Зеркало и свет Мантел Хилари

– Ваше величество столь учены, столь мудры…

– Ламберт, Николсон, – перебивает король, – я пришел сюда не выслушивать лесть. Просто отвечайте.

– Святой Августин говорит…

– Я знаю, что говорит Августин. Я хочу услышать ваш ответ.

Ламберт морщится. Он стоит на одном колене и не знает, когда можно встать. Такую пытку он устроил себе сам. Король смотрит на него в упор:

– Ну? Что вы скажете? Это Тело Христово, Его кровь?

– Нет, – говорит Ламберт.

Стивен Гардинер легонько хлопает себя по колену. Епископ Стоксли говорит:

– Можно складывать под ним костер. Чего тянуть?

У короля вспыхивают щеки.

– А как насчет женщин, Ламберт? Позволено ли женщине учить?

– В случае нужды, – отвечает Ламберт.

Епископы стонут.

А слово «пастор», спрашивает король, как Ламберт его понимает? Слово «церковь»? Слово «покаяние»? Нужна ли верным устная исповедь священнику? Считает ли он, что духовным лицам можно вступать в брак?

– Да, – говорит Ламберт. – Каждый человек должен жениться, если он не чувствует призвания к безбрачию. Апостол Павел ясно об этом говорит.

Роберт Барнс тихонько просит его извинить. Встает, идет по ногам ученых богословов.

– Милорд архиепископ, – говорит король, – докажете ли вы Ламберту, или Николсону, его неправоту?

Кранмер встает.

Катберт Тунстолл подается вперед:

– Милорд Кромвель, почему у Ламберта две фамилии? Кажется, это смутило короля не меньше еретических взгля-дов.

– Полагаю, он сменил фамилию, дабы избежать преследования.

– Хм… – Тунстолл вновь опускается на скамью. – Лучше бы он сменил взгляды.

Кранмер на ногах, растерянный:

– Брат Ламберт…

В задних рядах кричат, что его не слышно.

Возвращается Роберт Барнс. Снова идет по ногам. Извините меня, милорды, извините. Лицо зеленое, как будто его вывернуло. Может, и правда вывернуло. Кранмер говорит:

– Брат Ламберт, я приведу некоторые цитаты из Писания, которые, я полагаю, доказывают вашу неправоту, и если вы признаете, что тексты эти убедительны, то, полагаю, должны будете согласиться с мнением короля и моим. Если же нет…

Стивен Гардинер ерзает, комментирует себе под нос каждое слово Кранмера. Епископ Шакстон на него шикает. Хью Латимер мечет в него гневные взгляды. Стивену нет дела ни до кого; он вскакивает еще до того, как закончил Кранмер.

Катберт Тунстолл говорит:

– Милорд Винчестер, следующим, кажется, выступаю я?

Гардинер скалится.

Тунстолл взглядом ищет помощи:

– Джентльмены?

Кранмер оседает в кресло.

Хью Латимер говорит:

– Быть может, следующим выступит викарий по делам церкви?

Он, Кромвель, поднимает ладонь: не я.

Епископ Шакстон размахивает списком:

– Гардинер, вы шестой. Сядьте!

Епископ Винчестерский не слушает никого. Говорит и говорит, задает вопросы, заманивает Ламберта в ловушку, в пламя, где тот будет вопить, обливаясь кровью.

Два часа. Король поучает; его слова искусны, порой убийственно метки, порой смиренны. Он не хочет убивать Ламберта, ему это неинтересно. Он хочет победить в споре, чтобы в конце Ламберт уничиженно признал: «Сир, вы лучший богослов, чем я; вы меня наставили, просветили и спасли».

Франциск не дискутирует с подданными лицом к лицу, да ему это и не по силам. Император не бьется за спасение одного жалкого подданного. Они бы вызвали инквизиторов и пытками вырвали у Ламберта покаяние.

Он, Кромвель, думает о турнире, о счете, о записях: «…преломлено о тело». Каждый раз король придерживает коня и опускает копье, предлагая Ламберту пощаду. Я дарую тебе жизнь – если отступишь, покоришься и будешь молить. На вопрос, верит ли он в чистилище, Ламберт отвечает:

– Я верю в воздаяние. Через чистилище можно пройти в земной жизни.

– Это хитрость, – бормочет Латимер. – Король и сам не верит в чистилище.

– Ну, сегодня не верит, – говорит Гардинер.

Три часа. Перерыв справить нужду. Цитировали Оригена, святого Иеронима, Златоуста, пророка Исаию. За дверью Гардинер говорит:

– Не понимаю, отчего прежние обвинения против Ламберта сняты. Смена архиепископа не оправдание. Вы должны были за этим проследить, Кромвель.

Стоксли говорит:

– Вы как будто бы не слишком заинтересованы делом, лорд – хранитель малой печати.

– Любопытствую почему, – говорит Гардинер. Замечает Латимера. – А вы? Пошли вам на пользу королевские доводы?

Хью рычит, как терьер на быка.

Участники долго рассаживаются, кашляют, устраиваются поудобнее. Затем все взгляды обращаются на него, королевского викария по делам церкви. Он встает:

– Ваше величество, выслушав ваши доводы и доводы епископов, я не имею ничего добавить и полагаю, что все нужное уже сказано.

– Вот как? – произносит за его спиной Гардинер. – Не имеете ничего добавить? Давайте, Кромвель, изложите свои доводы. Нам всем хочется вас послушать.

Король смотрит недовольно. Гардинер вскидывает руки, словно прося прощения.

Теперь черед Ламберта говорить. Все соблюдали очередность – кроме Стивена Гардинера. Ламберт поднялся с колен, однако прошло уже четыре часа, а стула ему не предложили. Сумерки; плечи Ламберта опущены. Вносят факелы, отблески дрожат на лицах епископов. Король говорит:

– Итак, Ламберт, вы слышали доводы всех этих ученых мужей. Что вы теперь думаете? Сумели мы вас убедить? Избираете вы жизнь или смерть?

Ламберт говорит:

– Я предаю мою душу в руки Божьи. Тело – в руки вашего величества. Я покоряюсь вашему суду и уповаю на вашу милость.

Нет, думает он. Милости не будет.

Генрих говорит:

– Вы считаете евхаристию кукольным балаганом.

– Нет, – отвечает Ламберт.

Король поднимает руку:

– Вы говорите, это видимость. Лишь образ или фигура речи. Вас опровергает единственный священный текст, слова Христа: «Hoc est corpus meum». Самый простой и понятный текст. Я не буду покровительствовать еретикам. Милорд Кромвель, зачитайте приговор.

Он берет документы – в таких случаях их готовят заранее. Стоксли говорит, что единолично сжег пятьдесят еретиков, и даже если просто бахвалится, процедура вполне отработана. Он встает.

– Читайте громко и четко, – говорит Стоксли. – Дайте нам наконец вас услышать, милорд Кромвель. Пусть у несчастного не останется сомнений касательно его участи.

Эдикт зачитан, стража уводит Ламберта. Король склоняет голову; смиренное благочестие доброго прихожанина, каким он сегодня был. А когда поднимает, на лице – торжество.

По сигналу в зал входят трубачи. Король выходит под фанфары. Шесть трубачей. По шестнадцать пенсов каждому. Восемнадцать шиллингов из казны. Король хочет создать новую церемониальную гвардию, отряд благородных копейщиков, с новой ливреей. Если так пойдет дальше, трубачи ему будут нужны каждый час.

Еще только шесть, но снаружи темная ночь. Зима держит город железной хваткой.

– Грустно, – говорит Рейф.

– Бедняга, – соглашается он.

Рейф говорит:

– Я не о Ламберте. Он сам себя погубил.

– Думаю, его погубил Гардинер, – со злостью возражает он. – Гардинер вернулся в Англию, и это случилось. Подозреваю, он говорил с королем у меня за спиной. Мол, французы в ужасе от нашей реформации, император негодует, докажите им, что в душе вы добрый католик. Как будто это детская ссора, которую можно уладить за две недели и пустить работу семи лет псу под хвост…

– Поздно уже заводить такие речи, – говорит Рейф.

Его телохранители ждут, готовые вести его домой. Толпа рассеивается. Фанфары умолкли, трубачи идут прочь. Он окликает их, лезет в карман, дает им на выпивку. Они благодарно козыряют. Он снова поворачивается к Рейфу:

– Надеюсь, это не выглядело так, будто я презираю королевские доводы, что неправда. Он рассуждал очень хорошо.

Рейф отвечал:

– Это выглядело так, будто вы не знаете, что делать.

Он думает, я знал. Знал, но не сделал. Я мог бы вступиться за Ламберта. Или, по крайней мере, уйти.

– Барнс тот еще лицемер, – говорит он. – Если бы не милость Божья, он сам стоял бы на месте осужденного.

Рейф говорит:

– Роб был сегодня донельзя осторожен.

Остальное Рейф недоговаривает. Они выходят на холод. Он думает, я мог бы привести тот текст, привести этот. Иначе зачем все мое чтение?

Он обнимает Рейфа за плечи. Рейф так и не нарастил мясца – не охотится, не играет в теннис, хрупкий и щуплый, как мальчишка.

– Не бойся, – говорит он. – У нас все будет хорошо, сынок.

Мороз щиплет кожу.

До сожжения не так уж много времени. Он шлет Ламберту еду и вино, слова утешения и сочувствия, но спрашивает себя: как-то Ламберт их примет? Он знает, что я за него не вступился. Я сидел рядом с хищниками, жаждущими крови, и не шевельнул пальцем. Не возвысил голос, кроме как когда читал приговор. Но если король не пожелал меня слушать, что я мог сделать? Во всей «Книге под названием Генрих» нет такого прецедента.

Ламберта казнят торжественно. В Смитфилде поставлены трибуны для официальных лиц, украшенные государственными эмблемами. Присутствуют все советники, за исключением тех, кто действительно прикован к постели болезнью; у каждого на шее золотая цепь, у высших – лента ордена Подвязки. Места, откуда вид лучше всего, отведены для главных послов – Кастильона и Шапюи.

Весь день – фиеста боли. Он никогда не видел таких страданий. Зритель не может сделать себя незрячим. Может лишь изредка закрывать глаза. Он думает, слава богу, что Грегори в Сассексе. Грегори не мог смотреть, как казнят Анну Болейн, а ведь это длилось мгновение, даже меньше.

Ламберт умирает час. Рядом с лордом – хранителем малой печати стоит мальчик, Томас Кромвель, он же Гарри, сын кузнеца. У него на руке нарисованная пеплом полоса, тело под джеркином сплошь в синяках.

В час, когда на небе загораются звезды, к нему приходит Кранмер. Пасторский визит.

– Вам худо?

В этом он не сознается:

– Сижу с бумагами допоздна. Все наш архипредатель Поль, из-за его интриг столько писанины.

Архиепископ и сам выглядит затравленным, изможденным. Он, лорд Кромвель, требует вина и еды для гостя – крылышко каплуна, сливы. Кранмер ерзает в кресле. Сморкается. Говорит:

– То, что мы насадили, не принесет плода за одно поколение. Вам за пятьдесят. Мне немногим меньше.

– Гардинер спросил, считаю ли я, что мы живем в последние времена.

Кранмер быстро поднимает на него взгляд:

– Но вы же так не думаете. Разумеется. – Архиепископ прикусывает губу, будто иголкой вынимает себе занозу.

– Я понимаю, почему добрые люди верят в скорое пришествие Христа. Мы хотим Его правосудия, когда людское правосудие чересчур запаздывает.

– Вы считаете, Ламберта осудили несправедливо?

Он внимательно смотрит на Кранмера. Это не ловушка.

Он говорит:

– Когда служишь государю, нельзя быть разборчивым. Иногда можно смягчить ущерб. Но здесь нам это не удалось.

Кранмер говорит:

– Нам не следует повторять ошибку Мора. Он думал, что может указывать совести Генриха.

Открывается дверь. Кранмер вздрагивает:

– А, Кристоф…

Кристоф ставит на стол поднос:

– Хозяину нужно отдохнуть.

– Это не в моей власти, – слабым голосом произносит Кранмер. – В детстве я думал, архиепископ может все, что захочет. Думал, он может творить чудеса.

– Я никогда о таком не задумывался, – говорит он. – Кристоф, принеси фрукты.

Архиепископ смотрит на жареного каплуна. Говорит:

– Не могу есть мясо. Сегодня не могу.

Он говорит:

– Вы когда-нибудь видели, как сокол продолжает убивать, хотя жертва уже мертва?

Кранмер ежится:

– Нет. Думаю, король… он меня удивил… он был рассудителен почти… по-отечески.

Рвет когтями и клювом, в глазу ярость. Пьет кровь из тельца и вновь принимается рвать.

– По-отечески, – говорит он. – Да, именно так.

Он думал, после казни Джоанны Боутон я вернулся домой к своей маленькой жизни и не знал, правда ли это было или мне приснилось. Я гадал, не видел ли ее на улице, старушку, идущую на рынок с корзинкой – купить яблок и гвоздики для пирога.

Кранмер говорит:

– Но что нам оставалось? Ламберт сам выбирал ответы. Он мог сказать иначе.

– Сомневаюсь.

Кранмер обдумывает его слова. Чтобы заполнить паузу, он задает вопрос:

– Как ваша жена?

– Грета? – переспрашивает Кранмер, как будто у него не одна жена. – Грете страшно. И она устала таиться. Когда я вез ее в Англию, то обещал, что короля удастся убедить и мы будем жить открыто, как обычная супружеская чета. Но…

Кранмер не договаривает. Мы живем в заемное время, в маленьких комнатах, наши вещи всегда сложены для побега, мы чутко вслушиваемся даже во сне, а в иные ночи и вовсе не можем уснуть.

Он говорит Кранмеру:

– И что теперь? После этого? Если король может сжечь его, то может сжечь и нас. Что мне делать?

– Оставайтесь у власти сколько сможете. Ради Евангелия я буду делать то же самое.

– Что пользы в нашей власти, если мы не можем спасти Джона Ламберта?

– Мы не могли спасти Джона Фрита. Однако вспомните, сколько мы сделали с тех пор, как сгорел Фрит. Мы не сумели спасти Тиндейла, но спасли его книгу.

Верно. Мертвые трудятся. Их дело не проиграно. Они прилежно работают, скрытые от нас завесой дыма.

После ухода Кранмера домашние приносят ему свечи и вино, плотно затворяют дверь. Говорят приглушенными голосами, ходят так, будто на ногах войлочные туфли. Он берет чистый лист и выводит: «Любезнейшему другу сэру Томасу Уайетту, рыцарю, королевскому послу при дворе императора».

Он пишет: «Его величество король, его высочество принц, госпожи королевские дочери и весь его совет веселы и в добром здравии».

В молодости, думает он, мне требовались все мои силы. Жалость была роскошью, которую я смогу однажды себе позволить, как мягкий белый хлеб или книгу, надежный кров над головой, свет янтарного или голубого стекла, перстень на палец, вышивку жемчугом, лютню, березовые дрова и верного слугу, который затопит камин…

«XVI дня сего месяца…»

Ориген говорит, для каждого человека Господь составляет свиток, который скатывает и прячет в его сердце. Господь пишет пером, тростинкой, костью…

«…его королевское величество из благоговения перед таинством евхаристии…»

Он думает добавить, наш государь был в белом. Сиял с головы до ног. Как зеркало. Как свет. Он пишет: «Желал бы я, чтобы европейские государи видели и слышали, как упорно он старался обратить этого несчастного…»

Рука скользит по листу, чернила соединяются с бумагой. Дрожит огонь в камине, пламя свечи клонится и трещит. Он вспоминает, как ехал с Грегори по меловым холмам под серебристым небом; свет без тени, как при Сотворении мира.

Будь эти государи сегодня со мной, пишет он, они бы подивились учености Генриха. Они бы видели его правосудие, его мудрость; они бы узрели в нем… он на мгновение отрывает перо от листа… «зерцало и свет всех прочих королей и государей христианского мира».

В бумагах у него по-прежнему лежит строфа, написанная рукой Правдивого Тома. Она выпала из поэмы, но он помнит ее наизусть.

  • Но с той поры, как навсегда
  • С глаз прогнала она меня,
  • Влачусь из тени в тень, когда
  • Друзья гуляют в свете дня.

Даже у худших поэтов случаются удачные строки. Можно видеть мерцание, когда человеческая фигура вступает из света в тень и обратно. Он оглядывает комнату. Тусклое поблескивание турецкого ковра. Книги в переплетах телячьей кожи. Серебряное блюдо, отражающее ему его – зерцало и свет всех советников христианского мира.

Он откладывает перо. Думает, письмо не годится, завтра я заполню пробелы, хотя вряд ли, завтра мне нужно в Тауэр. Он слишком измучен, слишком истерзан ужасом и отчаянием, чтобы в подробностях описывать суд и тем более последний день Ламберта. Он пишет: «Не сомневаюсь, некоторые ваши друзья располагают досугом и подробно вам все изложат…»

Пусть излагают. Он закрывает глаза. Что видит Бог? Кромвеля на пятьдесят четвертом году жизни, солидного, закутанного в меха и шерсть? Или мерцание, иллюзию, искорку под конской подковой, плевок в океане, перышко в пустыне, облачко пыли, фантом, иголку в стоге сена? Если Генрих – зеркало, то он – бледный актер, вращающийся в отраженном свете. Если свет погаснет, его не станет.

В Италии, думает он, я видел Мадонн, нарисованных на каждой стене, на каждой фреске видел кровавый пурпур Христовой ризы. Видел искусителя, вьющегося по древу, и лицо Адама во время искушения. Я видел, что змея – женщина и ее лицо обрамляют серебряные кудри, видел, как она свивается кольцами на зеленой ветке и та колышется. Я видел плач небес по распятому Христу, ангелов, рыдающих в полете. Видел ловких, как танцоры, мучителей, побивающих камнями святого Стефана, видел утомленное лицо мученика в ожидании смерти. Видел мертвое дитя, отлитое в бронзе и стоящее над собственным телом; все эти изображения и образы я вобрал в себя как некоего рода пророчество или знамение. Однако я знал мужчин и женщин лучше меня, ближе к благодати, которые размышляли о каждой щепке Креста, пока не забывали, кто они и где, и не видели кровь Спасителя, текущую в древесных волокнах. Тогда они уже не видели себя узниками бед и гонений, несчастными жертвами в чужой стране. Они прозревали в Кресте Христовом древо жизни, и в них раскрывалась истина, и они спасались.

Он посыпает бумагу песком, откладывает перо. Я верю, но недостаточно верю. Я сказал Ламберту, что буду о нем молиться, но под конец молился только о себе, чтобы не принять такую же смерть.

III

Наследие

Декабрь 1538 г.

Народ недоволен введением приходской регистрации. Записи крещений, говорят люди, позволят королю облагать нас налогами с младенчества. Записи венчаний позволят ему получать сбор с каждого жениха и невесты. Узнав о похоронах, агенты Кромвеля явятся забрать медяки с век усопшего.

Кромвель, говорят они, замышляет украсть у нас наши дрова, наши ложки и наших кур. Он хочет обложить налогом наши жернова, наши котлы и горшки, испортить пекарские весы, изменить меры жидкости в свою пользу. Он – хорек, съедающий в день, сколько весит сам. Не увидишь, как подкрадется, – он умеет уменьшиться так, что пролезет в обручальное кольцо. Глаза у него открыты всю ночь. Он танцует, чтобы задурить жертву, а потом высасывает ее мозг. Он устраивает себе нору в логове побежденных и устилает ее мехом.

Посол Шапюи просит встречи.

– Томас, вы знаете, что говорят в Риме? Будто, вскрыв гробницу Бекета, вы достали кости и выстрелили ими из пушки. Ведь это же неправда?

– Посол, если бы я только додумался…

Шапюи говорит:

– Вам повезло, что вы не служите тому Генриху, при котором убили Бекета. В хрониках пишут, что он катался по полу от ярости и пускал пену, как бешеный пес.

В Ламбетском дворце была статуя Бекета на внешней стене со стороны реки. Кранмер велел ее убрать, и теперь там пустое место. Кормчий его барки говорит:

– Я кланялся этому негодяю с раннего детства.

– Вот и хорошо, что больше не будешь, Бастингс.

– И мой отец. И дед. Привычка.

Бастингс сплевывает за борт. Мальчишкой в Патни он думал, лодочники плюются на удачу. Однако дядя Джон объяснил: так они напоминают о себе богам, которые смотрят из воды на днища лодок и видят еще не возникшие течи.

В четырнадцать все его мысли были о реке. Когда с неба лило, он думал, хорошо, больше воды, чтобы унести меня в море.

Темза вздулась; в такую погоду река размывает кладбище Святого Олафа и уносит трупы. Дома, в тепле и сухости, он отпирает ящик, где держит молитвенник покойной жены. Находит изображение Бекета и вырезает страницу – аккуратно, ножичком с тонким лезвием. Листает молитвенник, разглядывает все картинки. Видит мертвую Марию, погребальную процессию, евреев, норовящих толкнуть носилки и растоптать розовые гирлянды плакальщиков. Видит бичуемого Христа, его белое, рыбье тело извивается под ударами.

Подвалы Остин-фрайарз полны реликвиями. Здесь есть стопка платков, аккуратно подрубленных Пресвятой Девой, и кусок веревки, которой удавился Иуда. Мадонн приносили дюжинами, некоторых потом жгли, других рубили топором. Богородица Кавершемская толкает в бок святую Анну Бакстонскую, у них за спиной хихикает святая Модвенна. Ему это напоминает дни до падения Анны Болейн, когда дамы сбивались в кучки, шептали накрашенными губами опасные мысли и закатывали накрашенные глаза. Есть шкатулка с двухдюймовым куском хряща – ухом первосвященникова раба Малха, которое Петр отсек мечом при аресте Спасителя. Кости Бекета лежат в простом сундуке. Лишь знающий врач сумеет сказать, кости это мученика или животного, да и то не наверняка.

Маргарет Поль, чьих родственников допрашивают в Тауэре, по-прежнему живет под надзором Фицуильяма. Когда Фиц уезжает из дома, его жена Мейбл требует брать ее с собой – не хочет оставаться одна под холодным взглядом старухи из рода Плантагенетов.

При тщательном обыске в Уорблингтонском дворце Маргарет находятся бумаги, которые она, вероятно, предпочла бы сжечь.

– Не сомневаюсь, что найдутся и другие, когда у вас возникнет нужда, – игриво замечает Кастильон.

Шапюи говорит:

– Кремюэль будет рад, если к суду подоспеют доказательства.

– Маргарет Поль не под судом, – сухо отвечает он.

Она – глава рода. На свободу ее больше не отпустят, но от этой обузы нас избавит время; ему вовсе не улыбается объяснять послам, зачем король отправил на эшафот старуху. Констанции, жене Джеффри, обвинения предъявлены не будут. Он не включил в обвинительное заключение епископа Стоксли и семью Томаса Мора, по крайней мере сейчас. Сеть раскинулась широко, но по краям тонка, как паутина.

Рич говорит:

– У нас против них ничего нет. Никаких действий. Только слова. Но мы это уже проворачивали. По статуту.

Наш закон об измене обширен, включает слова и дурные умыслы. Мы дали Томасу Мору себя погубить, и Болейнам тоже. Жертва ли тот, кто сам идет на нож? Неповинен ли тот, кто себе навредил?

– Спасибо, Рич, за вашу уверенность, – говорит он. Однако, как всегда, его дело – проследить, чтобы король не совершил того, в чем потом раскается.

Генрих говорит:

– Лорд Монтегю и лорд Эксетер семь лет плели против меня интриги. Привлекли на свою сторону мою дочь Марию. Лишь ваши усилия, лорд Кромвель, – король наклоняет голову, – уберегли ее от беды.

Он ждет, давая королю время провести судебное разбирательство в голове. Наконец спрашивает:

– Джеффри Поль, сэр? Без помощи Джеффри мы бы не довели дело до суда.

– Думаю, что помилую его. Пока пусть остается в Тауэре.

Он делает пометку. В исходе суда сомнений нет.

– Проявит ли ваше величество милосердие в выборе казни?

– Благородная кровь, – говорит Генрих. – Я не могу отправить их на Тайберн, хотя, бог весть, проявил бы Франциск столько же милосердия. Позволил бы император смеяться над собой так, как позволял я. Они ведь смеялись надо мной, над раной в моей ноге. Говорили, она меня убьет. А если бы не убила, они бы поторопили природу. Я спрашиваю себя, как бы они поступили с моим сыном Эдуардом? На крестинах Гертруда Куртенэ держала его на руках. Прижимала к своему сердцу. Как она могла, если в ее сердце столько злобы? Видит Бог, она достойна смерти.

– Нет, сэр, – твердо отвечает он. – Женщин мы пощадим. Сами по себе они ничего не могут. Гертруду можно поселить в Тауэре рядом с комнатой ее сына. Он еще в нежных летах. А Генри Полю нет и десяти.

– Им будет веселее вместе, – говорит Генрих. – Пусть гуляют в саду. Пусть у них будет мишень для стрельбы из лука. Возможно, когда-нибудь их можно будет освободить. Впрочем, надеюсь, мой сын не будет настолько мягкосердечен, не станет десятилетиями кормить злодеев. Надеюсь, никто из моих наследников не будет таким жалостливым, как я.

Когда держишь в заточении детей, их надо иногда показывать свидетелям, чтобы не говорили, будто они сгинули, как дети короля Эдуарда. Впрочем, тех принцев сгубило наследие. Хотя он, Томас Кромвель, ничего против наследия не имеет. Имя его внука Генри уже появляется в бумагах на владение землей и домами, а ведь у мальчика еще не прорезался первый зуб.

В начале декабря в Тауэр летит приказ: доставить обвиняемых. Генри Куртенэ, маркиза Эксетерского, и лорда Монтегю приговаривают к смерти. Их выводят на эшафот под проливным дождем.

Джеффри Поля выпустят еще до весны. Король его простил, сам он себя – нет. На четвертый день Рождества он пытается покончить с собой, съев подушку. Однако перья его не задушили.

Праздники король, как всегда, проводит в Гринвиче. Реджинальд Поль возит по Европе буллу об отлучении от церкви; для человека, обреченного аду, Генрих проводит время на удивление весело. Из Брюсселя наш посол мастер Ризли пишет, что видел Кристину, – он не думал, что может быть женщина с него ростом, но ей это к лицу, и он слышал, что король не против высокой жены. Когда Кристина улыбается, на щеках и на подбородке у нее появляются ямочки. Мастер Ризли думает, она станет улыбаться чаще, когда для этого появятся причины. На вопрос, хочется ли ей стать королевой Англии, Кристина ответила, что, увы, это решает не она.

Генриху показывают портрет. Все, кто его видит, улыбаются.

– С виду вроде добрая, – мечтательно произносит король. – Что, если кожа у нее не такая белая, как у Джейн? Джейн была бела, как стаффордширский алебастр.

Все души должны совершить эту переправу, говорит нам Данте. Они толпятся на берегу, ожидая, когда наступит их черед; смиренные, беззащитные, переправляются в бледном свете.

В последний день тысяча пятьсот тридцать восьмого года берут под стражу сэра Николаса Кэрью, королевского шталмейстера, Кару Господню, старого героя турниров. Письма, найденные у Гертруды Куртенэ, позволили установить, что он не только поддерживал заговорщиков, но и много лет нарушал доверие короля, пересказывая слышанное в монарших покоях.

Генрих произносит печально:

Страницы: «« ... 3738394041424344 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Я загадала его под бой курантов. Да, глупо, что ж поделать. Но никак не ожидала того, что произошло ...
Роза жила долго и счастливо, а потом умерла. Но в рай не попала, и в ад тоже. Она просто попала во в...
Кипр. 1974 год. Пара юных влюбленных, грек Костас и турчанка Дефне, тайно встречаются в романтическо...
Личная жизнь брутального красавца Макара Гончарова трещит по швам. Его бравое прошлое перечеркнуто, ...
Кейтлин Грант – дочь известного нефтяного магната, скрывается от убийц отца. Вместо нее другую девуш...
Я сделал любимой больно и готов на любые подвиги, только бы она взглянула на меня иначе. Увидела во ...