Солдат великой войны Хелприн Марк
— У меня нет. Но мой отец человек обеспеченный.
— Так говорят все богатенькие сынки, — пробормотал Лодовико.
— По сравнению со мной ты богач, — продолжал Гварилья.
Лодовико напоминал пойнтера в птичьем заповеднике, потому что для него богатство однозначно означало только зло.
— Если выберешься отсюда, позаботишься о моих детях? — попросил Гварилья. — Помоги им… их матери будет очень тяжело.
— Я не выберусь отсюда, Гварилья…
— Ты напишешь письмо?
Лучане хватало проблем. Больной отец требовал постоянного ухода. Алессандро не знал состояния финансов семьи Джулиани, не считая того, что сад продан ради приобретения участка земли около Виллы Боргезе. Он не знал, сколько стоит эта земля, могут ли они платить за нее налоги. Если Рафи ранили или убили, Лучане потребовались бы все деньги, которые она смогла бы наскрести. И однако Гварилья был шорником, и у него оставалось двое маленьких детей. Их невинность красотой превосходила все, что Алессандро видел с начала войны.
— Здесь разрешают писать письма? — поинтересовался Алессандро у Лодовико.
— После суда у тебя целая ночь для написания писем. Тебе дают бумагу и ручку, и письма не проходят через цензуру.
Алессандро повернулся к Гварилье.
— Я напишу. Мы не так и богаты, но у нас есть деньги. Я попрошу отца сделать это ради меня. Обещаю.
Гварилья наклонял голову, пока лицо едва не коснулось воды.
Выбравшись из бассейна, они не сразу пришли в себя после струй ледяной воды. В конце длинного коридора солдат бросил им форму, а после того, как они оделись, их вывели на большую площадку на крепостной стене между башнями. Фабио тут же глянул вниз и доложил, что любому, кто захочет прыгнуть, уже не придется вставать под пули расстрельной команды.
Алессандро огляделся в поисках цепей, веревок, проводов, лиан, чего угодно, что годилось бы для спуска. Перегнулся через парапет в надежде увидеть какие-нибудь скобы, но нет, вниз уходила идеально гладкая стена. Они отошли в угол, дожидаясь, пока их разведут по камерам.
Уже почти стемнело, но солнце освещало верхушки огромных облаков, которые плыли со стороны моря. Они напоминали холмы, черные снизу и с розово-белыми вершинами. На бледно-голубом небе у самого горизонта уже показалась луна.
— Посмотрите на облака. — Алессандро вскинул руку. — Они плывут так медленно и так спокойно, но совершенно неотвратимо. Кто-то сказал, что это — спасательные плоты для душ.
— Мне бы такое подошло, — отозвался Гварилья. — Я бы предпочел остаться где-то неподалеку и смотреть вниз, проплывая над Римом. Все лучше, чем болтаться на звездах. Там ведь нечем дышать, и ты будешь или слишком ярким, или слишком темным. А вот на облаке — это да, хорошо.
— Конечно, — добавил Фабио. — Ты увидишь своих детей. Будешь проплывать над Римом, проверяя, как они.
— Я собираюсь написать детям письмо и сказать, чтобы они искали меня на облаках, — Гварилья вздохнул. — Хоть это и неправда, зато они будут помнить обо мне. Несколько дней назад моя младшая, ей два с половиной года, отказывалась спать. Так разрыдалась, что начала задыхаться. Жена велела не обращать на нее внимания, иначе она вырастет избалованной. Но я в криках дочери слышал ее боль. Поднял на руки, прижал к себе. Ничего не мог с собой поделать. Да и как мне проявлять к ней строгость, если я не видел дочь в первые два года ее жизни. Прошло минут пятнадцать, прежде чем она перестала хватать ртом воздух. А потом все сначала. Она покраснела, лицо раздулось, и она стала молотить кулачками по моей груди. Она была ужасно горячая — спит в таком подобии мешка, сшитого моей женой, и в нем очень тепло, — я вынес ее на крышу, и она сразу перестала плакать, думаю, она никогда не видела ночного неба. Я сказал ей, что идет война, но небо все равно здесь, как и звезды. Они ей понравились, правда понравились, и пока она обнимала меня за шею и смотрела на небо, прошло полчаса. Я буквально слышал темные облака, проплывающие над головой, и точно знаю, что-то говорило оттуда с душой моего ребенка, поэтому Алессандро, возможно, и прав. Очень может быть, что облака — спасательные плоты для душ.
Они наблюдали облака в тающем свете дня, пока площадку не заполнили солдаты, прошедшие через стиральную машину, а потом их развели по камерам. В тот вечер помимо хлеба, воды и макарон с овощами каждому дали по апельсину и крутому яйцу. После того разговора у них в ушах еще долго стоял стрекот машинок для стрижки волос, а когда Алессандро проснулся около четырех утра, он услышал только завывания дующего с моря ветра.
Теперь, чтобы грезить, он мог и не спать, а просто уходил в себя и словно попадал в ситуации, которые скользили в памяти, не оставляя следа. Сны наяву приходили и уходили, словно какие-то предметы, покачивающиеся на волнах. Он видел корабль, со всех сторон сразу, плывущий по воде, воздуху, сквозь время. На палубе ни души, но на корме горел огонь, и когда корабль уходил в темный океан, огонь уплывал вместе с ним. Он не знал, куда движется корабль, как найдет путь в темноте, но маленький фонарь двигался с постоянной скоростью, пока не растворился в ночи.
Внезапно темнота сменилась светом сотен электрических лампочек детского карнавала на площади Навона за несколько дней до Рождества. Лампы чередовались с игрушками, шум толпы казался чем-то средним между тишиной и шумом прибоя, издалека доносились пронзительные крики играющих детей.
Мимо, расплываясь перед глазами, проносились люди в пальто и шляпах, но Алессандро был слишком близко, чтобы понять, что происходит. Не понимал он и другого: как люди могут так быстро проноситься мимо него, словно вода в горном потоке. Они горбились, сбившись в кучки, и мчались по кругу. Он отступил назад и с удивлением понял, что гирлянды лампочек над их головами движутся вместе с ними. Взрослые мужчины и маленькие дети сидели в маленьких автомобилях, которые ехали по закольцованной трассе. Каждый автомобиль крепился к деревянной спице, торчащей из ступицы, и вся конструкция вращалась со скоростью, от которой у детей голова шла кругом. Отцы делали вид, что сидят за рулем настоящих автомобилей.
Алессандро без труда последовал за одним отцом и его ребенком. Мужчина, наклонившийся над маленьким мальчиком, был в коричневом пальто и серых брюках, но без шляпы. Он снял ее и оставил матери мальчика, чтобы ее не унес декабрьский ветер. В этом мужчине Алессандро узнал своего отца, а шляпу держала мать, стоя за ограждением и наблюдая за ними. Гравитация и центробежная сила мешали Алессандро смотреть на них, словно он катался на карусели, а не они.
Мальчика нарядили в шерстяное пальто и кепку-ушанку. Он поворачивал руль вправо-влево — автомобиль на эти движения, естественно, не реагировал, — иногда дергал за веревку, привязанную к колокольчику, который крепился над капотом. Пытался нажать и на резиновую грушу гудка на рулевой колонке, но сил не хватало, и тогда отец протягивал руку, чтобы помочь ему.
Алессандро попытался войти в этот сон. Он видел серебряные волосы адвоката Джулиани, сверкающие в электрическом свете, и на одно восхитительное мгновение оказался между мужчиной и мальчиком, почувствовал, что заключен в их объятии. Ощутил радость отца, обнимающего своего маленького ребенка, и радость сына, которого крепко обнимали. Они кружили и кружили, надеясь, что карусель никогда не остановится.
Алессандро уже потерял счет дням, но во вторник, в половине восьмого утра, его вывели из камеры и повели по длинным холодным коридорам, которые, как ему показалось, тянутся до самого Рима. Они пришли в учебное помещение, переделанное под зал суда. В одном конце на возвышении за длинным столом сидели три полковника. Полковник в центре держал в руках молоток председателя, но в остальном они были похожи как капли воды — наверное, их не смогли бы различить и собственные матери, — все росточком с тринадцатилетнего мальчика. Казалось, им всем лет по семьдесят, узкие розовые лица заканчивались козлиной бородкой, скрывающей невыразительный подбородок, а напомаженные усы, закрученные вверх, как у короля, смотрели в разные стороны. Кители украшали галуны, цилиндрические воротники подпирали голову. Наряд дополняли фуражки, высокие сапоги, шпаги и галифе. Они пытались до мельчайших подробностей копировать короля, но выглядели клоунами на манеже.
На скамьях перед судьями сидели речные гвардейцы из Девятнадцатой бригады, четыре пары: Алессандро и Гварилья, Фабио и солдат-кукла, и еще четверо, так неожиданно встретившиеся в одном месте. Хотя им не дозволялось разговаривать, их глупые улыбки и сверкающие глаза рассказывали обо всем. Кого-то схватили на работе, кого-то дома, кого-то на улице, одного на железной дороге, одного в борделе. Они были уверены, что для других речных гвардейцев в других военных тюрьмах, разбросанных по стране, все шло по такому же сценарию, или уже закончилось, или закончится в обозримом будущем, но каким бы ни был исход войны, какие бы меры ни принимала армия, они знали, что некоторые из них все равно спасутся и будут жить после того, как поиск дезертиров прекратится, и эта мысль пусть немного, но радовала.
Они ничего не ждали от этого суда, знали, что им предстоит умереть, но думали о том, как забавно видеть перед собой трех коротышек-полковников, сидевших с прямыми, как доска, спинами за столом, на котором лежали папки и стояли графины с водой, накрытые перевернутыми стаканами.
Говорил по большей части один, с молотком в руке. Сначала он называл каждого: все были речными гвардейцами, но один с этим не согласился. Солдат из Милана, всегда угрюмый и хмурый. По какой-то причине никто не хотел знакомиться с ним поближе, никто и не познакомился. Они не помнили его имени и фамилии, пока председатель суда не произнес их.
— Гриджи, Алонсо. — Да, вот как его звали этого депрессивного сукиного сына, Алонсо Гриджи.
— Нет, — своим ответом Алонсо Гриджи удивил всех. — Я не Гриджи, Алонсо.
— Нет?
— Нет.
— Тогда кто же ты?
— Я Моданьо. Джанкарло Скарлатти Моданьо.
— У тебя есть удостоверение личности? — спросил председатель суда.
— Разумеется, нет.
— Почему нет?
— Я оставил его в борделе.
— А что ты делал в борделе?
— А что, по-вашему, делают в борделе? — спросил Гриджи к безмерной радости речных гвардейцев. — Что люди делают в борделе? Что вы делаете в борделе? Мило беседуете о пустяках? Как поживаете? А вы? Я в порядке, благодарю вас. Меня даже не взяли в армию. — И он раздраженно всплеснул руками.
— Почему?
— Сказали, что я дурак. Я записался добровольцем, поэтому они и сказали, что я дурак. Я хотел, но меня не взяли. Это не моя вина. Не расстреливайте меня. Я другой человек.
Председатель суда спросил у остальных речных гвардейцев, известно ли им, что этот человек — Алонсо Гриджи. Естественно, никто в нем Алонсо Гриджи не признал, поэтому его увели из зала суда обратно в камеру. Так что остались только семь гвардейцев — все с торжествующими улыбками на лице.
Судья, сидевший по правую руку от председателя, отчитал подсудимых. Качая головой, изрек, что все усилия тщетны. «Он выгадает неделю, не больше».
Секретарь зачитал обвинения: нарушение воинского долга, оставление поста во время войны, кража государственной собственности, заговор и убийство. И пока слова слетали с губ секретаря, речные гвардейцы осознавали, что конец близок.
— Обычно у нас нет такого набора преступлений, — заявил председатель суда. — Вы признаете себя виновными в совершении этих преступлений или настаиваете на невиновности? — Все понимали, что нет никакой возможности найти оправдание речным гвардейцам, которые и сами знали, что виновны во всем, кроме убийства.
Алессандро поднял руку, и ему разрешили высказаться.
— Один из арестованных, Джанфранко ди Риенци, убил полковника. Никто из нас не имеет к этому никакого отношения, а когда мы увидели, что произошло, то попрыгали в воду.
— Почему? — резко спросил председатель суда, на лице читалось искреннее недоумение.
— На передовой аж до Капоретто людей расстреливали как собак. Мы прыгнули в воду, чтобы выиграть время.
— Но вы не могли знать наверняка, что вас расстреляют.
— Может, и так, но нам сказали, что мы возвращаемся на передовую. С учетом нашего уровня потерь, мы не могли рассчитывать, что нас простят.
— Вы признаете свою вину?
— Разумеется, — ответил Алессандро. Его переполняло негодование, и он чувствовал моральную поддержку остальных гвардейцев. — Неужели вы думаете, что после нескольких лет на передовой и нашей экспедиции в Сицилию мы намерены показать себя трусами и отрицать очевидное? Или вы считаете, что мы сделали это из-за недостатка мужества? Каждый из нас, прыгая за борт, знал, что в итоге мы окажемся здесь. Мы решили отнять у вас несколько дней и недель, чтобы повидаться с семьями. Как если бы мы шли в бой. Ощущения те же. Логика та же. Я хочу сказать, что война сделала нашу армию достаточно храброй для того, чтобы выражать свою волю. Мы не дезертировали — мы взбунтовались.
— Это обвинение даже более серьезно, чем убийство.
— Но по нему больше шансов на оправдание.
— Скажите, отчего у вас возникла столь необычная мысль? — спросил председатель суда.
— Наш бунт показывает, что вы можете нам поверить, когда мы говорим вам то, что хотим сказать.
— Пожалуйста, скажите, что вы хотите нам сказать, — подал голос ранее молчавший судья.
— Поручите нам дело.
— Какое?
— Сражаться с врагом.
— Это вам уже поручали, — заметил председатель суда.
— У меня сложилось впечатление, что вы не спрашивали нашего согласия.
— У меня сложилось впечатление, что мы не нуждались в вашем согласии.
— Но на самом деле — нуждаетесь. Это вам не нужно, чтобы посадить нас в тюрьму или расстрелять, но совершенно необходимо, если нам предстоит сражаться.
— Ерунда, — отмахнулся председатель. — Условия не могут выдвигаться нижними чинами, тут двух мнений быть не может.
— Наоборот, — возразил Алессандро. — Вы перехитрили нас, и мы предлагаем вам наше согласие, потому что вынуждены на это идти.
— Нет, вас вынудили к этому изначально, вы поняли, что в противном случае чьим-то решением вы будете расстреляны. Этот метод работает, и нет никакой необходимости делать исключения из правил.
— Наш случай — тот самый, когда можно сделать исключение.
— Из-за поражения?
— Армия отступает. Мы можем принести пользу.
— У нас новая линия обороны, и она, похоже, сдерживает противника, — указал председатель суда.
— Мы обещаем, что будем сражаться как дьяволы, когда вернемся в окопы. Восемь закаленных солдат.
— Семь.
— Ладно, семь. Не пускайте нас в расход. Мы никогда не боялись сражаться.
Судьи стали совещаться. В отличие от гражданского суда решение они принимали быстро, прямо на месте. Только Гварилья питал надежду, что их проймет просьба Алессандро, но и он держал ее глубоко в себе.
Когда судьи закончили, председатель суда начал речь, глядя в стол и качая головой, но в остальном сказанное им никого не удивило.
— В периоды наивысшего напряжения правила, установленные государством, становятся средствами его сохранения, и их важность особенно возрастает, когда решение принимать сложно. Мы держимся за них не только потому, что верим в их мудрость. Нам просто необходимо опираться на что-то крепкое и неизменное. Более того, этот суд не вправе делать исключений. Единственное, что мы можем, так это признать вас невиновными, но и здесь идти против фактов для нас недопустимо. Мы записали вашу просьбу, и мы вам сочувствуем, но сейчас, когда родина в опасности, мы прежде всего должны хранить верность государству. Суровые правила в сложившейся ситуации прибавляют нам уверенности и укрепляют наш дух. Мы отмечаем гуманизм вашей просьбы, но на войне гуманизм неуместен. Это вы уже знаете.
Он помолчал. Возможно, у него был сын. Потом перечислил их имена и закончил:
— Я приговариваю вас к смертной казни. Приговор будет приведен в исполнение расстрельной командой в обычное время во дворе этой тюрьмы через неделю, начиная с этого дня.
— Почему через неделю? — спросил Фабио так хладнокровно и отстраненно, точно клиент банка, желающий знать, почему он не может забрать собственные деньги.
Председатель суда не стал возражать на столь бесцеремонное вмешательство в заведенный порядок, поскольку наказание назначил достаточно суровое, чтобы покрыть все правонарушения, прошлые, настоящие и будущие, какие только можно себе представить. Ответил дружелюбно, даже ободряюще:
— Нам нужно немного времени для вашего друга Гриджи.
Тут солдаты Девятнадцатой бригады речной гвардии, уже приговоренные к смерти, начали хохотать, и председатель стукнул молотком по столу.
Дни до вторника тянулись медленно, но, вспоминая их, Алессандро думал, что они были самыми короткими и быстротечными в его жизни. Каждая минута с восхода понедельника становилась такой частью дня, которую ему не удастся увидеть еще раз, стрелки часов двигались уже не по кругу, а по спирали. В полузабытьи, когда облака собирались в белые горы и проплывали над головой, держа курс на восток, он представлял себе, как заменяет все часы Европы более совершенным механизмом, трехмерной спиралью, который показывает не только приход и уход дня и ночи, но и то, что больше не будет ни еще единого дня, ни еще одной ночи.
Индейцу Лодовико сообщили, что он предстанет перед судом в четверг вместе с четырнадцатью другими солдатами его бригады. Судебная машина работала без перебоев: в «Звезду морей» уже везли сотни новых заключенных, и камеры требовалось освобождать.
Лодовико тем временем начал какие-то расчеты, словно предчувствовал, что сможет примириться с уходом в вечность, лишь досконально разобравшись с нюансами экономического развития. Но экономика и вечность соотносились так плохо, что ему приходилось считать все быстрее и быстрее, а ничего путного не выходило.
— Ты не унесешь с собой марксизм в иной мир, — предупредил его Алессандро, а потом спросил: — Как ты можешь искренне верить в описательную систему, да еще такую несовершенную? Не могу представить, что я безоглядно верю в тригонометрию или бухгалтерский учет, а ты выбрал путеводной звездой для своей души экономическую теорию.
— Меня она не подведет. Я в этом уверен точно так же, как и в том, что твоя подведет тебя.
— У меня нет никакой системы.
— Теология — это система.
— Только не моя.
— А что же она такое?
— Что? Захватывающее сочетание всего, что я видел, чувствовал и не мог объяснить, все то, что всегда со мной, что вновь и вновь гонит меня к вере, в которой я не уверен, и вера эта столь привлекательна, потому что ее не под силу описать столь несовершенному существу, как человек. В отличие от марксизма, ее не выразить словами.
— Ну, социализм тоже словами не выразить, — возразил Лодовико, — именно поэтому он мне и нравится. Это реальность. В нем нет домыслов. Возможно, он не такой всеобъемлющий, зато честный, твердо стоит на земле, и его можно доказать. Я уверен, что могу за него держаться.
— Почему бы тебе не держаться за туалет?
— Лучше держаться за туалет, чем верить в несбыточные мечты.
— В таком случае тебе действительно нужно только одно: раздобудь себе туалет, и ты разрешишь все загадки вселенной. Это не так и сложно, обеспечить каждого в смертный час туалетом или дать ему фарфоровый амулет, и мир станет идеальным. Мужья не будут горевать о женах, жены — о мужьях, дети не будут страдать из-за ухода родителей, пока производство будет регулироваться, а рабочие — контролировать экономику.
— По правде говоря, Алессандро, — воинственно заявил Лодовико, — меня не волнует, что произойдет после смерти, поскольку я убежден, что не произойдет ничего. Меня волнует лишь то, что возможно при жизни, а на остальное плевать. Смертный миг это секунда. Зачем тратить время, тревожась об этом?
— Ответ прост.
— У церкви на все простой и бездоказательный ответ.
— Мне без разницы, что говорит церковь. Этот простой ответ идет из моего сердца. Я видел и пережил много такого, что, по моему разумению, никак не может быть только проявлением материального. Все это так очевидно выходит за пределы земного, что у меня нет никаких сомнений: оно может заткнуть смерть за пояс.
— Например?
— Если бы ты прожил со мной, Лодовико, последние двадцать семь лет, я бы показывал тебе эти проявления одно за другим. Они везде. Они просты, как мать, кормящая дитя, как музыка или ветер. Нужно только правильно на это посмотреть. А может, я и не смог бы ничего показать. Вопрос в том, а нужно ли мне тебе это показывать? Почему ты сам ничего не видел?
— О чем ты, собственно, говоришь?
— Я говорю о любви.
— Ты меня не убедил.
— А я не пытался тебя убеждать. Я сейчас так спокоен, что не вижу необходимости кого-то в чем-то убеждать.
— И будешь спокоен перед расстрельной командой?
— Не знаю. Завтра увидим. Ты сможешь увидеть все из окна. — И Алессандро подмигнул Лодовико, показывая, что его не тревожит завтрашняя казнь.
— По тому, как ты мне подмигнул, — в голосе Лодовико послышались обвинительные нотки, — становится ясно, что ты религиозный фанатик.
— Извини, — ответил Алессандро. — Я пытался подмигнуть как правоверный марксист.
Ближе к вечеру новый охранник открыл дверь камеры. Алессандро внутренне напрягся.
— У меня есть время до завтрашнего утра.
— К тебе посетитель, — сообщил охранник.
— В «Звезду морей» посетителей не пускают.
— К тебе пустили.
Когда Алессандро шел по длинным, плохо освещенным коридорам, его переполняли грусть и сожаление. Он ощущал такую усталость, что с удовольствием лег бы на пол и уснул, свернувшись калачиком у стены. Посетитель, кто бы это ни был, мог нарушить душевное равновесие и ввергнуть его в панику.
Его привели в маленькую комнату с окном на восток, откуда виднелись деревья и поля. За столом, сцепив руки, сидела Лучана. Даже в темноте он видел синеву ее глаз.
— Где лампа? — спросил он.
Чуть повернув голову, она сказала, что лампы нет.
Алессандро сел напротив.
— Моя камера на другой стороне. Окно выходит на море. Там гораздо теплее, если нет ветра.
Лучана не нашлась, что сказать.
— Как ты меня нашла?
— Орфео.
— Я думал, Орфео больше не оказывает услуг Джулиани.
— Он сказал, это последняя.
— На прошлой неделе был суд. Завтра собираются казнить.
— Я тогда приезжала, Алессандро. Но меня завернули. Как завернули десятки женщин… матерей… жен…
— Они расстреливают сыновей и мужей и хоронят их. — Алессандро встал и отошел к окну. — Я хочу посмотреть на деверья. На морской стороне я и забыл про деревья. Наверное, никогда их больше не увижу, не буду плавать, спать, читать, не гляну на ребенка, животное, поле.
— Что мне на это сказать?
Алессандро оглядел желтеющие тополя, листья которых чуть поблескивали в уходящем свете дня, и спросил:
— Как папа?
Лучана закрыла глаза, думая, что Алессандро ее не видит, забыв про отражение в стекле приоткрытого окна. Света хватало, чтобы заметить изменившееся выражение лица.
— Хорошо, — ответила она с самообладанием, о котором не подозревала. Алессандро по-прежнему смотрел на поля, и она продолжала ровным, спокойным голосом, выпрямившись на стуле. — Последние несколько недель он поправляется и скоро переедет домой. Теперь он в полном сознании. Уже не говорит об ангелах и водопадах.
— Надеюсь, обо мне ты ему ничего не сказала, — Алессандро обращался к ее отражению в стекле.
— Нет. Он думает, ты вернулся в армию, чтобы участвовать в боях на севере. Он, как и прежде, читает новости с фронта. Я сказала ему, что ты отправился в часть Рафи, Орфео обеспечил тебе перевод и вы служите вместе. Об этом я, во всяком случае, умоляла Орфео. — Она закрыла глаза. — Даже сказала ему, что готова с ним переспать, но его это не заинтересовало.
Алессандро, который по-прежнему смотрел в окно, передернуло.
— Почему ты говорила все это отцу, если правда совсем другая?
— Ты бы хотел, чтобы он узнал правду?
— А почему бы и нет? Из-за его слабого сердца?
— Да, ему стало бы хуже.
— Но правда не убила бы его. Не убила бы, так?
— Он имеет право дожить до конца дней, не получив такого удара, — ответила она.
Звезды засияли в небе над холмами, и, вбирая в себя последние остатки дневного света, Алессандро увидел, что глаза Лучаны начали наливаться слезами.
— Ты говоришь, он больше не говорит ни про ангелов, ни про водопады.
— Больше нет.
— Когда я был маленький, еще до твоего рождения, он говорил мне, что птицы — это ангелы, которые падают на небо сверху, а потом они просто летают, а летать в воздухе для них все равно что плавать в море для нас, ведь воздух гораздо плотнее эфира. Говорил, они посланы, чтобы наблюдать за нами и давать нам повод смотреть на небо. И я сказал, папа, но ведь они умирают. Как Бог может позволить ангелам умирать? А он ответил, это печально, но даже Бог вынужден позволять ангелам умирать. Я и поверил ему и, конечно же, не поверил, но сейчас мне греет душу, что у нас есть птицы. Потому что ангелы падают на небо, как мальчишки прыгают в реку. И мне кажется, как это просто восхитительно. Когда я вижу птиц, летающих в вышине, эти малюсенькие точки среди облаков, мне приятно представлять себе, что они только-только спустились с небес и учатся летать в воздухе, в надежде подняться и вернуться на небеса. Лучана, теперь вся надежда на тебя, на твоих детей. Даже если Рафи не вернется домой, ты должна родить.
— От кого? От молочника? — В голосе Лучаны слышалась несвойственная ей горечь.
— Да хоть от молочника, — без запинки ответил ее брат, но тут же дал задний ход. — Ты такая красивая. У тебя будет выбор.
Потом рассказал о детях Гварильи и попросил, чтобы она давала им немного денег, пока будет возможность и пока они будут в этом нуждаться. Лучана пообещала.
— Я перекладываю это бремя на тебя, Лучана, не только потому, что завтра умру. Я должен говорить еще и за наших родителей. Я всегда восхищался тобой, даже когда ты была совсем маленькой.
— Правда? — удивилась она.
— Да. Мне казалось, ты во всем превосходишь меня.
Охранник открыл дверь и заглянул в комнату. Электрический свет, который раньше казался таким тусклым, ослепил их.
— Пожалуйста, заканчивайте, — сказал он.
Лучану трясло, когда она поднималась из-за стола. Из глаз катились слезы.
— Я люблю тебя, Лучана, как брат любит сестру.
У нее слов не нашлось.
Они стояли по разные стороны стола, глядя друг на друга.
— Ты похоронишь отца рядом с матерью? — спросил он.
— Да, — пообещала Лучана.
В десять вечера пришел офицер и спросил, хочет ли Алессандро побыть до утра один. С извиняющимися нотками в голосе Алессандро ответил, что очень хочет. Повернувшись к Лодовико, пояснил:
— Я, вероятно, все равно буду всю ночь говорить сам с собой или петь, и не дам тебе заснуть, в частности, потому, что петь я не умею.
Они обменялись улыбками. Лодовико взял Алессандро за руку, сжал локоть.
— Спасибо, Лодовико. Желаю тебе всего наилучшего.
Потом Лодовико собрал свои немногие вещи. Глядя в пол и в ужасе понимая, что скоро окажется на месте Алессандро, вышел из камеры. Дверь захлопнулась, ключ повернулся в замке, Алессандро остался один.
Его предположения не оправдались. Он не говорил сам с собой и не пел. Ночь не припасла для него ни слов, ни мелодий, но выдалась безумно ясной и холодной, словно уже наступила зима.
Никогда раньше Алессандро не приходилось щуриться от света звезд, но в эту ночь звезды ослепляли, и порой он прикрывал глаза. Они сияли слишком ярко, чтобы оставаться неподвижными, поэтому иной раз срывались с места, прочерчивая короткую полосу. И хотя полоски исчезали почти мгновенно, глаз их запоминал, удерживая свечение. Будь они более ослепительными и протяженными во времени, зависая белой линией на черном небе, настроение Алессандро не поднималось бы всякий раз, когда он их видел. Но они исчезали быстрее, чем легкие клубы дыма, их след был тоньше волоска, а световая вспышка растягивалась только в памяти.
Еще до рассвета ключ повернулся в замке и дверь распахнулась. Офицер, два солдата и священник изумились, увидев крепко спящего Алессандро. Один из солдат подошел и тронул его за плечо. Потом пришлось его потрясти.
— Ты что, спал всю ночь? — удивился офицер.
Алессандро чувствовал себя бодрым и отдохнувшим.
— Да, и отлично выспался.
— Видать, нервы у тебя железные, — отметил офицер.
Алессандро отбросил одеяло, встал и направился к двери. Они остановили его и сковали руки за спиной, и его даже удивило, а зачем такие меры предосторожности.
Пока они шли, священник, старик из маленького городка, спросил, верующий ли Алессандро.
— Да, — ответил Алессандро, — но я не нуждаюсь в ваших словах, которые прямиком отправят меня в руки Господа. Если Бог согласится меня принять, он это сделает и без официального представления.
Они вышли в cortile, когда заря только начала тушить звезды, а небо на востоке было светло-голубым. Восемь солдат Девятнадцатой бригады речной гвардии знали эту особенность армейской жизни: люди, которых собирают вместе до рассвета, говорят шепотом, винтовки давят на плечи, тело бьет дрожь. Всегда, и на учениях, и перед атакой, винтовки четким черным силуэтом выделялись на фоне неизменно ясных небес. Даже в туманные дни воздух на заре выглядит прозрачным, и хотя никто и не может видеть звезды, все чувствуют, что они висят над головой.
Появление двадцати солдат расстрельной команды, в чистенькой наутюженной форме, еще полусонных, с тяжелыми винтовками на плече, вызвали у речных гвардейцев ощущение, будто они вновь в окопах — ранним утром, когда еще велик шанс остаться в живых.
За ними следовали четыре священника, каждый читал отрывок из Библии, механически, но искренне. Слова великих истин, которые они слышали с рождения, появляясь на свет Божий, казалось, идеально подходят последним минутам жизни, и архаичные библейские стихи, звучащие как переходящие одна в другую песни, добавляли речным гвардейцам храбрости, хотя они и так не жаловались на ее недостаток. Никто из восьмерых не плакал и не стонал. После стольких лет боев с жестоким противником в самых тяжелых условиях такое просто не могло прийти в голову.
Два офицера пытались прочитать полученные ими приказы при звездном свете и проблесках зари. Алессандро слышал, как кто-то из расстрельной команды говорил о своей девушке, и хотя ни описания внешности, ни имя до него не долетели, по интонациям, а особенно по тому, как произносилось слово «она», он понял, что девушка совсем молоденькая.
Гварилью трясло.
— Держись, — Алессандро тихим шепотом одернул своего друга. Гварилья глубоко вдохнул, со всхлипом, словно больше не мог сдерживаться, но хотел, чтобы Алессандро знал, что он держит себя в руках. — Держись, — повторил Алессандро. — Твоя жена и твои дети должны знать, что ты умер достойно. Если узнают, они будут тобой гордиться.
— Кто им скажет? — спросил Гварилья.
— Кто-нибудь скажет, — заверил Алессандро. — Они узнают. Гварилья, вчера вечером приходила моя сестра. Я сказал ей о твоих детях и попросил помогать, пока им будет требоваться помощь. У нее никаких проблем не будет. Ее не бросят в товарный вагон и не закуют в кандалы, не поставят к столбу и не расстреляют. Она позаботится о твоих детях. Считай, что они под защитой святого. Понимаешь?
Ответом Гварильи стали слезы, и в них растворилось знаменитое самообладание речных гвардейцев.
— Конечно же, им нужен ты, — добавил Алессандро, — но теперь у них будет все необходимое, и твоя любовь навечно останется с ними.
Гварилья кивнул.
— Не только я люблю их, но и они любят меня. Будь я в десять раз уродливее, они бы любили меня ничуть не меньше. Когда они смотрят на меня, то видят что-то прекрасное, и, клянусь Богом, они сами прекрасны.
Третий офицер вошел в cortile, и речных гвардейцев повели к столбам.
Они чувствовали себя совершенно опустошенными. У Алессандро возникло ощущение, что его ноги горят огнем, что он бредет по колено в густой грязи, но с каждым вдохом находил в себе силы бороться с этой напастью. Словно у солдата в последние мгновения перед боем, к его страху присоединилось непомерное желание сопротивляться, и он представлял себе, как сила пуль будет высвобождать яростных ангелов скорости, быстроты и света.
— Мне не нравится, что никто не запомнит нас, — пробурчал Фабио, когда они приблизились к столбам.
— Они запомнят меня, — ответил солдат-кукла. — Они вспомнят, что я был лучшим стрелком во всей их гребаной армии.
Дойдя до столбов, они оборвали разговоры и встали, выпрямившись в полный рост. Никто не упал на колени. Никто не попросил завязать глаза.
Священники жужжали как мухи в летний день. Перед тем как отойти, сказали каждому: «Христос пребудет с тобой». Эту фразу они произносили много раз, но всегда с чувством.