Королева красоты Иерусалима Ишай-Леви Сарит

Прошло три месяца с тех пор, как мою маму ранило, состояние ее слегка улучшилось, но она все еще не вставала с постели. Обычно она лежала на спине, закрыв глаза. Рыжий старался рассмешить ее, но ему удавалось выжать из нее разве что слабую улыбку.

– Привет, красавица! – кричал он ей. – Мне рассказывали, что у тебя зеленые глаза, но я в это не верю.

Она открывала глаза.

– О, наконец-то! Три месяца я лежу рядом с тобой – и в первый раз вижу твои глаза. У тебя ведь такие красивые глаза, зачем ты их все время закрываешь?

Она не ответила, но комплимент был ей приятен. Впервые с момента ранения кто-то сумел до нее достучаться.

Положение обстреливаемого Иерусалима ухудшалось, и соседок и родственниц, готовых сидеть у постели Луны, становилось все меньше. Почти вся нагрузка легла на плечи Рахелики и Бекки. Бабушка Роза предпочитала нянчить детей, а не ухаживать за моей матерью, которая даже в таком состоянии продолжала демонстрировать ей свою неприязнь.

В промежутках между обстрелами соседи выходили во двор – посидеть, поболтать, подышать свежим воздухом, погреться на солнышке после долгих дней и ночей заточения в дому.

– Пойдем посидим немного на улице, – предложила бабушка Роза мужу.

– Иди сама, мне хорошо и дома.

– Но, керидо, ты уже много дней не выходил из дому. На солнышке тебе станет лучше.

– Мне уже ни от чего не станет лучше. Какой мне смысл жить, если я все время сижу в кресле и даже не могу навестить свою дочь?

У Розы горло перехватило от жалости. Она чувствовала его боль, его ужасную тревогу за дочь, она знала, как он мучается из-за того, что не может навестить Луну в больнице. И она решила поговорить с Давидом – может, тот придумает, как отвезти Габриэля в больницу к дочери.

И вот однажды мой отец припарковал армейский джип у ворот Охель-Моше, отнес дедушку Габриэля на своих плечах в джип и усадил его на переднее сиденье рядом с собой. Рахелика и Бекки забрались на заднее сиденье, а бабушка Роза осталась дома нянчить меня и Боаза.

Приехав в больницу, отец взял дедушку Габриэля на руки и понес вверх по лестнице в палату, где лежала мама. Очень осторожно и бережно он поставил его на пол, и, поддерживаемый с одной стороны отцом, а с другой – тетей Рахеликой, дедушка медленными шажками стал продвигаться к койке дочери.

– Луника, смотри, кто пришел, – сказала Рахелика.

Луна открыла глаза, увидела своего отца – и словно прорвало плотину: невозможно было удержаться от слез, когда очень больной человек склонился над кроватью и поцеловал пылающий лоб своей дочери, и ее потрескавшиеся губы прошептали:

– Я жива, не плачь, папа, я жива…

Арабский легион захватил Гуш-Эцион, и те, кто не был убит в бою, попали в плен. Старый город пал, еврейские жители бежали в западную часть Иерусалима. Южные кварталы – Арнона и Тальпиот – обстреливались чуть ли не ежедневно. Кибуц Рамат-Рахель тоже пал под натиском арабов, но был отвоеван. К концу весны настало затишье, но через месяц, когда на смоковницах завязались первые плоды, а сабрес в зарослях опунции наливались соком, война полыхнула с новой силой. Автоколонны с трудом прокладывали дорогу к осажденному Иерусалиму, люди голодали, дети умирали все чаще.

Как-то ночью бабушка Роза проснулась от моего плача. Она подошла к кроватке и взяла меня на руки. Я вся горела, пеленка насквозь промокла от жидкого кала, смешанного с кровью, лицо было искривлено гримасой боли. Я плакала так жалобно, что у бабушки Розы просто разрывалось сердце. Вскоре от плача проснулись все домашние.

– У малышки жар, – сказала Рахелика. – Нужно поскорей отнести ее к доктору Каган.

Отец завернул меня в одеяльце и всю дорогу до «Бикур-Холим» бежал со мной на руках. Доктор Каган уже была на месте, по уши в работе. Ей хватило одного взгляда, чтобы поставить диагноз:

– У нее дизентерия, как у половины детей в Иерусалиме. Нужно госпитализировать.

Состояние мое стремительно ухудшалось. Доктор Каган преданно ухаживала за мной, как и за остальными детьми, находившимися на ее попечении, но я не поправлялась, и температура не падала. Я плакала и плакала, пока силы не иссякли, и плач не перешел в жалобный писк – такой же, как у других детей в отделении. Я была при смерти. Бедный отец не знал, о ком больше беспокоиться – о Луне или Габриэле. Даже Рахелика, твердая как скала, не выдержала: она могла вынести многое, даже страдания любимой сестры, – но не страдания грудного ребенка.

Бекки переселилась в больницу. Она часами расхаживала со мной на руках по коридору, а спала на одеяле, которое принесла из дому и постелила на полу рядом с моей кроваткой. Бабушка Роза молилась так истово, как не молилась с тех пор, как умер ее сын-первенец; она держала в руках Книгу псалмов и глядела на буквы, прочесть которые не умела; она зажигала свечи и давала обеты.

А дедушка Габриэль все сильнее замыкался в себе, все меньше говорил, даже радио перестал слушать. Да и что оно могло ему поведать, чего бы он сам не знал? Проклятая война проникла прямо в его дом. Что мог добавить рассказ об ужасах войны, если его дочь и внучка стали ее жертвами?

– Почему вы ничего не делаете? – приставал мой отец к доктору Каган. – Почему не лечите мою дочку? – К сожалению, больше, чем мы делаем, сделать невозможно, – отвечала доктор Каган. – Мы вводим малышке жидкости и солевые растворы, это может помочь. Но у нас нет пенициллина, лекарства кончились. Будем надеяться, они прибудут со следующей колонной.

Однако следующая колонна не смогла доехать до Иерусалима, а мое состояние все ухудшалось.

– Боже праведный, как я боялась, что нам придется сидеть по тебе шиву! – рассказывала бабушка Роза.

К ней снова вернулись ее кошмары, мучительные воспоминания, которые она годами гнала от себя; боль от смерти первенца Рафаэля заново ударила по ней с такой силой, словно она потеряла его только вчера. Боже всемилостивый, молилась она, не дай мне потерять еще и внучку!

И пока я боролась за жизнь в больнице «Бикур-Холим», а моя мама боролась за жизнь в больнице «Хадасса», Рахелика боролась за то, чтобы все в семье не рухнуло. Она разрывалась на части, ухаживая за Боазом, за сестрой и за племянницей. Опасность ее не страшила, каждый день она ходила в две больницы, расположенные неподалеку друг от друга. Бабушка Роза умоляла ее вверить меня Бекки, которая и так практически жила в больнице, а себе оставить только уход за Луной, – но безуспешно. Рахелика не находила себе места от тревоги. Некоторое утешение принесло ей полученное наконец-то письмо с фронта; она перечитывала его вновь и вновь и черпала в нем силы.

«Я люблю тебя, родная, ты мой свет в окошке, – писал ей Моиз. – Я больше жизни люблю тебя и Боаза, с которым едва успел познакомиться». Он интересовался, как поживают родные, как чувствует себя Луна и только в конце в двух словах сообщал, что он жив-здоров. Что ж, по крайней мере, за него она может быть относительно спокойна. Хорошо бы так было и на других фронтах. Увы, это невозможно: Луна до сих пор борется за жизнь, а ее дочка при смерти…

Рахелике пора было возвращаться домой, к Боазу, и она сказала Бекки, которая оставалась с малышкой все время:

– Ты непременно должна пробудить в Габриэле желание жить!

Но как? Как Бекки может пробудить в таком маленьком ребенке жажду жизни? Она сама ребенок, откуда у нее возьмутся силы вылечить Габриэлу? Где сейчас ее Эли, когда она так в нем нуждается? Он поддержал бы ее, он помог бы вернуть Габриэле волю к жизни. – Ты обязана выздороветь, – внушает Бекки малышке. – Ты слышишь, мое солнышко, моя красавица? Ты должна пить. Если с тобой что-нибудь случится, я умру, слышишь, котенок, я умру…

Она подносит бутылочку ко рту Габриэлы, но та из последних сил ее отталкивает. Тогда она смачивает, как ей сказала врач, пеленку и вкладывает влажную ткань ребенку в ротик, но Габриэла отворачивается и отказывается сосать.

Бекки не спускает ее с рук, не кладет в кроватку – она боится, что если ее худенькие руки перестанут обнимать малышку, с той может случиться что-то ужасное. Ответственность за жизнь Габриэлы лежит на плечах Бекки, а она сама ведь еще девочка, она ходила в школу, пока не началась война. Даже ее отец не может справиться с ситуацией, он плачет как ребенок, он сломлен, раздавлен от одной только мысли, что дочка может не выкарабкаться.

Когда доктор Каган узнала, что у Рахелики дома грудной ребенок, то запретила ей приходить в больницу: она может заразиться и заразить Боазико. И теперь бедняжка каждый день приходит и стоит во дворе, а Бекки берет малышку на руки и подносит к окну, чтобы Рахелика могла ее увидеть. И только потом Рахелика идет к Луне и сидит у ее кровати.

Луна не знала о состоянии Габриэлы. На семейном совете было решено ничего ей не рассказывать. Она и так просила не приносить ей ребенка, она и так была поглощена своей болью и своими неприятностями и ни о чем не спрашивала. Вот когда окончится война, когда Луна выздоровеет и Габриэла выздоровеет тоже, – вот тогда и расскажем ей, думала Рахелика. Все будет хорошо, Луна проторит дорожку к дочке, они еще наверстают упущенное.

Состояние Габриэлы все ухудшалось, и сердце Давида готово было разорваться, когда он брал ее на руки. Она больше не плакала – не было сил. Ее милое личико пожелтело от постоянной боли, в глазах читалась апатия. Малышка больше не смеялась, завидев его, не тянулась к нему, чтобы он взял ее на руки. И он не мог этого выдержать и плакал как ребенок. О господи, Бекки всего пятнадцать лет, а по сравнению с ним она стойка как кремень. Да и другие женщины семьи Эрмоза – Рахелика и Роза – мужественней, чем он. А он размякает как женщина, когда дело касается его дочери. Он не знает, за кого больше волноваться – за жену или за дочь, за кого в первую очередь молиться. И вместо того, чтобы молиться, он плачет. Не в темноте, не тайком – открыто: держит на руках умирающую дочь, прижимает к себе маленькое тельце и безутешно плачет.

Бекки спешит забрать у него Габриэлу. Она ничего не говорит, не пытается его утешить, успокоить, просто молча берет ребенка. Давид целует Габриэлу в лобик и выходит из палаты, торопливо сбегает по лестнице, почти бежит – прочь из больницы, он не в состоянии выносить этот смертный ужас, которым пропитан здешний воздух.

Из-за болезни Габриэлы ему пришлось отказаться от службы в охране и обороне, теперь он курьер, развозит на мотоцикле уведомления между постами. Он заводит мотоцикл, но вместо того, чтобы вернуться в штаб, едет куда глаза глядят. Проехать можно не везде, некоторые улицы перегорожены. Ощущение заброшенности исходит от Иерусалима. Город выглядит как после землетрясения – развалины, клубы дыма, люди бродят как тени, ища убежища от падающих с неба снарядов. Центр города обстреливают каждый день, всегда шумные и бурлящие улицы Яффо, Бен-Иегуда и Кинг-Джордж опустели. Решетки магазинов опущены, окна домов темны, никто не входит и не выходит.

Бесцельная езда не только не помогает ему – наоборот, еще больше угнетает. Он потерпел поражение, Иерусалим потерпел поражение. Арабский легион захватил Атарот и Неве-Яаков. Кибуц Бейтха-Арава возле Мертвого моря тоже покинули жители. Старый город пал, и, если не случится чудо, падет и Новый город.

Если бы через месяц после того, как я заболела дизентерией, не была проложена Дерех-Бурма[102], вряд ли я бы выжила. Как только была прорвана блокада Иерусалима, в город доставили лекарства. Постепенно мне становилось лучше, я начала есть, прибавлять в весе и, как это бывает с малышами, ко мне сразу же вернулись жизнерадостность и жажда жизни. Теперь, когда отец приходил меня навестить, я издавала радостные вопли, размахивала ручками и смеялась, а он зарывался лицом в мой животик, смешно мурлыкал, подбрасывал меня вверх и был безмерно счастлив.

После двух месяцев, проведенных в больнице, я вернулась домой. Радость от моего возвращения была единственным просветом в жизни семьи Эрмоза в те дни. Мамино состояние немного улучшилось, но даже сейчас, через несколько месяцев в больнице, ее жизнь все еще оставалась в опасности.

Мой папа вернулся к службе в обороне Иерусалима и каждую ночь лежал на позиции с оружием наготове. Наутро, когда его приходили сменить, он спешил в больницу к жене, а когда приходила Бекки или Рахелика, бежал домой к дедушке и бабушке, чтобы побыть со мной, пока не придет время возвращаться на позицию. В те дни ему удавалось спать лишь три-четыре часа в сутки, а порой и меньше.

С автоколоннами, доставлявшими по Дерех-Бурма продовольствие, стали приходить и письма с фронта. Бекки жила от письма до письма. Каждый раз, когда прибывала колонна, она спешила к родителям красавца Эли Коэна, и он ни разу ее не подвел. Посылая очередное письмо родителям, он непременно передавал и письмо для Бекки, полное любви и тоски. Она с замиранием сердца вскрывала конверт, перечитывала письмо снова и снова, целовала слова любви, оставляя на бумаге пятна слез. При каждой возможности Бекки навещала родителей любимого. Рядом с ними она чувствовала себя ближе к нему.

От Моиза приходили письма, полные оптимизма, он рассказывал, что южный фронт продвигается вперед с боями, что война скоро закончится. Но чем больше он старался не волновать Рахелику, тем больше она волновалась. Она не могла не чувствовать печали, которой веяло от потрепанных листочков, пришедших с поля боя. За словами любви, которые он ей писал, ощущалась явная тревога за нее, за Боаза, за раненую Луну, за всю семью. Его письма вызывали у нее щемящую тоску, которую она гнала от себя, чтобы можно было продолжать жить.

Не в пример красавцу Эли Коэну и Моизу, которые при каждой возможности старались присылать письма своим любимым, Эфраим не посылал Розе никаких вестей о себе. И все же она хоть и тревожилась, но глубоко в сердце чувствовала уверенность: все было в порядке с ним те долгие годы, что они не виделись, и точно так же все в порядке с ним теперь. Ей хватало забот: Луна, над головой которой все еще витал призрак смерти, муж, здоровье которого все ухудшалось, и домашнее хозяйство. Рахелика и Бекки были ей большим подспорьем, они освободили ее от всех обязанностей, кроме ухода за малышами, однако деньги таяли с каждым днем. И даже если бы сейчас Габриэль согласился, чтобы она пошла работать на чужих людей, где она могла бы найти такую работу? Кто в военное время может позволить себе держать домработницу?

Луна по-прежнему не знала, что Габриэла была в смертельной опасности. Она была так занята своими ранами, она так страдала, зачем добавлять ей горя? Иногда она спрашивала о дочери, и тогда ей сообщали о достижениях Габриэлы: у нее прорезался первый зубик, она начала стоять в кроватке, она ползает… Луна улыбалась и говорила: «Чтоб она была здорова», – и на том успокаивалась.

И все-таки однажды она сказала Давиду:

– Может, завтра принесешь малышку? Я по ней соскучилась.

Назавтра Бекки одела меня в розовое платьице с помпончиками, повязала розовой лентой мои рыжие кудряшки и передала отцу, чтобы он наконец отнес меня к маме.

– Мы идем навестить маму, – сказал он. – «Мама», скажи «мама».

И я, как попугай, повторила.

– Твоя мама будет счастлива, когда услышит, как ты говоришь ей «мама», – улыбнулся он мне.

И я снова повторила новое слово, которое произнесла впервые в жизни:

– Мам-ма.

Давид заранее договорился с Луной, что не будет заходить со мной в больницу: там я могу подцепить какую-нибудь инфекцию и заболеть снова. Они решили, что Луна выйдет и они посидят на скамейке в больничном садике.

С большим трудом, ступенька за ступенькой, Луне удалось спуститься на первый этаж. Спуск причинял ей сильную боль, раны еще не зажили, и с каждым новым шагом ей казалось, что швы сейчас разойдутся и внутренности вывалятся наружу. И все-таки огромным усилием воли она спустилась в вестибюль и поковыляла к выходу.

– Ты поосторожнее, – увещевал ее Рыжий. – Спускайся потихоньку, держись за перила.

Ему хотелось помочь соседке по палате, но он сам был прикован к постели и не мог даже пошевелить ногой, все его тело покрывали бинты. Больно было смотреть на Луну, так дорого платившую за то, чтобы дочку не приносили в больничную палату. Он видел, как она борется с болью, стонет во сне, плачет потихоньку в подушку, укрывается с головой больничным одеялом, чтобы никто не услышал, но он все видел и слышал – и очень ее жалел.

Луна вышла на улицу как раз в тот момент, когда появился Давид со мной на руках. Увидев меня, она глазам своим не поверила, так я выросла. Она протянула руки, но, как только отец передал ей меня, я стала плакать и брыкаться, отказываясь идти на руки к собственной маме. Луна уже успела забыть сцену, которую я закатила в прошлый раз, когда меня к ней принесли, и стояла растерянная и опечаленная.

– Она не узнает меня, – сказала она с горечью. – Она понятия не имеет, что я ее мать.

– Она долго тебя не видела, – утешал ее Давид. – Дай ей привыкнуть, все уладится.

Но Луна не могла скрыть боли и разочарования.

– Ну что ж… Главное, что Габриэла здорова и за ней хорошо ухаживают.

– Не беспокойся, моя красавица, за ней все ухаживают: твоя мама, сестры, соседки. Ее все любят, такую чудесную девочку.

– Да, – пробормотала Луна, – чудесная девочка.

– Она похожа на тебя как две капли воды, все это говорят. Глаза, волосы, ямочки на щеках. Вылитая маленькая Луна.

– Да, вылитая маленькая Луна… – моя мама силилась сдержать слезы. – Все, идите. Идите и приходите еще раз. Я устала, я поднимусь в отделение.

Давид поцеловал маму в щеку и в последней отчаянной попытке обратился ко мне:

– Ну боника, ну куколка, скажи «мама», как ты говорила дома, скажи, моя девочка!

Но я, скривившись, отказалась повторять «мама» и расплакалась еще громче.

– Ладно, Давид, забирай ее домой, – сказала мама.

– Я просто хочу, чтоб она с тобой познакомилась, чтобы знала, что ты ее мама…

– Она будет знать. Вернусь домой, и все наладится. А сейчас забери ее, мне нехорошо, когда она так плачет.

– Береги себя, – сказал он. – Я приду завтра.

Давид еще раз поцеловал жену и вышел из больничных ворот. Он был разочарован встречей мамы с дочкой, но твердо решил не отступать. Нужно все равно приходить к Луне с Габриэлой, девочка должна привыкнуть к своей маме; не может же она плакать при встрече каждый раз, точно видит чужого человека.

А Луна с большим трудом поднялась по лестнице, доковыляла до своей палаты, до своей кровати, забралась под одеяло, не снимая халата, и укрылась с головой. – Луна, все в порядке? – спросил Рыжий.

Она не ответила.

– Ну как прошла встреча с дочкой? – продолжал он допытываться.

– Она даже не знает, что я ее мама, – пробормотала Луна. – Я для нее чужой человек.

– Это естественно, она же не видела тебя много месяцев, – пытался он ее утешить.

– Нет, это неестественно. В наших отношениях нет ничего естественного.

9

Вот уже много ночей подряд Габриэлю не удается проспать больше часа подряд. Один и тот же сон преследует его каждую ночь. Во сне он бежит, пересекает поля, пересекает горы, пересекает моря, пересекает океаны. «Куда ты бежишь, Габриэль? – слышит он во сне сладкозвучный женский голос. – Куда ты бежишь?» Но он не отвечает и продолжает бежать. Он тяжело дышит, но не в силах остановиться, не в силах замедлить бег, он бежит, и бежит, и бежит… И тогда – всегда в одном и том же месте, в одно и то же время – внезапно и ниоткуда появляется она. Она бежит впереди него, и он пытается ее догнать – ту девушку, которую не видел уже двадцать пять лет, золотоволосую и синеглазую. Он протягивает руку, чтобы дотронуться до нее, но не может приблизиться, она обгоняет его, ускользает от него. И каждый раз, когда он почти уже догнал ее и вот-вот коснется, он просыпается весь в поту, с мучительным чувством утраты.

Габриэль хочет сесть в постели, хочет пить, во рту у него пересохло, но он не может встать самостоятельно, он должен разбудить Розу, чтобы она помогла ему встать, но как же он ее разбудит, как посмотрит ей в глаза, если причиной тому, что он нуждается в ее помощи среди ночи, девушка с золотыми волосами, память о которой всю жизнь не позволяла ему любить свою жену так, как мужчина любит женщину.

Он лежит с открытыми глазами и молит Бога положить конец его страданиям. Лучше умереть, чем так жить. Разве это жизнь? Больной человек, который пальцем не может пошевелить без посторонней помощи, зависящий от милости жены и дочерей. Опостылела ему такая жалкая жизнь.

Когда Роза утром приходит будить мужа, она застает его лежащим с открытыми глазами.

– Доброе утро, керидо, – говорит она ему.

Он не отвечает.

– Буэнос диас, – делает она еще одну попытку. – Как ты сегодня, керидо?

Он продолжает молчать.

– Габриэль, что случилось? Тебе плохо?

Роза кладет руку ему на лоб. Напуганная, садится к нему на кровать, наклоняется к его губам. Ощущает его дыхание и успокаивается: он жив. Встает с кровати и идет в соседнюю комнату.

– Рахелика, – говорит она дочери, которая кормит ребенка. – Твой отец лежит как мертвый и не говорит ни слова.

– Как это?

– Я с ним говорю, а он мне не отвечает.

Рахелика отнимает Боаза от груди, и он разражается горьким плачем.

– Подержи его, – просит она мать и бежит к отцу.

– Папа, с тобой все в порядке? – спрашивает она с тревогой.

Он молчит.

– Папа, не пугай меня, у меня и так забот по горло.

Но Габриэль молчит.

– Папа, умоляю тебя, – она становится на колени перед кроватью, – мы не выдержим, если с тобой что-то случится, пожалей нас, сейчас не время молчать, папа, если у тебя что-то болит, скажи!

– Что случилось? – спрашивает Давид, который только что проснулся.

– Отец нашел время дать обет молчания, – отвечает Рахелика.

– Иди к ребенку, он орет так, будто его режут, я тут останусь.

Боаз успокаивается только когда Рахелика снова прикладывает его к груди. Но теперь и Габриэла проголодалась, она тоже начинает плакать. Бекки берет бутылочку с молоком, которое заблаговременно сцедила Рахелика, выливает в кастрюльку и подогревает на керосинке.

– Не перегрей, – говорит Роза, – а то обожжется.

– Я точно знаю, сколько нужно греть, я уже сама могу быть мамой, я готова, – говорит Бекки с гордостью. – Твоя правда, ты и впрямь готова. Вот вернется твой Эли с войны, и, даст бог, через два-три года сыграем свадьбу.

Стоило ей упомянуть Эли, как Бекки тут же принимается горько плакать.

О боже, все сошли с ума, думает Роза. Габриэль, Рахелика, малыши, а теперь еще и Бекки… Она одна держится как скала, хоть у нее уже нет сил даже дышать.

Давид, оставшийся с Габриэлем, растерян, он прохаживается между окном и кроватью, на которой лежит тесть. Никогда он не оставался с ним наедине и не знает, как себя вести.

– Габриэль, – обращается он к тестю, – как вы себя чувствуете сегодня?

Удивительно, но Габриэль, молчавший, когда к нему обращалась жена и когда дочь умоляла его ответить, поворачивает к нему лицо и отвечает:

– Чтоб все мои несчастья так себя чувствовали.

– Ну тогда все в порядке, – облегченно смеется Давид. – Я тоже так себя чувствую. А я уж испугался, что вы решили устроить нам веселую жизнь и разболеться!

– Ну здоровым я уже не буду, я старый и больной, и жизнь моя выеденного яйца не стоит. Я жду не дождусь дня, когда смогу вернуть душу Всевышнему.

– Боже упаси, что вы такое говорите! Вы еще не старый, вам нет и пятидесяти.

– Я стар, дорогой зять, и стар не годами. Я жалкий калека, пользы от меня как от козла молока; даже встать с постели я не могу сам, даже чтобы помочиться, мне нужна помощь. К чему мне такая жизнь, если и те остатки самоуважения, что у меня были, Господь отнял, если я вынужден просить жену подтереть мне задницу!

Давид молчит. Он ошеломлен откровенностью Габриэля. К таким излияниям он не готов; он ожидал вежливой беседы, как это было у них заведено, когда они с тестем выказывали друг другу уважение. Он нервно расхаживает по комнате, моля Бога, надеясь, что Роза или одна из невесток войдет в комнату и вызволит его из неловкой ситуации, но никто не входит, и у него помимо воли вырывается:

– Что я могу для вас сделать, дорогой тесть? Как я могу помочь?

– Ты можешь беречь мою дочь, – отвечает ему Габриэль. – Сам я уже не могу.

Давид облегченно вздыхает. Он уже боялся, как бы тесть не попросил о чем-нибудь и в самом деле конфузном – скажем, подтирать его или расстегивать ему брюки и помогать мочиться.

– Я буду ее беречь, даю вам слово.

– Луна молода, она окрепнет, выздоровеет и вернется домой к тебе и к Габриэле. И береги себя, чтобы с тобой ничего не случилось, когда ты там, на позициях. – Не беспокойтесь, Габриэль, война закончится, Луна выздоровеет и вернется домой. А вы будете жить до ста двадцати.

– Давид! – Габриэль кивком останавливает словоизлияния зятя. – Поклянись всем самым дорогим, что ты будешь беречь Луну как зеницу ока.

– Клянусь!

– И как только Луна выздоровеет, вы родите еще ребенка, и на этот раз ты назовешь его именем своего отца, а потом у вас будут еще дети, и у вас будет большая семья…

– Клянусь!

– Знаешь, пока на свет не появилась Луна, я словно не жил; она вернула мне вкус к жизни, и я этого не забываю. Дня не проходит, чтоб я об этом не думал.

Как интересно, думает Давид, Габриэла тоже вернула смысл моей жизни.

– Луна любит вас больше всех на свете, – говорит он тестю. – Она и дочь свою назвала вашим именем, назвала девочку мужским именем, так сильно она вас любит. Это правда: она любит вас больше, чем меня, и больше, чем свою дочь.

Однажды, придя в больницу, Давид не застал Луну в палате.

– Где моя жена? – спросил он у медсестры.

– Она в кабинете у профессора, – ответила та.

Он сел на скамейку в коридоре и стал ждать. Из палаты доносились взрывы хохота. Раненые сдружились:

пройденный вместе нелегкий и долгий путь сближает. – Привет, дружище! – Гиди-Рыжий остановил свою инвалидную коляску рядом с Давидом.

– Привет-привет.

– Ждешь Луну? – поинтересовался Гиди.

– Да, – кивнул Давид.

– Уже оформил выписку?

– Какую выписку?

– Ну Луну же выписывают.

– Что? Когда?

– Сегодня. Она тебе не сказала?

– Нет, – Давид даже не пытался притвориться, что не удивлен.

– Профессор сейчас разговаривает с ней в кабинете, а потом она пойдет домой.

– А когда стало известно, что ее выписывают?

– Три дня назад. Профессор сказал, устроим ей прощальную вечеринку.

Давид пытался переварить свалившуюся на него новость. Луна уже три дня знает о том, что ее выписывают из больницы, и не сказала ему ни слова? Ему уже давно кажется, что она предпочитает оставаться в больнице, в обществе своих раненых товарищей, а не вернуться домой, к нему и к дочери, – и, похоже, это действительно так. Он крепко зажмурился, пытаясь обуздать гнев, поднимающийся к горлу, побагровел и с силой ударил кулаком по скамейке.

– Не принимай близко к сердцу, – успокаивал его Гиди. – Дело не в тебе. Она боится возвращаться домой, еще не чувствует себя достаточно здоровой. Видно, она ничего тебе не рассказала, чтобы ты не огорчался, если ее все же оставят в больнице.

Давид глубоко вздохнул. Как получилось, что Рыжему известно о его жене больше, чем ему самому? Судя по всему, он ее уже совсем не знает, не представляет, чего она хочет, они ведь толком не разговаривают.

Наконец Луна вышла из кабинета профессора, злая и расстроенная.

– Профессор выписывает меня, – обратилась она к Гиди, словно не замечая мужа. – Но я не хочу домой, я еще недостаточно окрепла, – и она разрыдалась.

– Луна, – голос Гиди звучал очень мягко, – это больница, а не санаторий.

– Ты не понимаешь, – всхлипывала она, – я боюсь, что у меня швы разойдутся.

– Они не разойдутся, Луна, – сказал вышедший из кабинета профессор. – Ваши раны зажили. Да, вы еще не полностью здоровы, но скоро восстановитесь. Возвращайтесь домой, начинайте жить заново, берегите себя – и постепенно вы станете как новенькая, обещаю. Если хотите, могу устроить вам недельку в санатории в Моце.

Все это время Давид чувствовал себя посторонним. Жена не обращает на него внимания, будто его здесь нет, будто он не ее муж; он лишний в ее жизни, в этом бесовском хороводе, который навязала им война, в долгом и утомительном процессе ее выздоровления. Она не нуждается в нем, у нее есть Рыжий, есть раненые друзья, а он лишь мешает.

Только когда Давид встал с места, чтобы уходить, профессор заметил его и сказал:

– Господин Ситон, я возвращаю вам жену.

– Жена не сказала мне, что выписывается.

Луна поглядела на него так, словно видела впервые. – Ну хотя бы еще на день разрешите мне остаться, – сказала она профессору. – А завтра я уйду домой. – Один день, Луна, – кивнул профессор. – Один день, не больше.

Этим вечером, прощаясь с друзьями в отделении, она пролила немало слез. На прощальной вечеринке Луна захотела быть одна, без мужа.

– Он не поймет, – сказала она Гиди. – Решит, что я сошла с ума, когда увидит, как я тут слезами заливаюсь.

– Он решит, что это слезы радости.

– Но ты-то знаешь, что это слезы печали.

– Зачем печалиться, красавица? Хотел бы я, чтобы меня уже выписали!

– Я буду скучать по тебе, – сказала Луна и торопливо добавила: – И по всем остальным в отделении. Моя жизнь будет теперь совсем другой без тебя, – прошептала она.

– Но почему же без меня? Ты будешь меня навещать, а потом меня выпишут, и мы будем видеться.

– Обещаешь?

– Тебе нужны мои обещания? Далеко не у всех есть то, что у нас с тобой.

– А что у нас с тобой?

– Любовь, – прошептал он.

– Любовь как между мужчиной и женщиной или как у друзей? – не отставала Луна.

– Ты, между прочим, замужем; как между мужчиной и женщиной нельзя.

– А если бы я не была замужем?

– А если бы у бабушки были колеса? А если бы я стоял на ногах?

– Я серьезно спрашиваю. Перестань обращать все в шутку.

– Ты спрашиваешь серьезно? Тогда и я отвечу тебе серьезно: если бы мы встретились до войны, до того, как ты вышла замуж, до того, как родила ребенка, до того, как тебя ранило, до того, как меня ранило, до того, как мне сказали, что я не смогу иметь детей, – я бы на тебе женился.

– Ты наверняка сможешь иметь детей.

– Луна, я парализован, ты забыла? У меня никогда не будет детей. А у тебя есть дочь, и муж, и будут еще дети. Так уходи уже из этой чертовой больницы и живи своей жизнью. Не забывай меня, но про любовь мужчины к женщине забудь: этого никогда не случится со мной – ни с тобой, ни с любой другой женщиной.

Они сидели на больничном балконе, выходящем на улицу Ха-Невиим. Это было их место, они приходили сюда, чтобы побыть вдвоем. Здесь впервые после ранения она снова почувствовала себя живой, здесь у нее замирало сердце от взгляда того единственного человека, которому удавалось вызвать у нее улыбку. Здесь она поняла, что то, что она испытывает к Гиди, не просто глубокая симпатия, не просто дружеские чувства, как к другим товарищам по отделению, а нечто более серьезное. Оба они уже много месяцев провели в больнице, и пульсировавшее в ней чувство оказалось настолько сильным, что она позволила себе открыться Рыжему и признаться в любви.

Гиди взглянул на нее, как всегда, чуть насмешливо:

– Это морфий говорит твоими устами. Ты бредишь.

– Я люблю тебя.

Он перевел взгляд на улицу и тихо произнес:

– Ты не имеешь права говорить такие слова никому, кроме мужа.

– Я люблю тебя, – упрямо повторила она.

Он пытался скрыть выступившие слезы.

– Никогда – слышишь? – никогда больше не говори мне этого. Иначе я не смогу выжить, когда тебя здесь не будет. Если ты и вправду любишь меня, прошу тебя, забудь то, что мне сказала. И я тоже забуду.

Но оба знали, что забыть невозможно. Невозможно разорвать ту связь между ними, что крепла с каждым днем. Его присутствие вдохнуло жизнь в ее измученное тело, и ее давно уже волнуют не только собственные страдания. Она очень беспокоилась за Гиди. Обычно он бывал весел и смешил других, был душой отделения, но иногда – чаще всего после обследования – он погружался в черную меланхолию и молчал. Это молчание пугало ее. Она сама так долго молчала, погруженная в свои страдания, оплакивая свое лицо и тело, которые больше никогда не будут такими, как прежде, – и вот теперь, когда он вновь зажег в ней искру жизни, уже он накрывает голову одеялом…

Однажды, вернувшись после разговора с профессором, Гиди лег в постель и задернул занавеску, которая разделяла их кровати. Он отказывался есть, отказывался разговаривать с кем бы то ни было, все ее попытки разговорить его были напрасны. Даже приехавших из Нагарии родителей он прогнал. Луна не находила себе места. Его страдания заставили ее забыть о собственных. Кроме своего отца, ни о ком она раньше не тревожилась.

Но в одно прекрасное утро он снова стал собой – как будто ничего и не было. В одночасье вернулись шутки, смех и забавные проделки, которые сделали его любимчиком всех медсестер – и радостью ее жизни.

Луна не забудет, как они впервые отправились на свой балкон. Однажды вечером после врачебного обхода, когда их друзья по палате уже легли, перед тем как задернуть, как обычно, занавески между их кроватями, он шепнул ей:

– Хочешь пойти погулять?

– Конечно, – ответила она, быстро привезла коляску и помогла ему перебраться на нее с кровати. – Куда? – На балкон.

Они доехали до конца коридора, она проворно открыла двери и вывезла коляску на широкий балкон, выходящий на улицу Ха-Невиим. Была теплая летняя ночь, ветерок обвевал лицо, и полная луна заливала балкон ярким светом. Как в кино, думала Луна.

– Знаешь, как раз в такую же лунную ночь, пятнадцатого адара[103], я родилась. Поэтому папа и назвал меня Луной.

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Луиза Хей – одна из основателей движения самопомощи, автор более 30 книг популярной психологии. Само...
В триллере Франка Тилье «Страх» наши старые знакомые Люси Энебель и Франк Шарко после достопамятных ...
«Пятая Салли», написанная за два года до знаменитой «Таинственной истории Билли Миллигана», рассказы...
Эта история началась поздним вечером, когда Эллион Бланкет села в машину к мужчине, которого видела ...
«Василий Теркин» – opus magnum Твардовского, его «визитная карточка». В русской поэзии это одно из с...
Об одной из наиболее сложных сфер деятельности – о маркетинге услуг. На практических примерах работы...