубилась, тем более что перед этим Майк достал привезенный с собой косяк, и она тоже затянулась пару раз, вдыхая запах незнакомой жизни далеких университетских кампусов, рок-н-ролла и свободной любви.

Она проходит мимо надгробия бедного Оскара, как называл его сэр Эдуард Грей. Мраморный ангел весь в багровых следах от женских поцелуев… интересно, почему именно могила Уайльда? Впрочем, Маргарет не задается этим вопросом – она вообще не знает, кто такой Уайльд, и тем более не знает, что он был геем.

Да формально говоря, Уайльд не был геем – в конце XIX века геев называли иначе.

Маргарет проходит по дорожкам Пер-Лашез. Скорбные фигуры с закрытыми лицами. Девушки с обнаженной грудью. Моррисону, должно быть, нравится здесь лежать.

Она спускается по дорожке и думает, как расскажет Майку, что вот побывала на той самой могиле. Майк-то не был в Париже, вообще не был в Европе, хотя зарабатывает куда больше, но все-таки жена и двое детей…

А у нее – только две собаки. Она надеется, что Кэрол не забывает гулять с ними дважды в день.

Ангелы и камни. Кресты, склепы и надгробья.

Мужчины и женщины, мраморные и бронзовые, лежат, глядя в синее парижское небо.

Несколько японских туристов фотографируются на память и отходят. В Японии, значит, тоже слушают Джима Моррисона. Точнее, Джеймса Дугласа Моррисона – Маргарет и не знала, что его так звали.

Под именем – даты жизни и несколько слов на незнакомом языке. Прямоугольник могилы заполнен до краев: цветы, фотографии, мелкие украшения. Словно тот самый корабль, полный тысячью скорбных вздохов.

Маргарет снимает нитку бус и опускает их на землю. Подношение. Дань памяти тому далекому лету.

И тут она замечает косяк.

Большой, в полтора пальца, туго скрученный. Она не курила траву уже лет пятнадцать – Майк женился и перестал, приезжая, уводить на задний двор с неизменным «ну что, сестренка, дунем разок?», а сама она никогда бы не стала покупать наркотики.

Не так уж ей и нравится марихуана, если честно.

Она вертит косяк в руках, потом оглядывается – чисто девчонка в школьном дворе! – и достает из кармашка рюкзака зажигалку.

– Извините, – кто-то трогает за плечо. Маргарет вздрагивает и чуть не роняет окурок.

Волосы до плеч, большие глаза за стеклами очков, рваные джинсы, брезентовый рюкзак за спиной. Совсем молодой парень, лет двадцать с небольшим. Жестом показывает – можно?

Маргарет передает ему косяк, он затягивается и отдает обратно. Они садятся на каменный бордюр соседней могилы и в три затяжки добивают джойнт.

– Меня зовут Митя, – говорит парень, – я из России.

Какой у него смешной акцент, думает она и протягивает руку:

– Марго. Из Парквилля, Колорадо.

– О, Америка! – отвечает Митя, но ее руки не выпускает.

Потом он снимет свою фенечку и наденет ей на запястье, а она возьмет бисерный браслет с могилы Моррисона и отдаст Мите. Вместе они пройдут между крестами, склепами и надгробьями. Скорбные ангелы простятся с ними, обнаженные девушки проводят взглядом, кованые ворота выпустят на бульвар Менильмонтан.

Ему двадцать три, он ровно в два раза моложе, родился через два года после Лета Любви, в год Вудстока и Чарли Мэнсона, по ту сторону железного занавеса.

Он спросит ее: Как это было? – и она начнет рассказывать все, что слышала от Майка: как студенты курили траву и занимались любовью – прямо посреди кампуса! – как протестовали против вьетнамской войны, приковывали себя наручниками к дверям аудиторий, скандировали «Власть студентам!», “Make Love Not War!” и “Free Dope!”. Как ей было двадцать три и она ходила в коротком платье, босиком по мостовым американских городов, на ходу бренчала бусами, рисовала на лице пацифик, писала слова «мир» и «любовь», автостопом пересекла Америку от океана до океана, ела кактусы в Мексике и кислоту в Калифорнии, видела «Битлз» в «Кэндлстик-парке», голой целовалась под дождем, перемазанная счастливой грязью Вудстока.

Он скажет: мы мечтали об этом всю жизнь, мы хотели, чтобы это случилось с нами. Мы слушали вашу музыку, смотрели ваши фильмы, мы верили: у нас будет свой Вудсток.

– Но вы свалили коммунистов! – неуверенно скажет Маргарет.

– Да, – с гордостью ответит Митя, – это круче, чем отставка Никсона.

Они купят вина и поднимутся к ней в номер, слишком тесный для двоих. Будут целоваться, а потом он расстегнет пуговицы на ее рубашке и выпустит груди из чашечек бюстгальтера.

– Мне сорок шесть, – скажет Маргарет, – ты хотя бы умеешь считать? Мне лет как твоей маме.

Он ответит: Mother, I want to fuck you – она не узнает цитаты, но все равно снимет джинсы, и он припадет к ней, словно путник, опустившийся на колени перед волшебным родником. Первоисток, начало жизни, прорыв на другую сторону, тайное причастие, заколдованная гавань, хрустальный корабль в изум рудной воде.

Затертые кассеты, переснятые обложки, рваные джинсы, хайратник и ксивник, поднятый палец на обочине, советские шоссе, польские дороги, немецкие автобаны, европейское странствие, автостопный блюз.

Будут лежать, обнявшись, и он станет вспоминать всё, что услышал сегодня, и, глядя на засыпающую Маргарет, увидит женщину, которая всю жизнь сражалась за мир и любовь, за секс, драгз и рок-н-ролл, сражалась за то, во что верили несколько поколений юношей и девушек со всей планеты; увидит женщину, которая сражалась за свою и его свободу, немолодую, уставшую, заслужившую покой. И тогда он вполголоса запоет, тихо-тихо, нежно-нежно, совсем не так, как она слышала когда-то:

  • Ты знаешь, день разрушает ночь,
  • Ночь разделяет день,
  • Ты устала бежать, устала прятаться.
  • На другую сторону, уходи на другую сторону.
  • И под эту колыбельную она соскользнет в сон… летучий миг надежды на блаженство и снова – поцелуй.
* * *

Колонны окружают его, как стволы гигантских деревьев. Та самая Дантова чаща, смутный намек, что ты как минимум до середины прошел свой земной путь… хотя кто знает, когда наступает середина жизни?

В ранний час в соборе почти пусто, от каменных стен веет холодом. Зажигает свечу, на мгновение согревая пальцы огоньком спички, и продолжает свой путь, свой земной путь, промеж исполинских колонн. Останавливается в южном приделе, поворачивается лицом к северной розе, той самой, пережившей Великую Революцию, единственной сохранившейся со Средних веков. Как всегда, на мгновение задерживает дыхание, перед тем как поднять на нее глаза.

Она сияет.

Сияет в средневековой полутьме собора, подсвеченная снаружи лучами утреннего солнца. Богоматерь с младенцем Иисусом, вокруг – восемь радужных кругов, следом – шестнадцать лепестков, каждый потом разделяется еще на два… мерцающие, сливающиеся в единый узор, словно хвост сказочного павлина, словно оперенье Жар-Птицы… сияет.

Он переводит взгляд на огонек свечи, произносит первые слова молитвы… волшебная роза, распахнув лепестки, смотрит на него гигантским фасеточным глазом Бога.

Небесная синь, багровые тона, изумрудная зелень. Свинцовые рамы, цветные стекла.

Восемь, шестнадцать, тридцать два. Степени двойки, школьная математика.

Семьсот лет переливается радугой, семьсот лет светит в полутьме храма, семьсот лет сияет.

Последний раз произнеся «аминь», он ставит наполовину догоревшую свечу перед иконой Божьей Матери. Ежась от холода идет назад – между колонн-деревьев, средь каменной чащи.

Высокими воротами выходит на площадь перед собором. С небес на Париж падает снег – приветом из прошлого, напоминанием о России.

20.1

1975 год

Римские каникулы

Последняя дверь захлопнулась за спиной. Яркий солнечный свет ударил по глазам. Филипп Бонфон замер, опираясь на палку, вдыхая воздух горячего римского полдня.

А ведь в какой-то момент уже не верилось, что в жизни снова будет вот такая пустая улица, южное солнце, ветви пиний, чистый прозрачный воздух без конца и края… пять лет казались ему вечностью.

Пять лет казались вечностью, но и они прошли.

За свою почти полувековую карьеру он впервые оказался взаперти так надолго. Раньше всегда успевал убежать. Из России, Берлина, Парижа, Шанхая, из Нью-Йорка и Чикаго, из британской оккупационной зоны, из самой Британии, из Бретани, и опять из Парижа, из Марселя, из Ниццы…

Всех мест уже не вспомнишь. Получается, убегал всю жизнь.

Жизнь казалась вечностью, но и она прошла.

Куда идти, когда жизнь прошла? Когда перед тобой снова – пустая улица, залитая летним солнцем, бесконечный прозрачный воздух? Бежать из Рима? Снова отправиться в Париж? Или в Америку? В Южную или Северную?

Грузный седой человек неуверенно выходит из тени, отбрасываемой тюремной стеной.

Вот я и на свободе, думает он.

Страницы: «« ... 1819202122232425 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В этой книге авторитетные ученые Брайан Кокс и Джефф Форшоу знакомят читателей с квантовой механикой...
Кто не мечтает о том, чтобы никогда не болеть и дольше оставаться молодым? Однако редко кому это уда...
Мы давно привыкли к таким понятиям, как «равноправие» и «феминизм»; нас с детства убедили, что приро...
В учебном пособии рассмотрены вопросы технологии производства гидроизоляционных и кровельных материа...
После глобальной катастрофы на Земле, похоже, не осталось ни городов, ни машин, ни железных дорог. Д...
Раз по осени собеседницы — каждая по своим делам — шли в небольшой городок Роуз-Гаден и решили скоро...