Зеркало и свет Мантел Хилари
– Возможно, вы снова увидитесь с Гретой. Если я женю короля, наши позиции в Европе укрепятся.
– Я сомневаюсь, что этот брак состоится. Мы отталкиваем наших друзей.
Он пожимает плечами:
– У меня закончились невесты. А герцог Клевский не лютеранин. Возможно, он смирится с новым порядком вещей.
– А как насчет вашей дочери? – спрашивает Кранмер. – Она ведь теперь не может сюда приехать? Если сохранит свою веру?
Архиепископ Кентерберийский не ждет ответа, но на глазах у королевского викария по делам церкви начинает себя переубеждать. Сейчас Кранмер будто человек, отступающий от обрыва: в отчаянии он хотел броситься на острые камни, потом ощутил ветер, толкающий его к гибели, ощутил воздух в легких, увидел внизу чаек, и его отбросило от края, словно перышко; он цепляется за чахлые кустики и, зажмурив глаза, держится изо всех сил.
– Я не скажу ни слова против короля.
– Никто вас и не просит. – Его знобит. Хочется уронить голову на стол.
– Я не верю, что он руководствуется дурными намерениями или желает зла своим подданным. Наверняка его сомнения искренни, и они мучают его сильнее, чем нам кажется.
– Возможно, – отвечает он.
– На совести короля лежало бремя. Он отводил глаза. Щадил меня, например.
– Наши правители ведут счет нашим оплошностям, – говорит он. – Они могут промолчать, но записывают все в тайную книгу.
– Мы знаем, чего требует от нас Христос, – продолжает Кранмер. – Мы знаем, что такое милость, что такое послушание, мы знаем Его заповедь: блаженны миротворцы. Как меня ни печалят последние события, я вижу, что король стремится к миру. И добрые подданные должны идти за ним.
– Конечно, – отвечает он. – Либо понести наказание.
Его недоброжелатели говорят, что Хью Латимера повесят еще до Рождества. Он намерен этого не допустить. Однако жена Кранмера сядет на корабль в ближайшие дни, и ему нечем ее обнадежить.
Чтобы исключить недопонимание – на случай, если какой-нибудь дурак сочтет короля папистом, – мы устраиваем Речной триумф. Жарким июньским днем, тепло закутавшись, он стоит рядом с новым французским послом и объясняет спектакль. На глазах у короля и двора английские моряки берут на абордаж набитые папистами галеры. Кардиналов бросают в Темзу, они бултыхаются и вопят, барабанщики выбивают победную дробь. Солнце пляшет на воде, трубы заливаются, на волнах подпрыгивает папская тиара.
– Клянусь святым Иудой! – восклицает Марильяк. – Надеюсь, они умеют плавать?
– Их специально отбирали, – говорит он, – по моей просьбе. – Вздыхает. – В каждую мелочь приходится вникать самому.
Король из-под балдахина кричит «ура». Герцоги рукоплещут и топают ногами. Придворные бросают в Темзу монеты.
– И все же хорошее представление, – великодушно произносит посол. С барки выуживают из воды участников битвы. – Костюмы, боюсь, испорчены безнадежно. – Смешок. – Впрочем, Генриха такое не заботит. Вы ведь его обогатили, да?
– Вы увидите, как строится наш флот, – говорит он. – Погода сейчас получше, так что, если пожелаете, я сочту за честь провезти вас по южным портам.
Дипломатическая пауза. Он искоса разглядывает нового посла. Тот еще не разменял четвертый десяток, но, как утверждают, умен и дальновиден – несколько лет назад, когда пошел слух о его приверженности лютеранству, догадался уехать из Франции. Отправился на Восток с братом, послом при дворе султана, а теперь и сам назначен посланником в Англию… Считает ли он свои реформаторские взгляды юношеской блажью? Или Франциск выбрал его именно за них, полагая, что так послу будет легче поладить с Кремюэлем?
Он говорит:
– Нам, англичанам, пришлось устроить для вас пышное представление. Мы не хотим выглядеть бледно по сравнению с местом вашего прежнего посольства.
Придворные кавалеры уходят вслед за королем. Они собираются на другой берег, в Саутуорк, смотреть медвежью травлю.
– Вас в Константинополе помнят, – замечает Марильяк. – Говорят о вас.
Он прячет изумление. Это был какой-то другой английский бродяга, тоже Томас.
– Кстати, – говорит Марильяк, – официально меня здесь нет. Я не пришел в знак протеста.
– Понимаю. Я и сам частенько бываю в двух местах сразу или нигде. И я согласен, зрелище малопристойное, хоть и забавное. Знаете, я скучаю по вашему соотечественнику Дентвилю, он часто бывал так мрачен, что меня разбирал смех. Думал, ваш король снова пришлет его. – Он торопливо добавляет: – Разумеется, мы очень рады, что прислали вас.
Марильяк изумленно оборачивается к нему:
– Вы не слышали? О великом позоре?
Он вспоминает, как отравили покойного дофина.
– Насколько я понимаю, распространялась некая клевета – но семья ведь полностью от нее очистилась?
– О да, насколько такое возможно. Но с тех пор был новый скандал. Весь род погублен. Содомия, боюсь.
У него падает сердце.
– И где теперь Дентвиль?
Марильяк пожимает плечами: не все ли равно?
– В Италии, кажется.
Сперва убийство, затем содомия. Похоже на то, что мог бы измыслить Гардинер, дабы уничтожить врага. Он вспоминает посла в мехах, каким написал его Ганс: порванная струна на лютне, булавка с черепом на шляпе Дентвиля.
– Будь он с нами сейчас, ежился бы от холода и сразу поспешил домой к жаркому камину и вину с пряностями.
Марильяк смеется:
– Нас погода не страшит. Итак, переправимся через реку глянуть на медведя?
После закрытия парламента и до того, как двор разъедется, король велит устроить обед. Кранмер соберет гостей в Ламбетском дворце. Будут Норфолк и Стивен Гардинер. Кранмер в своей роли архиепископа должен всех помирить, усадить за стол и накормить вкусностями.
Лето обещает быть жарким и куда более сухим, чем в прошлые годы, – не будем говорить засушливым, дабы не искушать небеса и они нас не затопили. Порою кажется, дожди шли беспрерывно с тех пор, как кардинал впал в немилость.
Не успели они просидеть за столом и часа, как Гардинер обвиняет его в убийстве. Разговор зашел о Риме, об увядающей славе города, памятниках и площадях.
– Вы были там, когда умер кардинал Бейнбридж, – объявляет Гардинер, вытирая рот. – Занятно. – И добавляет, обращаясь к гостям в целом: – Считается, что кардинала отравил кто-то из слуг.
Он подается вперед:
– А у вас другие сведения?
Вдоль всего стола гости кладут ножи, перестают жевать и прислушиваются. Гардинер поворачивается к Ризли – тот молод, не слышал этой истории.
– Арестовали священника, некоего Ринальдо. Сжимали ему ноги, пока не выступил костный мозг, что бросает некоторую тень на достоверность его признания.
Он – хранитель малой печати – откидывается на стуле и разглядывает Гардинера. Знает, что тот хочет его поймать, и потому не заглатывает наживку.
– Стивен, это было двадцать пять лет назад. Большинство тех, кто что-нибудь помнил, умерли.
– Бейнбриджу стало плохо за обеденным столом, – говорит Гардинер. – Ему подсыпали порошка в суп.
– Да, – поддерживает Норфолк. – Так и епископа Фишера отравили. Его повара сварили живьем.
По столу пробегает недовольный ропот.
– Вы нам аппетит отобьете, – возмущается лорд-канцлер.
– Порошок был куплен в Сполето, – продолжает Стивен. – Я знаю эту лавку.
Он смеется:
– А лавка вас знает?
Норфолк говорит:
– Интересно, сколько тогда в Риме платили за убийство? Ведь этот священник, Ринальдо… его же кто-то подкупил?
– Естественно, – отвечает Гардинер. – Епископ Джильи.
Видно, как герцог с натугой вспоминает. Жует имя, будто пережаренное мясо: Джильи. Сильвестро Джильи.
– Епископ Вустерский, – выпаливает наконец Норфолк. – Ставленник Вулси.
– Вот именно, – говорит Стивен. – Человек Вулси в Риме. После устранения Бейнбриджа Вулси открылась дорога к тому, чтобы стать следующим английским кардиналом.
Тишина. Он нарушает ее, прося слугу подлить ему вина.
– Половина города желала Бейнбриджу смерти. Французы его ненавидели. Флорентийцы его ненавидели. И он был в долгах.
– Вы видели долговые записи? – спрашивает Гардинер. – Кто вас к ним допустил?
Приносят каплунов, слуги принимаются их резать. В Риме, за папским столом, особый слуга держит мясо на вертеле и отсекает от него ломти на весу – это придает драматизма даже самой мирной трапезе. Он, лорд Кромвель, ставит кубок и, повернувшись к гостям, с улыбкой разводит руки:
– Я всегда считал, что Бейнбриджа убил папский церемониймейстер. Он ненавидел кардинала за то, что тот англичанин, вечно преклонял колени не в том месте или являлся не с тем жезлом. Курия считала его варваром.
Кранмер, во главе стола, беспокойно ерзает:
– Как вы оказались в Риме, милорд Кромвель?
– По личному делу. Тогда я еще Вулси не знал.
– Вы всегда знали Вулси, – злобно произносит Гардинер.
Был праздник Тела Господня, пятнадцатое июня, когда Бейнбридж съел свой суп и у него начались рези в животе. Доктора поставили ему клизму и дали рвотное, так что он оправился и к вечеру смог сесть за ужин. Уж конечно, ему не хотелось пропустить критское вино и черную икру в доме кардинала Карретто.
На следующий день Бейнбридж, как обычно, бушевал и раздавал пинки слугам. Только четырнадцатого июля он слег и умер. Священника Ринальдо арестовали, потому что Бейнбридж прилюдно его ударил и все знали, что он затаил злобу.
После трех дней пыток в папских застенках Ринальдо как-то раздобыл нож и пырнул себя в живот – неумело, но все же не так неумело, как Джеффри Поль. Он умирал день или два, потом римляне вывесили труп на общее обозрение. До того как тело четвертовали, он видел, как оно болтается, – он, Кремуэлло, oltramarino, giovane inglese[65]. К ногам Ринальдо были привязаны таблички с указанием его вины. Он сознался, что Джильи заплатил ему за убийство хозяина пятнадцать дукатов, но эта подробность на табличках не упоминалась – она пробила бы брешь в стене, ограждающей ватиканские тайны. Епископы и кардиналы убивают друг друга, а за их преступления карают простолюдинов.
То лето было жарким даже по римским меркам. По ночам сами камни будто исходили потом, выдыхая в воздух накопленную за день ложь. Сам он бродил по раскаленным улицам спокойный, молчаливый, уверенный. После укуса змеи что-то от ее природы вошло в его кровь, и он научился свиваться кольцами и ждать своего часа.
Норфолк говорит:
– Я никогда в Риме не был. Бейнбриджа, конечно, знал. Желчный был тип.
– Да и немолодой, на шестом десятке, – добавляет Кранмер. – А к тому же вечно сам распалял свой гнев. Для таких людей жара губительна. И я слышал, что священник перед смертью отказался от сделанного под пыткой признания.
– Так кто убийца? – спрашивает Стивен.
– Вы всерьез обвиняете милорда Кромвеля? – уточняет Зовите-меня.
– Он тогда не был милордом, – говорит Норфолк.
Да, не был. Сейчас он видит себя в сумерках на Пьяцца Навона. Заполучив красную шапку, Бейнбридж всерьез возомнил себя будущим папой и дом себе завел соответствующий: арендовал дворец Франческо Орсини, откуда близко и до Ватикана, и до Английского странноприимного дома, где живут его соотечественники. Величественный фасад, лоджии, террасы – Бейнбридж занял деньги на убранство дворца у банкиров Саули, а еще он в долгу у Гримальди. Многие могли бы нанять Кремуэлло следить за черным входом Бейнбриджа, а некоторые и наняли; он распределял добытые сведения между заказчиками, упирая на то, что они хотят услышать.
Стоя здесь, он разговорился с уличной девицей. Она высветлила волосы, но они уже отрасли на ладонь. Твои смоляные локоны ничуть не хуже, сказал он. Для англичан это в новинку, девиц с копной сена на голове у нас своих хватает. Ты англичанин? – спросила она. Господи, а и не скажешь. Так вот почему ты следишь за домом кардинала. Соскучился по пьяным крикам земляков? Подожди, скоро кто-нибудь из них выйдет и сблюет на улицу.
В ту ночь она ему сказала: послушай, римляне, тосканцы, французы, англичане, немцы – все любят блондинок. Для меня и моих сестер по ремеслу беда родиться с волосами не того цвета. Я бы их снова высветлила, да если это делать часто, они выпадут, а ни один мужчина, какого бы он ни был роду-племени, не захочет лысую.
Она зевнула. Было хорошо, сказала она, а хочешь теперь в другой позе? Кстати, если тебе нужна работа во дворце среди земляков, могу тебя устроить. У меня двоюродный брат там на кухне.
По одежде она приняла его за нищего писаря. Он повернулся к ней, обсудил новую позу и сколько та будет стоить. И откуда у него брались силы, в такую-то жару? Впрочем, когда молод, от нее страдаешь куда меньше.
– Милорд? – спрашивает Ризли.
– Извините. Милорд епископ, я забыл, что вы сказали?
– Вулси, – медленно произносит Гардинер, – почти не потрудился скрыть свое участие в убийстве. Они с епископом Джильи были в тесной дружбе, пока не разругались из-за облачений покойного Бейнбриджа. Вулси хотел, чтобы их упаковали и отправили ему в Лондон. В бытность его секретарем я видел переписку в архиве.
– Знаете, что я думаю? – говорит Норфолк. – Нам куда лучше вообще без кардиналов и прежних гордых прелатов. Вот наш архиепископ… – герцог показывает большим пальцем на Кранмера, – по крайней мере держится смиренно. По нему видно, что он проводит время в молитве, а не строит козни против дворян, не придумывает, как их извести и погубить, чем постоянно занимался Томас Вулси.
– Милорд Норфолк, – говорит он.
– Да, и еще назначал проходимцев на ответственные посты, выманивал взятки, подделывал купчие, запугивал знать, якшался с чернокнижниками и вообще крал, лгал и хитрил…
Он встает.
– …на погибель страны и на позор королю.
Он хватает герцога за плечи. Держит на вытянутых руках, так что может дернуть к себе и подножкой сбить с ног.
Кранмер вскакивает с места:
– Как вам не стыдно, Томас, он же старик.
Архиепископ тянет Норфолка за одежду, будто тот щука на остроге, а он хочет выпустить ее в реку.
Лишь когда по лицу архиепископа начинает катиться пот – а может, слезы, – он, Кромвель, разжимает хватку. Томас Говард ругается на него страшными словами, как пушкарь.
Входят слуги и уносят мясо. Все садятся и злобно смотрят друг на друга поверх имбирных цукатов.
– Что ж, – говорит Стивен, – ни одними мирными переговорами я не наслаждался так, как нынешними.
Пришло время королю уезжать из Лондона на лето – он отправится сразу после закрытия парламента. Сперва свита остановится в Беддингтоне, в уютном доме, которым прежде владел Николас Кэрью. Затем седьмого июля переберется в Оутлендс, оттуда в Уокинг.
Месяцами, годами лорд Кромвель не вспоминал юность; он затолкал прошлое во двор и запер ворота. Сейчас его тревожит не вопрос Гардинера об Италии; Италия умеет хранить секреты. Его преследует Патни, далекое, но близкое. За время лихорадки он ослабел, прошлое вырвалось на свободу, и теперь он беззащитен перед воспоминаниями. Они являются когда вздумают: в зале совета слова пробиваются сквозь сырой туман его детства. Он – монах, сошедший с ночной звезды, по-прежнему окутанный снами, так что шарканье других советников звучит шорохом листьев в лесу его младенческих лет, и, подобно чудищу в куче листьев, его разум ворочается, не находя покоя. Он пытается удержать мысли (здесь, сейчас, на этом месте), но они убредают к запахам прелой соломы и затхлой воды, горячей копоти в кузне, конского пота, кожи, травы, браги, свечного сала, меда, мокрой псины, пролитого пива, к улицам и пристаням его детства.
Он берет перо. Король проведет в Уокинге дней шесть; возможно, там он, лорд Кромвель, и присоединится к Генриху. Затем в Гилдфорд…
Луна на ущербе. Он чувствует запах реки и вонь обосравшегося мальчишки-рыбника. Мальчишка лежит у его ног, сил тащить эту тушу дальше уже нет. Томас Обалдуй не знает, что делать. На него накатила смертельная слабость, апатия растекается от головы к ногам. Так что Обалдуй в растерянности приплелся домой.
Уолтер пил с дружками, пока не захрапел под козлами, но отчего-то проснулся ни свет ни заря и протопал на второй этаж. А ведь должен был прохрапеть, обливаясь потом, до полудня. Может, Томас Обалдуй на это рассчитывал и намеревался, пока добрые люди спят, пойти к реке и проверить, живой там мальчишка-рыбник или мертвый. Глянуть, лежит он, где я его бросил, или кто-нибудь нашел его и скормил свиньям.
А впрочем, бог весть что он тогда думал. Проснулся он потерянный, без единой мысли и плана. При дневном свете еще раз протер нож, но оставил наверху, когда пошел во двор пивоварни.
Надо ж было так просчитаться, недооценить злобу и хитрость Уолтера. Первый удар пришелся по голове и оглушил. Кровь залила глаза, дальше Уолтер мог бить его как захочет. Уолтер бил ногами и кулаками, пока он, Томас, не превратился в кровавый студень на булыжниках, а отец стоял за ним и орал: «А ну вставай!»
Какое-то движение воздуха. Лорд – хранитель малой печати поднимает голову от плана королевских разъездов. Зовите-меня впорхнул в комнату, а теперь падает в кресло и требует эля. Обмахивается шляпой.
– Гардинер, – говорит Зовите-меня. – Боже правый! Обвинить вас в убийстве! Хотя, если вы и впрямь избавили мир от одного кардинала, что с того? Это было в другой юрисдикции и давным-давно.
Он говорит:
– Я устраню Стивена. Смотрите – и увидите.
Зовите-меня смотрит ему в лицо:
– Верю.
– Я этим занимаюсь. Извините, мне надо закончить. – Он возвращается к бумагам. После Гилдфорда Фарнхем. Прежде чем король въедет в тот или иной город, нужно точно убедиться, что там нет чумы. При малейшем подозрении маршрут придется менять, так что нужны дома про запас, чтобы там заранее начистили серебро и проветрили перины. – Сколько от Фарнхема до Петуорта?
– Напрямик миль двадцать, – отвечает Зовите-меня. – Но больше, если пойдут дожди и придется ехать в объезд.
Двадцать миль король сейчас в силах проехать верхом.
– Не знаете, намерен ли король посетить Вулфхолл?
Зовите-меня задумывается:
– Дом маловат для его свиты.
– Сеймуры съедут. Эдвард это предусмотрел. – Ему видится, как тень Джейн гуляет по саду молодой госпожи; она жива там под зелеными деревьями, в своем новом, расшитом гвозди`ками платье.
Он хмурит брови над бумагами:
– Допустим, он поедет из Петуорта в Каудрей, к Уильяму Фицуильяму? Затем в Эссекс… А, вот и Мэтью.
Мэтью вносит миску со сливами и почтительно ставит ее на стол.
– Плоды успеха, – с улыбкой замечает Ризли. – Поздравляю вас, сэр.
Он считал, что сливы в этой стране недостаточно хороши, поэтому улучшил их, привил черенки на подвой. Теперь в его садах сливы зреют с июля до конца октября, размером с грецкий орех или младенческое сердце, пятнистые и полосатые, мраморные и крапчатые, кожица у них от лимонной до горчичной, от розовой до пунцовой, от лазурной до черной; есть гладкие, а есть опушенные, словно зверьки, лиловым или белым пушком; есть круглые янтарные плоды с серыми пятнышками цвета его ливреи, а есть тонкокожие багряные в серебряной сетке; мякоть у одних твердая, у других тающая во рту, сахарная или пьяная, а любимый его сорт – пердригон; у самых светлых кожица желтая с белым бочком и алым румянцем, они поспевают к концу августа, а следом и упругие сентябрьские плоды, темно-синий пердригон и его черный собрат, любящий восточную сторону сада, – их мясистая желтовато-зеленая мякоть легко отходит от косточки. Они хранятся всю зиму – можно есть на десерт, а можно просто любоваться в свободную минуту: золотые плоды в оловянной миске, или черные, как тень, или алые, как кардинальская мантия.
Он говорит Мэтью:
– Помнишь, как мы охотились в доме твоего прежнего хозяина? В тот день, когда король потерял шляпу?
Мэтью ухмыляется. Разве можно забыть тот день, когда охотники вернулись красные, словно поджаренная ветчина?
Если ветер срывает с джентльмена шляпу, его спутники тотчас снимают свои. Учтивый человек говорит, наденьте шляпы, не страдайте из-за меня. Однако король, хоть и не пожелал принять чужую шляпу, не сказал им покрыть голову, так что они вернулись с охоты обгорелые до волдырей. Он говорит:
– Надо было видеть Рейфа Сэдлера. У него глаза сварились.
Мэтью говорит:
– Мой друг Роб повел нас на поиски шляпы, но мы так ее и не нашли. Он сказал, на шляпе пряжка со святым Губертом, глаза – настоящие сапфиры, уж точно бы мы получили награду, если бы ее принесли.
Он берет перо. Возвращается к королевскому лету. Король поедет в Сэнстед, оттуда в Бишопс-Уолтем, дальше в Трекстон; затем оставит Гемпшир позади и поскачет на запад. В Севернейке щурится на землю Губерт, запутанный в ветвях. В разгар лета мы будем проезжать по тем же тропинкам, и он увидит, какими мы стали: талия шире, грехов больше.
«Середина августа, – пишет он. – Пять дней. Вулфхолл».
II
Двенадцатая ночь
Осень 1539 г.
Ганс сворачивает невесту, везет ее в Англию и ставит к стене.
– Я спешил, – говорит Ганс. – Как высохла, так сразу и поехал. Амалию я тоже привез, младшую. Но честно сказать, Амалия не особо.
– Покажите мне прежде Анну, – говорит он.
Отступает на шаг – полюбоваться сияющей принцессой, в которой металла больше, чем плоти. Одежда – словно латы античной богини и, судя по виду, могла бы стоять сама по себе. От блестящей кирасы переводишь взгляд на лицо. Это мягкий овал, голый, беззащитный. Оно не такое юное и свежее, как у Кристины, но в нем есть смиренное очарование. Нежные глаза, затуманенные – Пресвятая Дева, размышляющая о нежданно выпавшей ей судьбе.
– Генриху понравится, – говорит художник. – Мне нравится. Вам нравится. Хорошая картина. Не угадать, сколько я над ней потел.
– Покажите мне Амалию, – говорит он.
Если герцог Вильгельм умрет, не оставив потомства, Анна, старшая, унаследует больше. Амалии надо быть исключительной красавицей, чтобы восполнить этот изъян.
Он разглядывает ее. Смуглее. Лицо более длинное. Брови четче.
– Она напоминает мне другую. Болейн.
Ганс поворачивает Амалию к стене.
Генрих стоит перед портретом невесты, и его взгляд, как и взгляды советников, движется от середины вверх. Время течет: песок сыплется в часах, река бежит в море. Генрих кивает:
– Прекрасно. Я смогу больше услышать про нее от посла доктора Уоттона, не так ли? – Умолкает, губы трогает чуть заметная улыбка. – Скажите мастеру Гансу, все хорошо.
Из Вулфхолла написал Эдвард Сеймур. Он счастлив, что король его посетил, – это знак, что семья не утратит влияния при новой королеве. Пишет, что королю следует жениться на принцессе Клевской, нам нужны союзники, а она, судя по всему, приятная дама и подарит ему еще детей; думаю, лучше ему не найти.
Герцог Суффолк возвышает голос в совете: хорошо и правильно нашему государю взять жену из королевского дома. Сеймуры, без сомнения, древний род, говорит Чарльз, но этот брак не принес королю уважения за границей. Что до правящего дома Клеве – они ведь плавают по Рейну в лодках, запряженных серебряными лебедями?
Он улыбается:
– Быть может, так было в прежние времена, милорд Суффолк.
Доносят, что императору чрезвычайно не по душе этот брак. Франциск недоволен, шотландцы рычат. Наш король охотится. По большей части он держится молодцом. Врачи сообщают о лихорадочном ознобе, о запоре, но на следующий день Генрих снова в седле, с Фицуильямом и дамами, и они привозят десяток оленей. Едут из Графтона в Ампхилл, оттуда в Данстейбл и дальше через Бедфордшир, король впервые за много лет весел и приятен в обхождении. Генрих Возлюбленный, жених с пером в шляпе.
Он, Кромвель, ведет учет королевской дичи, поскольку он главный судья и смотритель лесов и охотничьих угодий к северу от Трента. Учет начался в первых числах июня в Шервудском лесу, и к сентябрю его люди насчитали 2067 благородных оленей и 6352 лани; клерки записывают их в пергаменную книгу о шестидесяти восьми страницах. Они прочесали чащи и знают тайны подлеска, но не нашли Робин Гуда и молодцов в зеленом, которые стреляют из лука и пируют с предводителем у костра.
За неделю-две Ганс написал невесту еще раз, по памяти и с большого портрета; чтобы король мог возить Анну с собой, Ганс заключил ее в миниатюру на слоновой кости. «Смотрите, милорд Норфолк, – говорит король, – ведь правда мила и пригожа?»
Норфолк сопит и косится, ожидая, что он, Кромвель, заговорит.
От примирительного обеда они оправились, но искусство быть вместе в одном помещении пришлось осваивать заново. Он уничиженно извинялся, Норфолк сопел, Фицуильям хлопал их по спине: «Пожмите друг другу руки, как добрые христиане».
Он тронул костлявую мозолистую ладонь герцога: выказал добрую волю. Хотя у него нет уверенности, что Норфолк вообще христианин. Молится на предков. До монашеских земель охоч не меньше кого другого, но говорит, что не позволит закрыть Тетфордский приорат: там родовая усыпальница Норфолков. Вернее, намерен преобразовать монастырь в коллегию священников, дабы те молились за души его пращуров. Герцог объясняет, идя рядом с ним:
– Будут молиться за них, Кромвель, до конца света.
– Это очень много молитв, – вежливо отвечает он.
Уоттон прислал отчет. Как посланник короля, он посетил Анну дома в присутствии ее матери. Вдовствующая герцогиня Мария – суровая католичка и дочерей воспитала в благочестии и простоте. В Клеве не считают нужным обременять девиц книгами и учителями. Соответственно, Анна не знает ни одного языка, кроме родного.
– Кромвель сумеет с ней объясниться, – говорит король. – Он знает все современные языки.
– Боюсь, что нет, – отвечает он. – По-немецки лучше объясняется мастер Сэдлер. Я научился этому языку в Венеции, по большей части от нюрнбергских купцов. Это не тот язык, на котором говорит леди Анна. Да я и не сумею вести разговор, интересный даме, поскольку знаю лишь слова, нужные при покупке и продаже.
– Честно скажу, – говорит Норфолк, – я вообще не понимаю, о чем можно беседовать с женщинами. Они не любят ничего из того, что любят мужчины.
Он говорит:
– Моя жена не знала иностранных языков, зато знала всех в суконной торговле. Могла вести счета не хуже любого писаря, а когда я возвращался из путешествий, посылала на Ломбард-стрит и записывала в столбик все обменные курсы. Она всегда могла сказать, монета какой страны дорожает.
Они проходят мимо королевской стражи.
– Сдается мне, вам нравится ваше низкое рождение, – говорит Норфолк. – Вы им бахвалитесь, Кромвель. Тем, что были торговцем.
Их встречают королевские слуги, кланяются. Где бы король ни остановился, в охотничьем домике или во дворце, его окружают знакомые лица и опытные руки; стульчак с монограммой и лайковым сиденьем, стопка белых льняных подтирок для многострадального королевского зада, чаша со святой водой, большие восковые свечи, яркие, как свет дня, бархатный балдахин над кроватью. Но сейчас Генрих улыбается и моргает на солнце – летний король.
Герцог бросается в бой:
– Ваше величество! Вы могли бы отправить в Клеве моего сына Суррея. Посол благородного рода добавит нам уважения, не правда ли?
Он, Кромвель, хмурится:
– Не думаю, что нам надо завоевывать уважение. Это пройденный этап.
– Верно, – весело говорит Генрих. – И все советники Вильгельма согласны. Нам незачем утруждать вашего сына. Я знаю, он занят строительством наших укреплений на ваших землях. Не хотелось бы его отвлекать.
Норфолк сводит брови:
– А что с деньгами? Какое приданое?
Он отвечает:
– Вильгельм даст за сестрой сто тысяч крон. Однако они останутся на бумаге.
– Что, он их не выплатит? – Норфолк возмущен. – Они нищие?
Генрих говорит:
– Мы согласны отказаться от того, что нам причитается. Герцог молод, и у него много забот. Как вы знаете, он вошел в Гельдерн, на который имеет все права. Однако император грозит ему войной.
Он, лорд – хранитель малой печати, сказал Клевским посланцам: «Мой король ценит добродетель и дружбу выше звонкой монеты». Немцы с облегчением воскликнули, Боже, какой благородный джентльмен! Но мы меньшего и не ждали.
– Договоренность должна оставаться в тайне, – говорит Генрих. – Если о ней прознают, это будет позор для Вильгельма. Скоро я назову герцога братом, так что желаю уберечь его от неловкости.
– А как насчет путешествия? – спрашивает Норфолк. – Переезд принцессы стоит дорого.
– У нас есть корабли, – отвечает Генрих.
Герцог ощетинивается:
– Есть препятствия? Кровная близость? Они родственники?
– Анна – восьмиюродная сестра короля.
– Ну, это вроде не страшно, – говорит Норфолк. – Значит, разрешения от папы, слава богу, не требуется.
Король говорит:
– Сознаюсь, для меня новость, что у нас нет общего языка. Впрочем, послы говорят, что она умна и наверняка выучит наш язык, как только за это возьмется. К тому же все немножко говорят по-французски, даже те, кто уверяет, будто не говорит. Не правда ли, милорд Кромвель?
– Советники Вильгельма говорят по-французски, – отвечает он. – А вот дама…
Король его перебивает:
– Когда Екатерина приехала из Испании, чтобы выйти за милорда моего брата, она не знала ни английского, ни французского, а он не говорил по-испански. Мой отец-король подумал, не важно, она, как говорят, хорошая латинистка, сумеют объясниться так. Только выяснилось, что он не понимает ее латынь, а она – его. – Король смеется. – Однако у них было стремление поладить, которое вскоре перешло в чувство. И конечно, мы сможем вместе музицировать. Пусть она не знает английских песен, она наверняка поймет их на других языках.
Он говорит:
